Вы здесь

Между Непалом и Таймыром (сборник). Жарким летом на болоте. Быль (Николай Дорожкин, 2013)

Жарким летом на болоте

Быль

Класс и прослойка

Лето 1950 года. Радио, которое с июня сорок первого не выключается ни на минуту, в эти дни приносит только радостные вести. Растет и ширится борьба за мир во всем мире. Корейская народная армия с помощью китайских добровольцев успешно отражает атаки американских империалистов и войск марионеточного режима Ли Сын Мана. В нашей стране с опережением плана ведутся работы по восстановлению и развитию народного хозяйства. В колхозах и совхозах Сибири и Алтая успешно идёт заготовка кормов. Выпускники школ устремляются в приёмные комиссии вузов и техникумов. И все чаще звучит новинка – «Школьный вальс» Дунаевского.

А я только что закончил седьмой класс. Неполное среднее образование! Можно поступать в техникум. Но внутренний голос не советует пока переходить к взрослой жизни. Я охотно следую совету и так же охотно начинаю бездельничать. Первую неделю каникул ничего не делать – это так здорово! Тем более что я стал обладателем настоящего взрослого велосипеда! Он в разобранном виде хранился на чердаке с июля сорок первого года, когда отец уходил на фронт. Мама разрешила мне его восстановить только после успешного окончания семилетки. Для начала «ну полного ничегонеделания» я быстро освоил замечательное транспортное средство. В этом помогали мне друзья-одноклассники – Толька Цыган и Сашка Белобрысый. При этом они и сами, почти не пострадав, научились ездить на двухколёсной мечте.

Продолжая «ну полное ничегонеделанье», я забрался на сеновал с дореволюционной книгой юмористических рассказов Власия Дорошевича. Но тут пришел Сашка Белобрысый и нагло, высокомерно, вызывающе заявил, что он теперь – «класс», а я – «прослойка»:

– Меня батя устроил на лето разнорабочим в сельхозтехникум! Буду вкалывать. И как рабочий, и как крестьянин! – Сашка выпятил грудь, а заодно и нижнюю губу. – А ты будешь все лето валяться на сене и книжки читать. Интеллигенция в очках!

– А у меня тоже работы хватает! Картошку окучивать, грядки поливать, полоть, корову нашу пасти… Дров напилить и наколоть, уголь перетаскать…

Но Сашка был неумолим.

– Это все работа для себя, а рабочие и крестьяне трудятся для общества!

И добавил ещё – о наших одноклассниках:

– А Борька с дедом – в татарский колхоз, Витька – чертежником в жилконтору, Толька – в бригаду ассенизаторов!

И Сашка, нахлобучив старую кепку, стал спускаться по лестнице. На нижней перекладине остановился и, решив, видно, меня добить, задрал голову:

– А ещё я буду играть в духовом оркестре! На эсном басу… – и спрыгнул на упругую от навоза землю.

Как можно после таких известий бездельничать? Я имею в виду – бездельничать с удовольствием?

В тот же вечер я сказал своим дамам – маме, бабушке и Светке, – что хочу на лето идти работать. Для общества!

Дамы переглянулись.

– Интересно, это ты сам додумался? – спросила мама. – Или кто-то успел сказать, что срочно нужен пастух?

– Какой ещё пастух? Мы же со Светкой и так пасем…

Это была правда. Уже не первый год хозяева скота с двух соседних улиц объединились и пасли общественное стадо по очереди. Наша со Светкой очередь выпадала раз в две-три недели, и работой мы это не считали. Значит, речь шла о чём-то другом.

– Тут соседские женщины приходили, советовались, – пояснила мама. – Они предлагают пасти не по очереди, а нанять пастуха. Наняли Василия, но он сначала запил, а потом нанялся на рынке мясо рубить.

– А бабёнки больше не хотят сами пасти коров, – уточнила бабушка. – Ищут нового пастуха. Так что бери стадо и паси каждый день, да как положено! И баб соседских освободишь, и еще, может, деньги какие заработаешь! И тут же тебе и работа, и тут же тебе и общество!

– И ещё какое! – издевательски подхватила Светка. А мама подытожила:

– И для здоровья полезно – весь день на свежем воздухе. А заодно и поход по родному краю, как призывает «Пионерская правда»…

Я уже год выписывал «Комсомолку», но мои дамы если уж начнут издеваться… Женщины трех поколений – семьдесят, тридцать семь и тринадцать, а я среди них один, пятнадцатилетний… Что поделаешь?

– Завтра же и выходи! Я разбужу в четыре часа, – твердо пообещала бабушка.

Серо-буро-малиновое утро

Ранним пасмурным утром, часа в четыре, мучительно зевая, дрожа и передергиваясь от предрассветного холода и выпитой на завтрак простокваши, я вышел на улицу, завернулся в брезентовый дождевик, купленный еще покойным дедом в лавке купца Гуревича, закинул на плечо ременный бич и пошел за стадом. Я старался, как бывалый пастух, так же тяжело топать кирзовыми сапогами, лениво хлопать бичом и хрипло покрикивать: «Эй, Манька, куда?! А ну, цыля-пошла!» (Так в наших местах «цылей» погоняют коров).

