Часть III. Трасса М8
Мальчик на автозаправке
Залил бензин в «Мерседес»,
К рублику просит добавки:
«Дяденька, дайте поесть».
…
Из «Мерседеса» ребёнку
Дали большой апельсин…
Любимовка – Кащейково
1
Прошло три месяца.
В один из дней середины июня на стоянку музея-усадьбы Любимовка (Любилки-тож)[2], что в двадцати километрах от Москвы, въехал микроавтобус с непроглядными стёклами, чёрный, и при виде сзади – квадратный, получивший за этот «чёрный квадрат» прозвище «Малевич», и, словно глыба антрацита, заискрился от близости кипящего серебром вишнёвого сада за низеньким заборчиком (так и бывает с куском каменного угля при растопке).
Стенки авто раскалились на солнце, обжигали ладони выходящих ездоков.
Первым по-спортивному красиво выпрыгнул Андрей Нарышкин (Рыжий), высокий и гибкий, в белой пляжной рубашке с розовым распущенным галстуком (широченный «аскот»).
Для разминки, перед тем как подать руку выходившей следом за ним даме, он успел присесть и сделать боксёрское движение, переросшее в учтивый жест, – из фургона, собирая в горсть безмерно длинное платье с нагромождением воланов и буклей, степенно выступила Вита Анатольевна, покрытая мужской белой шляпой с чёрной лентой на тулье – «траур по несбывшейся Офелии».
Она медленно опустилась на колени и поцеловала мраморную крошку «священного места».
– Здесь был Он! Боже! На этом крыльце Он пил кофе по утрам. По этой тропинке ходил к реке с удочкой!..
За ней из бездны «чёрного квадрата» проклюнулась и материализовалась ножка Вари в сандалии, обвитая верёвочками до колена, – выпорхнула и сама Варя в короткой юбочке и огромных стрекозиных солнцезащитных очках.
Она смело перелетела прямо в охапку Андрею и, сидя у него на руках, прихлопнула рот ладонью, удерживая смех, вызванный патетическим поведением отставной актрисы.
Будущий муж опустил её на землю, чтобы помочь выйти будущей свекрови Геле Карловне (брючный костюм, бейсболка с надписью «Kyprus-13»).
Вполне самостоятельно из кабины, с водительского места вывернулся сам команданте Вячеслав Ильич Синцов в кроссовках и шортах, одновременно всовывая бледные жилистые руки в рукава джинсовой жилетки-разгрузки с множеством карманов.
– Антон, ты чего там застрял? – крикнул Вячеслав Ильич сыну в глубь салона. – Антон!
– Да! Да! Именно Антон! Антон! Антон! – эхом отозвалась Вита Анатольевна, не поднимаясь с колен. – Божественные звуки! Я готова повторять как заклинание – Антон! Верю, дух его здесь, в ароматах этих вишен! Пойдёмте скорее!
Она простёрла руки, теперь уже за помощью для вставания.
Расторопный Нарышкин помог ей подняться, а Гела Карловна подала влажные салфетки, и Вита Анатольевна принялась чистить колени, без стеснения задрав подол до бедра.
Под всхлипы и сморкания сентиментальной Виты Анатольевны все двинулись по дорожке, утопая в пене будто бы недавно залитого пожара, и остановились перед деревянным двухэтажным барским домом, уснащённым балконами, галереями и эркерами в духе дачной архитектуры серебряного века.
Раскинув руки вширь, Вита Анатольевна начала монолог:
– Неужели это я? Мне хочется прыгать… А вдруг я сплю?!..
Пока она по памяти читала текст гениальной пьесы, Вячеслав Ильич, знаток древесины до мельчайших её частиц – целлюлозинок – строгим оценщиком двигался вдоль стены исторического строения, оглаживал брёвна, постукивал кулаком и в одном месте даже перочинным ножичком отковырнул щепочку, понюхал и перебил Виту Анатольевну:
– Простите, а когда это было здесь написано?
– Бог мой! Это было вчера! Только что! И это никогда не закончится! Никогда! – воскликнула актриса (бывших актрис не бывает) и продолжила выступление.
После чего Вячеслав Ильич обратился за хронологией к жене, но и Гела Карловна, как оказалось, тоже не придавала значения таким мелочам, как дата создания сценического шедевра, помнила только образы этой пьесы, из них с наибольшей отчётливостью гувернантку-фокусницу (по впечатлениям детских посещений театра с родителями). А меж тем уже дуэт звучал под стенами музея – одновременно с декламацией Виты Анатольевны начал громко разговаривать по мобильнику Андрей Нарышкин, всё внимание его переключилось на звонившего ему адвоката бракоразводного процесса, и Варя, не желая быть обнятой бездушно, выскользнула из-под его руки, пошла по аллее в глубь вишнёвого сада, внюхиваясь в тонкий запах (вовсе не «компотик», как в духах «Cherry»; куда же девается вся эта прелесть в парфюме?), фотографируя ветки, будто бы обсаженные роями белых пчёл, и себя (самострел, селфи, себяшка), облитую этой девственной чистотой.
Вдруг из боковой аллеи, заливисто смеясь, выскочил мальчик-шалун в картузике и косоворотке с вышитым воротом, убегающий от родителей, и – прямо к Варе, в попытке спрятаться за ней. Ребёнок обнимал её, тыкался мордочкой в живот… Кровь прихлынула к лицу Вари, ударила в голову, на мгновенье она даже как будто лишилась сознания и, после того как мальчик исчез, долго ещё стояла в аллее, пораженная глубокой переменой в себе: «Господи! Что это было? Знак?..»
К ней приближался Нарышкин.
Он был мрачен.
– Заседание опять перенесли. Она в Польшу уехала. А скорее всего, врёт.
Варя, что называется, и бровью не повела. Стояла будто вновь родившаяся, сама не своя. Нарышкин что-то ещё говорил, но она не слышала, словно в тумане двигалась по аллее к музейному дому на звук хорошо поставленного голоса Виты Анатольевны – актриса теперь скандалила с привратником, требовала пустить её внутрь, перечисляя свои регалии, а охранник объяснял, что в доме ремонт, экспозиция в запасниках, везде пыль и мусор.
– Ну, так позвольте же мне, дайте же мне хотя бы на руины взглянуть! Каждая пылинка в этом доме священна для меня! Дайте же мне надышаться атмосферой этого дома!
Её долго всей компанией уговаривали, и она согласилась отступить только после того, как решено было сделать общую фотографию на крыльце.
Кликнули Антона.
Расселись.
Чизз…
Театр одного актёра, однако, на этом не закончился. Уже встав на подножку микроавтобуса, в оглядку, Вита Анатольевна разразилась заключительным монологом:
– О, мой милый, мой нежный, прекрасный сад!..
Гела Карловна любовно подталкивала подругу внутрь, и конец монолога смазался.
Попинав колёса, Вячеслав Ильич сел за руль.
Нарышкин сел в кабину рядом с ним, чтобы немного побыть одному, остыть, обдумать новизну положения после известия об отсрочке суда по разводу.
Разъединение с ним совершенно не опечалило Варю, как это произошло бы ещё полчаса назад.
В салоне она с поджатыми ногами поуютнее уселась в кресле и принялась гонять картинки на экране планшетника, – сознание её была поражено видением розовощёкого мальчика в картузике, в ушах звенел его счастливый смех, несмотря на то, что рядом скулила Вита Анатольевна, ворковала утешающая её Гела Карловна, а в динамиках грохотала академическая классика в рок-обработке (по просьбе Антона).
2
С обочины Вячеслав Ильич долго встраивался в плотный поток машин – невдалеке оставленная Москва изливалась авто как прорванная плотина.
Вячеслав Ильич, склонный обмысливать и формулировать каждую новую ситуацию, думал теперь, что такая езда совсем не похожа на передвижение в личном транспортном средстве, а скорее напоминает пребывание в поезде с невидимой сцепкой.
«Свобода передвижения здесь крайне относительна», – думал он.
Давя на педаль газа, Вячеслав Ильич возвышался за рулём «Малевича» над окружающими его приземистыми хэтчбеками, универсалами и седанами – в жёлтой бандане на седых волосах, с бородкой, похожий на бывалого пирата, надменный и насмешливый. Левый локоть философствующего шофёра, опаляемый солнцем (односторонний загар – примета дальнобойщика), был обёрнут мокрой тряпочкой от ожога, сизые волосы на груди в распахе жилетки колыхались на ветерке, словно ковыль.
Дорога вскоре расширилась, прибавилось скорости, поток машин разредился и, по наблюдениям Вячеслава Ильича, законопослушности водителей, происходившей от вынужденной сплочённости, как не бывало, верх стала брать индивидуальность, и езда превратилась теперь в один из способов самовыражения, проявления натуры, в борьбу за лидерство.
«Участники движения» вдруг перестали с почтением поглядывать на Вячеслава Ильича как на ветерана, принялись сжимать дистанцию чуть не до касания, сигналить Вячеславу Ильичу сзади и фарами, и гудками – «прочь с дороги!», а обогнав, показывали факи средним пальцем или, выехав вперёд, резко тормозили, грозя разборкой за неуступчивость, и потом вдруг срывались с места для демонстрации невероятного слалома.
В молодые годы Вячеслав Ильич и сам был не прочь посостязаться в вождении, но сейчас, за рулём тяжёлого чёрного «Ниссана» ничего подобного позволить себе не мог, только криво ухмылялся и с досады бил кулаком по рулю.
Он встроился в колонну грузовиков и ехал в этом кортеже, как в броне, «как у мамы в люле», пока перед Сергиевым Посадом вовсе не рассосалось и появилась возможность немного расслабиться, обозреть текучие окрестности и проникнуться миром Божьим, колыханием грандиозных зелёных полотнищ, только издали кажущихся лугами, а вблизи оказывающихся питомниками кустов и всякой прочей сорной растительности и вызывающих у Вячеслава Ильича такое чувство, будто он попал в ранний послеледниковый период, когда здесь вот так же поднимались первые леса. Теперь тоже не видно было ни изб, ни пашен, ни стад, ни силосных башен, только этот кустарник до горизонта и разбросанные в нём тут и там редкие хребтины – остовы брошенных деревень, похожие на обломки разбившегося при падении небесного града Китежа.
