אפרום באוף
© Эфраим Баух, 2018
Третьего июня в Лондоне арабские террористы тяжело ранят посла Израиля Аргова.
В полдень безоблачно замершее небо над Тель-Авивом сотрясает гул невидимых самолетов, летящих на север. Все приросли к экранам телевизоров: взлетают в воздух склады с оружием и боеприпасами вместе с бетонными обломками трибун бейрутского стадиона, под которыми они хранились; террористы беспрерывно обстреливают из орудий северные поселения. Дети убежищ бодро скалят зубы в телекамеру, в их вымученных улыбках – испуг и вызов; дети убежищ на ивритский лад произносят певуче-русское, ласково-девичье имя "Катюша", начиненное как матрешка не семью, а бесчисленными ликами смерти. Страх новым своим генетическим проявлением – запахом сырых подземелий – пронизывает насквозь, мгновенно соединяя их детство с моим, замыкая кольцом боли еще один круг повествования.
Думаю о тебе, сын.
Пять раз в этом году, после переброски на север, вы стояли у ворот Ливана. На сей раз, кажется, не пронесет.
Убегаю к морю.
Замерло цельным голубовато-клейким бруском. Солнце уже зашло. Пепельно накатывают субботние сумерки. Вздрагиваю: на огромном замшелом камне, по макушку покрываемом водами, и потому, кажется, прямо посреди вод – стоит стул – металлический, с гнутой эллипсоидальной спинкой, обитой желтой в цветах тканью, воткнутый в расщелины камня каким-то доморощенным рыбаком, решившим обставить рыбалку посреди моря с домашним комфортом до первого шторма. Но в эти мгновения, когда, кажется, война дышит огнем в затылок, нет более апокалипсического символа надвигающегося развала мира: пустой, всеми оставленный трон, неясный осколок всплывшей баллады, он кажется моей мыслью, которую боюсь додумать до конца, мыслью, так реально, так грубо и неожиданно зафиксированной кем-то другим на стечении трех стихий – суши, воды и неба – равнодушных к четвертой – огню. О, если бы, как воздух, терпеть свысока все звериные повадки огня.
Стою в слабо набегающем прибое, на миг, отражаясь в зеркальной отмели, выскальзывающей из-под откатывающихся вод. Единственное и всеохватывающее ощущение: земля уходит из-под ног.
Еще долго кружу узкими переулками под фонарем луны, обнаруживающей тревожные признаки неподвижности, под тонкими тканями набегающих облаков, под острыми пиками кипарисов, напоминающих Крым, выхожу к расцвеченному огнями, как цирк Чинизелли, фасаду кинотеатра "Бат-Ям". У входа его, опять на обыкновенном домашнем стуле, среди звезд, огней, лун, поющих сверчков и шаркающих парочек сидит старик, проверяющий билеты, похожий на звездочета, но это не предвещает ничего хорошего. Я еще глухо посижу в какой-то невнятной аллее, я еще задержусь в собственном подъезде.
В доме тишина. Лица всех залиты слезами. Ты звонил: "Мама, не волнуйтесь. Мы входим. Все будет в порядке. Берегите себя…"
Суббота катится к этому звонку с рассвета, когда всех, кто отпущен домой, по телефону вызывают в часть. Бронетранспортеры – на грузовики, В три часа дня выезжаете на автобусах в сторону Беер-Шевы. В восемь вечера толпитесь у какого-то буфета, звоните по телефону-автомату домой; буфетчица услышала, что ты сказал, заплакала: "Будьте здоровы и живы".
Хадера в полночь: вам сообщают – всеобщая мобилизация. Телевизионные новости в полночь: змеится река Литани, вздыблена голова змеи – замок крестоносцев Бофор, зуб скалы, кратер вулкана, гнездо стервятников, око дьявола, пристально следящего за каждым твоим движением: безжалостно его жало. Новый психический феномен – страх Бофора, витающий над Галилеей.
Склады вооружения открыты всю ночь. Забиты мобилизованными. Час "Шин" – на рассвете, 6 июня. Вы опаздываете, только в восемь утра прибыв в Калу.
Морские десантники уже вошли в Цор. Прорыв, которым вы должны были захватить перекресток Цукельхан и город Хацбайя, отменен. Бронетранспортеры еще не прибыли. Погружаетесь на бронетранспортеры резервистов, поставив по одному пулемету вместо трех, затем, уже в пути, устанавливаете и остальные.
Немного опаздывают и танки вашей дивизии и офицерский корпус, с которыми вам входить.
В двенадцать – колонной – танк, бронетранспортер, танк, сзади – грузовики с оружием и едой – через ворота в "добром заборе" Тулип вкатываетесь в Ливан.
