Глава II
Осада
Двенадцать раз луна менялась.
Луна всходила в небесах.
И поле смерти расширялось,
И все осада продолжалась
В облитых кровию стенах.
1. Первая бомба
Первая бомба войны упала на город Севастополь, как сообщает писатель П.Сажин в повести «Севастопольская хроника», ранним утром 22 июня 1941 года. Была это не бомба, а мина, тихо и коварно, в темно-сером предрасветье зловещей тенью скользнувшая на парашюте во внутренний двор двухэтажного «Дома Дико», что стоял на краю улицы Подгорной (теперь Нефедова). Остатки обожженной парашютной ткани и стропы были потом обнаружены на высокой стене, ограждавшей двор от нависавшей над ним улицы верхней террасы. Некоторые жильцы дома, как и большинство жителей окраин города, по давней традиции спасаясь от июньской духоты, мирно спали во дворе.
Крепкий детский ночной сон прервал взрыв. Стекла веранды брызнули на наши постели. Я еще не проснулся, но почувствовал себя на руках отца, закутанным в одеяло, на улице, на лестничной площадке перед верандой. Первое, что я увидел, – оседающее серо-черное облако в полнеба, местами сохранившее еще энергию летящих кверху камней. Книзу к земле облако сужалось конусом и в его центре, гас ало-красный свет. Остальная половина неба была исполосована мечущимися лучами прожекторов и сетью летящих со всех сторон светящихся огоньков трассирующих снарядов. Негодующий крик мамы: «Зачем только заставляли обклеивать окна, вот все разбилось!». В уши ворвалась артиллерийская канонада. Казалось, стреляет все и отовсюду. Испуганные жильцы дома и ближайших дворов высыпали на улицу – впервые вопросы: «У вас все живы?». Мама побежала к стене над улицей Подгорной, откуда сверху был виден дом и двор моей бабушки. И те же кричащие вопросы. Отвечали: «У нас все живы. Снесло печную трубу и часть черепицы. Идите к нам». Пробежал матрос с повязкой на рукаве, созывая всех военных. Стали доходить слухи о том, что был второй взрыв на Приморском бульваре, что самолет подбит и ушел в сторону моря, что двухэтажный дом на Подгорной разрушен и есть убитые и раненые. Отец громко сказал матери: «Клава, это война. Собирай Жорку (мня), идем к своим на Подгорную».
Стало светать. Стрельба постепенно стихла. Над местом взрыва повисло серое пылевое облако, стали слышны далекие крики и стоны, призывы о помощи.
На улицу Подгорную к родне мы спустились по крутой скальной тропинке со стороны противоположной взрыву, вдоль старой крепостной стены. Все уже были на ногах, прибежали родственники с улицы Щербака, там с высоты они все видели. Все говорили много, быстро, нервно. Сходились на том, что с этой улицы всем надо уходить к ним в дом на Щербака. Почему принималось такое решение, толком никто не мог объяснить. Вероятно, паника, ожидание повторных бомбежек стали проявлять стадный инстинкт (это хорошо, это надежно, вместе не так страшно). Ничего не ясно, ничего неизвестно, надо что-то делать. А что? Во всяком случае, подальше, подальше от этого страшного места, от этого злосчастного дома.
Похватав, что попало под руку, мы двинулись в наш скорбный путь по Подгорной улице, мимо развалин «Дома Дико». Солнце еще не взошло. Воздух, земля, домики, все было серо от пыли. Поваленные столбы со спутанными электропроводами. Громадные камни через всю дорогу. Но часть фасада дома вместе с буквами «ДОМ ДИКО» стояла. Был виден срез полуразвалившихся квартир верхних этажей: кровать с пружинной сеткой висела на одной ножке, поломанный стол, абажур на уцелевшем потолке. Белые отштукатуренные стены комнат, с картинами, фотографиями, часами-ходиками, как декорации в театре им. Луначарского, в котором я не раз уж побывал.
В стороне стояли пожарная машина, скорая помощь, носилки. На развалинах трудились люди. Были слышны крики, стоны, надрывный плач.
2. Паника
Дом на улице Щербака. Здесь с детьми и внуками жила бабушкина родная сестра – тетя Фрося, шеф-повар столовой штаба флота. В трех маленьких комнатах нас образовалось слишком много. Меня и двоюродного брата Вову уложили на малюсенькой детской кроватке в крохотной комнате без окон как бы досыпать прерванную ночь. Горела лампа, завернутая в газету, стены были в трещинах. Было душно и тоскливо. Страх застрял где-то под ложечкой, даже подташнивало. В соседних комнатах без конца перемещались взрослые, шли постоянные разговоры о случившемся, вновь приходившие вносили дополнительные сообщения одно чудовищнее другого. Самые осведомленные участники взрыва (так они считали) рассказывали подробно, что мина величиной с акулу зацепилась парашютом за край стены ограждения от верхней улицы и повисла. Если бы ее не трогали, то ничего бы не случилось. Но тамошняя молодая девушка увидела парашютный шелк и сказала матери, что это будет ей на платье. Стала его отдирать, и произошел взрыв. Еще, на крыше дома, где шел банкет командного состава флота, кажется, это был ТКАФ (театр Красной армии и Флота), находился корректировщик, передававший самолету, куда бросать бомбу. Что обнаружили шпионов среди ведущих актеров театра им Луначарского. В Карантине мужчина полез на крышу поправлять печную трубу и был застрелен бдительным милиционером, не без подсказки соседа, что де это корректировщик. Доходили и страшные слухи о жертвах дома на ул. Подгорной.
Но вот захрипела тарелка репродуктора. Пронеслось: «Выступает Молотов». Волнение, плохая слышимость, не все понятно. Понятно одно – ВОЙНА. Война с немцами. «Ну, мы им дадим. Ну, наши им дадут!» Однако будут бомбежки. Что делать?
А вот что. Напротив школа, под ней газобомбоубежище. Детей туда!
Меня, братьев Валентина и Володю мамы ведут в подвал под школой (после войны это была школа № 5). Железная герметически закрывающаяся дверь. Строгая женщина с противогазной сумкой через плечо. «Что делать, у нас уже полно!». Все же нам выделяют место на полу. Кровати и скамьи заняты. Стоит равномерный людской гул. Есть завсегдатаи, они здесь с раннего утра. Ведут себя по хозяйски, претендуют на льготы первооткрывателей Со знанием дела уверяют, что газ сюда не проникнет, а бомба предварительно должна пробить пять этажей и уж на одном из них обязательно взорвется, так что мы здесь в полной безопасности. Только вот душно, и духота нарастает, плохо с водой, о еде умалчивается, готовить нельзя.