Лишь в придорожных сёлах с подновлёнными церквями и с кульками клубники на табуретках у обочин ещё теплилась жизнь, бабы-торговки сидели в тени под тополями, но и здесь не видать уже было ни коров, ни овец, разве что какая-нибудь костлявая коза с ошейником на привязи щипала траву вдоль дороги, и среди этих пустырей гладкое, ухоженное шоссе под колёсами микроавтобуса Вячеслава Ильича, раскрашенное белым, жёлтым, красным, с подстриженными газонокосилками полосами отчуждения, казалось дорогой для себя, как опять же подумал многомудрый Вячеслав Ильич, – «вещью в себе», красивой заплатой на ветхом рубище страны.
3
Спуски на трассе стали такими крутыми, что при нырке в них исчезало небо из вида Вячеслава Ильича, будто в яму летел его «Малевич» (скорость 120–130–150), жутко, а всё-таки жаль было тормозить, невесомость подступала, эйфория дороги, а на переломе вдруг вдавливало в сиденье, утихали и мотор, и музыка, словно от удара по голове чем-то тяжёлым, – от перепада давления, и потом уже только небо и было видно впереди – разливалась перед глазами бескрайняя жиденькая голубизна.
Сжимая руль словно силомер в парке отдыха, Вячеслав Ильич сливался с автомобилем, чувствуя острую вибрацию колёс и досадуя на себя за невозможность противостоять азарту гонки – дальше мысли о рискованности, возможного лишения врученных ему драгоценных жизней близких людей дело не шло, и он укорял себя за эту слабость.
В низине, в холодке оврага раскрепощался и потом уже всё время подъёма использовал для высказываний, чтобы на очередном перевале вновь умолкнуть, кинувшись в пике, предоставив возможность длить беседу Нарышкину.
С горки на горку – и они довольно быстро освоились с убеждениями друг друга, способами осмысления, привычками и привязанностями к тому или иному видению мира.
– Мне ближе старый добрый механицизм от Галилея до Дюринга, нежели популярная нынче пассионарность Гумилёва, – говорил Вячеслав Ильич, включая пониженную скорость на подъёме. – Пассионарность – в точном переводе значит «одержимость». Оголтелость. Это как-то мне не очень по душе… У меня инженерное образование, немалые познания в биохимии, это тоже накладывает свой отпечаток…
– Ну, и как, интересно, вы с позиций вашего механицизма объясните явление наподобие добровольного ухода какого-нибудь парня на войну за «Остров»?
– Конечно, я несколько старомоден, – отвечал Вячеслав Ильич, – но и в вашем случае законы химии и биологии могут помочь в понимании сего прискорбного факта. Генетика! Сначала депрессия. Как результат – метилирование головного мозга. Затем желание убить себя или быть убитому. Это болезнь.
– Как цинично вы о святых порывах.
– Мистику я не приемлю, дорогой Андрей Васильевич, – Вячеслав Ильич впервые назвал его так – с отчеством и ему сразу стало свободнее в обращении с ним в этом вынужденном тесном соседстве. – Точные науки дают точный ответ. Всё остальное – декоративная зыбь, кокаин для жаждущих.
Когда проезжали село на высоком холме с гигантским храмом, никак не соответствующим ничтожному количеству имеющихся здесь теперь прихожан, сработал роуминг и подал голос телефон Нарышкина – в кабине минивэна зазвучала джазовая тема старика Джоплина – пляска на клавишах из регтайма «Кленовый лист» в бешеном темпе.
Нарышкин слушал, взбадривался, усаживался основательно, по-деловому.
Поговорив, смазал пальцем по экрану мобильника:
– Главреж звонил. По сценарию вопросы.
Извернувшись на сиденье, он заглянул в салон и поманил Варю.
Женская головка просунулась в кабину, круть-верть из стороны в сторону, то на «папу», то на «Дюшу», колыхая сотней колбасок-дрэдов.
– О чём будем сплетничать, милые мужчины?
Было весело смотреть на неё и отцу, и «соломенному» жениху.
– Надо усилить диалог Иосифа и Марии в третьем эпизоде. Актёр в нём «провисает». Какую-то отсебятину предлагает. Нужно профессионально.
– Актёры всегда капризничают, Андрюша! Нельзя идти у них на поводу.
– Ну, там, видимо, вообще тупик. Завтра в Окатове дождь обещают. Им сегодня надо сцену снять. Ты вариант набросай. В Ярославле найдём вай-фай, перешлём.
Варя нехотя убралась на своё место. Ей вдруг стало холодно, хотя кондиционер в салоне не работал, чтобы, не дай бог, не заморозить драгоценных слизняков в аквариумах «господина профессора». Подрагивая от озноба, она надела курточку, укутала ноги пледом, тяжко вздохнула и принялась ждать того момента, когда с самого дна сознания поднимутся-таки видения будущего фильма, озарит придуманными лицами, станут слышны их разговоры, нахлынут драматические страсти.
Для себя эту сцену в будущем фильме Варя называла «декабристской». К ссыльному поэту[3] приезжает подруга. Оказывается, она полюбила другого.
Он в ватнике и резиновых сапогах везёт её на телеге со станции в свою избушку.
Далее у Вари в планшетнике стал набираться такой текст…
Поэт: Глаза твои изумрудные ничуть не потускнели. Вот бы ещё наслушаться твоего шелестящего голоса.
Она: Проверка звука, да? Как на эстраде перед выступлением – раз, раз, раз…
Поэт: Считай до ста.
Она: Всего лишь? А потом что?
Поэт: А потом, собственно, и начнётся самое главное…
Фуга Баха в барабанной обработке с массой перкуссии и с солирующей трубой придавала содержательности скоростному передвижению минивэна среди задичавших лугов, навевая настроение бодрой мессы.
Звуки музыки подавляли все иные чувства, и хотя Варя смотрела в окно и глаза её были широко раскрыты, но взгляд остановился, бесконечное мелькание усыпляло – из Вари словно воздух выпустили.
Она перевела глаза на страничку в планшетнике, перечитала, принудив себя вдуматься, однако образы всё ещё оставались за решеткой текста, в кабале шрифта, нечего было и мечтать, чтобы на ум пришли какие-то более сильные строки.
Как всегда в такие моменты, подступило отчаяние и досада – зачем она согласилась делать сценарий! Ах, да, семейный бизнес! Интересы семьи требуют. А где она – семья? Вилами на воде писано. Возьмёт да и вернётся к своей полячке.
Всё может быть.
Варе вспомнился их первый разрыв, когда она полоснула ножом по запястью, – и эта боль неожиданно наполнила её силой, бойцовской страстью (тут кстати ещё пахнуло в открытое окно микроавтобуса дымком костра), и вот она – тайна художества – Варя принялась печатать:
Рысит понурая лошадка. Колёса телеги катятся по мягкой глине. Они оба закуривают. Она продолжает зажигать спичку за спичкой и бросать на дорогу. Одна спичка падает на сено в телеге. Сено вспыхивает. Поэт едва успевает скинуть пылающую охапку на землю. Затаптывает.
Она: Зачем? Не надо. Так красиво горит…
4
Горки закончились многокилометровым хребтом, словно крепостным валом, видно стало в обе стороны до горизонта, и слева вдали блеснуло Плещеево озеро. На этом открытом перегоне кузов минивэна оказался насквозь просвеченным солнцем и можно было разглядеть силуэты пассажиров. Было видно – на пролёт, – как Варя самозабвенно печатала, а «две кумушки» впереди, стиснувшись, по очереди тыкали пальцами в раскрытую книгу «Даты и судьбы» и записывали что-то каждая в свой блокнотик, вычисляя ни много ни мало день смерти Виты Анатольевны – актриса отважно предоставила собственную персону для эксперимента, на всякий случай объявив ложный год рождения, всё равно что назвала бы намеренно неправильный номер своего телефона для нежелательного знакомца (позвонив, он обязательно попадёт к кому-то другому).
Простодушная Гела Карловна и мысли не допускала о подтасовке фактов и очень переживала за подругу, а главное, за себя – каково же это будет знать о дате смерти такого чудесного человека – и готова была отказаться от вычислений.
Вита Анатольевна настаивала, преувеличенно геройствовала, как солдат перед атакой, знающий, что все патроны у противника холостые. Она громко, по-актёрски, как бы с вызовом судьбе произносила такие слова, как «первое количество», «самообладание сочетаний», «второй ряд количеств».
В результате построения «матриц и мандал» у наших нумерологов получилось, что смерть Виты Анатольевны должна бы наступить ещё три месяца назад. Даже эта невозможная, невероятная дата, выведенная дрожащей рукой Гелы Карловны в блокнотике, заставила её побледнеть, сжаться, плотно сцепить руки под грудью, а Вита Анатольевна ничуть не смутилась, объявила расчёт ошибочным и предложила Геле Карловне начать всё сначала. Если Гела Карловна трепетала, паниковала, то Вита Анатольевна, склоняя её к дальнейшим мистическим изысканиям, успевала и шляпу поправить, и полюбоваться своими туфлями, и поглядеть в окно.
На одной из стоянок у светофора под цепким взглядом Виты Анатольевны оказался кабриолет с нарядными дачницами. В открытом салоне две молодые дамы, одна из которых была за рулём, смеялись, обнимались и потом к тому же стали целоваться.
– Фу, противные! – воскликнула Вита Анатольевна, в острастку безбожницам постучала по стеклу и рассмеялась вместе с ними.
– Противные! – со смаком, совершенно без осуждения и естественного отвращения прокричала она в щелку и, приметив, как при виде целующихся женщин смутилась Гела Карловна, что называется, поймала кураж.
Полуобернувшись к Геле Карловне, она схватилась рукой за переднее кресло, как бы отсекая путь к отступлению, замыкая её в узком пространстве, принялась рассказывать про ужасные автомобильные катастрофы, смакуя кровавые подробности – раздробленные черепа, разорванные напополам тела, сгоревшие заживо младенцы, запах трупов на хранилище искорёженных автомобилей у постов дорожной полиции.