Прошли по нашей Угольной улице, мягкой и зеленой, где вместо дороги узенькая тропинка вьётся по зарослям душистой ромашки; потом вышли на улицу Максима Горького, где трава рассредоточилась по придорожным канавам, уступая место грунтовой дороге; затем, мимо клуба имени Берия и колхозного рынка – на Трактовую улицу, которая представляет собой часть великого Московского тракта (он же Сибирский и Иркутский); а уж оттуда – налево, на юг, по насыпи, к болотам и заливным лугам.

Я впервые так рано шёл по этим местам. И впервые увидел, как при первых малиновых волнах солнечного восхода всё болото вдруг задымилось, закурилось, и жуткая живая буроватая туча площадью в сотни гектаров зашевелилась над серой осокой, над зелёными кочками и чёрными болотными ямами с торфяной водой. Это были комары. Миллионы комаров. Туча издавала ровный гудящий звук. Она поднималась, клубилась, распространялась. После восхода комары разделялись, разлетались – искать себе жертв, сосать чью-то кровь, наполняться, раздуваться, гибнуть на месте преступления от шлепка руки или коровьего хвоста – или, уцелев, лететь к лужам, к реке, садиться на траву, падать в воду, пожираться лягушками, тритонами, куликами, хариусами…

Таким вот ранним серо-буро-малиновым утром началась моя пастушеская работа.

Огромное пространство к югу от города разделялось длинной насыпью, протянувшейся до водокачки на берегу Кии. Слева от насыпи лежали большие болота с островами заливных лугов. Справа в болотистых берегах – Чёрное озеро, длинное и узкое старое русло Кии, а за ним – полоса лесостепи с картофельными полями и редкими колками – небольшими рощицами из берёзок, черёмухи и боярышника.

За Кией голубел зарослями высоких трав и деревьев Арчекас – невысокая горная гряда, один из северных отрогов Кузнецкого Ала-Тау. Всем моим ровесникам было известно, что с самой высокой точки Арчекаса, в самую ясную погоду, человек с острым зрением может разглядеть вдали снежный пик Белухи – красы Алтайских гор. Годы спустя, проделав простейший расчёт, я с сожалением убедился: чтобы стать видимой на таком расстоянии, Белуха должна быть втрое выше.

Болото начинается сразу же за городом, за его южной окраиной. И отсюда тянется почти до обрывистого берега реки. Уже тогда, в пятидесятом году, болото считалось высыхающим, и сейчас, в восьмидесятых, всё высыхает и никак не хочет высохнуть. Спустя двадцать лет после моего пастушества мой десятилетний сын в этом самом высыхающем болоте увяз по пояс, а когда вылез, обнаружил, что оставил в чмокающей торфяной массе кеды и шорты…

Трипольская культура

Бегать за коровами по кочкам не так уж и трудно. Сухая осока так вытирает (до блеска!) подошвы сапог, что даже не хочется потом выходить на пыльную дорогу.

С пастушеским делом я быстро освоился и уже спустя неделю-другую, загнав подопечных на зелёный островок, позволил себе подняться на насыпь и внимательно осмотреться с биноклем – а что там, за насыпью, между обширными картофельными полями и Чёрным озером?

В шестикратный бинокль было всё хорошо видно, а деления на внутренней линзе позволяли даже определить расстояние до любого предмета, если знать его примерные размеры. Я настроил окуляры на резкость и стал обводить вооружёнными глазами пространство за картофельными полями. Там, у самого озера, были заросли камыша, рогоза и других озёрно-болотных растений. На их фоне темнели шалаши и землянки. Жилища дымили печными трубами. Чернели кострища. Обнаружились и другие признаки человеческой цивилизации. У одной землянки стоял велосипед «Диамант», у другой паслась привязанная коза. Бегали и лаяли собаки. Вредным голосом плакала девчонка. Кого-то громко ругала женщина.

Пока я не обращал внимания на это «поселение Трипольской культуры», никто из его обитателей меня не замечал. Но стоило мне глянуть со стороны на этот незнакомый мир, как туземные жители тоже меня увидели, и очень скоро один из них нанёс мне визит вежливости.

В один из привычно жарких дней, когда уже часов в одиннадцать солнце стало допекать, и атакующие коров пауты (они же оводы) гудели злобно, как немецкие самолёты в фильмах о войне, на дороге, идущей по насыпи, появился вдруг странный человек (представитель «Трипольской культуры», как я сразу понял). Это был здоровенный сутулый мужик. Лицо его мне сразу показалось удивительно знакомым, хотя я точно знал, что вижу его впервые.

И впервые я видел человека в такой одежде. Даже для тех времён, когда одеяние большинства моих земляков выполняло лишь основные функции – прикрывать и согревать, – его костюм выглядел очень и очень необычно. Издали казалось, что он в старых, выцветшие добела солдатских брюках, но когда человек подошел ближе, оказалось – не брюки это были, а бязевые подштанники с завязками. Из-под них виднелись другие, более новые, используемые уже по прямому назначению. На плечах мужика, поверх застиранной солдатской гимнастерки, сидел тёмно-серый пиджак из какой-то ткани, очень похожей на клеенку, с которой частично ободрали клеевое покрытие.