Мне скучно, неудобно на жестком полу. Ни с того, ни с сего начинаю покашливать. Роптание соседей. Появляется медсестра. Властно и безоговорочно меня закрываю в изоляторе. Там кровать, стул, стол. На чистую выглаженную постель ложиться запрещено. Я одиноко сижу на голой табуретке. В широкое окно видны стоящие снаружи мама и братья. Старший брат Валентин обидно кривляется, называет арестованным и намекает на мое длительное заключение. Непонимание происходящего, обида, чувство отверженности, и мамы рядом нет. Подкатывают слезы, и вот я уже реву. Мама не выдерживает. Приходит освобождение, вмести с изгнанием из спасительного бомбоубежища. Слава Богу, я на воле, на свежем воздухе. Однако меры по самоспасению не прекращаются. Возникает и укрепляется мнение, что от предстоящих бомбежек следует бежать подальше от города, в пещеры, где-то на пятом километре Балаклавского шоссе… Весь наш кагал: мужчины, жены, дети, бабушки (дедушек уж нет, крепкие и отважные севастопольские ребята сократили сроки своего пребывания на этой земле крутыми мужскими занятиями и избежали чертовой войны) рассыпанной сетью двинулись к этим, обещающим покой и спасение местам. В балке, в пойме бывшей реки были обнаружены на склонах холмов приземистые удлиненные отверстия пещер естественного происхождения. Нашли размером побольше, очистили от дерма и разделили участки дислокации. Зашумел примус, запылал костер. Началась готовка незатейливой еды. К закату солнца стали слышны далекие взрывы, вновь заметались по темному небу прожекторы. К томительному страху ожидания бомбежки присоединялись разные дополнительные страшилки. Вот невдалеке прошел огромный черный цыган, ведя под руку молодую цыганку, как бы насильно. Женщина шла как на закланье, бессильно опустив плетьми руки и голову. Вездесущий брат Валентин усмотрел у цыгана за спиной обнаженный нож. Тут же резюмировал, что цыган повел девушку зарезать. Теперь я знаю, что цыгану незачем было вести женщину так далеко, чтобы убить. Мужчины уводят женщин далеко в степь по другим причинам, да и состояние цыганки отражало вовсе не обреченную покорность перед возмездием, а крайнюю степень любовной истомы.
Кто-то из мужчин пришел с работы и сообщил, что Молотов и Ворошилов на самолете перелетели к немцам, что в городе ловят диверсантов, что на крышах домов работают вражеские радисты-корректировщики для управления налетами авиации. Страх и беспокойство вызывало небывалое обилие саранчи. Степь вблизи колыхалась от постоянно движущейся массы больших темно-коричневых насекомых. На трамвайном полотне раздавленная тварь мешала движению вагонов. Возникали разговоры о нашествии, как о плохом предзнаменовании. Молодой дядя Шура, по кличке «Бемс», заставлял пойманную саранчу «курить». Дрянь, обхватила лапками папиросу и, кажется, в самом деле вдыхала дым, а потом и окочурилась. Было омерзительно и не смешно. Все вокруг давило на маленькую душу слабенького, инфантильного мальчика, нагнетая чувство безысходности. В поздних воспоминаниях все происходившее определялось как полный абсурд.
Интересно, что через пятьдесят лет на этом месте была построена больница, – проект сортировочного эвакогоспиталя, переделанная потом под детский лечебный центр. Это было советским абсурдом. Как мне пришлось создавать и осваивать на этой базе детское лор-отделение, может быть, расскажу позже. Здесь же только замечу, что из окна моего кабинета были видны те же унылые пещеры. Я их узнал.
Истощив запасы провизии, и достаточно натерпевшись от первобытного уклада жизни, смерившись со страхом налетов, племя наше двинулось назад в город, по своим, еще стоящим в целости домам. К этому подгоняли и начавшиеся недоразумения, и конфликты, неизбежные в больших разномастных коллективах. Гневливость и недоумение: «Почему эти делают так, а не вот так, а мы привыкли делать вот так и так?!».
Бомбежки Севастополя то затихали, то возобновлялись. Гудки Морзавода и серены оповещали о приближающемся налете все с большим запозданием. Посчитав справедливо, что налеты будут нарастать, мужчины родственных семей решили отправить жен и детей в Симферополь. Подальше от военных объектов. В мирный торговый город. Так и сделали.
3. Симферополь
В Симферополь мы отправились двумя полусемьями: старшая мамина сестра Татьяна с сыном Валентином и мы с мамой. Мужчины, отец, дядя Вася, и бабушка остались на Подгорной. У мужчин броня, как у незаменимых работников, бабушка на хозяйстве. За прошедшие две недели войны, Симферополь не бомбили. Нас встретили тишина, зной и пыльная листва. Больше встречающих не было. Изначально при сборах тема жилья как-то легкомысленно была опущена. Ни родственников, ни близких знакомых в этом городе мы не имели. Такое состояние дел можно было тогда объяснить только продолжающейся тихой паникой. Феномен далеко не единичный – «Здравствуйте, мы приехали спасаться от бомбежки!». Длительное бездумное стояние на неприглядной вокзальной площади не привело к обретению крова. На втором часу на тетушку сошло откровение: где-то на дальней окраине города живет подруга детства и юности Казя, Казимира, и ее польская родня.
Мы протащились через весь город к каким-то хатам и садам, нигде не встретив никаких признаков войны, ни суеты, ни военных колон, ни мужчин, спешащих записываться в добровольцы. Кази не было. Она уехала далеко и надолго. Была старшая сестра Ванда с тремя детьми, только что закончившая свой страшный путь от Бреста. Муж пограничник остался там, жив ли, неизвестно. Все, что успели захватить, – большая банка варенья, питание на весь десятидневный путь. Под ними разбомбило три состава. Их постоянно расстреливали Мессершмитты. Они видели кровь и поля, усеянные трупами. Это была другая, их война, не такая, как наша.
Из дома-хаты вышел седой дед. Что-то отрывисто сказал на непонятном языке. Ванда перевела: «Принять не можем. Самим негде жить». Ни глотка воды, ни одной ягодки, а сад ломился от изобилия всего.
Куда теперь? Татьяна вспоминает, что у нашей соседки по улице Подгорной Сары Толобовой в Симферополе живут родители. Даже где-то записан адрес. Запись, к счастью, обнаруживается. Опять через весь город в наступающих сумерках находим усадьбу. Большой каменный дом окнами на Евпаторийское шоссе. Громадный фруктовый сад. Здесь живет чета престарелых евреев с младшим братом Сары. Нас безоговорочно впускают в просторные большие комнаты. Прохлада. Золотистые рамы картин, старинная мебель. В изумительных золотистых чашах подается простокваша, сметана, молоко, свежий хлеб. Нас моют и укладывают в неизведанные перины высотой до потолка.
По ночам, в стороне Севастополя, видны вспышки голубоватого огня, узкая полоска красного зарева и сливающийся в единый гул грохот взрывов. Когда грохот приближается ближе, и слышан рёв самолётов, нас будят, и мы бежим прятаться в сад среди деревьев. Так длится несколько дней. Нас никто не гонит. Но мы скучаем по дому, по привычному для нас укладу бытия. Приходит письмо от папы. На отдельном листке, под трафарет, большими буквами слова привета для меня. Папа сообщает, что бомбят меньше. Мы решаем возвращаться. Прощаемся с гостеприимными хозяевами. Предложенные за постой деньги категорически отвергаются. Милые добрые люди! Мы их больше никогда не увидим. Через месяц по шоссе, на которое выходит их дом, пройдут пешком и на танках белокурые мерзавцы, и не останется никого.
Обратный поезд до Севастополя тянется почти целый день. Проводники объясняют, что это связано с приказом – при объявлениях налета на Севастополь, движение прекращать.
Стоим в степи, среди зноя, стрекота кузнечиков, всеобщей расслабленной лени, тоскливой неизвестности. В Бахчисарае стоим около трех часов. Много черешни и татар. Канонада со стороны Севастополя слышна сильней. Что-то будет с нами? Что нас ждет? Немой вопрос на лицах людей. Подобное состояние остро, до слез, испытано мной осенью 1993 года, когда на загаженной Московской мостовой умелый немолодой баянист играл и пел песню Шевчука: «Что же будет с Родиной и с нами?». Как мог этот необыкновенный человек, поэт и композитор, предвидеть глубину народного несчастья последовавшего за развалом великой нашей Родины? Грустная осенняя безысходность предсказала лихой криминальный разгул, приход «дней окаянных».