И свою белую шляпу не забыла включить в действие – надвинула на глаза для устрашения, и время от времени издавая рычание, не переставая сжимать пространство вокруг слушательницы, вплотную придвинулась к ней, перешла на свистящий шёпот при изложении истории убийства двух мужчин – их расчленении ревнителями истинного православия: части тел содомитов разложены были вдоль обочины вот в этих самых местах у деревни Кащейково (вёрткая мадам успела прочитать первый попавшийся на глаза указатель) и, ещё круче нависнув над Гелой Карловной в образе Фатума, почувствовала наконец, что «порвала кулисы».
Убедившись в совсем ещё нерастраченной силе своего таланта, она рассмеялась, кинулась на Гелу Карловну с объятиями и поцелуями, тоже оказавшимися отнюдь не вполне только утешительного свойства (по смутным ощущениям Гелы Карловны).
После чего вдруг поднялась с места и, словно объявляя антракт в концертном зале, во всю силу голоса торжественно нараспев изрекла:
– Санитарная пауза!
Минивэн остановился.
Вита Анатольевна вышла из машины опять же только после того, как подоспел учтивый Нарышкин – за ручку – и даже из нескольких шагов до лесных кущ умудрилась создать мизансцену: удалялась гордо, величественно, небрежно, как тросточкой, покручивая зонтиком, так что от неё глаз было не оторвать; глядели ей вслед все спутники кроме Тохи, валявшегося на заднем сиденье.
Взявшись за организацию «перекусона», Гела Карловна с жадностью погрузилась в привычное состояние домохозяйки, завернулась в кокон семейственности, оказавшись в спасительном и привычном мире доброй матушки-кормилицы, радовалась избавлению от кошмарных и восхитительных наваждений в захвате обожаемой подруги – разливала чай из термоса по шатким стаканчикам, создавала что-то подобное застолью, стала центром придорожного летучего пикника у раскрытых задних дверей микроавтобуса, где Вячеслав Ильич проверял самочувствие своих слизней в аквариумах, а Нарышкин, прочитав вставку в сценарий, настраивал Варю на дальнейшую доработку текста, ненавязчиво просил «загрузить ещё пару вариантиков».
Той порой из лесу вышла Вита Анатольевна, она что-то выкрикивала и поднимала над головой огромного плюшевого орангутанга.
– Мой Кинг-Конг! Я присела, гляжу – а он на меня смотрит из кустов, подглядывает, бесстыдник…
Едва уговорили её оставить найдёныша, не тащить в салон.
Решающим доводом стали слова болезненно чистоплотной Гелы Карловны: «Он наверняка блохастый, Виточка».
Получив свой стакан чая с овсяным печеньем, Вита Анатольевна уселась на место и принялась трапезничать – алчно и самозабвенно.
5
Сезон летней миграции околесованных был в разгаре. Навстречу, на юг, ехали семьи, молодёжные компании, отважные одиночки.
Из окна мчащегося антрацитно-чёрного минивэна Вячеслав Ильич провожал взглядом приткнувшиеся на обочине легковушки и публику вокруг них в курортных одеяниях.
Кто на капоте устраивался с бутербродами, кто на багажнике, редко встречались путешественники основательные, запасшиеся раскладными столиками. Но даже и такие закусывали непременно стоя, заодно разминая затёкшие ноги.
Иные возились с домкратами, меняя проколотые колёса.
Можно было увидеть и неудачников, копавшихся в моторе, которым не позавидуешь: если поломка серьёзная – до ближайшего сервиса более ста километров и роуминг на нуле.
Выходи с поднятым тросом в руке, взывай о помощи к водителям грузовиков.
Махали и Вячеславу Ильичу в надежде на мощный дизель его «Ниссана», – он давал отмашку, извиняюще крутя головой, и пролетал мимо, досадуя на собственное жестокосердие, оправдываясь перед неведомым бедолагой множеством пассажиров в салоне, изношенностью двигателя, хлюпающей коробкой передач, – вроде веские причины, но всё-равно на душу ложилась тяжесть, мысли о подленьком покусывали, да и расчёт приходил на ум: сам так же будешь когда-нибудь бедовать, просить помощи, а получится как в песне – в той степи глухой умирал ямщик…
Хотя не по зимникам где-нибудь он в тундре ездит, авось и обойдётся…
Вячеслав Ильич бил ладонью об руль и думал: «О’кей! Но оказавшись в подобной безысходности, по крайней мере и я, не тормознувший сейчас, не буду считать мимоезжих своими должниками, всё будет по-честному. Ты никому не должен и тебе никто ничего не должен… Свобода, брат, свобода, брат, свобода, – напевал Вячеслав Ильич и скалил зубы в какой-то мстительной улыбке, распрямлялся и всё поддавал и поддавал газу в поршни арендованного у кинокомпании «Фильм продакшн» старенького «Ниссана Турино».
В какой-то момент в зеркале мелькнуло лицо дремлющего в углу кабины Нарышкина, и мысли Вячеслава Ильича понесло в другом направлении.
«Третий зять! – подумал он со вздохом. – Хороший парень… Из поколения пепси. Схваченный за горло госструктурами. Желанно подставивший им это самое горло. Ещё весной был пацифист, а теперь – патриот государственного разлива. Чарующая сила бюджетных отчислений!..»
А первого зятя Вячеслава Ильича звали Олег… Москвич… Оператор на военном заводе, в белом халате управлял каким-то сверхточным станком и имел присущее рабочему классу чувство основательности и некую особую мужественность, какой не наблюдалось даже в самых сильных характерах молодых интеллигентов из среды Вар-Вар.
Всегда первым, вопреки положенному, Олег подавал руку Вячеславу Ильичу (рукосуй), чем немного смущал его, был чрезмерно развязен и грубо шутил – в общем существовал в рамках классического образа молодого советского гегемона, и вдруг исчез, испарился вместе с закрытием, исчезновением в девяностых годах и всяческих заводов – исчез посредством «дури» в прямом и переносном смысле – как наркотиков, так и примитивных душевных устремлений, исчез в вихрях пыльной и голодной свободы налетевшей на страну будто бы из времён сотворения мира, пройдя известный путь: биржа труда, взлом ларька, год тюрьмы, мелкое дилерство, бесконечные «ломки» и – конец в реанимации, в объятиях «ласкового убийцы» – гепатита С.
…Второго зятя звали Саша, и находился он в статусе «гостя столицы» – тоже тип своего времени, когда в стране сняли барьеры передвижения и в Москву хлынула провинция, и своя, российская, и прочая азиатская.
Саша был, даже можно сказать, ласковым человеком, всегда улыбался, всегда с подарками, пылко, самозабвенно помогал и на кухне Геле Карловне, и в починке машины Вячеславу Ильичу, был услужливым и хотя работал электриком на строительстве «Москва-Сити», но не имел ни чёрточки грубоватости рабоче-крестьянского племени.
На этой основе вдруг открылся в нём талант бармена, нашёл он своё природное применение за стойкой большого ресторана недалеко от Красной площади – время было ещё разгульное, вольное, и питейные заведения в Москве росли как на дрожжах.
К сожалению, он не смог строго придерживаться принципа – кто наливает, тот не употребляет…
После смены приносил Саша домой полную сумку продуктов и отменного спиртного, устраивал невиданное застолье с наслаждением, передававшимся и Вячеславу Ильичу, от природы тоже склонному к подобному проведению времени.
Но если Вячеслав Ильич в этот период избыточного поглощения дарового алкоголя продолжал расти и приближался к серьёзному открытию в биохимии, то его юный друг через год потерял место. Сначала перебивался заштатными барами, потом работал в автосервисе, на покраске машин. Пары ацетона изгонял из себя водкой и вдруг буквально – пропал.
Обзванивали морги, подавали в розыск – как в воду канул, так что даже разводиться Вар-Вар пришлось по причине «длительного безвестного отсутствия супруга».
«Хорошие были ребята», – думал Вячеслав Ильич, отрешённо скользя взглядом по белой разделительной линии шоссе, – воображаемому бетонному барьеру, как научили его воспринимать эту черту между жизнью и смертью когда-то давно в автошколе…
И вот теперь Андрей, интеллигент, гуманитарий, политик, дворянская кровь, третий зять, хотя ещё и не законно, но тоже надёжно захваченный силой притяжения звезды по имени Варя, обречённо вращающийся вокруг неё, бедоносицы, вынужденный жить с грузом развода, в ожидании неминуемой потери сына…
«Конечно, – думал Вячеслав Ильич, – все эти горести частично смягчаются так называемым счастьем обладания и, наверное, точно подслащают его жизнь и заживляют раны, которые и вовсе могут затянуться со временем, если у них будут дети, но коли в двух браках у Вари детей не получилось, то что ждать от очередного, тем более, что ей уже за тридцать. Могла бы уже девушка и пригасить пыл, перестроиться на карьеру, путешествия, лёгкий флирт, если бы, конечно, человек был властен над собой, а тем более женщина, которая, вообще, и в гроб-то желает лечь красивой, привлекательной…»
Всю свою сознательную жизнь Вячеслав Ильич не переставал изумляться бесподобной силой женственности и не оставлял надежды постичь её природу. Только с появлением на свет Вари приоткрылась ему эта тайна.
С присущей наблюдательностью исследователя он растил её – с пелёнок до студенчества, как на подопытной изучал все этапы становления этого всемогущего существа по имени женщина – её обречённости на самосжигание в горниле человеческого воспроизводства.
Помнил, какой страх он испытывал, когда она подростком уходила из дому, в «миру» неизбежно попадая в сотрясающие этот самый мир вибрации эроса, под удары демонических сил секса, пока однажды его естествоиспытательский взор не был поражён почти мгновенным преображением девушки в женщину, из существа страдательного перешедшего в разряд повелительный, когда уже не ей следовало остерегаться грубого мужского захвата, а парням бежать от её «мягкой силы», хотя по своему опыту Вячеслав Ильич и знал о бесполезности таких попыток для мужчины и, много перевидав, пережив, передумав, давненько уже перестал считать любовь чем-то восхитительным и безусловно ценным – может ли быть восхитительной фатальность?