По пути мужик неоднократно оглядывался, а один раз остановился, повернувшись ко мне спиной. И тогда я увидел, что спины у пиджака не было. Был воротник, перед с отворотами, высокие ватные плечи и рукава, а спины не было – ее отпороли зачем-то вместе с подкладкой. Видеть это было не то что неприятно – скорее, страшновато… Пиджак по моде тех времен был двубортным, на правом отвороте лазурно блестел значок парашютиста. Все остальное было обычным – ботинки, тяжелые, как из чугуна, г…давы, с телефонным кабелем вместо шнурков, и новенькая кепка чёрного сукна. Эти кепки шил и продавал некто Банзар Бурхиев.

Бурхиева все знали и посмеивались над его странностью. Она была в том, что материал для кепок он покупал в магазине, шил кепки не хуже фабричных, а продавал их дешевле… Одно время мы, мальчишки, подозревали, что он – японский шпион или диверсант («штабс-капитан Рыбников»), но потом из городской газеты узнали, что Банзар Бурхиевич Бурхиев – участник трёх войн, начиная с германской, и имеет множество наград, в том числе солдатского Георгия и два ордена Славы.

Я с уважением посмотрел на бурхиевскую кепку странного гостя и перевел взгляд на его лицо. Оно опять показалось мне знакомым – красное, всё, до самых глаз, утыканное густой рыжей щетиной, как мелко нарубленной медной проволокой. Глаза были маленькие, заглублённые, светло-голубые с золотинкой, и ясные-ясные. Смотрели они не прямо, а всё куда-то вкось, сильно прищуриваясь, так, что даже нос от этого морщился. Мужик подошел совсем близко и, глядя мимо меня, вопросил, улыбаясь:

– Что читаешь?

Я показал обложку однотомника Чехова.

– Что читаешь? – переспросил он и, помолчав, сам себе тихо ответил:

– Книжку…

Мой личный опыт, хоть и не очень большой, подсказывал, что такое начало разговора, да при столь вызывающей внешности, ничего хорошего не обещает. На всякий случай я встал и переложил книгу в левую руку, а бич в правую.

Но мужик, еще сильнее сморщив нос и ощерив крупные зубы цвета слоновой кости, молчал и по-прежнему смотрел вкось. Потом он сказал:

– Покажи кабинет!

– Что показать?

– Покажи кабинет!

– Какой кабинет?

– А энтот!

И толстый бурый палец с ногтем, похожим на копытце жеребенка, осторожно дотронулся до моего бинокля.

– А, вы хотите посмотреть в бинокль?

– Ага, покажи кабинок!

Я дал ему «кабинок», не снимая ремешка с шеи. Он впихнул окуляры в глубокие глазные впадины, и щетинистое лицо расцвело такой детски радостной улыбкой, что мне даже стало неловко.

Мужик долго обшаривал горизонт, потом остановился; улыбка из радостной стала блаженной. Он долго пялился в одном направлении, наконец, вынул бинокль из глазниц и сказал торжественно:

– Тама бабы купаются! Голыя!..

И снова рванул бинокль, так дёрнув меня ремешком за шею, что я чуть не полетел с насыпи. Он такого пустяка просто не заметил. Еще минут пятнадцать он держал меня на привязи и смотрел, не отрываясь, на дальний конец озера. Лицо его стало цвета свеклы. Нижняя челюсть равномерно опускалась и поднималась, подобно ковшу экскаватора; с губы, стеклянно блестя на солнце, тянулась длинная вожжа слюны… Но вот губы утёрты, челюсти захлопнуты. Дядька вернул мне бинокль и произнес очень душевно:

– Тама бабы купаются! Голыя! Толстыя!.. Но ты не смотри, ты школьник!

И сел на край насыпи. Я присел рядом, и мы познакомились. Оказался он сторожем от артели инвалидов, охранял картофельное поле. Звали его Вася Паршин. Был он контуженным, специальности не имел, грамоты почти не знал. Родом был из села Собакина, соседнего района. Больше всего на свете любил парную баню, толстых баб и свежие огурцы. Еще он любил детей, но жена не хотела их – боялась голос испортить…

– У вас жена… певица?

– Ага! Такая певушка, что ты! Она же с капитаном жила, а ушла ко мне! А певушка была какая – ой-ёй-ёй! Капитан плакал…

Потом уже я увидел эту «певушку», да и услышал… Конечно, я был тогда только вчерашним семиклассником и многого не понимал, но, увидев Васину жену, подумал, что тот капитан, скорее всего, был или дурак, или плакал от радости, когда Вася уводил его «певушку». Ещё я подумал, что и сам Вася тоже не стал бы очень далеко преследовать того, кто увёл бы его жену…

Вася стал приходить ко мне каждый день. Я иногда приносил ему огурцы с огорода и за это весь день мог не бегать за коровами – Вася мне этого попросту не позволял. Он делал это сам, – топая чугунными г…давами, носился по полю, как тяжело вооруженный рыцарь, страшно хлопая бичом, и коровы дико шарахались от его глухого рева:

– Эй, Манька (Катька, Зорька, Ночка…), куда?… твою мать! А ну, цыля – пошла!