4. Начало осады
Удивительно, но Севастопольский вечер встретил нас тишиной. Еще не были видны разрушения. Еще ходили трамваи. Правда, на перекрестках городского кольца появились полукруглые приземистые сооружения с узкой горизонтальной щелью вместо окна. То ли доты, то ли временные огневые точки. Сложены они были из желтого рыхлого евпаторийского камня. Вид их был неожидан, но грозен. Большие стеклянные витрины некоторых магазинов обложены мешками с песком. Много плакатов на военную тематику, знаменитый теперь: «Родина Мать зовет!». Фасадная стена ТКАФа (Дом офицеров, Дом флота) покрыта громадными полотнами с карикатурами на Гитлера и его банду. Тут же большая карта, на которой красными флажками ежедневно отмечаются границы фронтов. На краю Приморского бульвара, ближе к зданию Института Курортологии – шатер брошенного цирка Шапито. Совсем недавно здесь было ярко и празднично. Теперь за отвернутым краем полога только полный мрак, пустые скамьи, мышиный запах. Белые стены домов заляпаны черной краской для маскировки. Дома и стены на улице Подгорной стали рябыми, на всякий случай бабушка заляпала так же белых кур. Введен режим светомаскировки и строгое его соблюдение. Стращали даже стрельбой по плохо затемненным окнам. Обычные наши перегибы: ночью на улице нельзя курить – огонек может привлечь внимание пилота самолета. Многих глупостей уж и не помню. Вводились дежурства на крышах для борьбы с зажигалками. С вечера на границах подлета к городу вражеских самолетов на всю ночь поднимаются в небо заградительные аэростаты. В основном я видел их в районе Куликова поля. Мероприятие это длилось недолго, и было упразднено, вероятно, за неэффективностью.
Школа, как и положено, начала учебный год с первого сентября. Но уже скоро октябрь. Меня не ведут в первый класс, начало занятий пропущено по причине наших скитаний, описанных выше, а также из-за маминых опасений в связи с участившимися налетами. Мама занималась со мной сама – чтение вслух, написание карандашом в тетрадке в «три косых» сначала палочек, потом кружочков – однообразные страницы уродливых, нестройных знаков. До каллиграфии мы так и не дошли (потом стало не до этого).
На улице перед домом была выкопана «щель» – укрытие от бомбежек. Узкая, почти на ширину плеч канава длинной 4 метра, высотой в человеческий рост. Тонкая скамья вдоль стены. Сверху были уложены ряды хлипкого горбыля, присыпанного выкопанной землей. Руководства и чертежи по созданию этого укрепления были каким-то образом доставлены в каждый дом. Я попробовал спуститься в эту преисподнюю, но оставаться там более минуты не смог. Темнота, слабый огарок свечи, незнакомый еще запах свежепотревоженной земли, звуки осыпающегося со стен песка, неведомое чувство клаустрофобии. С криком и плачем, хотя и с чувством стыда за отсутствие мужества, я был удален и более там не бывал.
Прятались же мы от бомбежек, артиллерийских и минометных обстрелов в особом подвале при доме. Необходимы пояснения. Улица Подгорная вначале своего образования прилепилась на склоне холма, на террасе. Постепенно она расширялась трудами ее поселенцев, вплоть до плотного скалистого наплыва, которым была образована высокая, довольно ровная отвесная стена, одновременно являющаяся задней стеной дворов и домостроений. В этих скалистых стенах на уровне дворов потом были пробиты подсобные помещения для кладовок, разного рода живности, для хранения домашнего вина и бузы. Да, да бузы – такого бело-мутного, резкого, довольно приятного напитка из пшена.
Нашему подвалу предшествовала летняя кухня, в семье она называлась сенцы. Вход в подвал был узким, в виде овального отверстия, шириной до полутора метра и такой же высоты. Вглубь подвал расширялся, образуя помещение диаметром до четырех метров. За время осады отец его еще углубил в податливых слоях глинистой породы, в добавочную конуру метра в три, там была наша спальня. Природный слой скалы над нами почти в шесть метров надежно защищал нас от любого, даже прямого попадания бомбы. Очень слабым местом был вход в подвал, не смотря на дубовую дверь и каменный бункер перед ней, вряд ли все это устояло бы от разрыва бомбы перед входом. Тем не менее, подвал спас всю нашу семью. Слава Богу! Слава подвалу, где я провел все дни осады города! Это именно так. От малейшего намека на обстрел или налет я стремительно летел в подвал. Страх безотчетный. Рефлекс выработался стойкий. Не помогали никакие увещевания родных и насмешки брата. Последние месяцы блокады я вообще не выходил наружу. Только в подвале я чувствовал себя надежно защищенным. Я там безвылазно играл, читал, ел, спал. К ночи в подвал собиралась вся семья спать. Только тогда я успокаивался окончательно.
Перенесенный страх остался со мною на всю жизнь, я вырос трусливым, нерешительным, бесконфликтным, не умеющим постоять за себя. Я боялся учителей и начальников, продавцов и милиционеров, девочек и грубых сильных мальчиков, боялся «что обо мне скажут или подумают». Хлипкий стержень, основа личности, был повержен страхом войны. Я знаю, что такое «выдавливать из себя по каплям раба». Удавалось ли мне это? Наверное, удавалось, но не так часто как хотелось бы. Нет, не выросло из меня бойца, настоящего мужчины. Но, как, ни странно, мне неприятен хамоватый, нахальный, сильный и пробивной, часто неоправданно властный человечишка, без совести и сострадания к людям. Таким быть мне не хотелось (а может быть, лукавлю – не хватало духа). Не та была заложена программа на жизнь. Привет тебе, ярковыраженная посредственность. Сверчок, где твой шесток? Но, тем не менее, не раз в жизни я шел на бой с хамством, да и с самим собой. Правда, не всегда побеждал, поэтому постепенно привыкал к конформизму.
Но нет! Стоп! Всё правда, и всё не так!
Когда в первом издании книжки этот абзац прочли мои близкие, они были не довольны. Ты не такой, возвел на себя напраслину. Люди, причастные к литературе, заметили мне, что представленный душевный стриптиз неуместен в книжке такого рода, как эта. Она ведь о героических событиях. Толстовство, Жан Жак Руссо, сейчас нам это не нужно. «Сегодня нам нужна одна победа, одна на всех, мы за ценой не постоим!».
Я согласен! Но человек не однозначен и в разные минуты и в разные периоды жизни бывает разным. Просто посчитал нескромным писать о себе положительно. Ладно, продлим лирическое отступление о становлении и воспитании чувств, но не здесь, в едином блоке, а по мере повествования, в некоторых главах. Сейчас коротко об одном случае преодоления себя. Пусть не в тему главы, но просто чтобы не забыть.
Размышляя о смелости, беседуя с прошедшими войну, читая разные хорошие книжки, я утвердился во мнении, что по-настоящему смелый человек это тот, кто, не смотря на опасность и чувство страха, преодолеет себя и выполнит то, что велят ему совесть и обстоятельства. Горлохват потому и орет, что боится. А тупое бесстрашие – это патология души, акцентуация личности.
