Зима #1
Я проснулся. Где-то в глубине моей головы глухо отдавалось эхо сна.
Шшшшууурххх… шуррррррхх… шшшшшшуррррррррхххххххххххххх… И исчезло с открытием глаз. Я потер их и обнаружил в себе весьма странные чувства. Я был разбит. Сосед по комнате включал на ночь радио, где играла бессмысленная, разлагающая меня попса. Ему так легче было спать. И она играла так до утра, если это вообще можно назвать игрой. Она просто брякала. А я затыкал туалетной бумагой уши, ничего ему ни говоря. Пускай пока слушает, как думал я. Осточертеет мне, попрошу выключать.
Я вышел из комнаты и включил на телефоне песню Deftones – Good morning beautiful, чтобы развеять в себе назойливый распиаренный шум попсы. Дверь глухо скрипнула, словно прося поменьше дергать ее туда-сюда.
За окном сыпал мокрый снег. Он лип на стекла в туалете и каплями стекал вниз, за пределы моего вѝдения, в небытие. И даже в нем, не смотря на то, что он тут же таял, потому что на термометре было +2, он имел какой-то особый смысл. Вот только какой, я не понимал. Закурил в туалете.
Стоял под маленьким окном. Свет из него был тускл, квадратен и мрачен. И я подумал о том, что если бы светило солнце, его лучи образовывали бы кривую фигуру на полу из потрескавшейся плитки от границ окна, и трещины не выглядели бы такими естественными. А смотрелись бы, вместе с плиткой, как нечто атавистическое, не свойственное этому миру.
Но солнце светило само себе по ту сторону облачной действительности и не входило в эту серую реальность.
Я покивал немного головой в такт Deftones и в знак уважения к ним, хотя их рядом не было. Они где-то, должно быть, как раз в том самом мире, где светит солнце… А может, и нет… Доиграли последние аккорды песни и я спрятал телефон поглубже в недоразвитый карман. Недоразвитым он был, потому что, если в этих штанах сесть на стул, то из карманов все повываливается.
Напротив меня была дверь. Красная лакированная дверь. Я знаю, там – хлорка, швабры, тряпки, ведра. Но вот как раз она сейчас и казалась такой, будто была не из этого общежития, да и вообще не из этого мира. Но… она здесь, а не где-то еще. А значит, так и должно быть.
Пока я стоял почти неподвижно (двигалась лишь рука с сигаретой – плавно к губам, плавно вниз), все мне чудилось, что вот-вот дверь, не смотря на ее запертость, медленно откроется и оттуда выйдет потный и запыхавшийся герой сериала «Lost» с фонариком, блеснувшим мне в глаз, спросит:
– Джека не видел?
Я медленно, в замешательстве, застыну с рукой на полпути к губам, затем, через несколько секунд, отрицательно покачаю головой.
Тот кивнет и зайдет обратно, прикрыв дверь, и она снова станет столь же запертой на замок, как и до этого. А я останусь стоять в ошеломлении с физиономией домохозяйки, перед которой выключили телевизор. Один.
Я улыбнулся этой бессмысленной фантазии и сказал про себя:
– Когда я уже перестану всему искать смысл?
Сделав еще одну смачную затяжку, я подумал о своем здешнем приятеле, одногруппнике, том самом Зе, которого я успешно терял. Два или три месяца назад у него появилась девушка. Я был этому рад, даже напился до тошноты и шатания. Настолько я был буквально счастлив за него. Но все хорошее когда-нибудь кончается. Как писал Бродский, каждому свой храм и каждому свой гроб. И приятель перестал писать и звонить, а, следовательно, мы перестали вместе пить пиво. Я, моя девушка, он.
Я жалел об этом и одновременно смеялся над этим.
Вдыхал никотин и запах туалета, обильно пропитанного хлоркой, и вспоминал то, что нас с ним связывало. И это были далеко не пустые дни и часы. Задушевные хмельные разговоры в переулке под аркой полуразрушенного дома рядом с голубятней; сплоченность в незнакомой и опасной деревне; учеба и общие шутки, в конце концов, – все это связывало нас троих: меня, мою девушку и его.
Искать причину я не хотел, потому как она была слишком очевидной, и я медленно готовился к тому, чтобы вечером высказать ему о наболевшем. И знал, что смогу. Но вряд ли он услышит меня. Просто не люблю уходить не попрощавшись.
Но это будет вечером.
А сейчас я приканчивал сигарету.
«Жизнь вообще как сигарета», – помыслил я. Мы начинаем ее, прикуриваем, она начинает дымить. Мы затягиваемся сильно или слабо, с удовольствием или даже не замечая, автоматически; но она кончается, даже если мы делаем всего одну затяжку. Она либо тухнет, либо доходит до фильтра. И рано или поздно мы понимаем, что пришло время выбросить бычок…
Так же было и с жизнью, связанной с электростанцией…
Я пересек коридор поперек из сортира – в комнату, где подряд стояло шесть умывальников. Подошел к ближайшему, достал из кармана штанов зубную пасту и щетку.
Я чистил зубы и неотрывно следил за лежанием скрюченного тюбика пасты на краю умывальника. Как ни старайся, а товар никогда не выглядит так, как показывают его в рекламе. Он вписывается в эту реальность моментально, еще до того, как попадает на прилавки и теряет свой рекламный лоск, приобретая обыденный, серый вид. И мне было жаль этот тюбик пасты. В телевизоре он – звезда. А здесь – тюбик с пастой. Он лежал и нервничал по этому поводу. Может, даже плакал, скрючившись на краю рукомойника. Я тщательно умылся без мыла и положил его, сиротинушку, вместе со щеткой, обратно в карман. Жаль, что он не чувствует себя нужным. По крайней мере, мне.
День прошел сумбурно. Вечером мы с моей подругой замечательно занялись любовью. Правда, мой пенис оживал долго. Так, что поначалу казалось, что он безнадежен, но потом его трудно было остановить. Подурачились с ней, и я ушел. В общагу я пришел одухотворенным и понял, что мне с ней хорошо. Высказаться другу Зе все-таки не получилось, так как в этот день я его не видел.
* * * *
Солнечный луч медлительно и с трудом вытягивает меня из сна. Я жмурюсь, поворачиваюсь на бок, но заснуть уже не получается. Хотелось помочиться. Я раскрываю веки и вижу, что уткнулся носом в подмышку спящей Рчедлы. Мне это даже нравится.
Она спит в моей футболке, широко раскинувшись на разложенном диване. Я же скрючился и лежу почти на самом краю, как Тюбик-Пасты из Большой Реальности. Мы не переспали. Просто я предложил ей остаться. Был поздний час, чтобы идти домой. И я уже не помню, как разложил диван и постелил постель. Помню, что мы молчали, а я опустошил банку лимонада.
Облегчаясь, как обычно это бывает поутру, долго, где-то с минуту, я почти автоматично насвистываю мелодию из Скрябина. Но где-то на седьмой ноте – останавливаюсь, так как вспоминаю, что насвистывал ее незадолго до взрыва.
Подхожу к почтовому ящику, с тяжелым, металлическим скрипом открываю и обнаруживаю две весточки. В Безименни так устроено: люди раскладывают свои послания по четырем ящикам. А утром почтеры их разносят по адресам. Всего таких ящиков по городу – двадцать восемь. Почтеров должно быть, соответственно, тоже двадцать восемь. Каждый почтер берет на себя одну из четырех частей города. Устарелая система, но работает нормально.
И обе две весточки не несут в себе жизни. Они из госпиталя:
1) «01:24. Время смерти Сайнтголги Бээс.» – печатным шрифтом медсестры.
2) «Я думаю, что скоро отброшу копыта. Приходите. Палата 24. Бьюфорд», – очень криво и разлаписто. Писал правой рукой. Он левша. Вернее, был им.
Это двое моих коллег, которых ранило взрывом. Сайнтголга была милой женщиной, всегда добро и искренне улыбалась. Была спокойной и мне симпатизировала. Но она теперь в другом мире. Возможно даже, в Большой Реальности ей повезет больше. Хотя, может как раз наоборот: ей повезло, что она умерла? Никто не знает.
Бьюфорд – мне добрый приятель. Он находился на третьем этаже, когда прогремел взрыв. Осколком ему оторвало руку. Будет тяжко еще и его потерять.
Я делаюсь пасмурным и сажусь на диван. Босые ноги упираются в паркет пола, залитого солнцем из огромного окна. Жаль так.