Резервисты машут вам вослед. Залитые июньским солнцем прекрасные виллы прячутся в зелени, дальний колокольный звон трепещет, растекаясь солнечным маревом, эхом, гибнущим среди Ливанских гор, дорога вьется над пропастями, как в сказочном пейзаже, дымы дальних взрывов сливаются с редкими колокольнями, и церковки чудятся кадильницами, мягкая голубизна неба влагой оседает на броне, и резким диссонансом слышится голос сержанта, сухой и скрипучий: "В эти минуты спецподразделение "Голани" штурмует Бофор. Надеть противоосколочные жилеты, оружие к бою".
Катится колонна – мимо зданий радиостанции ливанских христиан, мимо контрольно-пропускной будки войск ООН с испуганным солдатиком-блондином, очевидно, впервые в жизни видящим такое количество танков и солдат, мимо еще нескольких таких будок – по обочинам движения. Солдатики ООН, умытые, причесанные, вычищенные и выглаженные, пытаются изо всех сил даже в этот момент самих себя принимать всерьез, этакие облитые глазурью оловянные солдатики, и каждый с карандашиком, с грозным видом регистрирующий катящуюся мимо махину войны. И все они на первый взгляд одинаковы, но вглядевшись, ощущаешь ненависть к вам французов, чья воинская гордость уязвлена, и полное равнодушие непальцев, которые вообще погружены в нирвану и лишь изредка, как бы проснувшись, вяло вас приветствуют какими-то невнятными жестами. Иллюзорный род войск, придуманный в наш век человечеством для собственного обмана и сопровождающий своей гротесковой несерьезностью любую вспышку на земле, сеющую смерть и разрушения. Изредка между деревьями бегут группы террористов с "калашниковыми" и противотанковыми ракетами. Очередь в их сторону. Сдаются. Впереди мелькает голова заместителя комбата Узи Винтера, с которым ты однажды грузил вооружение в Бикат Асаярим (Долине разведчиков).
С ходу и без единого выстрела захватываете мост Шака и перекресток Цукельхан.
Здесь предстоит провести ночь. Прибыли ваши долгожданные "Зельды"("Зельда": название бронетранспортера), перебираетесь в них. В бронетранспортере, как в железном улье: наука жить в тесноте осваивается на ходу вместе с постоянным ощущением смертоносной силы, нацеленной на тебя круглые сутки и из любой щели. Двое ходят караулом вокруг улья, один – у пулемета, остальные спят, если это можно назвать сном.
Утро и вечер войны. День первый.
В четыре ночи начинается движение: достаточно светло, чтобы летчики могли заметить куски красной ткани на ваших танках и "Зельдах", отличить своих от чужих. И широко развернутое, косо срезанное в полнеба, пространство начинает все быстрее заверчиваться и втягиваться под гусеницы, прострачиваясь во всю длину, и вокруг рвутся снаряды, а впереди летят самолеты, швыряя шрапнельные бомбы, мечутся фигурки по полю, помимо своей воли втягиваемые под гусеницы этой гигантской молотилки, и уже никому, ни наступающим, ни захваченным врасплох, не вырваться из неотвратимой и всезахватывающей карусели, и никто уже не принадлежит себе.
И мельком, как при фотовспышке, кадры за пределом сознания: нога в ботинке, торчащая из земли. Мимо проносятся танки и "Зельды". Внезапное удушье от ударной волны сзади и – при повороте головы – почти вплотную к тебе, от взрыва мины беззвучно разверзающаяся на глазах скала, и чудо, что не швыряет в воздух вашу железную коробку. И все на той же скорости, словно бы выпрыгнув из полосы обстрела, колонна вкатывается в Хацбайю. Толпы жителей вдоль улиц, девицы на балконах, дождь риса и вишен – на ваши головы. Вы уже на холме, над Хацбайей, у брошенного штаба палестинцев.
И внезапно – тяжелейший артобстрел, передряга, молотьба, утюжка. Сирийцы бьют из всех орудий. Неподалеку танковый бой, сидите, задраив люки, свернувшись в железных ульях, каждый снаряд, кажется, летит в тебя. И ты знаешь: прямое попадание, и от "Зельды" мокрого места не останется. Ощущение: ты в гигантской ступе и пест вслепую тычется, норовя по черепу, страх стягивает внутренности нехитрым знанием: свист снаряда – пролетел, свист мины – наоборот. Снаряд попал в стоящую неподалеку "Зельду", но не взорвался: от удара Нехемии переломало руки и ноги, его увозит вертолет генерала Дрори, начальника северного округа. Обстрел ослабевает, люки раздраиваются, приказ – атаковать село, сопротивление может быть серьезным, у тебя в заплечном мешке тысяча двести патронов, пулемет – в руках, от напряжения не ощущаешь июньского пекла.
А солнце неподвижно.
Сопротивление оказывается незначительным, село почти пусто. В ночи – за прикрытыми веками – нога, торчащая из земли на фоне беззвучно разверзающейся скалы: кадр двоится, троится, самопроизводится, не исчезает.
Утро и вечер войны. День второй.