На мысе Хрустальном долгое время, еще с довоенных времен, стояла десятиметровая вышка для прыжков в воду. Мы, орава огольцов с 6-ой Бастионной, постоянно купались здесь, на Солдатской пристани. В обеденный перерыв приходил молодой парень с соседнего «Мехстрой завода». Атлетичный, загорелый, с длинными волосами до плеч. Он поднимался на самый верх вышки и красиво прыгал «ласточкой», к нашему восторгу и нам на зависть. И вот мы решили прыгать с первого яруса вышки. Возбуждая и подталкивая, друг друга, мы поднялись на вышку. Высота метра два. Вода прозрачная, и у основания вышки мысом вдается под водой скала, поросшая острыми лезвиями мидий. Непривычно большой кажется высота, когда заберешься на вышку, не то что смотреть с берега. Страх преодоления первой высоты, страх напороться на скалу с ракушками давил меня.
С воплями отчаяния вся орава попрыгала ногами вперед и благополучно вынырнула. Я остался один на вышке. Моего отсутствия никто не заметил, и я мог бы спокойно уйти, спокойно окунуться в воду с бережка и избежать насмешек. Но чувство долга, мальчишеской чести. Сердце заколотилось в груди, я разбежался, оттолкнулся как можно сильнее и мгновенно очутился под водой. Вынырнув, я издал торжествующий крик. Я победил. Ликование и гордость собой были беспредельны. Я до сих пор горжусь тем мальчишкой. Потом я осмелел и стал прыгать с разбега, «козлом», головой вниз, «щучкой».
И вот однажды, когда никого не было из ребят, я забрался на самый верх вышки, возможность отступления была обеспечена. Подумаешь, мальчик забрался на вышку. Ну, посмотреть. Ну, слез. Я подошел к краю платформы. Высота! Сердце прыгнуло к горлу. Но опыт преодоления себя уже был. Я оттолкнулся, сделал «ласточку» и больно лбом ударился об воду. Ушел глубоко, выныривание продолжалось непривычно долго. Это тоже была победа, но уже привычная.
Как-то с подвыпившей компанией друзей на небольшом озере под Артемовском я увидел вышку для прыжков метров восьми. Мне было за пятьдесят, и я не прыгал лет тридцать. И тем не менее, я полез на вышку, По реакции пляжной публики стало ясно, что здесь никто никогда не прыгал. Пляж заинтересовался, пляж напрягся. Сухопутный народ, люди без полёта. Вот мы севастопольцы сейчас покажем. Меня поразило, как далеко серая вода озера, но отступать было нельзя, на меня все смотрели. Как больно было наказано моё пожилое тяжелое тело шоковым ударом о воду. Вот тебе фанфарон! Но триумф был. Были аплодисменты. Ха! Вот он каков! А ну ка, стакан водки.
Однако вернемся в Севастополь. Идет Великая война и «…бой идет не ради славы, ради жизни на Земле» (А.Т.Твардовский).
В первых числах октября мать принесла свежепахнущие учебники арифметики и грамматики для первого класса и громко и как бы одновременно и восторженно и печально сказала: «Ну, вот мы и в блокаде!». Такое слово мне было неведомо. Я, конечно, ничего не понял. Все многозначительно закивали головами, но, думаю, тоже не определились, что же все-таки произошло, так как опыта блокад ни у кого не было. Слово было новое, какое-то круглое на звук, ничего не объясняющее нам недоуменным человечкам. Вскоре слово «блокада» сменило слово «осада». Мы стали жителями осажденного города (прямо средневековье).
Немцы уже были в Симферополе. Доходили страшные слухи о зверствах и расстрелах. Наконец, на карте Крыма мы увидели, что на всем полуострове немцы. Мы – это только крохотный кусочек земли вокруг Севастополя и Балаклавы.
Участились бомбежки, начались регулярные артиллерийские и минометные обстрелы города. Ближе к зиме, в периоды очередных немецких наступлений я мог видеть в мамин театральный бинокль бои на Северной стороне. Черные яростные разрывы шрапнельных снарядов, как чернильные кляксы, почти у самой земли, все небо, усеянное белыми клубочками от зениток. Пикирующие «Юнкерсы-109», трагичные воздушные бои. Кажется, даже удавалось увидеть передвигающуюся бронетехнику и стреляющие орудия. Взрывы на земле были видны отчетливо. Тогда удивило, что сначала был виден разрыв, а звук от него достигал ушей через несколько секунд. Законы физики в действии.
Однажды я отважился пойти с мамой к дальним родственникам на Большую Морскую. Их дом на улице Батумской развалился от центрального попадания бомбы. Руины его равномерно лежали вокруг глубочайшей воронки, на дне воронки – остатки мебели. К счастью, в это время в доме никого не было. В семье были два младенца, и поэтому пострадавшим выделили для временного проживания зал пустого полуразрушенного магазина на Большой Морской. Меня поразила громадная стеклянная витрина, от пола до потолка, наверное, метра 4 высотой. Значительная часть города уже была разрушена, поэтому широкому обзору ничего не мешало. Я видел холм с моей родной улицей Подгорной. Садилось солнце, и за темной кромкой холма простиралось огромное розово-красное небо заката. На этом фоне маленькие черные самолеты стремительно перемещались в пределах черной рамы витрины, пикировали, гонялись друг за другом, некоторые кратко вспыхивали и падали. Взрывы на земле не были видны, но можно было угадать их беспредельное число, так как во весь горизонт стелилась темная грязно-серая полоса. Увиденное почти 70 лет назад осталось в памяти такой же яркой картиной близкого смертельного боя, обрамленной черной рамой витрины.
В своем повествовании я не в состоянии придерживаться хронологической последовательности событий. Как тогда, в детстве, так и сейчас, за давностью лет все, что я видел, воспринимается единым блоком. В какой последовательности в голову приходит воспоминание о каком-либо событии, так я о нем и пишу. Конечно же, по мере сил стараюсь соблюдать приблизительную временную однородность.
Вот, например. Всем жителям города выдали противогазы. Когда это было? Пожалуй, в начале блокады, когда еще поддерживался муниципальный порядок, еще не все ушли на фронт. Мне достался хорошенький, густо пахнущий резиной противогаз, в новой сумке защитного цвета. В первые дни я постоянно носил его через плечо, сам быстро надевал, протирал запотевающие стекла глазниц тонкой резиновой «пипкой», торчащей снаружи в виде маленького хоботка, как у слоника. В это образование вставлялся палец, он вворачивался внутрь, и можно было не только протереть стекло изнутри, но и почесать нос или близко расположенную часть лица, не нарушая герметичность аппарата. Но пребывать в противогазе более трех минут я не мог – становилось трудно дышать. Слабенькие детские мышцы грудной клетки быстро уставали от протягивания воздуха через гофрированную трубку и мощные слои фильтров в зеленной блестящей коробке приличных размеров. Вообще же, за неделю близкого общения игрушка надоела и постепенно забылась. В оккупацию резиновое изделие пошло на отличные рогатки для стрельбы в сторону птиц или просто «в никуда».