– Ты чего? – Бормочет Рчедла, приподняв голову со смятой подушки. Очевидно, ее тоже разбудило солнце, или предчувствие неладного.
Я молча сую ей в расслабленную руку весточки. Она неохотно и с утренней дрожью сжимает их и подносит к прищуренным глазам, закрывая ими слепящее солнце. Другой рукой выдергивает из под себя подушку, как будто она ей за ночь осточертела. Интересно за ней наблюдать. Она читает, и ее руки снова безвольно брякаются на кровать. Весточки разлетаются, как осенние листья от граблей дворника.
– Сайнтголга была с самого начала обречена.
– Ну да, черепно-мозговая… – она тоже мрачнеет на глазах и поворачивается лицом ко мне, – а мы так легко отделались. Наверное, я должна была быть вместо нее. Я ведь была этажом выше.
– Брось. Как отделались – так отделались. Ничего особого. Извини, что расстроил с утра, – сожалею я и кладу свою руку на ее. Она ее легко сжимает на несколько секунд, а затем отпускает.
– Ничего, я и была не ахти. Но с тобой – как-то спокойно.
Она не первая, кто мне так говорит. Я почему-то устало усмехаюсь.
– Пойдем, навестим, – продолжает она.
– Я приготовлю завтрак.
– Не стоит. Ты сейчас хочешь есть?
– Уже не очень.
– Значит, сходим сначала, потом я – домой. Где у тебя можно почистить зубы?
* * * *
Когда мы заходим в палату, то видим сына, рыдающего у кровати Бьюфорда, лежащего с перевязанным в окровавленные бинты обрубком. Я кладу красный кристалл на тумбочку, что принес в знак нашего визита. Такой же, только чуть больше, уже сжимает в правой руке Бьюфорд. Его принес сын. Рчедла берет из угла два стула и ставит их рядом.
Мы садимся.
– Здравствуйте, – стонет сын, косясь на нас сквозь слезы, и выходит. – Я скоро вернусь.
– Знаете, а мой сын хотел вскоре идти работать на этой станции, – произносит Бьюфорд.
Мы одновременно киваем. Я не знаю, что на это ответить.
– Доктор Кёнсищщ говорит, что мои дела плохи. У меня какое-то заболевание на почве травмы… меня напичкали обезболивающим. Но физическая боль меня не волнует. Меня терзает другое. – Он прячет обрубок под простыню, которой сверху укрыт. – Какая ирония!
– До нас дошла весть. Мы пришли… – Также не зная, что сказать, говорит Рчедла.
– …но не надо трагедии… – Точно не слыша ее, говорит Бьюфорд сухим сиплым голосом, – меня грызет жизнь, что будет продолжаться после моего ухода. Как будто я ревную вас к жизни. – Он кривится, изображая улыбку, – но это так. Меня грызет жизнь.
– Да ты выкарабкаешься, – пытаюсь подбодрить его я.
– Нет. Доктор дал мне сегодня в восемь утра еще шесть часов. Остается два. Но знаете, друзья мои, мои друзья, я не хочу умирать.
Я склоняю голову, рассматривая голубой кафель пола. Только его я не вижу. Мой взгляд останавливается в пяти сантиметрах до него и концентрируется на боли и страданиях, что стелются прозрачной дымкой по нему. Я поднимаю ноги над ним, и он разлетается, как песок, в разные стороны.
– Я не хочу умирать, – повторяет Бьюфорд, – но и жить уже невозможно.
Я не знаю, как передать это, но мне жаль. Нет, не его, а его жизнь. Которая кончается как кино. И вот уже идут титры, а сюжет так и не ясен.
Он вздыхает.
По пересохшим губам Рчедлы видно, что она хочет что-то сказать, но передумывает. Я же молчу и жалею.
– Не беспокойтесь хоть вы. Я оставляю после себя мир таким, каким он был до меня. И за это мне ни сколечко не горестно…
Рчедла сдерживает слезы. Как будто глотает их. И блестящими глазами смотрит в окно, положа руку на правую руку Бьюфорда.
Тихо открывается дверь, и входит, сгорбившись, с каменным лицом, Кёнсищщ.
– Думаю, вам пора идти. Сын хочет побыть наедине с отцом.
– Да, сейчас, – вздыхает Рчедла.
– Прощайте. Как будете Там, найдите меня. Я обещаю, вас звать за собой не буду. Берегите жизнь. Она – все, что у вас есть.
– Прощай, Бьюфорд. Все-таки, как говорят, все Там будем. – Обнимает Рчедла его.
– Спасибо за все, дружище. – Хмурюсь я, – спасибо.
Я тоже обнимаю его, он опирается на здоровую руку и привстает. Затем снова плавно ложится на постель, которая становится для него и его смертным одром, и гробом. Ведь хоронят вместе с кроватью, на которой человек умирает. Мы ставим стулья на место и уходим, стараясь не оборачиваться.
Я все же бросаю последний взор на эти стулья. Выглядят они так, будто часть нашей энергетической души все еще остается сидеть на них и прощаться с Бьюфордом. Затем стулья скрываются за доктором и дверным косяком.
Мы останавливаемся. Рчедла обнимает меня и бросается в душераздирающий плач. Я также роняю слезу ей на волосы. И глажу ее по спине.
– У нас все образуется, – говорю я ей и сам с трудом в это верю.
* * * *
Почти всю дорогу до дому мы молчим.
– Не провожай меня, – говорит она, когда мы остановились на перекрестке.
Ковыряя ногой единственный, должно быть, крошащийся камень на этой мостовой, точно школьник, я произношу:
– Увидимся. Знаешь, я хочу тебе кое-что сказать.
– Что? – Она сует руки в карманы на юбке и вопросительно склоняет голову на бок.
– Все, пережившие это, находятся в шоке. К смерти надо относиться естественно. Вот только как… – я смотрю в голубое небо и с шелестом вдыхаю воздух сквозь зубы, – …я не знаю.
– Смерть – это такая штука. Естественная. Но пока мы живы – чуждая.
Мы прощаемся объятием, скорее напоминающим объятие брата и сестры.
– Спасибо за то, что был рядом.
– Я не был. Я просто – рядом.
И она уходит, ковыляя и не оборачиваясь. Я иду по городу, глядя в землю. Впереди меня играют дети. Видимо, в салки, или во что-то подобное, они самозабвенно смеются и убегают друг от друга, дразнясь. Прямо перед моим носом пробегает парень лет четырнадцати. Из его кармана выпадает пластмассовый шарик, он подпрыгивает и я ловлю его. Смотрю вслед парня, но тот уже далеко. Я молча кладу шарик в карман.
Нагрузка на электростанцию возросла в три – четыре раза. Мы всегда считали нижнее, водяное колесо лишь добавочным, но сейчас оно работает на полную. Таким образом, людям нужно ждать по три – четыре дня, чтобы им дали свет на сутки.
Сегодня свет подается району, где располагается мой дом.
Я клацнул выключателем в главной, и единственной комнате моего дома. Лампа накаливания на стене мигала очень бойко, грозя перегореть. И я ее выключил, решив пользоваться электроэнергией лишь в крайних случаях.
В моем доме всегда светло, потому что он похож на хлебницу с отдвижной полукруглой стеклянной дверцей. И, по аналогии, эта дверца – мое окно. Шторы для таких окон трудно подобрать. И поэтому я и раньше редко включал лампу. Не знаю, почему архитектор дома решил так его спроектировать. Но мне этот дом выделило предприятие. Поначалу, раздражало это окно. Потом привык. А сейчас даже радует.
Электроэнергия нужна мне лишь для кнавера1, для холодильника и для печи.
Я варю лапшу, завариваю перламутровый чай, леплю фрикадельки из фарша странной консистенции (которым торгует близ моего дома худой торговец со странным именем Михаил), и жарю их на огуречном масле.
Получается, вопреки моим ожиданиям, неплохо. Я с аппетитом и без мыслей съедаю порцию. Наливаю кружку чая и сажусь на диван наблюдать за той жизнью, которая хоть как-то, но течет в городе.
Мне становится стыдно, что я сижу в удобном положении и занимаюсь, чем хочется, когда мой друг умирает в больнице. И я не знаю, правильно ли сделал, что не остался с ним до конца. Бьюфорд мне друг. И он умирает. Это свойственно ему. Это свойственно мне. Значит, правильно.