Которосль – красный ткач
1
Только замаячил впереди щит бензоценника, так и повело «Малевича» по белым линиям на асфальте будто по стрелкам железной дороги – словно нюхом чуял – к ярмарочным шатрам «ЛУКойла», – повело сначала в правый ряд шоссе, потом, сразу за супер-прайсом – в «карман» и за лежачим полицейским уже ползком, из последних сил – к соскам бензоколонки, после чего в путешествии определился такой расклад: кому купаться (река Которосль под горой), кому молиться (рядом путевой храм Богородицы, такой же пластиковый, как и заправка), а кому солярку в бак (в бок) заливать.
Три женщины, казалось, только что бывшие несовместимыми и по возрасту, и по профессии, и по семейственности, и по норову, пропитанные постулатами всех мировых религий, ну чистые космополитки, вдруг не сговариваясь, дружной скромной стайкой направили свои стопы к церкви Непорочного зачатия и стали даже с виду (ход, улыбки, жесты) похожими друг на друга – едва ли не сёстрами.
И не потребовалось им при входе никаких разъяснений служки о дресс-коде: кусками ткани обернула брюки Гела Карловна, Варя же – свои ножки в античных ремешках. Но, конечно, при этом каждая выбрала в ящике по собственному вкусу – разной расцветки. И головное убранство переменили – у Виты Анатольевны вместо шляпы оказался скромненький синий платочек, а Варя свою папаху из дредов укротила белой косынкой.
Во время этого ритуала и на души всех троих снисходило нечто общее, припоминалась трагедия двухтысячелетней давности, разливалась в душе горечь несправедливого распятия…
Потеря самости длилась недолго. Всего минуту побыв в состоянии единодушной плоти, сразу по входу в пространство великого таинства они всё же не преминули тихонечко разбрестись в поисках каждая своего лучика духовного, своей иконы – образа понятного и давно знакомого, которому хотелось отдать внутреннее предпочтение по каким-то своим безотчётным мотивациям.
Виту Анатольевну привлёк необычно пышный наряд неведомой ей святой на громоздкой иконе в боковом нефе. Она надела очки и разобрала надпись по краю – «парастасъ». Подумалось, как много светскости в этой Параскеве Пятнице! Видать, писалось по заказу какой-то неисправимой модницы. Это было так понятно Вите Анатольевне!
Актриса невольно стала креститься, возводить душу до такой степени умиления, чтобы напоследок захотелось поцеловать край парусны.
Грешница, она, в своём коммунальном одиночестве, и покуривала, и винцо попивала, и понимала сейчас, что не очень-то была достойна милостей Целительницы, но всё-таки хоть и робко, но просила о здоровье, вздыхала и кланялась в своём синеньком платочке и очках, похожая на милую провинциальную старушку.
Одна из трёх частей огромного складня в правом приделе притянула Гелу Карловну.
Она не ошиблась, перед ней в печали и чистом девстве предстали Вера, Надежда, Любовь и матушка их София.
Вспомнились Геле Карловне свои сёстры, одной уже не было на этом свете, а другая доживала дни где-то во Флориде в фанерном домике «комьюнити».
Вспомнились горькие годы детства в сибирском изгнании, возвращение в Литву на руины, спасение и возрождение в общежитии мединститута в Москве, в замужестве с «синим Че»…
…Пришлось бейсболку поворачивать козырьком назад, прежде чем приложиться губами к образу…
А Варю поразила, слева от дьяконовых дверей, местночтимая Богоматерь Толгская. Христосик у неё на руках сучил ножками, как бы хотел взбежать вверх по ней, полететь, отчего глаза святой светились слёзной радостью, и глаза Вари тоже наполнялись влагой одного свойства с Богоматерью.
В это время отрок-служка закончил псалом шестого часа, из алтарных врат вышел дьякон и принялся читать тропарь, аккомпанируя себе звяканьем цепочки на кадиле. Запахло ладаном и почему-то бензином, видимо, из открытых по случаю жары дверей храма – от заправки.
Дьякон излагал свой текст грубым мужицким рыком, по силе своей как бы даже опасным для хрупких стен храма, и в Вите Анатольевне, чуткой на сценическую несообразность, тотчас природная насмешливость взяла верх над переживаниями вселенской скорби. Подсмотрев, как дьякон морщится, кривит рот на басовых низах – «хлопочет лицом», как бы сказал любой театральный режиссёр, Вита Анатольевна на цыпочках неслышно подошла к Геле Карловне сзади и – ах, кощуница! – шепнула ей на ухо:
– Гелочка, а не кажется ли тебе, что поп в храме Непорочного Зачатия – это всё равно что бородатый банщик в женском отделении…
Гела Карловна вздрогнула и принялась изо всех сил накладывать на себя крестные знамения, чтобы удержать улыбку…
Оставаться в церкви, будучи сорванной с чувственных высот в мирское легкомыслие, Гела Карловна посчитала нечестным и, наскоро поставив свечку на канон, быстро вышла из святилища вон – в гул автомобильной трассы, под свод неподдельно божественных небес в лоскутах июльской испарины.
Следом за Гелой Карловной пробкой вылетела из церкви и Варя, промокая платочком слёзы смеха.
В отличие от своих «овечек» сама насмешница появилась на паперти строгая, даже суровая, как истинный пастырь.
Пока она надевала шляпу, взбивала фонарики на плечах, расправляла пышные вытачки на юбке, Гела Карловна и Варя, отсмеявшись, уселись на скамью недалеко от храма на самой кромке берега – одна за вязаньем, другая за планшетником, поглядывая время от времени на резвящихся «их мужчин». (Нарышкин и Тоха вспарывали чёрно-зелёную воду болотной реки классическим кролем.)
Недолго позволено было им любоваться на игрище – Вита Анатольевна подошла и всей своей ширью решительно заслонила от них этих «представителей животного мира» – ничто уже не могло загасить в ней артистического пламени, и в самом деле чувствовала она сейчас, что весь мир – театр.
Она сгребла со своей глубоко декольтированной груди тяжёлый нательный крест и, выставив его перед слушательницами, начала еретическую речь о женском священничестве, всё более захватывая внимание спутниц.
Стала толковать о том, что церковь в Британии разрешила возводить женщин в сан священников ещё двадцать лет назад и сегодня там их насчитывается до двух тысяч. Их коллеги, мужчины, страшно недовольны, учиняют раскол и теперь линия фронта мировой эмансипации пролегает в районе Гринвича, победа непременно будет одержана нашими несгибаемыми англосаксонками, ибо самое первое евангельское откровение слетело с уст женщины.
– Вот скажите, лапочки мои, кто первый возвестил о воскресении нашего Спасителя да так горячо убеждал всех в этом величайшем таинстве, что весь свет уверовал?
Почти одновременно обе «лапочки» на скамейке по-школьному выставили руки торчком и, едва не в один голос, радуясь своему знанию и возможности высказаться, выпалили:
– Мария!.. Мария!..
В ожидании ответа двигавшаяся было вдоль скамьи с поднятым, как для прицела, крестом Вита Анатольевна резко развернулась, раскинула руки вширь и будто в помешательстве, зажмурив глаза, стала выпевать с подвывом имена других библейских вождинь:
– Олдама-пророчица Иосии, пророчица Мариам – сестра пророка Моисея, Дебора – четвёртая судья Израиля, Прискилла – ученица Павла, дьяконисса Фива…
Варю разобрал смех. Она, в тон исповедницы, продолжила:
– …Воительница Вита, дочь Анатолия, попесса московская!..
Сказала и, как бы устрашившись гнева лекторши, прикрыла лицо планшетником.
Шуточка дочери заставила Гелу Карловну нахмуриться и незаметно глянуть на воодушевлённую подругу – не обиделась ли.
Не из таковских была Вита Анатольевна!
За годы театральной карьеры прошедшая через горнило сотен спектаклей, будучи и ошикана, и освистана, она обрела бесценный опыт, нарастила толстую кожу и потому отнеслась к словам Вари как к неожиданной реплике из зала, с дерзкой галёрки – и на грубость не сорвалась, и не подхватила остроту, чтобы нейтрализовать её соль, проглотив, а вскинула руку, как боярыня Морозова на картине Сурикова, и, грозя насмешнице гневом высших сил («Боже мой, что?! Она это и вправду?» – подумала Варя, выглядывая из укрытия), полностью преобразилась в необузданную проповедницу, возомнила себя едва ли не на амвоне этого Зачатьевского новодела, похожего на блестящую новогоднюю игрушку в задичавших ельниках, а и правда, как бы попесса была там к месту!
И Варе в этой человеческой пустыне, в пространстве, пребывающем в первобытности, «баба на амвоне» вовсе и не показалась бы чем-то сверхъестественным, ибо очевидным было для Вари, как ничтожно мало оставили здесь по себе в сухом остатке (как бы выразился её учёный батюшка-химик) десятки, сотни тысяч обитавших в границах этого прихода за пятьсот лет русских человеческих существ, мужчин – сильных, смелых, деятельных. И как стремительно (за каких-то пятьдесят лет) исчезнувших, будто испарившихся – ни птицы столь решительно не меняют мест своих гнездовий, ни рыбы – нерестилищ; не усыхают с такой скоростью ни Арал, ни Каспий, не тают ледники, а русские человеческие скопища вместе со своими бородатыми батюшками отлетели к небесам обетованным ракетоподобно, так же, как и какой-нибудь «Протон» с близлежащего космодрома, оставив по себе на память только сброшенные стартовые ускорители из алюминия – эти невесомые храмы в идеологическую нагрузку к бензозаправкам…
Раздосадованная приближением обнажённых купальщиков и необходимостью оборвать просветительскую речь, Вита Анатольевна запустила руку в сумочку за сигаретами.