Перед войной подростки и юноши улицы Подгорной вечерами собирались возле подъезда «Дома Дико». Все они учились в одной школе, которая располагалась ниже на улице Артиллерийской. Многим из них предстояло через год идти в армию. Мальчишки тайком курили, но вели себя довольно прилично. Разговаривали на нормальном русском языке. Я не слышал от них матерных слов и блатного жаргона. Верховодил там мой двоюродный брат Валентин Мухин по кличке «Каторжанин», прозванный так за то, что был острижен под ноль, ему должно было исполниться 16 лет. В годы войны он окончил Высшее военно-морское училище и в мирные дни был самым молодым командиром подводной лодки на Северном флоте. Среди них был тихий и умный еврейский мальчик Боря, щуплый и чернявый. Он жил в этом злосчастном доме и чудом остался живым после взрыва. Вскоре после начала осады города его призвали, он попал в разведку, о чем писал в письме брату. Здесь же под Севастополем он был убит. Мой брат тяжело перенес известие об его гибели. Помню, сутки пролежал, не вставая, на диване, уткнувшись лицом в подушку. Другой известный мне паренёк из этой компании, Коля Могила, тоже был призван и когда пришел к нам прощаться, то моя тетя разрешила ему и брату, как взрослым, выпить водки. Когда он уходил, я играл на улице. Подозвав меня, он подхватил под мышки, высоко поднял над головой и поцеловал. В это время я увидел слезы у него в глазах. Потом, опустив меня, сказал: «Ну, Жорка, живи долго!». Их всех можно было понять, ребята уходили на верную смерть. Коля остался жив и спустя долгие годы приходил к брату в чине капитана пограничных войск.
5. Хлеб наш насущный
Когда исчезли продукты, да и сами магазины, точно не помню. В первый месяц блокады все полки магазинов были заставлены синими консервными коробками с крабами «Снатка». Больше ничего. Пусто. Скоро и этого не стало. Вспоминается, что в годы застоя достать к празднику этот деликатес означало на порядок повысить праздничность, значительность стола и хозяев. Вот когда вспоминались эти полки магазинов. Неужели такое могло быть?
Основная пищевая поддержка шла за счет того, что отец, не годный по здоровью к военной службе, был оставлен в мастерских, которые обслуживали непосредственно фронтовую технику. Ну а остальное – это все то, что могли достать все члены семьи в бесконечных очередях за всем, что можно употребить в пищу. Например, за географическими картами, так как клейстер, соединявший бумагу с марлевой подложкой можно отделить с помощью воды, а дальше делай, что хочешь: ешь так, пеки оладьи на рыбьем жире, делай затирушку для супа.
Помню, в январе тётя Татьяна пришла с базара и сообщила, что в продаже только бочковые огурцы, а за ними несусветная очередь. Но и огурцы закончились. Тогда смеялись: немецкая листовка сообщала позже, что жители города питаются только солеными огурцами. А их-то уж и не было. Пропаганда опоздала! Кстати немецких листовок было много. Размером с тетрадный лист, на тонкой бумаге голубоватого или желтого цвета. Большинство начинались крупными буквами с призыва: «Штык в землю!», они призывали бить комиссаров и жидов и переходить на сторону немецкой армии. Далее в ней объяснялось, как сдаваться, используя эту бумажку как пропуск. Были листовки с карикатурами на наших вождей. Запомнилась листовка, где во весь лист изображалась голова человека, тонкая шея которого была сдавлена со всех сторон лучами шестиконечной звезды.
Под нами, улицей ниже, находилась мукомольная мельница. В неё попало сразу несколько зажигалок. Мельница давно не работала – не было электричества. Какие-то остатки зерна внутри еще были. Среди набежавшей толпы, и это под постоянным обстрелом, нашим женщинам удалось наскрести среди пыли какое-то количество полусгоревшего ячменя. Зерно потом провеяли и мололи на старой ручной кофемолке. Дело это было долгое и очень нудное. Поочередно мололи все члены семьи. Мне это по причине физической слабости от недоедания давалось особенно трудно. Вкус лепешек с едким запахом дыма и с горечью золы могу припомнить и сейчас.
Однажды средь бела дня ворвалась взволнованная соседка с известием: «Над нами, в степи, только что убило снарядом лошадь!». Стремительный рывок и нам что-то достается. За многие месяцы в доме пахнет мясной пищей. Мне не удается разжевать ни одного кусочка мяса, такое оно жесткое. С котлетами проще, но специфический запах конины не по нраву генетическому европейцу. Эпопея с поеданием этого продукта стерлась из памяти. Люди окраин города бедствовали не так сильно – выручало подсобное хозяйство.
Запомнился странный случай. Одна из моих многочисленных тетушек работала в торговом управлении города. Звали её тетя Надя. Недавно было отбито очередное наступление немцев, наступило кратковременное затишье. И вот эта тетя приводит к нам (почему-то не к себе домой) трех мужчин в военной форме, но не военных. Все немного подвыпившие. Мужики лет по 30–40. Очень быстро накрывается стол, и появляется такая еда, от которой кружится голова, течет слюна. Всего этого мы не видели несколько месяцев. Да и до войны не очень часто. Здесь разные колбасы и сыр, масло и яйца, большая копченая рыба с потрясающим запахом. Уже на сале жарится картофель, а на столе быстро сменяя друг друга, булькают бутылки водки с сургучной пробкой, которую лихо ладонью дядьки выбивают за один раз. Пьют быстро и много. Хорошо жрут. Из разговоров удается понять, что они снабженцы, бывшие сотрудники горторга. Еще, что они только что вышли из окружения. Самый старший из них, типа вожака, достает из кобуры милицейский наган и, потрясая им, сообщает, что видел немцев близко в лицо и стрелял в них. Они пьяны, наглы, рисуются героями и храбрецами, но что-то их беспокоит, что-то тревожит, не чувствуется завершающей уверенности. Начал крепнуть мат, и тетка Татьяна, моя крестная мать, вывезла мена на санях на улицу в тающий и смешанный с землей снег. Сани не ехали. Было сравнительно тихо. Бабахало иногда на Северной стороне. Видно, немцам дали хорошо и отогнали прилично подальше. Вышла мама. Вокруг было сыро, слегка капало. Был виден весь полуразрушенный родной мой город, местами дымки тлеющих пожаров. Давили низкие облака. За Северной стороной небо было фиолетовым с дальними электрическими сполохами. Был слышан почти ровный гул дальнего боя.
Бабушка в наше отсутствие собрала все со стола и вместе с узлами выставила всю компанию в направлении неопределенном, но ясном. Мы вернулись в хату. Что это были за люди? Что они здесь делали, когда все мужчины Севастополя на войне? Не мог я представить, кто же может в такое лихолетье так себя вести. В воспоминаниях позже подумалось, так это же были дезертиры!
По левому боку нашего дома стоял каменный, окнами на улицу, дом, повыше и побольше нашей глиняной мазанки, стало быть, Подгорная № 18. Хозяйками дома были две пожилые сестрички, очень тихие, очень скромные, интеллигентные (возможно, из «бывших»). Я бывал у них во внутренней комнате несколько раз, по приглашению подобрать книжку для чтения. Поразило то, что стен у комнаты (в обычном представлении) не было. Вместо стен – от пола до потолка стояли полированные, застекленные шкафы с рядами книг в невиданных обложках, тесненных золотом. Свободными от шкафов были только маленькое окошко и такая же узкая одностворчатая дверка. У них были годичные подшивки старых дореволюционных журналов, некоторые из них сестры давали почитать брату Валентину. Кажется, я уже тогда знал, что журналы эти запрещенные, а читать их преступно. Очень надолго остался у нас громадный блок подшивки журнала «Русская иллюстрация». Почему, станет ясно дальше. Какие там были литографические рисунки во всю страницу! Фото с полей Первой мировой войны. Портреты царствующих особ и их челяди. Замечательные иллюстрации к литературным произведениям, которые там печатались, и которые я взахлеб читал, иногда ни черта не понимая. Там на толстой глянцевой бумаге, которой я никогда не видел, вершились события неведомой мне жизни, такой красивой, такой светлой и материально достаточной. Рассматривание картинок притупляло чувство голода.