В этом мире все знают о том бессознательном факте, что умирающие ревнуют людей к жизни, и что живые ревнуют умирающих к смерти.
Значит, естественно. Я не забуду Бьюфорда. Он тоже не забудет меня.
* * * *
…Life is too small,
When death takes its toll…
Группа Pain Of Salvation
Я проснулся под будильник на телефоне. Под монотонно-угрюмую вибрацию заиграла песня Shut Up группы Bloodhound Gang, но должной бодрости она мне не придала. Я отсрочил будильник на несколько минут и повернулся на левый бок. В правом боку внизу что-то сильно кололо.
Я даже не успел заметить, как минуты досыпания прошли и музыка опять заиграла с той же хмурой веселостью, которая точно не из моей жизни звала в меня в мою. А я не шел туда, а оставался здесь, потому что, хорошо или плохо, но я воспринимал ее только как сигнал и ничего более. Боль в правом боку отпустила. Да и боль была – точно не моя, а кого-то, кто лежал рядом. Но рядом не было никого. Я даже огляделся. Значит, все же, моя.
Это был первый день второго семестра. Я был рад, что возвращаюсь снова в ту жизнь, которой мне не хватает. Даже надел новые рубашку и забавный, и в то же время, серьезно-официальный джемпер. Я счел, что он подходит ко мне. Он – это я. Но я, к счастью, – не он. Вот как-то так. В конце концов, вещи – это не то, на что стоит тратить свою жизнь и себя самого, подумал я, вещи – это всего лишь вещи.
Так или иначе, а после пар я оказался с моей подругой в больнице. Я плохо помнил, как лежал в палате, подруга волновалась неподалеку, сидя на тумбочке.
– Ты ведь жив будешь? – Обреченно спросила она.
– Возможно, – ответил я. – От удаления аппендикса никто еще не умирал.
Хотя, я не знал, умирал кто-нибудь или нет. Скорее всего, умирал, как подумал я. Бывает у каждого врача, как и у каждого человека, такой день, когда все валится из рук. Вот так я лежал и думал: «такой день сегодня у моего врача или нет?»
Подруга куда-то ушла. Сказала, скоро вернется. Врач прощупал мой живот и я подписался на удаление червеобразного отростка.
Затем я лежал на операционном столе и замерзал. Из щелей в окнах сифонило по-страшному. Никого не было довольно долгое время. У меня уже заложило нос, и я стал гнусаво петь песню группы POD, чтобы как-то согреться. Пришла сестра и укрыла меня одеялом. Прямо на операционном столе.
Пришел врач. И за анекдотами он подключил меня к бутылке с какой-то жидкостью. Именно так. А не бутылку ко мне. Такое было чувство. Хирургические лампы, как глаза огромной стрекозы заслепили меня. Я даже засмеялся от его анекдотов, а затем мои глаза начали косеть и ими очень трудно и больно стало управлять. Мне даже показалось, что они вращаются в разные стороны. Я решил их закрыть и провалился в бездонную чернь, где был я и маленькие скользкие коврики для душа. Но этого я не помню.
Дальше меня принесли в палату.
Я был рад видеть там мою девушку, когда очнулся. Но когда она села ко мне на койку, стало настолько больно…
– Любимая пришла ко мне… А чего это ты пришла? Слушай, лучше иди, не смотри на меня такого. – Недовольно бормотал я и глядел на нее через ресницы.
Она ушла и, наверное, почти не обиделась. Мой пузырь был полон мочой, а голова – мыслями о жажде. Затем я стал посылать и сестер за то, что они не могли мне помочь помочиться.
Всю ночь после этого мне снились замороженная клубника, вишни, а также сочный арбуз.
Когда отошел немного, вспомнил, как летом, в июле, дома, любил засиживаться допоздна с книжкой или у компьютера. Вернее, даже не допоздна, а до утра.
Спокойно, не торопясь, пил зеленый чай, оставляющий грубый темный налет внутри чашки, и читал или писал. Иногда выходил курить на пустынную улицу. И также спокойно продолжал свое ночное бдение. Дочитывал до логического конца, встречал на улице в тапках, или дома у окна, яркий бархатный рассвет незаходящего солнца. С чувством, как будто берег встречает пятиметровую волну, когда все люди бегом сползают с пляжа в предтече удара вселенской убийственной свежести, и замирают, наблюдая, где-то на безопасном расстоянии.
Такие вот чувства у меня вызывал тот рассвет, покрывающий все вокруг грейпфрутовым цветом. Казалось даже, что и вкус у всего вокруг был соответствующим. Затем я зевал, съедал что-нибудь и ложился спать на неопределенный срок.
Теперь же мое захолустье сплошь покрыто снегом… Да и вместо вечного дня там теперь вечная ночь.
Не существует бессмертных вещей.
Не существует вещественных бессмертий.
А я здесь, в совершенно другом городе, и здесь, казалось бы, совсем другая жизнь… Если бы я не был мной. Здесь мой образ жизни был практически тот же. Курю для мыслей. Мыслю – для того, чтобы курить. Засиживаюсь допоздна. Вот только рассветов еще не встречал.
Сейчас я стоял и курил в больничном сортире на границе между умывальней и кабинкой и глазел в окно, стряхивая пепел в чернющую бездну дыры для слива. Падая, он крутился в воздухе по спирали, прилипал к воде и исчезал в ее мраке.
На улице было даже красиво. Шел тихий снег. А фонари больничного двора превращали его в золотистого цвета творожок. И я понял, откуда рекламщики взяли это сравнение. Меж деревьев уныло звал к себе банкомат. На въезде, рядом с машиной скорой помощи, копошилось несколько человек. Все в черном, кроме одного. Тот был в белом. Что они делали, я не разобрал. Но их было достаточно для того, чтобы убедиться, что там, за окном, жизнь еще идет.
Я вздохнул и впервые за несколько дней почувствовал в душе странно жгущее нечто, заставляющее погружаться в грезы и курить, чувствуя свою беспомощную всепоглощенность бесконечными пустыми коридорами больницы, чьи темные углы в ночи, как черные дыры, засасывающие в себя все, что проходит мимо. И территорию больницы я в своей голове, никак не мог соотнести с той реальностью, в которой я обычно живу.
Я находился в эфемерном мире носилок, кресел-каталок, сквозняков и бесконечных дверей палат и, несмотря на привычный вид за окнами, мимо которого я все время проходил по улице, не обращая никакого внимания, казалось, что кроме этого удушливого и, вместе с тем, крайне свободного (как спичечный коробок с жуком внутри) мира – не существует больше ничего. А доктора, навещающие, в том числе и моя подруга, никуда не уходят, а просто их засасывает в черные дыры темных углов, а утром они освобождаются.
И это чувство было – не только тоской по девушке, каким-никаким, но все же, друзьям и пиву в интеллектуально-мудрственном бреду гуляния; не просто осознание, как же сильно я люблю свою девушку с именем, похожим на блеск золота, отражающего синеву небес.
Это было даже нечто большее.
И намного сильнее.
Это была любовь к моей реальности, какой бы глупой, бессмысленной, или же наоборот, важной и содержательной она ни была. Я рвался в нее всеми линиями моего бессознательного и сознательного.
Это была яркая, но эпизодическая любовь к моей жизни.
* * * *
Мне не спится. Я лежу на диване и пялюсь в звездное небо. Сегодня небо необычайно чистое. Лишь небольшая группа серых облаков кучкуется где-то над домами, там же – край большой луны. Я рассматриваю самое маленькое и мутное созвездие. Никогда не удавалось рассмотреть его как следует. А теперь получается. Четыре звезды образуют крохотный ромб, рядом еще три примостились подряд, а все остальное – какая-то мелкая, едва различимая звездная пыль.
Я закидываю руки за голову и локтем прикрываю луну. Пыль превращается в крошечные точки. Но их композицию я уже разглядеть не могу.
Я долго думаю, какой же я звук только что слышал, прежде чем он повторяется. Это тихий стук в мою дверь. Кого же это могло принести? Я сразу подозреваю, что это Рчедла. Кто еще может прийти так поздно. Не то, чтобы Рчедла приходила ко мне раньше также поздно, просто, действительно, больше идти некому.
– Я спасаюсь от индейцев. – Говорит кто-то шепотом у меня за спиной. Я в растерянности кручу головой, оглядываю все вокруг, даже включаю свет. Но никого не обнаруживаю.
Тем временем в дверь постучали еще раз. Так, будто уже собрались уходить: последний удар точно куда-то провалился, проглотил сам себя.