Рыжий с Тохой и на гору взбежали соперничая, в одних плавках выскочили перед Витой Анатольевной молодые и сильные – залюбуешься, но она демонстративно сняла очки и закурила, бросив «пастве» напоследок примирительное:
– Главное, девочки, чтобы ваши душеньки были довольны!
– А где же они у нас, Вита Анатольевна, эти самые душеньки располагаются? – поддразнил её Нарышкин, вытираясь необъятным махровым полотенцем с надписью «Шеф рулит».
– Пожалуйста, солнышко моё, пожалуйста!..
И, пыхнув дымком, Вита Анатольевна прочла из Тютчева на память:
– О, вещая душа моя!..О, как ты бьёшься на пороге как бы двойного бытия!.. Джентльмен удовлетворён?
– Это что-то значит для здорового живого человека, Вита Анатольевна!.. Боюсь, ТАМ стихов не читают…
– Язык есть Бог! – выпалила Вита Анатольевна.
– Ого! Это вы уже из воскрешаемого нами Иосифа?
Вита Анатольевна с задором процитировала на хорошем английском:
Time that is intolerant
Of the brave and the innocent,
And indifferent in a week
To a beautiful physique,
Worships language and forgives
Everyone by whom it lives;
Pardons cowardice, conceit,
Lays its honours at their feet.[4]
Из-под полотенца глухо отозвался Нарышкин:
– И всего-то прощает только трусость и тщеславие?
В пику прозвучало от Виты Анатольевны:
– А что бы вы ещё хотели? Глупость? Наглость? Ваш яд? Что ещё?..
2
Разнять спорщиков (они мило враждовали с самого начала поездки) по силам было лишь Варе. Она обхватила Нарышкина за миг до того, как он успел скинуть с головы полотенце, и повела его вслепую, как бы с мешком на голове, по тропинке вдоль берега.
– Бодливые барашки! Ни на минуту нельзя оставить, – ворчала Варя.
– Куда ты меня ведёшь?
– Похищение! Похищение!
Ответно и в Нарышкине взбурлила игривость – на свой лад. Одним движением он накрыл полотенцем Варю и в образовавшейся палатке на двоих полез к ней под кофточку. Варю передёрнуло:
– Какой ты холодный!
– Сейчас я докажу тебе обратное!
Она отбивалась:
– Андрюшенька! Милый! Это какое-то садо-мазо получается. Не надо, прошу тебя…
Полотенце превратилось в ширму, когда Нарышкин вздумал отжимать трусы. Его обнажённое тело, ещё с весны несколько раз протянутое сквозь трубы соляриев, доведённое до кондиции молочной бронзовости в стиле публичных медийных политических фигурантов его уровня, сейчас, насыщенное травяным настоем лесной реки в свете первозданного полуденного солнца, представляло собой нечто будто бы даже съедобное – последний элемент в наборе искусов для первобытной Евы. А для Вари на этом берегу реки со странным незапоминающимся названием этот физический Нарышкин стал вдруг посторонним – просто мужским ню на хорошем снимке на каком-нибудь вернисаже.
Когда-то приводящие её в трепет и возбуждающие глубинные, вулканические желания узлы косых мышц живота «Мартышкина», его твёрдокаменные на ощупь фасции на бёдрах (для написания серии медицинских статей Варя в своё время прошла краткий курс медсестры) сейчас не только не вводили её в трепет, но навевали скуку.
Он прыгал на одной ноге, тряс перед ней внушительным «хозяйством», а её в ступор вводила мысль о своём равнодушии к этим дикарским пляскам.
Она чувствовала, что с ней что-то произошло, и пока что она не могла сформулировать ничего более внятного, как мысли о завершении какого-то периода единения между ними.
И – о, какой ужас! – он, в трусах и с полотенцем на плечах шагая рядом с ней к заправке, щёлкнул по корочке планшетника у неё в руке и, говоря о последних изменениях в сценарии, словно эту её смутную мысль озвучил:
– Сено! Огонь! Ну да! Любовь сгорает, только пепел по ветру летит… Понимаешь, символ слишком открытый… Тоньше надо, тоньше.
– Ну, куда же ещё тоньше, Дюшенька (слышалось как душенька)? Ну, хочешь – тучка на груди утёса-великана? Хризантемы в саду, которые давно уж отцвели? Старый дуб на пути княза Болконского в имение Ростовых…
– Знаешь, не надо меня провоцировать на тест о символах утраченной любви. Хочешь побороться? Загибай пальчики, а лучше записывай как на студенческом семинаре… Тетрадь открыта? Карандаш в руке? Поехали. Символами угасающей любви в мировом искусстве являются… Лебедь. Мечеть Тадж-Махал. Факел в руке Купидона. Мотылёк. Тающий снег. Увядающая червона рута… А ты, подруга, для нашего фильма что-нибудь новенькое придумай. Сроку тебе – десять минут.
Он насильно вытянул из руки Вари планшетник и, сев на скамью, воскликнул:
– Ого! Здесь уже вай фай ловит!
Она попыталась заглянуть в экран, чтобы удостовериться.
– Без подсказок! Думай! – потребовал он.
– И кровать, на которой мы любили… – процитировала Варя, сдерживая слёзы.
– Старо! – отрезал он.
– Ну, нет больше у него никаких таких символов! – дрожащим голосом, подсмаркиваясь и ёжась от внутреннего оледенения, прошептала Варя. – У него (Бродского. – А. Л.) какие-то сплошные медитации…
Это слышали все.
Тема захватила.
Стали высказывать каждый своё об убывающей любви.
С разбитым хрустальным бокалом сравнила такую утрату Вита Анатольевна…
«В этом есть что-то от осеннего похолодания», – сказала Гела Карловна…
«Как в страшном сне – горная дорога, жмёшь на педаль тормоза, а машина юзом, юзом», – донёсся из-под капота голос Вячеслава Ильича, проверявшего щупом масло в моторе.
А Тоха бросил походя:
– Печалити!..
3
Во всеобщем молчании разбрелись кто куда.
За столиком придорожного кафе в прохладе кондиционера устроились Варя с Нарышкиным.
– Ого! А в Дублине сейчас дождь!
Он придвинул к ней свой стул, чтобы смотреть вместе, вынудил её впериться в картинку с веб-камеры в реальном времени (или хотя бы изобразить смотрение) – на бар в далёком Дублине в старинном квартале с блестящей от дождя брусчаткой, слушать речь проходящих дублинцев, доносящуюся из бара песню, кажется группы «Zombie», и Варю – дитя интернет-культуры – уже совершенно не удивляло, что она, сидя на автозаправке в двухстах километрах от Москвы, словно в большую подзорную трубу видит жизнь человеческую в городе на острове в Ирладском море, слышит певца в баре, разбирает слова: “It’s the same old theme since 1916” («Это та же старая история со времён 1916 года» – песня о ирландском восстании столетней давности).
Как бы в одно ухо Вари влетал Дублин, а в другое – гомон сидящих в кафе потных замученных водителей российской глубинки, парней в шортах и майках с надписями «Остров наш!», «Русские не сдаются», «С нами Бог» и девиц – «Брюнетки правят миром», «Сексом дружбу не испортишь», «Я фея!»…
Она видела, как двери бара в Дублине для её взора медленно перекрывал пивовоз, нагруженный сверкающими бочками, похожими на снаряды крупнокалиберной гаубицы, – и в то же время свет в окне этого кафе «Которосль» застил подъезжающий фургон Ространса.
Под веб-камерой на перекрёстке Дублина девушка кричала кому-то напутственно:
– Meet in the evening![5]
А от кассы в кафе доносилось:
– Сто солярки и титьку кваса…
Если что и удивило Варю, так это то, как умилённо вглядывался в экран планшетника Нарышкин, топал ногой в такт тамошней песне и глубоко, порывисто вздыхал.
Варю словно током ударило: «Господи! Может, у него там кто-то остался!»
– Вот снимем фильм и поедем в Ирландию! – провозгласил он как о деле решённом.
– Это, пожалуйста, без меня! – вырвалось у Вари.
– Ну, не на пээмжэ, а так – на месяцок.
– Не нажился ещё там?
– По ихнему пиву соскучился.
– В Москве же полно этих «темплов». Кстати, как переводится этот «тэмпл бар»?
– Храм пьянства… Пивная часовня… Выпивка – это и в самом деле у ирландцев как вторая религия…
– Будто у нас этого добра мало…
– Это угол Флит-стрит и Тэмпл-лэйн, – указал он на видео в планшетнике, и лицо его опять расплылось в мечтательной улыбке. – Видишь, какие камни в тротуаре. Им тысяча лет!
– Сходи поностальгируй на Красную площадь, там тоже брусчатка.
– А эти узкие улочки, тротуар без поребриков, чтобы машины могли спокойно разъехаться… А эти люди… Представляешь, там все мужики под два метра!
– И все такие же рыжие…
– Кстати – точно! Я там за своего бы сошёл на сто процентов, если бы не акцент… Никак не мог избавиться. И по левой стороне ездил тоже не вполне уверенно…
4
В это время недалеко от бензозаправки «Которосль» на солнечной поляне среди молодых прозрачных ёлок собирали шершавые земляничные ягоды Вита Анатольевна и Гела Карловна. В своей длительной нагнутости и округлости женщины напоминали два расписных воздушных шара.
– Заметь, Гелочка, – доносилось из-под одного мини-монгольфьера, – как ловко мы сложены для собирательства. Попой кверху – это наше! Ни один мужик не пересилит нас в наклонке. Они чуть что – сразу вприсядку, а то и на коленки. Тело женщины – это совершенная, абсолютно самодостаточная форма человеческого организма на планете Земля. Мужчина – результат какой-то родовой травмы. Ой! А как они бесятся, если заговоришь с ними об этом!
Неведомыми путями мысль театральной собирательницы пришла к такому выводу:
– Знаешь, если бы Варя была моей дочкой, я бы ни за что не разрешила ей… с этим.
– У неё уже времени не осталось выбирать, капризничать. Ребёночка хочется. Да и я – двумя руками. Запах младенца – самый лучший в мире.