Я всё не мог понять, почему его лицо казалось мне знакомым, и подолгу рассматривал его, когда Вася (а для меня дядя Вася), схрумкав десяток огурцов с черным хлебом, ложился на склоне насыпи и на два-три часа засыпал. Я испытывал какое-то волнение, как будто я вижу то, чего не видел никто другой, или будто я знаю об этом человеке что-то такое, чего он сам не знает и не узнает. Но никак я не мог понять, в чём тут дело.

На фронте Вася был санитаром в медсанбате, но потом его перевели в другое подразделение. Произошло это так. Санитар, рядовой Паршин, получил приказ сопроводить под конвоем раненого пленного офицера в штаб. Пройдя некоторое расстояние, немец показал знаками, что идти не может. Конвоир, помня приказ – «доставить», взвалил раненого на спину и попёр его, «как мешок с картохами». Но фриц был тяжёлый, а путь неблизкий. Уставши, Вася положил немца на траву и сам сел, привалившись к дереву. И – задремал… Проснувшись, увидел, что раненый фриц не только стоит на ногах, как здоровый, но и крадётся к винтовке. Санитара больше всего возмутило, что немец его обманул. «Тащил его, паразита, на себе!..» Вася обложил немца большим матом и показал кулак, на что немец ответил что-то по-своему и ударил Васю по щеке. Тогда Вася от души дал немцу в ухо. И, как оказалось, убил… За это Васю перевели в похоронную команду. С ней он дошёл до Польши, где и был контужен.

Не Качалов… И не Яхонтов!

Выгоняя по утрам стадо, я всегда брал с собой какую-нибудь книгу. Когда коров ничто не беспокоило, я усаживался на сухом месте и глотал страницу за страницей. Если были стихи, я иногда пробовал читать их вслух, «с выражением». В тот день у меня была с собой книжка Бертольда Брехта «Страх и отчаяние в Третьей империи».

«Приходят милые детки, Что служат в контрразведке, На пап и мам донося, – Мол, папы и мамы – изменники, – И вот уже они пленники, И спета песенка вся…» – читал я, обратясь лицом к рогатой аудитории, которой было совершенно всё равно, как и что звучит, будь то Руставели, Маяковский, Михалков или Брехт.

Когда над болотом отзвучал Бертольд Брехт, сзади послышались громкие и очень ироничные аплодисменты. Я обернулся. Передо мной стоял низкорослый тощий мужчина, на вид лет тридцати с лишним. «Он ничего не боится!» – подумал я, увидев его глаза – светло-серые, прозрачные и страшно спокойные. Он стоял и продолжал аплодировать.

– Да ладно вам! – сказал я. – Плохо ведь читал…

– Да уж, не Качалов, не Яхонтов… и не Ермолова! Даже не Хенкин! Артиста из тебя не получится… Закурить есть?

– Я не курю.

– Ага. Не куришь, не пьёшь и девок не… любишь. Так?

– Так…

– Ну и дурак. А я вот и пью, и курю, и девок… не обижаю!

От ближнего шалаша послышался пронзительный женский зов:

– Лёва! Лёва!.. Иди картошки исть!..

– Пардон, это меня, – сказал маленький мужчина и стал спускаться с насыпи. Одна нога у него не сгибалась. Я помог спуститься и сопроводил его до места. У входа в шалаш (у нас это чаще называлось балаганом) стояла женщина лет за сорок, радостно и щербато улыбаясь. Хромой обернулся ко мне:

– Прошу к нашему шалашу…

Женщина стеснительно протянула мне руку: «Шура!..»

– Шура-дура… – изрек Лёва. Шура заулыбалась ещё радостнее.

– С нами картошки исть… – пригласила меня. Я сказал «Спасибо, обедал» и присел на пень у входа. За столом из горбылей между Лёвой и Шурой сидела девчонка лет десяти, остриженная наголо, как детдомовская.

– Вы сторож? Пастух? – спросил я. – Вас зовут Лёва?

– Кто я? Как меня зовут? – и Лёва, посыпая картошину солью, продекламировал:

– Иван Иваныч Иванов, предводитель жиганов! И я же – Иван Иваныч Померанцев, любитель музыки и танцев!

Шура упала на лавку и прямо закатилась от смеха. Мне тоже было смешно, но не настолько, чтобы так вот закатываться и валиться на лавку. А Лёва продолжал:

– Вот сейчас поедим картошки, я пойду покурить и сразу тебе всё расскажу – кто я есть, зачем на свет родился, что из этого вышло и т. д., и т. п., и всегда к вашим услугам.

Всё, что изрекал Лёва, приводило Шуру в радостное восхищение. Сама она ела мало, а всё подкладывала Лёве и девчонке, ловя при этом каждое слово маленького мужчины.

Закончив обед, Лёва заковылял к насыпи, я за ним. Вспомнив, как он хвастался – «и пью, и курю…», я очень вежливо заметил:

– А я видел, каких вы девок любите…

Он громко захохотал:

– А это не девка, это – жена! Мне – двадцать семь, ей – всего сорок! А Гальку я удочерил, это её дитя, невинный плод любви несчастной… У каждой женщины должна быть волнующая тайна! А если нет, надо придумать. А без тайны – нет женщины! Так, скотина двуногая… Я правильно излагаю?.. Ха-ха!.. Ну ладно, давай знакомиться, Честь имею – Лёва, Лёвчик, Лев Николаевич Петров. Профессия – вор-рецидивист!