Я открываю дверь. Сначала я думаю, что надо мной подшутили. Улица совершенно пустынна. Напротив меня – стена другого дома, по которой ползет дикий виноград, окне дома горит свет. Виноград даже не ползет, а висит. Такое чувство, что ему вдруг стало лень ползти, и он обмяк отдохнуть.
– Здравствуй. – Говорит чей-то бас. Откуда-то прямо передо мной. Я посильнее высовываюсь из дверей, смотрю вверх (может кто-то свисает с крыши), а затем вниз, под ноги. У ног моих сидит большая черная птица, очевидно, грач.
– Здравствуй. – Наконец отвечаю я.
– Не заметил, что ли? – Спрашивает грач, как будто не спрашивает вовсе, а говорит что-то само собой разумеющееся.
– Да, пожалуй. – Чешу я затылок, – проходи.
Голос у птицы мягкий, бархатный, низкий, томный и слегка скрипящий. Такое чувство, что грач находится на склоне лет. Но я ошибся. Он влетает в мой дом с бодростью юного и садится на подлокотник дивана. Его лапы мягко цокают о лакированное дерево.
Я сажусь на диван и открываю банку пива. Ключ хлопает в пиво смачно и самозабвенно. Я отхлебываю немного и мы с ним вместе смотрим на бесстрастно мерцающее небо.
– Спасибо, что помог мне выбраться из этого ада.
– Благодари Рчедлу. – Он некоторое время молчит.
– Вокруг столько смертей, не правда ли?
Грач молча смотрит на меня. Я даже начинаю верить, что он – обычная птица. Только вот взгляд у него человеческий, а может, даже более осознанный, чем у человека.
– Нет, не правда.
Я не понимаю, что он имеет в виду.
– Как так? Ведь умерла Сайнтголга, умирает Бьюфорд. А может, уже умер.
– Вопрос уже в не в этом. А в том, будут ли они жить для тебя мертвыми.
– Конечно будут…
– Я не о том. – Как будто читает мои мысли Грач. – Не принимать смерть человека или понимать, что человек умер, но живет в твоем сердце – совершенно разные вещи.
– Ах, это… – Я делаю большой глоток. – Знаешь, это произошло и всё тут. А я живу дальше.
– Я понимаю. Но пришел я не из-за этого. Я пришел поговорить с тобой о том, что в твоей жизни не так.
– Но в моей жизни все в порядке, – начал было я. – Кроме того, что я теперь безработен и живу на пособие. А так – все в порядке.
– Я имею в виду, в Большой Реальности, не глупи. Ты сразу понял, о чем я.
А я ведь и вправду понял сразу. Я смеюсь и снова глотаю пиво, глядя на небо. Крупный метеор мелькнул где-то высоко на долю секунды и исчез бесследно. Желание я загадать не успел.
– Ладно, ты прав. Похоже, от тебя ничего не утаишь. Да и, наверное, мне незачем утаивать. Да, – киваю я, – мне кажется, там я что-то делаю не так.
– А ты оглядись вокруг. Взгляни на руины электростанции и, возможно, ты поймешь.
Я всерьез задумываюсь над его словами и пью пиво, болтаю банку концентрическими движениями, и допиваю.
– Что же, мне пора.
– Ага, – мотаю головой я и провожаю Грача. Открываю дверь, прощаюсь, и он резво упархивает прочь. Сила, тяжесть и скорость. Потрясает его полет.
Я кидаю пустую банку в урну и сажусь обратно на диван.
Что же он хотел мне этим сказать?
Электростанция не видна отсюда из-за домов. Что же это значит?
Я ложусь снова под одеяло и разглядываю небо. Луна на горизонте выползла чуть правее и выше, загородив собой туманность, которую я рассматривал до появления Грача. Облака в том же месте разошлись в разные стороны. Одни почернели, потому что их перестала подсвечивать луна, и они стали похожи на крадущихся чертей, над другими засветились яркие нимбы и они стали напоминать ангелов, трубящих в трубы. Я лежу и наблюдаю за этим действом. Медленно, но оно все же происходит.
Я предчувствовал беду – она и случилась. Взрыв. Я не умер. Мой круг не закончился и я не стал опять ни Взглядом, ни полностью не исчез из этого мира. Я выжил. Умерли другие люди.
Я пробую переставить местами эти данные и дополнить. Предчувствие – взрыв – балка – Рчедла вытаскивает меня – смерть людей – руины – огонь – улица – дом – смерть людей.
Глупая цепочка, все было не так. Это даже не данные, а последовательность получается какая-то. «А если наоборот?» – мыслю я. Смерть людей – дом – улица – огонь – руины – Рчедла вытаскивает меня – балка – взрыв – смерть людей – предчувствие. Все равно чушь получается. Тут нужно что-то, от чего можно отталкиваться. Начало – середина – конец. Нужна какая-то система. И почему Грач мне так сказал? Неужели не мог мне намекнуть чуть больше…
Я снова слышу стук в дверь. Такой же, как и в прошлый раз. Я гляжу на часы в углу, стрелка указывает на половину первого ночи. Почему всем понадобилось приходить ко мне сегодня ночью?
Я открываю дверь, ожидая увидеть у ног Грача, но взгляд мой натыкается на черные туфли без каблуков. И чуть худые ноги. На одной из них красуется бинт с большим темным пятном от крови, кажущимся в ночи сиреневым.
– Мне не спится, – произносит Рчедла и смотрит не на меня, а куда-то в сторону. Вернее, она сверлит глазами дверной косяк, а боковым зрением смотрит на меня. Я как-то могу сразу это определить.
– Что же, проходи. На небе сегодня показывают бой ангелов с демонами. – Я улыбаюсь ей, скрывая, что я ее совсем не ожидал. Более того, на сегодня я планировал в своей голове спасение от индейцев. Как в школе на уроке физики, ковбой a спасается от индейца b…
Она проходит, снимает фиолетовый вязаный жакетик и вешает его на один из двух крючков в прихожей.
Я ложусь обратно на диван. Она садится рядом.
– Мне было страшно дома.
Я киваю и смотрю на нее. В лунном свете ее глаза блестят, как мокрые угли.
– В голову все лезли мертвецы. Понимаешь, очень трудно быть дома, когда настолько привык к своему жилищу, работе и погибшим людям, что не мыслишь их по отдельности. Дома такое чувство неуютное, как будто не хватает одной стены, а там, где она должна быть – скалистый обрыв. Очень неприятное чувство.
– Я рад, что ты пришла, – говорю я ей. Она склоняется надо мною. Волосы падают с ее головы мне на лицо, как новогодние гирлянды, разве что, не светятся. У меня возникает желание ее поцеловать. Но я ничего не делаю. А она как будто специально щекочет мне лицо и смотрит прямо в глаза. В ночной тени люди выглядят намного естественней. Раскрывается их истинная сущность. Я гляжу Рчедле в глаза и вижу высокую траву, колышущуюся на склоне того обрыва, должно быть, про который она говорит. Ночь. Облачно. Вдали, над горизонтом, виднеется желто-красное огниво на тучах – это свет города в них отражается. Но это вдали, а здесь, совсем близко, ветер, то едва коснется пары стебельков, то обхватит всю поляну, колосья и листья травы и вихрем полощет их в своих теплых порывах, точно меж гигантских невидимых пальцев. Такая вот у нее, на мой взгляд, сущность.
Это происходит где-то минуту. Затем она ложится рядом, не снимая туфель.
– Ты похож на кактус.
– Это почему? – удивляюсь я.
– …диковинный и колючий, —как будто не слыша меня, говорит Рчедла.
– Почему? Это как?
Ангелы на горизонте немного растворились, один бросил трубу и в ошеломлении смотрит на чертей, а другой даже перевернулся на девяносто градусов, как будто улетает вдаль. Тем временем, черти подкрались прямо под луну, а двое из них, кажется, даже накололи ее на вилы и глумятся. Ангелы ретируются и не знают, что делать. Интересно…
Рчедла, видимо, смотрит в то же место, но никакого боя, наверное, там не видит.
– Ну, до тебя дотронуться трудно, понимаешь? Я не буквально, конечно, говорю. Просто ты уж очень заковыристый какой-то… Сам себе на уме.
– Честно говоря, ни разу не видел кактусов самих себе на уме. – Пытаюсь пошутить я.
– …но это и притягивает.