Так вот, эти милые женщины сдавали большую комнату своего дома, с тремя окнами на улицу, чете Толобовых. Сам Толобов военный водолаз был, вероятно, известным на флоте человеком, жена его Сара – подруга моей тети Тани, сын Алик, в последующем военно-морской офицер. Они рано эвакуировались, все остались живы и жили долго.
Плата за квартиру была единственной материальной поддержкой сестер. Когда жильцы эвакуировались, этот источник доходов исчез. Вероятно, сестры первое время перебивались продажей или обменом вещей. Книги были никому не нужны. Это понятно.
Бабушка, зайдя к ним по соседским делам, увидела, что бедные сестрички варят суп из мелких черных зернышек, семян паутели, (дети называют их цветки грамофончиками), которая летом вилась по стенам двора. На керогазе варилось в черной, как тушь, воде это подобие пищи из семейства бобовых. Бабушка попробовала и посоветовала вылить. Истинно православный человек, моя дорогая бабушка, Мария Васильевна, конечно же, чем-то съедобным поделилась с ними и, сдается мне, что и в дальнейшем поддерживала их чем могла. Прямое попадание, судя по воронке, тонной бомбы, разнесло домик в прах. Гибель несчастных была мгновенной. Громадная груда земли стала их могилой. Это случилось в те времена, когда уже никакие спасательные и поисковые работы не велись. У нас снесло сарай и проломило стену в первую комнату. Дом, который располагался левее, завалило веером от воронки. Там уже никто не жил. Очень жаль ни имен, ни фамилии погибших я не знал. Царствие им небесное!
Вот вспомнил, что на дне воронки оставался стоять, засыпанный по самый руль отцовский мотоцикл «Триумф». Он не был сдан по приказу, изданному в начале войны, гласившему, что необходимо сдавать все транспортные средства, в том числе велосипеды, приемники, пишущие машинки, и много чего другого. Неподчинение грозило большими неприятностями. Помню, с каким сожалением брат Валентин отвел и сдал свой новый велосипед харьковского завода, получив квитанцию, что все будет возвращено после войны. Его отец сдал мотоцикл «Октябренок». Мама отнесла приемник «СИ-235», моего доброго друга, рассказавшего мне много хороших сказок Андерсена и Братьев Гримм. Конечно, ничего к нам не вернулось никогда. Свой мотоцикл папа не мог доставить, так как у него не было половины механических частей. Так он его и бросил посреди чужого двора. Он сгнил на дне воронки. Подшивку же журнала «Русская Иллюстрация» вернуть уж было некому, и он остался у нас на долгие годы.
На краю воронки валялся аккуратный шкаф, внутри которого, среди старых флаконов и пудрениц я увидел незатейливые глиняные фигурки людей, очень маленьких размеров. Я собрал их в кучу и принес показать маме, желая ими завладеть. Довольно сурово мать приказала отнести все туда, где взял и никогда не брать чужого. Юный мародер был посрамлен. В дальнейшем, я точно помню, моя семья во все времена добывала все своим трудом, никогда не прельщаясь тем, что плохо лежит. Вот, что значит севастопольская закваска. Был ли я в своей жизни их последователем? Думаю, что жизнь людей моего круга шла дальше по другому пути, мы мельчали, искали и находили компромиссы своим неблаговидным поступкам. Сдается мне, что все изрядно преуспели во многих делишках. Теперь результат стараний многих поколений налицо. Исполнение десяти заповедей почти исключено новым постиндустриальным обществом.
6. Борьба за огонь
Спички исчезли очень скоро. Не смотря на то, что вокруг не иссякал огонь войны, в быту даже прикурить или зажечь примус составляло проблему. Институт зажигалок как признак буржуазности перед войной был изведен окончательно. Выручило старинное средство, называвшееся когда-то огнивом, у нас же бытовало название «Кресало». Суть прибора состояла в том, что из гранитного кремня стальной железякой (очень хорош кусок старого напильника) быстрым ударом по касательной высекался пучок искр. Следовало к кремню приложить «распатланный» конец льняного каната, так чтобы искры попадали на него. Как только канат начинал тлеть, следовало нежно раздувать тление, до появления маленького лепестка огня. Теперь самое главное не потерять достигнутое, перевести огонек в пламя. Все описанное требовало опыта и сноровки.
Мой отец, мастер на все руки, человек изобретательного ума, взял магнето от разбитого автомобиля, оснастил его ручкой для вращения якоря. На корпус магнето кладется ватка, смоченная бензином. Один оборот якоря магнето, и между концом провода и корпусом проскакивает искра, ватка с бензином мгновенно воспламеняется. Класс!
Теперь об освещении. Электрический свет появлялся все реже. Кажется, последний раз он был на Новый, 1942 год. Даже на маленькой елочке, устроенной для меня, горели лампочки. Но в 00.30 начался минометный обстрел нашего района, и электрический свет исчез из нашей жизни на несколько лет. Освещались свечами и керосиновыми лампами, пока не исчезли продукты горения. Пришла пора коптилок на солярке. В гильзу из-под снаряда вставлялся фитиль, и край гильзы сплющивался. Вот и вся нехитрая.
Папа к гильзе от 45 миллиметрового снаряда выточил подставку для устойчивости, а сверху, накручивающуюся головку с ажурными прижимами для лампового стекла. Имелся винтовой регулятор высоты подъема фитиля. Ламповое стекло изготавливалось из прозрачной бутылки – чекушки из-под водки. Дно бутылки обрезалось хитроумным способом. Место отсечения днища бутылки перевязывалось ниткой, смоченной в бензине. Нитка поджигалась, и бутылка погружалась в холодную воду, где стекло лопалось на уровне нити. Удавался этот фокус далеко не всегда. Светильник этот прошел с нами через дни осады и оккупации. Теперь в каждый праздник 9-го мая мы ставим его на праздничный стол и зажигаем в память о минувшем.
Потом в наш быт вошло новшество, принесенное немецкой армией, – карбидная лампа. Её синеватый, как электрический разряд, свет, был значительно ярче желтого света керосинок. В период оккупации мы пользовались только карбидками. Устройство нехитрое. Лампа состояла из двух герметично соединяемых круглых банок. В нижнюю банку закладывались куски мелко разбитого сухого карбида. Верхняя банка навинчивалась на нижнюю. В неё заливалась вода. Снаружи этой банки располагался маховичок, которым регулировалась частота капель воды, поступающих в банку с карбидом, и трубка с точечным отверстием на рабочем конце для выхода газа (сероводород). Газ поджигался, издавая характерный хлопок, и появлялся яркий лепесток пламени. Запах газа, сопровождавший горение был довольно неприятным, но мы быстро привыкли. На мне лежала обязанность утром очищать лампу от распавшегося карбида, высушивать и заправлять новыми порциями вонючего камня и водой. Иногда лампу распирало слишком большим количеством газа, и она взрывалась. Кроме разбрызганной грязи, других последствий не наблюдалось.