Я ему сразу поверил. И тут же сделал глупость. Желая изобразить бывалого парня, знакомого с блатным миром, спросил небрежно:

– Давно завязал?

– Завязал своевременно. А ты мне тютельки-мутельки не строй. Я же тебе сказал – артиста из тебя не выйдет, можешь мне поверить. Ты – кто? Ученик седьмого или восьмого класса, комсомолец, член бюро или редактор стенгазеты… Отличник учёбы или около того, сын порядочных родителей… И по фене со мной не надо. Я тебя такого, как есть, уважаю. Давно за тобой наблюдаю… Ты мне подходишь!

– Для чего подхожу? – с некоторой тревогой спросил я.

– Для души, для разговора! Мы же с тобой русские люди… Как можно без разговора? Ты вот садись, и я присяду. Я сейчас буду излагать свою автобиографию, а ты слушай и не перебивай. Все вопросы в письменном виде!

Но тут вдруг прибежала Галька и закричала, что какой-то дядька уводит корову из моего стада. Я выскочил на насыпь и увидел, что пожилой мужик тащит на верёвке красно-пёструю Зорьку. Пока я его догонял, Галька успела прокричать, что этот дядька сам загнал корову на своё поле.

Ковбойские страсти

Всё ясно – этот гад изобразил потраву, чтобы получить четвертную на бутылку, и решил корову не уступать… Я догнал мужика и стал вырывать у него из рук верёвку. Но ему, конечно, жаль было упускать 25 рублей. Он цепко держал конец, материл меня, грозился заявить в милицию за хулиганство, а также в школу и в райком комсомола. При этом он всё старался пнуть меня по голени – знал, видно, что это очень больно, – но я успевал поднять ногу, и мужик каждый раз попадал своей голенью по носку моего сапога. От боли он злился ещё больше. Он был не сильнее меня, но почти домостроевское воспитание не позволяло мне ударить или хотя бы толкнуть пожилого человека. Это давало похитителю моральный перевес, он стал дёргать резче, и я чуть было не выпустил верёвку. Какие-то звуки сзади заставили меня оглянуться.

Вдалеке маячил быстро хромающий Лёва, что-то мне кричал. Но его заглушил глухой грозный рёв и тяжёлый топот. По насыпи, как боевой слон Ганнибала, стремительно приближался Вася. Он сообразил, что совершается несправедливость. Лицо его было тёмно-багровым, в рёве не разобрать отдельных слов. Корова испуганно заметалась, дёргая во все стороны верёвку. Мужик ещё ничего не понимал и продолжал тянуть корову к себе. Но неотвратимое возмездие в лице Васи налетело с рёвом «Убью!», схватило издёрганную верёвку и так рвануло её на себя, что мужик-похититель с размаху брякнулся на дорогу. Я освободил глупое животное, и Зорька, подгоняемая Васей, радостно побежала к знакомому стаду.

Мужик поднялся, хмуро осматривая ободранные ладони. Мне его стало даже жалко, но, отдавая ему верёвку, я посоветовал: «Можете на ней повеситься…». Уже договаривая отвратительную фразу, я пожалел о сказанном, а потом увидел глаза похитителя-неудачника и понял: этого он мне не простит… Так оно и вышло.

Он потом выбрал день – специально следил, – когда Вася уходил в город за пенсией, а я зачитался, – и загнал-таки на своё поганое поле мою корову, да не просто из моего стада, а нашу собственную кормилицу, Катьку – стройную синеглазую красавицу украинской степной породы, редкой для Сибири масти – под цвет чая с молоком, бодучую, как молодой бычок. Ему бы с ней ни за что не справиться, если бы не помощь сына – синемордого пьянчуги…

И мне пришлось пережить несколько часов унизительных переговоров, упрашиваний, объяснений, взаимных обвинений и оскорблений. Хозяину картошки всё было нипочём. Я, потеряв контроль над собой, обзывал противника паразитом, падлой, кулацкой мордой, а сына его – пьяным боровом. Они запросто могли меня, как это называлось, «вусмерть изметелить», но тогда дело могло дойти до милиции, и уж денег-то им бы точно не видать! И двое взрослых людей терпели истеричные выкрики пятнадцатилетнего очкарика. Старик ограничивался матерками и многозначительными «ну-ну», а сын его, предельно пьяный, пытаясь что-то сказать, только выпучивал красные опухшие глаза и, угрожающе покачивая грязным толстым пальцем, шевелил раскисшими губами. Слова не получались, но шевеленье губ было очень выразительным, даже страстным. Ещё бы, ведь двадцать пять рублей – это же бутылка водки плюс банка паштета из частиковых рыб…

Победила несправедливость. Вася, узнав о победе злоумышленников, то утешал меня, то грозился переломать ноги паразитам, обидевшим школьника. Но старик долго после этого не появлялся на своём поле, и Вася понемногу успокоился.