Я закидываю руки за голову и пробую представить хранителя луны – кактус. Получается что-то вроде шарнирного человечка, сплошь в иголках и с кусочком звездной материи в руках.
* * * *
Просыпаясь, в полубреду я вспоминаю детали старого советского мультика, где кто-то протирал звезды тряпочкой очень старательно. То ли ежик, то ли какой-то еще зверь… Подробности вспомнить не удалось. Очень уж такая вещь эта – память, трудная.
Меня выписали из больницы вчера и я жил у своей подруги. «Так будет лучше», – говорила она, а я соглашался.
«Что же имел в виду Грач», – снова задал я себе вопрос. Жалею ли я о разрушении электростанции? Горюю ли? Да. Как только я нахожу себе место в мире, что-то рушится кардинально. В этом-то все и дело. А, если правильнее, в причине этого как раз все не так. И эта причина во мне. В каком-то смысле я поспособствовал уничтожению генератора. Я все время даю какой-то толчок, причем вполне сознательно, к разрушению, затем хочу все наладить. Иногда выходит. Но в большинстве случаев, разрушение потом трудно остановить. Как в синергетике, система, достигая пика, рушится. Значит, это я довожу все до пика, что бы то ни было, а затем все валится к черту само по себе…
Индейцы окружили меня, привязывают к столбу, поют победную песню и хотят принести меня в жертву своим непонятным мне богам, а я стою и молю небо помочь мне. Не смиряюсь, не молю о пощаде, а мысленно сверлю небо глазами. «Но это еще не конец», – как в старом анекдоте.
Это еще не конец.
И я могу даже не надеяться, конца не будет. А прерии разряжаются маревом, которое, кажется, ждет от меня чего-то.
И несет, как будто я еду в полупустом автобусе куда – не понятно. Напоминает песню Deftones.
Hear I lay
still and breathless,
Just like always
Still I want some more.
Mirrors sideways —
Who cares what’s behind?
Just like always
Still your passenger…
Веди быстрее, нажми на газ! А куда едем – неясно. И вся моя свобода заключается лишь в том, чтобы ходить по салону автобуса. В беспомощно замкнутом пространстве… А в углу этого автобуса какие-то люди стоят. Трясясь, держатся за поручни. Один из них читает книгу, другой, зевая, смотрит на прозрачно-непонятный пейзаж за окном, мелькающий, как кадры черно-белого фильма. Девушка слушает плеер, облокотившись на горизонтальный поручень.
В зеркале на лобовом стекле мелькают глаза водителя. Обычные глаза, неприметные. Посмотришь на них, отвернешься – и тут же забудешь. Глаза, каких миллиарды. Лица не видно.
Roll the window down.
This cool night air is curios.
Let the whole world look in.
Who cares who sees anything?
I’m your passenger…
Я открываю окно, этот ночной воздух потрясает своей холодностью и свежестью. А за окном, хотя и есть что-то, но оно либо пролетает – и не заметишь, либо силуэты не разберешь – слишком темно.
Водитель, быстрее! Я уезжаю от себя. Я – твой пассажир.
I’m your passenger…
Don’t pull over… This time won’t you please… Drive faster!!!
Хотя, песня не совсем о том, да вот только моего положения это не меняет. I’m your passenger… И с этим ничего не поделаешь.
Слишком много образов. Слишком мало реальности…
Университет. Шла пара физкультуры, на которой я не появлюсь еще два месяца и двадцать один день. Я бродил вдоль окон, открывавших золотистый вид на заречье. Это был дальний план. А на переднем – два высоких скрученных дерева, какая-то петляющая тропинка между ними, деревянные дома с деревянными заборами.
Я присел на один из стульев. Их списали из актового зала и переместили сюда. Они старые, драные, и запах от них, как от подмышек, об которые долго терли денежную купюру. Не сказать, чтобы я видел такие подмышки, просто такая родилась ассоциация. Затем в голове начала сама по себе придумываться история про олигарха, который долго бегал в фирменной фуфайке от Армани вокруг своих владений, а затем вернулся к себе в кабинет, снял фуфайку и стал с блаженным видом, запыхавшись, натирать подмышки пятьсотевровыми купюрами.
Я выбросил этот ядреный бред из головы и продолжил разглядывать пейзаж за окнами, уже с этой позиции. Удивительное дело, подумал я. В левом окне все выглядит живым, летают птицы и колышется береза. Чуть дальше – работает башенный кран. А в правом – все застыло и стало неподвижным, как мамонт, которого поглотил ледник, а он даже не дожевал свою любимую траву: деревья, птицы (я встал со стула), рядом с оградой университета – автомобиль, кустарники какие-то, – все выглядело как на пластилиновом проекте третьеклассника.
– А это что, Максимка?
– А это дом, в котором мы живем. С Белькой.
– Может, с белкой?
– Нет, с Белькой! Это имя моей собаки.
Окрошка в голове никак не унималась. Приходили в мою голову какие-то невнятные мысли, совершенно без стука, наливали себе чаю и садились ко мне на диван пить его, а затем я их вышвыривал пинком. Но они возвращались. И так – чуть ли не весь день. К вечеру они стали принимать более разумную форму. Мы с девушкой сегодня занялись любовью. После чего я долго испытывал смешанные чувства и спрашивал себя, что это было. Было хорошо. Голова прояснилась, к девушке я стал испытывать большую и трепетную нежность, как у меня бывает после этого. Единственное, сам процесс как-то выскользнул из памяти и исчез где-то в области паха, оставляя внутри меня приятное ощущение пустоты. Приятных «пустот» в мире не так уж много. Секс – путь к одной из них.
Мы лежали в постели и с наслаждением разглядывали потолок, обмениваясь странными репликами, которые нас, впрочем, вполне устраивали.
– Ты когда-нибудь видела Фила Корнера?
– Нет. А кто это?
– Не знаю, забудь. Я не знаю, зачем спросил.
– Тятенька! – Почти выкрикнула она, быстро щупая меня за ребра.
– Кто? Фил Корнер? – Покорчился я от щекотки.
– Нет, ты.
– А что это – Тятенька?
– Ну, я же тебе уже говорила. Это все самое замечательное в мире, это такое… такое славное что-то… такое… Тятенька. Ну это нечто непередаваемое, вроде чувства любви. Нечто необъяснимое до конца и то, что можно объяснять бесконечно. Вот как. – Она, казалось, сама удивлялась тому, как объяснила.
– А… вроде Инь-Ян?
– Да, точно. Вроде того…
Шел двенадцатый час.
Я пытался вспомнить, что такое «тятенька». Сказать по правде, это было не единственное слово, которым она меня называла. Было еще огромное множество коверканных слов с уменьшительно-ласкательными суффиксами. Тятенька… То ли в «Грозе» у Островского видел это слово, то ли еще где-то. Тятя – это папа. Так, или нет? Так.
«Мне нужно с кем-то поговорить», – стреляло в голове. И даже есть с кем. Проблема есть – а как говорить и что – понятия не имею. Видимо, я слишком сильно увяз в самом себе. Безнадежно тону в своем болоте все больше и больше. Не то, чтобы я не доверял своей подруге. Просто все равно то, что я хочу сказать, сказать не выйдет. Вот мои ноги все больше и больше уходят в бездонную топь. И я уже по колено. Вот я сейчас сделаю шаг – и утону еще глубже.
А схватиться не за что. Замкнутый круг. Слишком много образов, слишком мало реальности.
И что самое досадное, это еще не конец.
Хотя, я с уверенностью мог сказать, что образная реальность – тоже реальность.
Я поцеловал подругу и продолжил читать книгу, которую отложил полгода назад, летом.
* * * *
Сражение в небе застыло. То ли ветер утих, то ли на этом история кончилась: черти глумятся над луной, ангелы вконец капитулировали. Остается лежать лишь труба одного из них.
Вечер кажется мне удивительно длинным, но от этого мне только комфортнее. Превозмогая себя, поднимаю голову, гляжу на часы: с момента, как пришла Рчедла, прошло всего полчаса.