– Ах-ах-ах! Эта милая детская отрыжка! Этот поносик!.. Мастит!..
– Ребёночек – это хорошо. А лучше два или три.
– Лучше ни одного!..
Некоторое время они молчали, и в Геле Карловне неожиданно поднялась из глубин сознания её психиатрическая суть, о которой она и думать забыла в последние годы, наполнив душу милой сердцу эзотерикой.
– Синдром эмоционального выгорания, – непроизвольно произнесла она вполголоса.
– Что ты сказала? – переспросила Вита Анатольевна.
– У тебя синдром одиночества.
– Ой, Гелочка, вот только не надо ко мне со своей медициной. Обыкновенная бабская история. Мама со мной хотела аборт сделать, но папа её уломал – ему спасибо, а маму я долго понять не могла, пока сама не залетела. На втором курсе в массовке снималась в экспедиции на Волге. На неделю дали командировочные. В каком-то амбаре поселили нас человек двадцать девок и парней за перегородкой. Я теперь даже не помню, как фильм назывался. Круглосуточное веселье – это тебе не главная роль какая-нибудь с заламыванием рук, с полным перевоплощением, – сплошное дуракаваляние, всем по двадцать, лето, река, восходы-закаты. На стогу сена под звёздами трах-тарарах! И готово. Он не то чтобы испугался, а сразу – давай поженимся. Такой был благородный, совестливый по молодости лет. А мне замуж совсем не хотелось. Вот тогда я маму и простила. А потом поняла ещё, и почему у нас с ней холодные отношения были всю жизнь. У меня тоже двое сыновей, и я с обоими рассорилась. Так, перезваниваемся иногда. Потому что оба – из-под палки. По настоянию мужей. Они прямо загорались: рожай! А мне не хотелось. Особенно второго, когда уже знала, какая это каторга. Я через забор прыгала, отвар пижмы литрами пила… Вот есть изнасилование первичное – я так его называю, – когда ты мужика не желаешь. И есть вторичное – когда не желаешь рожать, а приходится… Ну, у всех, конечно, по-разному. Сколько девок с нашего курса, вот так же залетев, потом стали примерными бабами: дом, семья, кухня, дети, муж… Легко расстались с мечтами об артистической славе. А мне мама с детства вбивала в голову, что я суперталантливая и весь мир будет у моих ног. Спонсировала меня, стимулировала всячески. А мою старшую сестру всегда за дурочку держала, мол, серая мышка. И вот в результате эта серая мышка нарожала детей, теперь у неё чуть не десяток внуков, она страшно довольна своей жизнью, но вот в чём вопрос, Гелочка: почему же я-то отнюдь не несчастлива, живя сама по себе? Знаешь, если меня никто не достаёт, в том числе и мои любимые сыночки, то я просто на седьмом небе. Вот сейчас, например. Жру землянику горстями. Еду в хорошей компании с лучшей подругой. Да пошли вы все!.. Мужику ведь что надо? Поесть да переспать. Даже, будь они неладны, утончённые натуры из среды так называемых наших деятелей искусств на поверку оказываются грубиянами и эгоистами. И через одного – извращенцы. Второй муж, знаешь, он оператором у Лиханова был, – так вот, он предлагал мне спать втроём с моей подругой. Да пошёл он!.. Десять минут секса я с любым вполне могла вытерпеть, а душевность находила только с женщинами. Второго сына я растила, после развода, вместе с Таней Н., которая у Борисова в этой комедии дурацкой, название забыла, главную роль играла, – потому что ребёнку нужна только нежность, только нежность! Но когда он подрос до четырнадцати, Тане стало опасно с ним. На том наша семья и закончилась. А в семнадцать лет он уже начал скандалы закатывать насчёт размена квартиры. Чуть не каждый день приводил новую девку. Свободу ему подавай! Повёрнутый оказался на этом деле. А теперь один живёт как сыч. Плешивый, седой, злой. А второй сын, наоборот, четырежды женат. У него там куча детей, то бишь моих внуков, а я их знать не знаю…
Послышался гудок «Малевича». Воздушные шары на земляничной поляне сдулись и опали. Женщины выпрямились и пошли на зов. Неудержимо артистичная Вита Анатольевна намазала щёки ягодным соком и, уже занеся одну ногу на порог салона, в оглядку сказала Геле Карловне в завершение монолога:
– Женщин я понимаю со всех сторон, а вот педиков терпеть не могу! Фу!
И, по-клоунски показав язык помогавшему ей Нарышкину, скрылась во мраке «Малевича».
5
Смотреть в окно, наслаждаться дорожными видами, получать удовольствие от стремительного перенесения тела в пространстве и только – этого мало было Варе.
В вагоне, в самолете, машине она любила читать, тогда образы текстов наполнялись дополнительным художественным полётным эффектом, чувствовалось тоньше, полнее и глубже, как и сейчас, когда она листала и наклеивала зелёные стикеры на странички томика стихов прототипа героя её сценария и в недоумении вскидывала брови и пожимала плечами.
«Где же тут любовь? Ни строчки про любовь в её настоящем понимании.
Всё опосредовано, загромождено отвлечёнными образами, ритмами, рифмами.
Ну, не лирик он! Есть только жалкие крохи какие-то…»
Варя зажмурилась и представила Марию (артистка Т. Панова в её фильме о Бродском). Вот она входит в избу изгнанника, обречённо садится на скамью у окна, а он (артист И. Глебов) расхаживает перед ней в фуфайке, громко стуча кирзовыми сапогами, с вечной сигаретой во рту.
Она: Мне кажется, ты слышишь не то, что я говорю, а только мой голос.
Он: Ты имеешь в виду голос сердца?
Она: Если бы!
Он: Слышу, милая! Слышу и его! Однако и почту ещё не отменили. Я получил письмо от Бориса…
Она: Это освобождает меня от объяснений.
Он: Откуда ты знаешь, что там написано?
Она: Дар ясновидения…
Варя полагала, что в данной ситуации всё, что когда-то в глазах Марии означало в нём признаки избранности – эта откинутая назад голова, рассеянный взгляд, исходящий от него некий белый шум, – могло обернуться в этой сцене для неё, Марии, блеклыми сторонами заурядного характера – заносчивостью, упрямством, эгоистичностью.
Вряд ли ОН видел, во что она сейчас одета, образ её женский, личный, сказать даже, физиологический был в лучшем случае для него расплывчат, хорошо, что на голос он ещё реагировал («шелестящий…»).
Похоть, конечно, имела место как в особи детородного возраста («поставить раком…»), но пушкинских «маленьких ножек…» от него ждать было бесполезно этой Марии, – думала Варя. Ибо он по природе своей не был творцом любовной лирики.
У него и опыта соответствующего не хватало да и стремлений – во множестве переживать ощущения близости с женщиной…
В его арсенале по сути одна любовь за десять-пятнадцать лет, и в перерывах сотни стихов о чём угодно, но только не о любви (с небольшими прослоечками).
Бесспорно, он певец стихий и пророчеств в духе Исайи!
Но не эротический.
В нём то и дело просматривается мальчишка. Он недалеко ушёл от девственника, хотя хочет казаться познавшим и мёд, и яд любви, весь спектр женской податливости – от неприкрытого желания привязать до экзистенциальной отстранённости, но всё это осыпается с него как шелуха.
Он целомудрен и скромен и, как все люди подобного склада, легко переходит черту «оседлости» и превращается в свою противоположность, разыгрывая из себя грубияна и циника, оставаясь в душе робким и тонким.
Сентенции, философемы в его поэзии, детали быта и – облака, облака… – это всё от вечно задранной к небу его гениальной головы…
Там где-то за облаками и женщины у него…
Она: Ты любишь только своё состояние кайфа поэтического… И ты не меня любил, а рифмы, которые рождались от моей близости… У тебя поэтический паралич… Ты бредишь метафорами…
Он: Ревность к музе… Это забавно…
На заднем сиденье проснулся Антон, кудлатая голова крутилась туда-сюда в попытке сориентироваться в пути.
– Варь! Где это мы?
Не только в пространственной прострации, но и во временной пребывала Варя – в полувековой давности, где-то в дебрях этих северных лесов… Нашёл у кого спрашивать – она сейчас с Поэтом в крестьянской избе…
– Тошенька, ты о нём имеешь какое-нибудь представление?
Даже без имени он понял, о ком она.
– Он у меня на рабочем столе. Он дал размер всему русскому рэпу. Клёвый чел!
И, напялив наушники, опять завалился на своё лежбище.
Листая томик, в разделе «о нём» Варя обнаружила несколько писем друга к Поэту времён ссылки.
Годилось для сценария.
Из мрачной питерской юдоли
Пишу как Брут, ни дать ни взять.
В твоей архангельской неволе
Меня презреньем наказать.
Нет кар достойных в этом мире
Для тех, кто предаёт друзей –
Зарезать, утопить в сортире,
Повесить за ухо в музей,
Колесовать, побить камнями,
Главу бесчестну отрубить,
Четвертовать, в поганом чане
Смолой залить и вскипятить.
Всё мало! Вправе ты засранца
На дыбе сутками пытать,
Проткнуть глаза, отрезать яйца,
В колодках намертво зажать.
Ещё, ты знаешь, было в моде
Ворюгу на кол посадить.
В мороз одеть не по погоде
И в проруби под лёд спустить.
Прииму всё, но не покаюсь –
Она не то чтоб хороша,
Она убийственна, как зависть,
И неуёмна, как пожар!
Тебе ль не знать Марии свойства –
В том омуте и ты тонул.
Твоё понятно беспокойство,
Точнее – бешенство акул.
Она пришла, она сказала…
Я промолчал, но был не прочь.
И заглянуть на дно бокала,
И воду в ступе потолочь.
Но получилось всё как в сказке,
Когда Иванушка взалкал –
Дурак! И вышло по-дурацки:
Козлом навек для друга стал.
И для неё – как безнадёга,
Как не доказанность дилемм…
Грех мужика лишь до порога,
Свой – баба тащит в подоле.