Чего в школе не проходят

Оказалось, что Лев Николаевич Петров – коренной ленинградец. Отец его заведовал районо. Мать – костюмерша на Ленфильме. Воровать Лёва начал с одиннадцати лет, и не от нужды, а из любви к искусству. Несколько раз попадался, подводил отца «под монастырь». Перед самой войной Лёва был судим за участие в групповой краже по предварительному сговору, получил срок. В войну попросился на фронт. Там принял твёрдое решение – завязать. Осенью сорок четвёртого был ранен в ногу…

– Вот в эту? – показал я на негнущуюся тяжёлую конечность.

– Вот в эту…

– И с тех пор не гнётся?

– Не гнётся… Но чешется. Дай-ка я почешу…

И Лёва с помощью здоровой ноги стащил сапог с негнущейся. Ступня была обмотана газетой вместо портянки – обычное дело… Лёва достал из кармана большой складной нож, раскрыл, вытер блестящее лезвие о штаны.

– Чешется – не могу… Ах ты! – и он, наклонившись, ударил ножом по обмотанной ступне. – Ах ты, мать твою… – и снова ударил.

– Что вы делаете? – закричал я растерянно.

– Ногу чешу! Я говорил тебе – не перебивай, все вопросы – в письменном виде. А ты перебил, вот нога и зачесалась!

Наверное, у меня было очень глупое выражение, потому что он посмотрел-посмотрел и рассмеялся. Потом размотал газету на ноге… Ступня была деревянная, истыканная и изрезанная ножом. Краска телесного цвета почти вся облезла.

– Вся нога – протез. От середины бедра. Понял? После ранения ампутировали! А чешется так, что глаза на лоб лезут. Я уже много обрезал. И что отрезал – не чешется. Так вот! Загадка природы…

Лёва замолчал, полез в карман за кисетом, от газетной портянки оторвал аккуратный прямоугольник, ловко свернул цыгарку, с треском затянулся и выдал длинную цепочку колец махорочного дыма. Я смиренно ожидал продолжения, не пытаясь больше перебивать. Но Лёва не был молчуном. Просто ему надо было убедиться, что урок усвоен.

– А дальше было так. Вышел из госпиталя, еду поездом в Питер, мечтаю о мирной и честной жизни… Вдруг ночью какой-то гад вещмешок у меня из-под головы хвать – и дёру! Разве я догоню на костылях? Представляешь? Смех и грех – вор у вора мешок украл!.. Но мне тогда не до смеха было. Ни шкуры, ни денег, ни жратвы… Вот тебе и завязал!.. Прибыл в Питер. Родители – я знал из письма – должны были вернуться из эвакуации. Иду домой – в квартире чужие люди, о моих ничего не знают… Пошёл искать друзей, знакомых – никого… Понятно – кто на фронте, кто сидит, а кто в блокаду помер… Занесло меня к ночи в Парголово – любимое место… Иду. Все мысли – пожрать… А уже весна, листва зелёная, всё цветёт – у меня голова кружится, костыли тяжёлые… Вижу – в домике одном окно открыто, лампа горит и на столе, у самого окна – буханка хлеба! Ну, думаю, в последний раз… Пролез в палисадник, руку в окно, булка сама в руке оказалась. А хозяйка была в палисаднике! Она меня хвать за костыль, я и шмякнулся на землю. Она костыли схватила, хай подняла, тут соседи, патруль… Может, и обошлось бы, да судимость не первая… Ха-ха!.. Два года лагеря и на шесть лет – в Сибирь твою родную. И вот я здесь, и вот я с вами… Работаю сапожником в артели инвалидов имени Михаила Ивановича Калинина. В лагере научили шилом ковырять… Женился вот на Шурке…

– Вы теперь окончательно завязали?

– Не извольте сомневаться! Имею в жизни цель и ясную перспективу. Семь классов у меня было, теперь в вечернюю школу хожу, нужна десятилетка. Я отличник по всем предметам. Память у меня богатая, мужчина я начитанный и культурный. Отбуду ссылку – займусь настоящим делом. Ты меня тогда не узнаешь!

Я опять поверил Лёве. Была в его речах такая определённость и уверенность, будто дело за самым простым, как встать и согнать корову с картошки. А Лёва, помолчав, уточнил:

– Ты семь классов уже закончил? Ну, тогда можно! Слушай, я тебе расскажу, как меня в первый раз взяли на дело…

Рассказывал Лёва так живо, что все события, которые он описывал, я как будто видел в кино. А когда что-то заставляло его прерываться, я воспринимал паузу как обрыв киноленты, хоть кричи: «Сапожники!». Я сказал об этом Лёве, он с удовольствием посмеялся:

– А я и в самом деле сапожник!.. Значит, интересно рассказываю? То-то! Я же тебе не Вася, а Лев Николаевич! Имя обязывает…

Культполитпросветработа

В то лето изредка случались не очень жаркие дни. Но хотя небо и было пасмурным, воздух оставался сухим. Лёгкий прохладный ветерок разгонял комаров и паутов, коровы спокойно наполняли свои сложные желудки, а мы усаживались на краю насыпи и ждали, когда Лева придет в настроение и что-нибудь интересное нам расскажет. Но чтобы прийти в настроение, Леве нужна была затравка. Чаще всего повод давал Вася. Он просил закурить, сворачивал цигарку в свой палец толщиной. Возвращая Леве кисет, говорил: «Папироски лучше». «Ишь ты, дурак, а хитрый!» – парировал Лева, и иногда этого было достаточно.