Смотрю на Рчедлу. В этот самый момент я понимаю, как хочу ее. Хочу сдернуть с нее блузку, вдохнуть запах ее тела, потереться кончиком носа от одного соска до другого, плавно, ритмично, точно я не человек, а метроном. Легонько обхватить один из них губами, прикоснуться языком, а она закроет глаза, выгнется дугой и застонет. Затем я не стану снимать с нее юбку, а…
Что-то внутри меня останавливает. И я соглашаюсь, что еще рано. Хотя, с одной стороны, вот она, дружище, лежит у тебя в постели – бери ее. Но все же я так не могу. Возможно, я сноб, зануда, но все не так. Атмосфера не для этого. Рано. И я незаметно разочаровываюсь в себе – мне как будто бы нравится, что я себя торможу и ограничиваю. Возможно, когда она шла ко мне – она знала, что что-то будет. И я так сначала думал.
Я повернулся на бок, лицом к ней и продолжил ее разглядывать. На вид ей лет двадцать. Она не красавица, но что-то в ней есть. Я имею в виду, если она чем-то берет, то далеко не красотой, хотя чисто внешне она симпатичная. Она выглядит очень нежно. Гляжу на нее – и впечатление о ней как о травянистом луге – растет. И чем больше гляжу – тем больше мысли теряют всякое значение…
Don’t pull over… This time won’t you please… Drive faster!!!
Я сегодня не займусь с ней сексом. Нет. Надо остановиться. Не то время…
Моя рука касается крохотной пуговки на ее блузке. Пуговица маленькая, а петля для нее большая, и в голове рождается беззвучный вопрос: как блузка вообще от этого не расстегивается. Но мои пальцы не без труда расстегивают ее. Парадоксальная блузка. Рчедла не двигается. А я продолжаю расстегивать пуговицу за пуговицей. Их, как мне показалось, много. Я насчитал двенадцать. Двенадцать крохотных пуговок я плавно выпускал из больших петель. Одна за другой они освобождались. И вот теперь я повисаю над ней и мельком смотрю ей в глаза, будто чтобы не спугнуть. На ее лице обнаруживаю слабую улыбку, но этого вполне достаточно, чтобы подбодрить меня. Целую ее в щеку, висок, затем оставляю поцелуй над ее губами. Ее губы автоматично смыкаются в поцелуе, не достигающем цели, меня. Затем я касаюсь ее губ своими. И, кажется, это даже не поцелуй. Потому что он был так аккуратен и медленен, как состыковка спутника с орбитальной станцией. Иных ассоциаций не появляется.
Я откидываю мысли прочь. Все, кто мне сейчас нужен, всё, что мне сейчас нужно – это она. Я продолжаю целовать ее в маленькую ямку между ключицами, касаюсь пальцами ее шеи, целую там. Она слегка подрагивает, но, кажется, ей это нравится. Далее я убираю полы ее блузки, и на меня с трепетом глядят два розовых соска, каждый из которых я целую. Я глажу ее грудь руками и продолжаю целовать соски. Она, наконец, закрывает глаза.
Затем я прокрадываюсь ниже, целуя мягкий живот над пупком. Глажу ноги, стараясь быть как можно более нежным.
В моих движениях остается присутствовать какая-то судорожная неуклюжесть, как и всегда, когда данную девушку ласкаешь впервые. Мне не нравится слово «данную» и я заменяю его на «эту». Эту девушку. Данность предполагает то, что тебе девушку дали, а это уже… Что за чушь у меня в голове. Прекрати думать об этом.
Мало-помалу, слова в голове превращаются в образы – то я вижу Рчедлу в лице изысканной дамы из девятнадцатого века, то еще в каком-либо лице. Это мне теперь нравится больше, и я продолжаю более ласково. Понимаю, что меня тянет снова коснуться ее груди, и я крадусь поцелуями к ней аккуратно, как кот в кустах – к жертве. Останавливаюсь на секунду у одного из приятно твердых сосков, затем быстро провожу языком по нему, стараясь сделать язык все мягче и мягче. Другой сосок я чуть щипаю губами, а только затем – рисую языком на его границах с кожей груди мокрый слюнявый кружок, аккуратно стираю его теплой рукой, делаю так еще несколько раз и, слыша ее тихий стон, расслабляюсь окончательно. Как будто я таким образом нахожу ключ к самому себе.
И впервые целую ее. Погружая плавно свой язык в ее горячий рот. Ее же язык, вопреки моему ожиданию, не пытается найти путь в мой рот, а сначала гладит по нижним зубам, точно хочет удостовериться в чем-то неведомом мне, а затем соприкасается с моим. Одной рукой я аккуратно стягиваю с себя штаны и осознаю, насколько крепок мой пенис.
Ее рука задевает его и, чуть поколебавшись, обвивает покрепче. Затем медленно отпускает… Почему я делаю то, чему несколько минут назад искренне противился? Не потому, что мне не нравится Рчедла. Напротив, потому что я испытываю слишком сильные чувства к этой женщине. Люблю ли я ее?
Я начисто отбрасываю подобные мысли в сторону и наслаждаюсь процессом. Я ложусь у ее ног и целую ее выше гольфов. Вот бедро, на нем – едва различимый шрам, вероятно, от какого-то лезвия. Шрам старый, получен, как минимум, лет десять назад. Я окончательно залезаю головой под юбку, покрываю поцелуями все и вся. Мое тело трепещет, как крылья бабочки. Я глажу ее по бархатному лобку, тогда как она отводит в сторону сначала одну, а затем и другую ногу. У ее вздохов чуть заметно сменился тон с трепетно-возбужденного на трепетно-просящий. Уж не знаю, как я их различил, но тем не менее, различил-таки.
Я провожу языком – в самую точку, и она кладет руки на мою голову через свою кружевную юбку. Я повторяю это действие несколько раз. Она, кажется, сдерживает свое дыхание, чтобы оно не перешло на стоны. Антракт. В голове звенят колокольчики, и я поднимаюсь к ее лицу, целую ее в шею, чуть приподнимаю ее юбку и обнажаю ее влажный пах. Затем плавно вхожу в нее.
Двигаюсь я плавно, и по спине пробегает приятный холодок от мысли, что я все же успокоился. Сливаясь с ней, я чувствую каждое, даже мало-мальски значимое, движение ее тела. Ее согнутые в коленях ноги то напрягаются, то расслабляются. Она откидывает голову назад. Мышцы спины периодически напрягаются. И каждое место на ее теле, которое я чувствую, я обхватываю рукой.
Затем меня с головой накрывает ощущение, будто я являюсь половинной частью чего-то большего, которому я целиком и полностью принадлежу. Рчедла судорожно с силой обхватывает мою спину, не в состоянии оттянуть на попозже свой финал и кричит так пронзительно, что рождается новое ощущение, что в комнате разражается молния и попадает в нас двоих. И даже не одна, а сразу несколько молний. Гремит гром, чуть стихает постепенно и неуловимо. Выпуская в Рчедлу всего себя, я понимаю, что она тоже ощущает все то же, что и я. Последние рефлекторные сокращения усталых мышц… Затишье после грома… и в душе будто льет освежающий и бодрящий дождь. Я выхожу из Рчедлы и, обнявшись, мы еще долго лежим молча, расслабляясь и, порция за порцией, выпуская разбушевавшийся внутри нас воздух.
Я удивляюсь бреду, который только что лез мне в голову.
Черти с неба под луной все еще на своем месте, которое отвоевали у ангелов, только теперь они, кажется, от скуки, что не придется никого колоть, сидят вокруг луны и жарят сосиски. И теперь эти черти выглядят невероятно, вселенски беспомощными и грустными. Думаю, на этом небесной истории – конец. Я даже хочу подвести этой истории какую-то мораль, но…
В эйфории, я гляжу Рчедле в невероятно распахнутые глаза, в уголках которых блестит по одной луне. Кажется, она что-то хочет мне сказать, но молча дожидается возможности.
Думаю, слова типа «это было лучшее в моей жизни», или что бы там ни было – настолько глупы, что, кажется, я никогда не смогу подобрать что-либо из их бесконечной безнадежной замкнутости. Молчание, вроде бы, чем-то нужно заполнить… но сердцем осознаю, что это молчание заполняется самим собой и не нуждается в заполнении. Мы смотрим друг другу в глаза, и мне в голову приходит размышление о том, сколько же в мире бессмысленных и неуместных слов и вещей, но все же, они действительно существуют во всем этом мировом безобразии ради самих себя. А я продолжаю молчать, так и не подобрав слов.
– Я чувствовала все, – внезапно и с улыбкой говорит она, не отрывая от меня взгляда. Сейчас она кажется действительно красивой, хотя по своей природе является просто симпатичной, и не более. Сейчас же она… она… будто преобразилась. Большинство людей преображается после секса.