Она, поверив, воспарила,
Вообразила, что – жена,
А я – в цепях, седой мудила –
Законный брак, два пацана…
Она чиста, она в полёте,
Не будь ни резок, ни игрив.
Приветь её, коли не против
И коль она не супротив.
Понеже се тебе не в пору
И оскорбителен мой жест,
Я в заключенье разговора
Скажу тебе без общих мест:
Мечом, недрогнувшей рукою
Не затевай крутой резни.
Мне поделом, того я стою.
Её хотя бы не казни.
…Варя печатала в планшетнике:
«Осенняя дождливая ночь за окном деревенской избы.
Керосиновая лампа на столе едва светит. На кровати в углу спит Мария. Уронив голову на стол – Иосиф.
В лампе кончается керосин. Начинает гореть фитиль. Чёрный дым струится из стеклянной трубки…»
– Опять этот огонь, этот дым, – с досадой шептала Варя.
…Кстати и дождь подоспел.
В какую-то минуту пересеклись пути «Малевича» и тучи-шатуна, похожей на пришельца из космоса на длинных ногах-щупальцах; было видно и начало дождя, и его конец – как в автомойке вдруг стало темно, стёкла словно расплавились, и весёлое облачное божество ударилось в пляс на крыше, отчего Варю прошило ознобом, и она, захлопнув планшетник, принялась натягивать на себя плед.
Из водительской кабины выглянул Нарышкин и крикнул ей с весёлым вызовом:
– А в Дублине сейчас солнце!..
И показал язык «актрисе погорелого театра».
Ярославль
1
Плоское лобовое стекло «Малевича» по краям, в недосягаемости стеклоочистителей, было усеяно останками разбившихся бабочек, жуков, слепней. А в чистой широкой части своей открывало возможность для обозрения холмистых просторов вблизи Ярославля, удивительно обихоженных, рассечённых даже и не шоссе, а автобаном почище подмосковного – следствие избытка битума на здешних заводах.
Город в дымке вставал вдали видением острова Буяна в царстве славного Салтана, розовый с бело-голубым, накатывался пряничными двухэтажными кварталами мещанской слободы, а за мостом, за стенами монастыря строго поглядывал оконцами церквей из обливного кирпича, светился золотом куполов, позванивал затейливыми частоколами литых чугунных оград, напрягал средневековой узостью улиц и казавшимся поэтому естественным отсутствием дорожной разметки, так что, высматривая траекторию движения, Вячеслав Ильич лбом касался окна, оправа очков постукивала о стекло.
«Только лишь следование ПэДэДэ, даже весьма строгое, ещё не обеспечивает комфортной езды, – как всегда философствовал Вячеслав Ильич. – Всё зависит от конкретных обстоятельств. Диалектика! Онтогенез и филогенез. Индивидуальное и общее – и их переход одно в другое… Общее ПэДэДэ, а индивидуальное – эти вот странные улочки…»
Тут он заметил вывеску на одном из особняков набережной – Ресторан «Белогвардѣецъ» – и решительно повернул на стоянку возле этого старинного строения.
Шляпы и бейсболки, солнцезащитные очки, брючки и шорты, жилетки и галстуки – всё это весёлым ворохом высыпало из микроавтобуса и принялось острить по поводу названия. Стали спорить, правильно ли употреблены на вывеске «ять» и «ер». Многие путали даже сами эти старинные буквы. Спорили бессодержательно, но горячо, пока Варя не предложила справиться в Интернете. Все согласились, ринулись на запах кухни и под действием голода тотчас забыли про всякую грамматику.
Обед начался с тоста Вячеслава Ильича. Он говорил как с кафедры студенческой аудитории, по-профессорски игриво и с желанием понравиться. Стоял с порцией шампанского в бокале (0,35 промилле), который держал двумя пальцами – седой и жилистый в помятой дорожной рубашке и мешковатых штанах среди буйства гипсовой лепнины, золочёных кистей и зеркал банкетного зала с мебелью в стиле ампир (кресла на львиных лапах из красного дерева, облитых бронзой). На пергаментном узком лице Вячеслава Ильича с выпуклым лбом в белизне усов и коротко подстриженной курчавой бороды выделялись холодные голубоватые губы, а глаза были живые и весёлые в отличие от трагических на портретах царской семьи у него над головой…
– Друзья! Мы живём в славное время для русского человека. Славное не войнами и революциями, упаси нас Боже от такой славы! Живём во дни исторического слияния красных и белых кровяных телец нашей национальной плоти. Мы становимся свидетелями завершения витка мрачной истории страны с маршрутом, друзья мои: революция – экспроприация – реституция и, наконец, как свет в тоннеле – эволюция, эволюция и ещё раз эволюция!..
Вячеслав Ильич подождал, пока официант в ладной белогвардейской фуражке-«преображенке» с зелёной кокардой поставит перед ним блюдо со спаржей, и продолжил:
– И весьма символично, скажу я вам, наше присутствие в этом чудесном особняке, ибо именно здесь в восемнадцатом году располагался штаб знаменитого ярославского восстания! А в этом самом зале, где мы будем вкушать сейчас всяческие яства, благоухал летний сад, знаменитый на всю Россию тем, друзья мои, что насчитывал сорок две особи кактусов самых различных пород. Представляете, сорок два кактуса в человеческий рост! И у каждого было своё имя на русский манер. Были «Три богатыря»: Алёша Попович – цереус из лесов Амазонки… Добрыня – геофер из прерий… Илья Муромец – могучий тритий из Египта… Судьба их ужасна, друзья мои. Победители вилами выкинули их вот в эти самые окна. Вилами – это, чтобы не уколоться…
Огурец, нанизанный на вилку, в руке Вячеслава Ильича стал прообразом той давней битвы с кактусами.
Все молчали в некотором ошеломлении.
Сладкий сок китайского салата на языке Гелы Карловны вдруг стал отдавать горечью алоэ, и душа её съёжилась, померк для неё блеск листьев за окном, вальсовое кружение от глотка вина сменилось подташниванием, как часто бывало с ней при рассуждениях супруга о предметах мрачных, не дай Бог кровавых, хотя бы даже и о вскрытии этих несчастных брюхоножек, живших у него в аквариумах.
Гела Карловна на выдохе издала чуть слышный стон, и чуткая подруга Вита Анатольевна, уловившая её страхи и потерянность, «грудью кинулась» на защиту, не преминула с издёвкой выпалить:
– Всякая ваша дурацкая война – патриархат в чистом виде!
– Чем же вам не нравится патриархат, милая актриса? – с изысканным ядовитым аристократизмом не замедлил встрять сидевший напротив Нарышкин, чувствуя, что сейчас вдоволь понаслаждается глупостями в исполнении человека сцены.
Вита Анатольевна с плеском поставила бокал на стол, и, стряхивая вино с руки на пол, как бы подстёгивая себя, накинулась на плейбоя:
– Для вашего патриархата мы всегда плохи. Согласилась на секс – шлюха. Отказала – стерва. Строишь карьеру – мужик в юбке. Домохозяйка – паразитка. Родила – клуша. Не родила – эгоистка…
Всем туловищем подался к ней Нарышкин и, тыча пальцем в её сторону, повёл ответный огонь:
– А ваш матриархат – вообще сумасшедший дом. Хочешь секса – насильник! Не хочешь – импотент. Сам себе готовишь и стираешь – баба. Не тащишь денег в дом – альфонс. Хочешь детей – самец безмозглый. Не хочешь детей – монстр…
Стук вилки Вячеслава Ильича по порожней бутылке угомонил оратора.
– Друзья, давайте оставим этот извечный спор о том, кто лучше, мальчики или девочки. Ей-богу, как дети. Вернёмся к нашим кактусам, – сказал он.
– Что же вы предлагаете? Опять развести здесь кактусы? – с усмешкой теперь уже в адрес профессора высказался Нарышкин.
– Андрей Васильевич, безусловно! Вот именно! Скажу больше – восстановить из праха тех, кто погиб!
– Это уже фёдоровщина какая-то.
– Фёдоров был отнюдь не праздный мечтатель, Андрей Васильевич! Если мы можем влиять на воспроизведение потомства, то сможем научиться и воссозданию из праха, как он полагал. Да, он религиозный мыслитель. Но религия, как предчувствие, дала науке множество идей в разработку. В том числе и идею воссоздания человека из праха, почему бы и не этих героев Белой гвардии.
– С помощью вашего чудо-геля? Вырастим на морде какого-нибудь волонтёра лицо Бродского, как в случае с нашим актёром, и вот вам восставший из праха!
– В том числе, в том числе, Андрей Васильевич. И термин для этого имеется. Биологическая реституция. Возвращение не только отнятых вещей, но и отнятых жизней.
– Это как же? Наскоблить достаточно слизи с ваших брюхоножек и вырастить какого-нибудь робота по образу и подобию адмирала Колчака, например?
– Это ещё называется активной антропологией, Андрей Васильевич.
– Не верю – как говорил один из кумиров нашей восхитительной Виты Анатольевны! – как бы передавая ей слово, сказал Нарышкин.
– Начните с женщин! – приказным тоном распорядилась Вита Анатольевна. – Я завещаю вам свой труп!
– Ещё неизвестно, кто кого переживёт, – буркнул Нарышкин. И продолжил громко: – Для эксперимента лучше всего подойдёт молодой экземпляр. В нём больше активных клеток. Молодой, свеженький покойничек. Как относится к этому поколение и-нет?
Он пригубил «Guinness» и скосил глаза на Антона.
– А нам по фиг! – с полным ртом картофельного пюре ответствовал Тоха.
Все рассмеялись и принялись есть согласно «меню-банкет-стандарт». За бисквит с творожным кремом взялась Вита Анатольевна.
С утиной подкопчённой грудкой управлялась Гела Карловна. Буйволиным сыром закусывал Вячеслав Ильич. Говядину со сливами резал ножом Нарышкин. А Варя зубочисткой пыталась наколоть маслинку. Все следили за её попытками, как болельщики, а когда у неё наконец получилось, то она свою добычу вдруг оставила лежать в одиночестве на тарелке, а сама, опустив голову, быстро вышла из зала.