Помню его рассказ о соучастии в краже со взломом. Когда Лева дошел до кульминации, то есть до момента, когда в квартиру вошел её хозяин и, увидев воров с узлами, спокойно сказал «Руки вверх!», держа правую руку в кармане, Вася схватил рассказчика за руку:

– Не надо! Ему не надо! Он школьник!

– Заткнись! – бросил Лева, и Вася молча подчинился. Лева продолжал.

…Когда воры – их было трое – по одному выходили из квартиры, держа руки за головами, хозяин останавливал каждого на площадке второго этажа и приказывал прыгать вниз, в пролет. «Иначе – стреляю!» Один сломал ногу, другой – ребро, третий обошёлся синяками. Хозяин сам вызвал скорую и сказал врачу, что это шпана на спор прыгала с площадки.

– А вы… тоже прыгали? – не удержался я от вопроса.

– А меня с ними не было! Я на шухере стоял. Замечтался… Думал, что куплю на свою долю. Хозяина и прозевал. Мне тринадцать лет было. Глупый еще… Пока ждали скорую, наш старший говорит хозяину: «Мы на твою пушку легавых наведем, статью получишь, фраер!» А фраер достаёт из кармана портсигар деревянный: «Вот моя пушка, ребята…»

Я со своего поста все видел и слышал. Досадно было – на понт взял… Правда, милиции он нас не закладывал. Все равно после мы его выследили, хотели морду бритвами расписать. Встретили, окружили, а он опять в карман. Старший кричит: «А ну давай, фраер, стреляй из своего портсигара!» Фраер ему: «Пожалуйста!» – и из пистолета по ногам… Тот упал, мы – в стороны, а мужик этот кричит: «В третий раз, ребята, не пожалею!» Больше мы его не трогали…

Но Лев Николаевич рассказывал не только о блатной жизни. Оказывается, этот отличник учебы обошел в юные годы все залы Эрмитажа и запечатлел все увиденное в своей ненормальной памяти. Скульптуры он описывал детально, до виноградных листков. Говоря о картинах, старался передать не только сюжет, но и краски, и свое настроение от каждой картины. Старинное оружие, золотые украшения и прочие драгоценности он просто перечислял, как будто читал по списку, составленному завхозом.

Иногда Лева пересказывал содержание прочитанных книг. Похоже было, что он шпарит наизусть. Помню, он излагал нам роман И.Микитенко «Утро» (он так и сказал: роман И.Микитенко «Утро»). В том же году, зимой, эта книга попала мне в руки. Я начал читать. Дойдя до фразы: Вот Нафтула, здорово прыгает, чёртов татарин!», я почувствовал, что читаю знакомый текст. То же было и с книгой В.Шишкова «Странники» – она вошла в мою память прежде всего через Леву.

Конечно, читал он не только про уголовников и воспитанников трудколоний. Как – то он пересказал нам только что прочитанную книжку американской журналистки Аннабеллы Бюкар «Правда об американских дипломатах». Странное было зрелище: на краю насыпи стоит маленький мужчина в мятом, засаленном пиджачке, одна нога в рваном сапоге, у другой деревянная ступня разбита в щепки; на лице – жиденькая бородка карикатурного дьячка, насмешливый красный нос и холодные, спокойные глаза цвета сыворотки, кепка так низко надвинута на глаза, что голова постоянно задрана. И странно было слышать, как эта фигура говорит – нет, вешает – звонким, резким тенором, отчетливо произнося: «Джон Джонс не хочет войны. Джон Джонс хочет мира!»

Вася слушал, сощурив добрые ясные глаза и глядя ими куда-то вкось. Шура, если бывала на чтениях, гордо выпрямлялась, поправляла на тощей груди жакетку-обдергайку. Она не все понимала, но твердо знала одно: ее муж самый умный, и чего не знает Лева – того уж точно не знает никто!

Пантелей-сифилитик

Два раза в месяц Лёва ходил в город за инвалидной пенсией и получкой. В эти дни он задерживался допоздна и возвращался, как уважительно говорила Шура, «выпимши». Мне пришлось не раз наблюдать его возвращение. Лёва медленно двигался по насыпи, стуча костылём и протезом, и громко, с большим чувством распевал блатные песни.

Помню ленинградские ночи холодные,

Брали на дело меня…

– неслось над полями и болотами. И вскоре из землянки, возле которой стоял велосипед «Диамант», слышалась такая же пронзительная, старательно исполняемая мелодия. Играли на аккордеоне. Это третий сторож от артели инвалидов имени Калинина, Пантелей по прозвищу «Сифилитик», подыгрывал приятелю.