И я вновь, уже как бы по привычке, свожу все к тому, что люди преображаются в сторону своей натуральности. Вот теперь она прекрасна… – повторяю про себя.
– Как это? – спрашиваю я.
– Мне хорошо. Я чувствовала всего тебя и поняла, что ты действительно запутался в жизни.
– Я не понимаю, как это можно ощутить?
– Да это уже неважно. Это твой мир, ведь так? – Спрашивает Рчедла.
– Ну да, – чуть задумавшись, отвечаю я.
– Просто я подумала, что я могу открыть тебе кое-что, чего ты не знаешь, здесь, в этом мире. Пойдем?
– Это, конечно, прекрасно, – игриво склоняюсь над ней я, гладя ее бархатные плечи, – но давай утром. Я сейчас не намерен никуда идти. Давай лучше поваляемся чуть-чуть, а потом съедим что-нибудь?
– Давай. – Она вдруг улыбается еще шире и, кажется, я начинаю падать в ее глаза.
– А ты замечательный антидепрессант! – Улыбаясь, говорю я, – знаешь, ты сейчас просто прекрасна. Тебе говорил это кто-нибудь?
– Нет.
– Так вот знай, – я снова устремляюсь взглядом на луну, ползущую все выше и выше. В квартире теперь так светло, что можно хоть газету читать.
– Сейчас?
– Что?
– Ты сказал – сейчас прекрасна, а вообще?
– Тебе действительно важно это знать?
– Не то, чтобы очень.
– Вообще – довольно симпатичная, а сейчас – прекрасная. Понимаешь?
– Да. Только ты не думай, мне не обидно. Просто адекватизирую свое восприятие. Что-то вроде поиска обуви нужных размеров…
– Ясно.
Счастье ли это? Не знаю, но, по крайней мере, нечто свежо-необычное. Иной характеристики не подберешь. Так уж устроен мир: мужчина – опустошается, а женщина – наполняется. Главное, что обоим хорошо, а уж форма проявления этого «хорошо» остается всего лишь формой… Содержание – каким бы оно ни было – остается содержанием.
Секс – это просто секс, а уж каким содержанием я его наполняю – это уж как мне больше нравится… лишь бы это содержание не сильно расходилось с этим содержанием у партнера. Следовательно, чем меньше содержания… Бред какой-то. И почему же я все время ищу смысл, думаю я, играя с гирляндами на голове у Рчедлы. Какого лешего меня все время тянет на объяснение всего и вся? Вряд ли это природа человека. Скорее моя…
Я сильно зажмуриваю глаза и обещаю себе до утра ни о чем таком не думать.
* * * *
Я проснулся в десять часов, чувствуя себя двустворчатым моллюском, в которого непонятно зачем засунули песчинку, а он пытается ее выгнать, облепливая песчинку тут же каменеющей слюной. «Зато будет жемчуг», – подумал я. Разлепив глаза, я начал читать книгу, затем перелез через спящую подругу, от вида которой хотелось зевать (очень уж крепко она спала), пошел на кухню, сварил кофе и наделал кривых бутербродов, почему-то полагая, что к концу приготовления она должна проснуться. Но она спала еще час, а я сидел и пил кофе сам, глядя в окно на заснеженный мир. «Как же этот снег, все-таки, ложится, – подумал я, – на каждую мало-мальски значимую веточку». И тут же эта мысль мне показалась заменой какой-то другой, которую я не осмелился подумать. Что-то вроде, «Здесь могла бы быть ваша реклама»…
Днем мы пошли в парк, постреляли в тире, съели по порции блинов в полном молчании. Я наблюдал за ребенком за соседним столом: он просил коньяк у родителей, а они ему сунули полтинник в руку и посоветовали лучше покататься на вон той карусели.
Мою подругу все кардинально не устраивало непонятно почему.
Когда мы закончили с блинами, то пошли по аллее рядом с прудом. Я остановился, щелкнул зажигалкой и закурил, разглядывая дугообразный мост недалеко от нас. Сейчас с одной стороны по нему бежала черная бродячая собака, а с другой под зонтом, защищаясь от мокрого снега, шла пара молодоженов и еще толпа родственников и фотографов за ними. Невеста, как и полагается, в белом платье, была какой-то неестественной, не из этого мира. Уж очень она сильно волочила ноги, наверное, из-за тяжести платья.
– Сейчас повесят замок на мост. – Сказал я.
– Ага… этих замков уже столько, что скоро мост рухнет. – Ответила подруга, опираясь на меня.
– Не рухнет, он металлический, – я сделал затяжку. – Вон, какая толпень ради этих двоих собралась.
– Я хочу замуж.
– А я пока не хочу жениться. Ясно все итак – рано.
– Ты не хочешь? – Спросила она шокировано и сразу отдалилась на метр от меня, будто я сказал ей что не люблю ее. Вероятно, для нее эти фразы равнялись друг другу.
– Нет, конечно. Сама посуди, рано. У нас за душой ни гроша, да и живем мы вместе только по выходным.
– А… ну да, мне, видимо, послышалось что-то не то.
Я не понял, к чему все это было, но промолчал.
– Почему мы здесь стоим? Пойдем уже. – Возмутилась она.
– Я курю и смотрю на мост…
– А мне нельзя стоять, у меня ноги промокли. Наверное, сапоги старые уже, расклеиваются. К тому же я не вижу смысла, чтобы здесь стоять.
– Скоро пойдем. Ты спешишь куда-то? – Я хотел ей рассказать, что я чувствую, глядя с непривычного ракурса на мост, на котором когда-то мы с ней впервые поцеловались. Было такое чувство, что я видел нас там, в вечернем сумраке, освещенных фонарями и сплетшихся языками… Как это было свежо, такое чувство, будто я всю жизнь ждал того поцелуя, как будто…
– Мне надоело здесь стоять. Пойдем дальше.
Но вместо этого я чуть сорвался.
– Послушай, в чем дело? – не выдержал я.
– Я не понимаю, что ты здесь, рыбу ловишь, что ли? Давай докуривай и пойдем.
Я бросил бычок в то место, где летом был пруд и с безысходностью в голосе ответил.
– Пойдем, пойдем.
Вечером, когда мы смотрели на DVD-плеере кино, я сказал, что хочу ее. Она долго и назойливо объясняла мне, что сегодня не может. Я говорил, что все понимаю. Потом, уже не помню, с чего все началось, я сказал ей, что мне все равно. А она, тоже не понятно почему, назвала меня дрянью. Мне кажется, я как-то не так себя вел. Это точно. Но как именно «не так» – понятия не имел. Просто так чувствовал, и всё.
Я досматривал фильм с мыслью о том, что я дрянь, я читал книгу с мыслью о том, что я дрянь… притом, мне было не совсем понятно значение этого слова. В отличие от случая, когда надо мной иронизировали, говоря, что я слишком доверчив, (когда я подумал, доверчив, значит, доверяю людям – и принял замечание) слово «дрянь» звучало как-то странно и неопределенно.
Я доел пельмени с мыслью об этом.
– Я – дрянь… ну и пусть. Если на то пошло, то я прожил восемнадцать лет дрянью, проживу еще больше. Что же с того? Если я раньше этого не замечал, то почему же я должен замечать это сейчас? Я вздохнул, повернулся к стене, и почувствовал, как проваливаюсь из мира в сон сквозь какое-то скопление метафизических систем, взаимодействующих друг с другом посредством астральных программ глобального разума материально-энергетического Теоса…
* * * *
– Это точно оно? – спрашиваю я.
– Да. Вообще-то, сначала сыр был другим, когда его в первый раз сделали.
– Каким?
– Ну, он недалек был от творога.
– А… а ты много знаешь. – Удивляюсь я.
– Пожалуй, это знают все. Только ты не знаешь. И как ты еще умудрился стать Создателем! – подшучивает она надо мной. Я смеюсь вместе с ней и добавляю: «это уж точно».
Мы завтракаем. Уже одиннадцать часов. Солнце у нас над головами то застилается одеялом из туч, то обнажается, пошло слепя глаза. На улице за стеклянной стеной не очень много народу. Лишь отряд черных монахов, укутавшись в рясы с головой, сгорбившись, косяком рыб мигрирует с юга на север, а с севера на юг – кузнец с механиком в новых чистых фартуках топают, усиленно размахивая руками, видимо, о чем-то споря. «У меня белей фартук!.. Нет, у меня!» – представляется мне.
