XVI
На этом этапе моей жизни я оказался обласкан женщинами, уважаем мужчинами и ценим моими покровителями, словом, в апогее моих успехов и опьянен надеждами. Я прожил некоторое время этой замечательной жизнью. Мои враги сами, казалось, смирились и забыли обо мне. Моя злая звезда захотела, чтобы Пизани, движимый своей любовью к справедливости и своим глубоким знанием законов и конституции Венеции, которые он вознамерился заставить возродиться во всей полноте, вызвал враждебность грандов и породил страх у ретроградов этого города; они поклялись его погубить. Но его замечательное красноречие и, помимо этого, его репутация неподкупного человека доставили ему столько сторонников среди самих патрициев, что их многочисленность перевесила влияние богатых и влиятельных, которые обратили против меня свои первые мстительные стрелы. Начали с того, что стали внушать, что это отвратительно, что человек, исполненный столь разрушительных принципов, автор «Элегии Американского дикаря», отъявленный хулитель Сената и его руководства, невзирая на присужденный арест, осмелился заняться воспитанием и внушать свои вредоносные доктрины детям человека, известного противника грандов. В то время, как огонь тлел под пеплом, некий сонет, бестактность которого взбудоражила публику, стал вскоре повсеместно темой разговоров. Моя преданность Пизани, соединенная с любовью к моей стране, вырвала его из-под моего пера для целей самых значительных, и им был награжден один из самых недостойных персонажей клики, который, более всех остальных, старался заправлять в республике. Часть аристократии, но часть неразумная, этой клики не понимала, что, действуя так, она поступает самоубийственно и толкает народ к подрыву своего авторитета. «Вот, венецианцы, – говорил я в этом сонете, – действительная причина, что заставляет меня покидать мою родину. Правда вызывает гнев глупцов». Эти слова оказались пророческими. Мой сонет, написанный на венецианском жаргоне, расходился по рукам; он был прочитан, очевидно, всеми сословиями, и гнев тех, на кого он нападал, не знал более границ. Женщины, которые действовали заодно с Пизани и мной, вопреки своим мужьям, учили его наизусть и произносили в кругу знакомых под раскаты смеха, подчеркивая самые острые моменты; укол становился все более раздражающим. Пытались хлестать седло, не смея бить лошадь. Выискивали и находили обвинения и обвинителей. Мерзавец, который посещал дом, где я часто бывал, взялся донести эти обвинения до Трибунала по богохульствам. Он заявил, что я ел ветчину в пятницу – он ел ее вместе со мной; что я пропустил воскресную мессу несколько раз – он сам не посещал ее ни разу в жизни. Я был извещен об этом доносе самим Президентом этого трибунала, который был добр ко мне и был первым, кто посоветовал мне немедленно покинуть Венецию. «Если им будет недостаточно этих обвинений, они придумают другие, – сказал мне он, – им нужен виновный, они его найдут». На этот раз мои друзья, убежденные более, чем когда бы то ни было, что моя свобода и моя жизнь находятся под угрозой, заговорили со мной тем же языком. Джованни Лецце, у которого мой брат был секретарем и другом, предложил мне укрыться на одной из своих вилл, где пообещал мне надежное убежище до той поры, пока гроза не пройдет. Но, не чувствуя больше в сердце никакой любви к родине, столь несправедливой к Пизани и ко мне, считая ее столь же слепой к своим собственным интересам, как и к неминуемому упадку, я обратился к моим трем покровителям и нескольким другим лицам, наиболее благоволившим ко мне: все поддержали мое решение покинуть Венецию и ее обитателей, и я направился в Гориц.