Быстро пробили четыре отверстия

Возле стального замка —

Деньги народные, пачками сложены,

Смотрят на нас свысока…

– выводил голосом Лёва, а в дальней землянке разводил меха сияющего перламутром инструмента сутулый мрачный человек, бывший старший конюх госконюшни, от долгой несчастной любви спившийся, а от короткой счастливой любви получивший сифилис. Болезни свои Пантелей одолел. От сифилиса его вылечили в рекордно короткий срок чудо-препаратом, название которого Пантелей произносил торжественно и с дрожью в голосе: «Пенициллин!» Поразмыслив, Пантелей решил, что тяга к выпивке – тоже болезнь, только психическая, а значит, и лечить её надо силой своей души. Он целый год не притрагивался к спиртному и однажды испытал великое наслаждение от простого чувства свободы: хочу – пью, хочу – мимо лью.

Теперь у Пантелея была репутация трезвенника, но прозвище «Сифилитик» осталось, и осталось брезгливое отношение к нему знакомых и соседей. Пантелей построил в поле комфортабельную землянку с дощатым полом, застеклённым окном, печуркой с трубой; там была у него обстановка – железная кровать и ещё топчан, буфет с посудой, даже половики – в отличие от лёвиного жилища, где вся мебель состояла из лавок, застеленных сеном и телогрейками, да стола из сосновых горбылей. Но у Лёвы часто бывали гости, а к Сифилитику никто не заходил. Он даже купил аккордеон и выучился очень прилично играть, но люди по-прежнему обходили его открытый для гостей дом. Не помогало даже то, что все знали: хотя Пантелей теперь не пьяница, у него всегда под топчаном есть полбанки на случай гостя. Топчан, застеленный всем чистым, тоже ждал случайного ночлежника. Даже Лева – на что уж ничего не боялся – домой к Пантелею не заходил, хотя и общался с ним довольно часто. Кричит, бывало:

– Эй, Пантюша, как дела? Ещё не женился? Ну, ничего, ты, главное, верь в свое светлое будущее, а любовь – она придёт, нежданная! Давай, Пантюша, выше нос, которого нет!

Это было несправедливо. До носа Пантелея хвороба не дотянулась. Нос у него был – длинный и унылый. Пантелей улыбался Лёве, махал рукой и уходил в свою землянку, а злыдень с деревянной ногой кричал ему вдогонку:

– Горячий привет Ивану Демосфеновичу!

Имелся в виду знаменитый местный врач – специалист по гинекологии, урологии и венерологии. Иван Демосфенович был грек, откуда-то с юга, бывший заключённый. Весь свой срок он проработал в медсанчасти Сиблага МВД, лечил заключённых, вольнонаёмных сотрудников, офицеров, рядовых стрелков и пользовался у всех величайшим уважением. Ещё в лагере он женился на врачихе, тоже заключённой. Когда великого доктора расконвоировали, он решил остаться жить в нашем городе – к великой радости «сифончиков» и «бубончиков», как ласково называл он своих пациентов. Ко времени освобождения Иван Демосфенович был уже состоятельным человеком, купил дом, автомобиль «Победа» и моторную лодку.

«Дама с собачкой»

…никто не знал, кто она, и называли её просто: дама с собачкой.

А.П. Чехов

Почти каждый день утром, около семи, появлялась она, медленно поднявшись по отлогой тропинке на насыпь, и двигалась по направлению к городу. После полудня, не ускоряя и не замедляя шага, той же дорогой возвращалась назад, сходила с насыпи и, пройдя через картофельные поля и вдоль озера, скрывалась в самой удалённой землянке.

Она появилась в нашем городе в начале войны. Это была слепая женщина лет за сорок, с круглым обветренным лицом, избитым крупными оспинами. От оспы она и ослепла – ещё, говорят, в молодости. Кто-то построил ей тёплую землянку, там она и жила – зимой и летом, выходя по утрам в город с собачкой-поводырём. Была она спокойная, неторопливая, вежливая. Одевалась просто и чисто. Всегда на ней был белый платок до бровей, телогрейка зимой и вязаная кофта летом, всегда – длинное суконное платье и рабочие ботинки, всё на удивление опрятное.

Кто-то из учителей прозвал её «Дама с собачкой», и прозвище закрепилось. Собачка была учёная, она вела слепую хозяйку, повинуясь каждому слову. «На рынок! К сапожнику! За керосином! В чайную!..» – и собачонка, напрягаясь всем телом, натягивает поводок, а хозяйка шествует следом, чуть отклоняясь назад, будто слегка упираясь. Время от времени собачки менялись, но всегда это была маленькая, белая с жёлтыми пятнами дворняжка, умная, послушная и работящая. Хозяйка кормила её тем же, что ела сама. Зарабатывала слепая гаданием по руке. В те годы у гадалок и ворожеек было клиентов хоть отбавляй. «Дама с собачкой» всегда готова была взять женскую ладонь и, водя по ней пальцев, подняв к небу незрячие глаза, говорить – о прошлом, настоящем, будущем… Она не утешала, не украшала речь цыганскими любезностями и прочей пошлой экзотикой – работала. Плату не назначала, денег никогда не просила. Давали сразу, просили подождать, не платили вовсе – одинаково молча кланялась, поворачивалась и уходила. Кроме того, она ещё и добротно вязала из шерсти шарфы, носки, варежки. Ей, видимо, хватало на жизнь. Всё лето она собирала лечебные травы – наощупь, обнюхивая каждый листок и стебель. Сама таскала с болота сухие коряги и торф, разводила и поддерживала огонь под таганком.

Конец ознакомительного фрагмента.