– Наверное, нужно сходить на работу, – как бы невзначай произношу я. – Узнать, как там дела и что мы можем предложить им.
У меня появляется ощущение, что Рчедла поперхнулась: ее глаза стали мокрыми, и она кашляет, сжав в руке бутерброд с сыром.
– Я не могу пока, – откашлявшись, сдавленно говорит она, будто не своим голосом.
– Почему?
Она доедает несчастный мятый бутерброд, отхлебывает чай и вытирает руки о салфетку.
– Потому что не могу. – Она не глядит на меня. – Сложно для меня будет туда вернуться. У меня такое чувство, что во мне что-то сломалось с тем взрывом, как будто меня – клац! – и переключили на другую меня. Понимаешь?
– Как же я тебя понимаю, – заулыбался я, допивая свое шоко-раско2. – Не пойдем, значит, пока что.
– Так ты хочешь, чтобы я показала тебе кое-что, о чем ты не знаешь?
– Ну да.
– А есть ли в этом мире вещи, смысла которых ты не знаешь?
Я глубоко задумываюсь, где-то на минуту, ища таковые.
– Да, есть. Вот, к примеру, я не знаю, что это были за монахи, куда они пошли и чем занимаются.
– Это были не монахи. А наемные воры.
– Целый отряд? Так если о них все знают, почему же они разгуливают просто так? Их же можно поймать и арестовать, или…
– Эти воры наняты городом, чтобы они воровали у людей извне.
Я гляжу на дно своей пустой чашки. Там из шоколадной гущи явно просматривался ослик с двумя амфорами на боках. И я думаю, что мне не понять всего того, что говорит Рчедла. Может, пойму позже. Солнце, пожалуй, слишком сильно печет голову и делает мой дом парником, поэтому я не в силах что-либо понимать.
– А… ясно. – Отвечаю я и открываю форточку. Меня тут же пронизывает сквозняк и улетает под входную дверь.
– Но я не об этом. Я говорю о том, что как бы ты хорошо не прорисовывал этот мир, все равно останется то, что ты дорисовывать не захочешь. Ну, или, пока не захочешь. Ты уникален. Понимаешь меня?
– Вполне. Я весь внимание. Что такого особенного во мне? Я простой скромный создатель мира, каких множество.
– Да, и не случайно – создатель именно этого мира. И, значит, у тебя есть куда копать. Ладно, долго не буду распространяться. Я всего лишь говорю о люке.
Мне кажется, что я ослышался. Рчедла, очевидно, замечает мое замешательство и поясняет.
– Люк, что у тебя под ковриком. Что там?
– Какие-то банки и плесень, оставшиеся от прежних хозяев. Я видел этот погреб лишь один раз.
– Вот именно.
Я не вполне хорошо понимаю ее логику, но все же встаю, убираю коврик и кидаю его к двери. Тот, скомкавшись, ложиться и, такое чувство, наблюдает за моими действиями, как и Рчедла, допивая чай. Почему-то в этот момент мне кажется, что вся Вселенная вместе с палящим солнцем смотрят на меня одинаково. Сперва на меня, затем – на люк. На меня – на люк. «Хотя, кто я такой, чтобы Вселенная за мной наблюдала», – усмехаюсь я. Но от смеха меня это чувство не покидает. За мной действительно кто-то еще наблюдает, кроме Рчедлы. Я осматриваюсь вокруг и даже, не отходя от люка, заглядываю под диван, но никого и ничего не обнаруживаю.
Я пытаюсь об этом не думать и смотрю на люк. Обычный квадрат, вырезанный в деревянном полу, с металлическим кольцом-ручкой. Я берусь за него. Тяну. Он, к моему удивлению, не издает не скрипа и шмякается, подпрыгнув, о пол. Некоторое время я вглядываюсь в пустоту. Совершенно обычная пустота. Я спускаюсь по чуть гнилой деревянной лестнице, хрустя ступеньками. Встаю и бессистемно ощупываю холодную сырую тьму взглядом, слышу сзади чирканье спичкой и резко оборачиваюсь. Рчедла зажигает фонарь, передает его мне.
Я продолжаю осматривать подвал. Ничего необычного. По углам – густая плесень или паутина – не разберешь. На полках – несколько пустых пыльных склянок. В одной из них – залепленная черной плесенью открытая банка с высохшими овощами, которые, видимо, когда-то были засолены. На полу – окаменелые крысиные экскременты, их не так много, примерно, по одному на квадратный метр. Археологом я себя почти не ощущаю, как это бывает при подобном рассмотрении.
– Абсолютно обычный подвал, – говорю я и замечаю в углу, за полкой, еще один люк. Ставлю фонарь рядом и распахиваю его, цепляя кольцо за крючок на стене. Чернота. Я свешиваю фонарь вниз, пытаясь разглядеть что-либо, но вижу только облака пыли, которые чуть вздрагивают от фонаря и начинают двигаться. Рчедла перевешивается через меня и смотрит туда же.
Через секунду вся пыль начинает куда-то ретироваться и на ее месте остается пустота. Грандиозно черная пустота, какая бывает в шахте лифта, только в отличие от нее, эта – даже не имеет ни тросов, ни проводов, ни, казалось, стен.
– Ты имела в виду этот космос? – спрашиваю я.
– Почему ты называешь это космосом?
– Не знаю. Так мне кажется. – Я достаю из кармана пластмассовый шарик и отпускаю его. Пространство проглатывает его, даже не прожевав. Мы молча прислушиваемся и ждем удара о какой-нибудь пол, но его нет. У меня даже рождается чувство, что если я свалюсь вниз, то беспомощно повисну в невесомости.
– Мне это не нравится, – шепчу я.
– А мне – нравится, – спокойно говорит Рчедла, – закрывай.
Я вынимаю оттуда фонарь, и пустота становится еще более монолитной, закрываю этот люк, мы выбираемся из погреба, Рчедла закрывает люк снаружи. В доме солнце все жарит и жарит, и, будь стекло двойным, все бы уже сгорело. Днем от такой архитектуры дом только хуже. Не удивительно, что прежние хозяева его оставили.
Я достаю из холодильника две банки пива. Мы разваливаемся на диване и молча пьем его. Рчедла кладет голову мне на плечо и поднимает только, когда отхлебывает пиво. Мы сидим так долгое время.
– Знаешь, тут недалеко есть СПЗ. Можем устроиться туда.
Я не сразу понимаю, что это аббревиатура и переспрашиваю.
– Это еще что такое?
– Это первые буквы. Солеперерабатывающий завод. Огромная такая махина, оглобля.
– Я не думаю, что нам стоит пока уходить с нашей работы.
– Но ведь наши вакансии уничтожены.
– Все равно. Пока я не схожу туда, не узнаю, что к чему, я не буду предпринимать никаких попыток устроиться в другое место. Если хочешь, я пойду один. За одно, про тебя спрошу, – говорю я, как мне кажется, несколько грубовато.
Рчедла несколько секунд молчит, а затем достает из нагрудного кармана своей блузки, которую я вчера так кропотливо расстегивал, конверт, и передает его мне.
– Ладно, я пока не вернусь туда. Я проверяла почту утром.
Я открываю конверт. И вижу послание от директора нашей станции с одним единственным словом, дата сегодняшняя. «Приходите».
– Тем более, надо сходить. Тебе наверняка такая же пришла, – говорю я.
Допив пиво, я разглядываю в маленькое отверстие дно банки. Там всегда остается с пол чайной ложки пива, и оно, как ни старайся, там и останется. Так уж устроены банки. Я начинаю одеваться.
Рчедла тоже собирается.
– Я домой пойду. Дела есть. Я тебе напишу, или приду к тебе вечером.
– Буду рад тебе.
Мы прощаемся у порога, когда я закрываю дверь на ключ. Она обнимает меня.
– Мне хорошо с тобой. – Шепчет она и, кажется, хочет сказать что-то еще, ищет слова, но в итоге просто чмокает, и уходит, будто бы летя. А я остаюсь запирать дверь в компании дикого винограда у меня за спиной. Заперев, иду в противоположную сторону, к станции.
На улице оказывается не так жарко, как я предполагал, сидя в домашней парилке. Холодный ветерок в сочетании с ярким солнцем ложится на душу приятным осадком. Я иду и наслаждаюсь жизнью. «День не предвещает ничего плохого, – думаю я, – и настроение из хорошего превращается почти в состояние счастья». Я иду и чувствую себя придурком, но придурком счастливым. И это чудесно.