Учусь жить с войной как с незаживающей раной. В этой жизни свои луна и солнце, своя музыка, свои запахи и отвлечения. И солнце стоит в памяти одним сплошным днем над перекрестком улиц Дизенгоф и Кинг Джордж с икриным копошением людской толпы, залитой желтым жаром, и назойливо-обморочным звоном в ушах, в котором стараешься как-то устроиться, ибо понимаешь, что от него не сбежать: пронзительно сквозь пять тысяч лет комариным жалом впивается в тебя возглас Иисуса Навина, в котором не до конца ясный, но спасительный смысл – "Солнце, стой над Гивоном, луна – над Аялонской долиной": знак предельного напряжения жизни на грани срыва, но все еще владеющей собой – замершее солнце – днем и остановившаяся луна ночью. И не обнаруживаясь нигде, я нахожу себя лишь в отражениях – в стекле проходной будки израильского радиовещания в Тель-Авиве, после того, как прошел, оцепенело уставившись в табличку с надписью "улица Леонардо да Винчи", именем, сладостно связанным с синим покоем и оранжевой дремотой среди земных пространств, таким не к месту и не к звукам летящим над нами невидимым армадам – на север, в Ливан, откуда свист снаряда и взрыв бомбы рядом с молодой твоей жизнью приходит ко мне через сорок лет странствий по жизненным лабиринтам повторным опытом семилетнего ребенка. И мой товарищ, радиокорреспондент, выходит из студии с почерневшим лицом и веселыми глазами, бодро проборматывая: "Ноу ньюс – гуд ньюс", что в изучаемой мною вот уже скоро полстолетия науке о хороших новостях означает нечто новое: "Лучшие новости, когда нет новостей". А на радиостудию прямо с фронта передают приветы отцам, матерям, женам, детям, которые здесь, в тылу, только и дышат через кислородные трубки радио и телесообщений. и я смотрю на свое отражение – в стекле проходной будки – и это бледное лицо мне незнакомо: как мелкая угольная пыль в лицо шахтера, во все его морщины и поры въелась тревога, обгоняющая ожидание и надежду.
И солнце неподвижно.
Это длится вдоль улиц: кто-то напоминающий меня перемещается в глубине витрин, и, как заигранная пластинка, вертится в памяти немецкое слово – Doppelganger – двойник, идущее параллельно удвоение, переходя в двупреломление (только бы не сломаться) – Doppelbrechung, и, как ни странно, лающий немецкий в эти мгновения успокаивает. Разве это не так: то один, то другой говорит, что встречал меня в местах, где я не был. Кто-то похожий на меня бродит в этом мире. Но это не спасает. Внешнее сходство, как насмешка над сущностью, которая держит меня на этой земле, и не могу свою боль передать двойнику, ибо он пугающе легкомыслен и бесплотен. Вот он входит по пути в книжный магазин – лампы дневного света ослепляют, горы книг – какой-то безумный разврат строчить и строчить книги в жажде сбежать от текущей минуты, и она замерла, пока ты в ней пребываешь. Но вот, стукнув, стрелка передвинулась на одну минуту – еще минута канула в вечность.
Я еще жив?
В универмаге – толпа. И кто может понять, что творится во мне, если сам от себя стараюсь сбежать. Тревога проступает множеством обличий – гулкими залами, мелкой суетой, стуком кассовой машины, чьим-то осклабившимся в улыбке лицом. И музыка – мелодия Рудиха – тихое электронное веяние, завораживающие щемящей печалью космические звуки – до последних известий и после – пронзительно-медленный плач скрипок на фоне забывшегося в безумии, забарматывающегося электроклавесина в мелодии "Ки май" Эннио Марриконе из фильма "Профессионал" у кинотеатра "Тель-Авив", и улыбка Бельмондо с афиши. И такая ослепляющая беззащитность в неподвижном солнце, на крыльце почты, рядом с кинотеатром, куда несу первую посылку тебе, туда, в пекло. Заполняются какие-то бланки, стучат печати под неумолкающий плач скрипок.
Потом, после месяца молчания, когда ты впервые придешь домой, по дороге купив пластинку Марриконе, будничным голосом скажешь о том, что погиб твой товарищ при взятии Бофора, включишь проигрыватель, и уже на всю нашу с тобой жизнь медленный плач скрипок соединится с именем твоего товарища, который лежит под камнем на кладбище Кириат-Шауль.
Потом, еще позднее, придет твоя первая открытка слабым отзвуком того страшного артобстрела у Хацбайи: "Дорогие мои… я знаю, что вы уже неделю не знаете, что со мной и очень волнуетесь. У меня пока все нормально. Я уже привык ко всему этому шуму. В начале было страшновато: выстрелы, взрывы, пули над головой, но я очень быстро привык к этому. Не волнуйтесь. Надеюсь вас увидеть. Целую…"
Чем дольше будет катиться время, тем выпуклей выступит словно бы облитое расплавленным солнцем каждое мгновение этих дней.
Конец ознакомительного фрагмента.