2
Варя передвигалась по коридору-вернисажу местных художников словно на бесшумном мотоцикле, не чуя ног, из всех органов чувств включённым оставив только зрение, и то в ничтожной мере, чисто ориентировочно, и думала…
Нет, опять же нельзя было назвать её крайнюю сосредоточенность задумчивостью, предполагающую предмет размышлений, логические ходы, систему доказательств – это было скорее состояние сомнамбулизма.
Она зашла в дамский туалет, проверила все кабинки и выбрала крайнюю с окном и частью подоконника, куда она поставила сумочку и принялась копаться в ней. Выложила планшетник, сборник стихов Бродского, долго порхалась в насыпи мелочей как в морской гальке, пока наконец не нашла флакончик с заветными тест-ленточками.
В ожидании «результата анализа» присела на подоконник и стала глядеть в окно.
Ресторан «Белогвардѣецъ» – этот белый двухэтажный особняк боярской эпохи – стоял на таком высоком берегу, что Волга отсюда, из окна туалета, выглядела даже несколько жалкой, а суда на ней сквозь листву прозрачных лиственниц казались ёлочными игрушками.
Находясь всё в том же состоянии отключённости, бессознательности, Варя, однако, остро чувствовала, что и вода там, в Волге, и вода в облаках, газы в воздухе и в её лёгких, вообще весь её «организм» – всё это цельно, в том числе и в своём продолжении – вод, прошедших через неё, – в стаканчике на крышке сливного бачка, которые потом будут выплеснуты в унитаз и по трубам вернутся туда, в Волгу, с какой-то добавочной частицей атропина, по сути, с плотью плода микроскопических размеров (если, конечно, и в ней, Варе, как в частице космоса, произойдёт таинство зачатия)…
Новая жизнь родится в шорохе атомов…
Или же всё останется по-прежнему в этом мире…
Полоска не окрасилась.
Варя прополоскала стаканчик, положила в сумочку.
Посидела на закрытом унитазе, выкурив жадно до половины крепкую «камелину», затем решительно снялась с места и, войдя в банкетный зал, залпом выпила бокал вина.
– Вар-Вар, а как же тост? – изумился папа – Вячеслав Ильич.
Варя налила ещё вина, подняла бокал и срывающимся голосом произнесла:
– За дружбу!
Пречистое – Грязовец
1
Напоследок перед посадкой все выстроились в ряд, с задранными головами лицом к вывеске – названием ресторана. Полуметровые буквы цвета воронёной стали напоминали шрифт заголовка газеты «Коммерсантъ», что было сделано, видимо, умышленно с одинаковым использованием «ера». Или «ятя»? Доказывали друг другу, какая из них «ер», какая «ять» до тех пор, пока Вячеслав Ильич, вполне насладившись энтузиазмом спорщиков, не растолковал.
– Ять был знаком отличия грамотных от неграмотных, господа! – сказал Вячеслав Ильич намеренно, как полагал, весьма к месту привнося в свою речь изыск девятнадцатого века. – Ять означал звук «йе» под ударением. Даже есть мнемонические стихи на этот счёт. Вот, пожалуйста. – И, приняв позу стихотворца на эстраде, продекламировал:
Бѣлый, блѣдный, бѣдный бѣсъ
Убѣжалъ голодный въ лѣсъ.
Лѣшимъ по лѣсу онъ бѣгалъ,
Рѣдькой съ хрѣномъ пообѣдалъ…
С приличествующей долей насмешливости Нарышкин заметил:
– Реституцию вашу любимую и в грамматику желаете внедрить, господин профессор?
– Чудьйе-е-е-(ѣ)сно, Андрей Васильевич! – описав в воздухе букву ять, воскликнул Вячеслав Ильич. – Браво! Тотчас виден филолог! Признаюсь, очень бы желал возвращения в русский алфавит столь изящной буквицы!
В это время за их спинами раздался скромный женский голосок:
– Здравствуйте. Простите пожалуйста, вы в Окатово едете?
Первым среагировал на сигнал Нарышкин, всегда настроенный на волну зажигающих проявлений противоположного пола. Он обернулся и увидел молодую женщину с мальчиком за ручку.
В продолжение старосветской игривости в только что происходившей беседе он ответил:
– В Окатово. Непременно в Окатово, сударыня. Как изволите величать?
– Меня зовут Кристина. – Она говорила странно тихо, не кротко, а скорее тихо – вызывающе. – Я-массажистка для главного режиссёра. Я должна с вами поехать.
– Мы в теме, уважаемая. Тайским массажем владеете?
– Немного и тайским. Но в основном традиционным с элементами квантового прикосновения.
«Какая умненькая! – подумал Нарышкин, после чего и вся она открылась перед ним, прояснилась, будто из тумана вышла, образовала в этом тумане некие формы, называющиеся человеческим телом, но по сути являющиеся чем-то большим и не материальным, что можно назвать прелестью. И Бог знает в чём она, эта прелесть, состояла – в крепеньких ли загорелых плечах под лямочками платья невесомого, спадающего до узких щиколоток свободно, отчего скрытое под ним обретало некое восхитительное совершенство вопреки расхожему мнению о массажистках, как о женщинах мощных, чернорабочих; в тонком ли твёрдом породистом носе на бледноватом диетическом лице; в жилистых ли, с выступающими венами, профессиональных запястьях; а может, в этом мальчике рядом с ней лет пяти, одетом в льяной простенький костюмчик и сандалики на босу ногу, светловолосом не в мать (с гривой каштановых волос)…
Невозможно было объяснить природу силы, влекшей к ней Нарышкина, которому хотелось сейчас нахально пройтись по её боку своей ладонью, проверить, насколько воображаемое под сарафанчиком сойдётся с сущим…
– Можно я вас буду называть просто Тина?
– Можно.
И даже в этом «можно», в самой окраске этого слова голосом новой попутчицы услышались Нарышкину эротические призвуки.
Он ещё смог удержать себя, чтобы не кинуться вслед за ней к дверям микроавтобуса для поддержки, но уже Вита Анатольевна, чуя измену, оттолкнула его, отказываясь от его традиционной помощи у высокого порога «Малевича». Руку ей подала Гела Карловна, отлично понявшая причину резкого изменения психической конструкции разудалой компании.
А Варя хотя и жутко взревновала, но компенсировала боль животной радостью от того, что успела у двери авто подхватить за бока мальчика и подать его матери (Кристине) едва ли не со слезами восхищения на глазах.
Варя в минуту успела обольстить маленького пассажира клоунскими ужимками, потряхиванием – боданием дредами, и самое главное – планшетником, так что мать, недолго думая, позволила Варе взять мальчика себе на колени.
Варя млела.
Ребёнок под грудью сгустком солнечной энергии пронизывал её насквозь, согревал изнутри, до краёв наполнял жаром материнства, и она всем своим существом понимала сейчас похитительниц детей, природу их безрассудства; ясно становилось, каким сокрушительным может быть действие гормона ХГЧ.
«Так бы взяла и убежала, – думала она, и когда поглядывала на массажистку, глаза её враждебно сверкали. – Зачем он ей? Видно, что совсем не любит. Так быстро мне отдала. Наверняка это ей привычно. Разведёнка, одиночка, вечно не с кем оставить. К тёткам, к бабкам сунет, а сама – личную жизнь устраивать. Ютится в какой-нибудь коммуналке. Бедный мальчик…»
И Варя опять принималась внюхиваться в детскую макушку, незаметно целовала, тискала, в то время как он играл в «Расставь картинки» – в зависимости от звука выбирал изображение: услышал лай собаки – кликнул по барбосу, услышал жужжание – перетащил мышкой пчёлку.
Мальчишка, видимо, рос сорванцом, наивная программа ему быстро надоела, и, когда он обратился с просьбой: «Тётя, а можно стрелялку по шарикам?», она едва сдержалась, чтобы не облизать его веснушчатую мордашку.
Шарики на экране планшетника лопались каждый на свой лад, как живые. Мальчик уселся на коленях поудобнее, и Варя поняла, что он как бы отдался ей, операция захвата прошла успешно.
Ей теперь хотелось бы поваляться с ним на диване, пошалить, пощекотать, и чтобы потом он потоптался у неё на животе – это желание тоже было внутриутробным, бессознательным, хотя подкреплялось бабьим опытом, и если бы Варя была женщиной деревенской, то наверняка бы услышала от старух примету надёжного зачатия, мол, если чужой ребёнок помнёт, так своего на свет покличет…
2
На этот раз отнюдь не случайная дождевая тучка встала поперёк пути «Малевича» – горным хребтом на горизонте перегородил путь микроавтобусу арктический вал плотной облачности, как раз на месте перелома земной коры, на обрыве московской цивилицации, на черте, за которой и сама гравитация меняет полюса, и все реки начинают течь в Ледовитый океан, а не в Каспий или в Чёрное море, как ярославско-московские.
Лобовое стекло затянуло плёнкой колодезной сырости, шоссейная просека в мрачных ельниках и в укрыве сизых облаков стала напоминать ствол шахты, не покидало ощущение погружения на какое-то недосягаемое дно… На сколько резко изменился климат за бортом, на столько быстро, со скоростью полёта ангела и отнюдь, впрочем, не под действием влажности и атмосферного давления закончилось и беспечное, игривое душевное состояние ездоков. И в их настроении тоже произошло некое помутнение, сходное с тем, каковое случилось бы у игроков телешоу «За стеклом» или обитателей орбитальной станции, куда вдруг ни с того ни с сего залетел бы незваный гость, разрушив отношения, конечно напряженные, но хотя бы устоявшиеся.
Один лишь Тоха на заднем сиденье, в объятиях своих огромных наушников был по-прежнему невозмутим, пребывая в мире звуков, но уже даже и мальчик на коленях Вари, почувствовав её тотальное потворство, переменился, принялся резвиться не в меру: стучал ей головой в грудь, работал локотками, довольно чувствительно охаживая ими по бокам своей няньки, отчего у Вари поуменьшилось восторгов и заметно убыло детородного вожделения.
Конец ознакомительного фрагмента.