Огонь для освещения был, несомненно, нужен, но он был нужен и в очаге. Приготовить пищу, нагреть воды для купания, согреть комнаты зимой. Керосина для примуса не раздобыть. Уголь? Откуда ему взяться. Осталось единственное – дрова. Уж этого-то продукта было предостаточно на сплошных развалинах города. Сначала тащили доски и остатки мебели с ближайших мест, затем все дальше из нежилой части центра города в основном то, что лежало на поверхности. Потом добывать дрова стало трудней. Приходилось их освобождать из груды камней, всё глубже и глубже. Сдается, к возвращению наших растащили и пожгли всё. Но через месяц-два появился керосин в продаже, в специальных будках, а работающим стали выдавать уголь.
7. Опять пещеры
В одно из немецких наступлений на Севастополь, ближе к весне, бомбардировки стали такими интенсивными, а снаряды и мины падали так близко, что отец приказал матери вместе со мной и двоюродным братом Валентином перебраться в пещеры, которые располагались недалеко от его мастерских. Пещеры большие, в далеком степном овраге. Бомбы там не падают, снаряды не долетают. Дескать, и ему так спокойней за нас, так как есть возможность в любой момент прибежать к нам на выручку, да и нам безопасней. Кроме того, отпадала необходимость пробираться через весь город домой под постоянным обстрелом. С Северной стороны немцы контролировали каждый метр. К этому времени мать была уже на пятом месяце беременности. Это также, вероятно, послужило причиной нашего переселения.
День нашего перехода выдался наиболее страшным. С утра в Южной бухте горел крейсер «Червона Украина». Широкая струя черного дыма тянулась через всю южную часть небосвода. На фоне черного неба, туда, в основание этого дыма, падали и падали обморочно белые пикировщики. Последние дни немцы стали применять самолеты со специальными сиренами в плоскостях, которые при пике издавали непередаваемый ужасный вой. Кроме того, на город сбрасывали рельсы, тележные колеса, протяжный свист которых завершался ощутимым тупым толчком в землю.
За городом возле итальянского кладбища, на повороте дороги, что когда-то была Балаклавским шоссе, нас встретил отец – худой, бледный, с недельной щетиной, в промасленной до блеска черной спецовке. И тут как по заказу, на это «тихое» место начался такой бомбовой налет, какого мы еще не испытывали. Страх усилился во сто крат – над головой не было привычного потолка спасительного подвала. Над нами безразличное ярко-синее, с черным хвостом дыма, небо; солнце в зените, отчего белый известняк слепит глаза. Полная открытость и беззащитность. Спустя много лет в Третьяковке я увидел картину «Голгофа» художника Ге. Прошлое вошло в меня: на картине был тот же безжалостный, бесчеловечный каменистый пейзаж и белые кресты.
Мой спутник, интеллигентный доктор Лойге из Риги, спросил у меня: «Георгий, почему он так страшно смотрит?». Он имел в виду искаженное страхом лицо разбойника на втором плане холста. Наверное, такие лица были у нас в те минуты. Что мог я ответить моему коллеге, не видавшему войны?
После минутного оцепенения мы побежали к одинокому двухэтажному дому. Скорей! В подвал! Подвал оказался сараем под полом нижнего этажа дома, закрывавшимся дверкой из тонких досточек. От близких взрывов сарайчик раскачивало как лодочку. В воздух поднялась угольная пыль. В дверные щели с каждым взрывом врывались острые молнии яркого света. Смерть постояла рядом и отступила на время. От домика до пещер по открытому ровному полю оставалось около километра. Мы бежали, опасаясь повторения налета, и тут на середине пути, на бреющем полете нас настиг «Мессер». Я отчетливо увидел желтые окрылки и кресты. Кажется, он пустил пулеметную очередь, характерный звук достиг моих ушей. Стрелял ли он в нашу сторону? В широком поле мы были одни. Валька кричал: «Ложись!», а сам продолжал бежать.
Страшный дом, с желтой облупившейся штукатуркой, какой-то не нужный посреди степи, остался в памяти олицетворением абсурда, сопровождающегося ощущением тянущей пустоты в животе. Сарай под этим домом, где был пережит такой страшный страх, я пытался изобразить в черных тонах, приемами гравюры и в символической манере с помощью фотошопа. Ничего не получилось. А вот тому, кто побывает в Феодосии, в музее А.Грина, рекомендую отыскать гравюру художницы Толстой под названием «Борьба со смертью». Вот где все в точку! Талантливо!
Мы выбрали пустую обширную пещеру. Но одиночество наше длилось недолго.
Вскоре во всех углах и альковах поселился разномастный люд с множеством детей, с постелями, примусами, кастрюлями и горшками. Потянулись однообразные скучные дни.
Правда, война осталась над городом. Здесь в степи больше бомбежек не было. Ночью мы выползали из пещер и смотрели войну. Сеть прожекторов, далекие всполохи дальнобойных орудий, извивающиеся дорожки трассирующих пуль.
Постепенно интенсивность близких боев стихла. Немцев опять отогнали. Мы вернулись домой на улицу Подгорную. Было не привычно тихо, шел мелкий грибной дождичек. Дышалось легко и радостно. Но стоял стойкий запах обгорелого дерева. Город лежал в руинах. Страха не было. Надолго ли?
8. В осажденном городе
Смерть людей становилась обыденностью. Страх собственной смерти притуплялся. Так пишут в книжках о войне, которые я прочел потом через десятилетия. На основании своего маленького детского опыта затрудняюсь подтвердить или опровергнуть это. Прямым попаданием бомбы в укрытие в виде щели прямо во дворе убило родную сестру и племянницу вместе с их с детьми, моего дяди Васи Мухина. Неподдельная скорбь всех нас, еще живущих. Вопли, стоны, плач. Недоумение внезапной утраты. Как же так, ведь только что все были вместе. Вот на столе их чашки с недопитым молоком. Зачем побежали в эту проклятую щель? Остались бы дома, были бы живы.
Всеобщее горе по поводу гибели теплохода «Армения». Он был до отказа забит ранеными, на флагштоке нес флаг «Красного креста», там были эвакуируемые женщины и дети, там было более трехсот медиков. В тихий, солнечный день у благодатных берегов Крыма фашистские молодцы весело, играючи погасили жизни стольких беззащитных людей.
Наш глиняный домик постепенно разваливается. Прямого попадания не случилось. Правда, однажды брат Валентин случайно обнаружил у порога сарая, который вплотную примыкал к жилой части, врывшийся в землю снаряд, разумеется, не разорвавшийся. Был вызван сапер, который извлек его, обкопав вокруг. Потом на мешковине он и его напарник отнесли снаряд в машину и увезли. Если бы он взорвался, от дома ничего бы не осталось.
Воронки от бомб и снарядов венчиком окружали наш дом. На уступе террасы над нашим домом располагались рядом цыганский и татарский дома. Помню, перед войной там однажды слышалась специфическая музыка, брат сказал, что там будет обрезание. Пояснений он не дал, наверное, и сам не знал, что это такое. Проходя мимо, в проеме открытой калитки, я мельком увидел множество людей в белых рубашках и мальчика, закутанного в простынь, которому стригли голову. Звучала однообразная струнная музыка.
Периодически над стеной, нависавшей над нашим двором, появлялась старая цыганка с большой кривой трубкой и серьгой в одном ухе – жительница одного их упомянутых домов. Она постоянно жаловалась на бомбежки моей бабушке и всегда начинала со слов: «Суседка, мамочка». Не знаю, кто остался жив или погиб в этих домах, но вся улица ближе к концу осады представляла собой искореженный ров. Примерно так же выглядела и моя родная улица. Абсолютно целых домов не осталось. У нашего дома косо опустилась крыша: один край касался пола, другой держался за верх оставшейся стены. В образовавшемся треугольном проходе можно было проходить, взрослым, слегка пригнувшись.
Когда немцы основательно укрепились на Северной стороне, весь город открылся им как на ладони. Наверно поэтому участились минометные обстрелы. Близко, все видно, не нужен корректировщик. Долгий выматывающий душу вой мины и короткий сухой, и злой разрыв. В плотной севастопольской земле мины оставляли след своей ярости в виде поверхностных плоских воронок, закрученных по спирали. Однажды я попал! На западной окраине Севастополя, в Туровской слободе, жила бабушкина родня по мужу. Так вот её непременно нужно было посетить. Конечно! Всенепременнейше! Надо узнать, все ли живы, и сообщить, что у нас, слава Богу, все живы. Время как раз для загородных прогулок! С собой бабушка великодушно взяла меня. На пути у нас, в Стрелецкой балке, лежал Херсонесский мост. Откуда нам было знать, что под сводом моста располагался штаб генерала Петрова, и весь участок шоссе над ним пристрелян? Как только в этом районе наблюдалось какое-нибудь движение, немцы начинали минометный обстрел. Только мы появились на расстоянии в метрах ста от моста, как земля над мостом закипела от разрывов. Я заорал, что надо домой, что бабушка дура и ничего не понимает. Бедная бабушка! Она повернула, отвела трусливого внука домой в подвал, а сама повторила прерванный путь, дошла до своей родни, поговорила вдоволь и благополучно вернулась. Безрассудство, отвага, чувство долга. Что это? «Безумству храбрых поем мы песню!».
В период осады города информацию о состоянии дел на фронтах войны мы получали из газет «Красный Крым», «Маяк коммуны», «Красный флот». Больше всего нас волновали известия о боях на подступах к Севастополю. Мы радовались победам, когда отбивалось очередное наступление немцев. Гордились подвигами красноармейцев и краснофлотцев. Мы знали о подвиге пяти моряков, остановивших своими телами колонну танков, слышали о подвиге комсомольцев, защитников дзота № 11. Всех не перечислишь – героем был каждый.
Запомнилась большая статья, не помню названия газеты, Ильи Эренбурга, обращённая к севастопольцам. Он восторженно писал, что о каждом жителе будут помнить и чтить память о погибших и славить живых. Не оправдались слова публициста. Юный хам за рулем автобуса, презрительно глядя на «Удостоверение жителя осажденного города», каркает: «Здесь это не хляет! Куда ты прешь, дед? Сколько вас еще осталось?»
9. Мои родные – защитники Севастополя
Мой отец, Задорожников Константин Михайлович, 1906 года рождения. Белобилетник. Не годен к военной службе во время войны. Ревматоидный порок сердца. Тугоухость. Специальности: токарь, слесарь, механик по всем видам автомобилей, шофер, мастер на все руки. Он мог, положив руку на капот автомобиля, определить какой клапан стучит, где дефект двигателя. Отец был забронирован за авторемонтными мастерскими Черноморского флота. Мастерские эти располагались сразу перед линией фронта между Балаклавой и Севастополем, примерно там, где теперь бензозаправка на ул. Кожанова. Практически это была передовая линия фронта. Под постоянными бомбежками и артобстрелом (в ближайшем окружении никаких укрытий) несколько работяг выполняли совсем не героическую, но такую нужную работу. Провожая его утром, мы не знали, вернется ли он вечером. Да и о себе мы не знали, застанет ли он, вернувшись нас живыми. В мастерских чинили грузовики, бронетехнику, танки, ходовую часть орудий. Иногда отец не появлялся дома по несколько суток. Командиры боевых подразделений, экипажи машин порой со слезами на глазах умоляли ускорить ремонт. И рабочие ребята старались, действительно, не за страх, а за совесть.
Отец дважды был представлен к правительственным наградам: медали «За отвагу» и ордену «Боевого красного знамени». Представления к награде писались карандашом, прямо на полевой сумке и в эту же сумку отправлялись. Перекинув ее через плечо, молоденький командир уходил туда к линии фронта, к окопам, не зная, что уходит в вечность и безвестность. Потом отец не проявил никакого желания искать документы, подтверждающие его пребывание в пекле войны, его наградные листы. Да и время наступило такое, что призабыли о Победе, о победителях и о наградах. Внешне отец ни чем не проявлял обиды на обстоятельства. Но помнится, значительно позже, ему выдали значок «Участник боевых действий» и носил он его с удовольствием. После войны он славно трудился. Создал на нервах отличные авторемонтные мастерские ЧФ. Являлся бессменным начальником этих мастерских долгие годы. Уважение и авторитет были на самой высокой планке. Ежегодно ко всем праздникам отмечался грамотами, значками. Но ордена и медали обходили его. Думаю потому, что мы (не по своей вине) были в оккупации (хотя немцам отец не служил), а еще, наверное, потому, что на настойчивые предложения вступить в партию, отец отвечал отказом. Он любил отвечать: «Я беспартийный большевик».
Мама и ее родная сестра Татьяна с первых дней осады были мобилизованы на рытье окопов, траншей, противотанковых рвов. Они отработали положенное честно, безотлучно. Близко к концу работ мама серьезно повредила ногу. Была вынуждена передвигаться с костылем. На этот период ее заменил брат Валентин, сын тети Тани. Там же на полевых работах он записался в истребительный батальон и проходил соответствующее обучение.
С наступлением зимы мама и тетя Таня целыми днями строчили из брезента на швейной машинке подсумки для саперных лопаток, патронташи. Все это сдавалось ежедневно на специальный пункт сбора. Пару раз относить мешок с этой продукцией, под непрекращающимся артобстрелом города, доставалось мне. Я был, смел, потому что снаряды падали очень далеко. А вот однажды мама попросила меня отнести мешок с сшитой продукцией, не смотря на то, что обстрел шел по всем кварталам. Мама была тяжела беременностью, а пройти нужно было всего через несколько домов на нашей же улице. Поэтому и посылали. Поэтому и не страшно. Предупредили: «Когда зайдешь – сними фуражку и поздоровайся».
Каменные ступени, массивная дверь резного дерева. Я подергал за шнур механического звонка. Дверь открыла женщина в черном, свободно свисающем от головы до пола одеянии. На меня пахнуло теплом от множества горящих свечей и запахом ладана (что это запах ладана я узнал потом). Все стены большой комнаты, начинавшейся сразу за входной дверью, были увешаны иконами разных размеров, плотно одна к одной. В комнате стоял желто-золотистый свет. Конечно же, я снял фуражку, конечно же, поздоровался. Монахиня, иконы, свечи – все это предстало передо мной впервые в жизни. Из широких рукавов вынырнули тонкие длинные руки, в одной – женщина держала бусы (четки), другой – приняла мой узелок. Улыбнулась. Сказала: «Спасибо». Я повернулся и вышел. Бабушка рассказала мне, что это монашенки хранят иконы со всех севастопольских церквей. Когда исчез от взрыва этот дом? Что стало с монахиней и иконами, мне не известно.
Конец ознакомительного фрагмента.