Вы здесь

Медленный фокстрот в сельском клубе. Часть II. Соловей залётный (А. П. Лысков, 2016)

Часть II. Соловей залётный

Ах, зачем эта ночь

Так была коротка…

1

В тот приезд на родину (1992 год) Вячеслав Ильич вынужден был провести ночь «на квартере». Старуха-хозяйка, сама, видимо, охочая до гулянок в молодости, предполагая и в своём блестящем постояльце неугомонную тягу к игрищам, кормя его щами, настойчиво убеждала посетить танцы в сельском клубе (была пятница). Не столько от её агитации, сколько от безрадостных перспектив долгого соседства с пожилым человеком в обстановке полнейшего неуюта Вячеслав Ильич рискнул развеяться.

Стояло время томительных бесконечных вечеров конца июня, когда солнце зависало, и здесь, в Окатове, светило в этот час прямиком вдоль шоссе.

Раскалённая белизна ослепляла Вячеслава Ильича, шагавшего по обочине, засунув руки в карманы распахнутого плаща.

Ворот битловки подпирал бороду, что придавало претенденту на родовую недвижимость вид несколько воинственный.

Вечноговоритель у конторы талдычил о подписании нового союзного договора, об изъятии из оборота сторублёвых купюр, получении из Америки кредита на продовольствие, но по мере приближения к клубу всё отчётливей становились слышны слова песенки из самодельных фанерных колонок на танцплощадке, огороженной дощатым бортиком по самой кромке горы над Умой, ещё полноводной и густо замешанной на глине весенних стоков.

Ой, напрасно, тётя,

Вы лекарство пьёте…

Не волнуйтесь, тётя,

Дядя на работе…

И так далее.

Доски на танцполе были проломлены в нескольких местах, две девочки-подростка, шерочка с машерочкой, ловко избегали попадания в проломы, зачарованно кружились в обнимку, подскакивали и кривлялись. На скамейках по кругу сидели парни, девки, молодые бабы и старшухи – контролёрши нравов, беспощадные моральные прокуроры.

Поднявшись по ступенькам на площадку, Вячеслав Ильич в замешательстве встал у входа – присесть было негде, и в это время все без исключения собравшиеся, даже прыгающие девчонки, повернули головы в его сторону и принялись рассматривать, словно какую-нибудь экзотическую птицу.

Парни потеснились на скамье, и он сел.

Напрасно он думал, что защищён бронёй неизвестности, всё село уже знало, кто он такой и зачем прибыл.

Парень в сапогах, в кособокой кепке, пиджаке, под которым была только майка, сворачивая цигарку, прошёлся слюной по кромке газетного желобка и сказал соседу, кивнув на Вячеслава Ильича:

– Барин приехал.

– Это вы обо мне? – спросил Вячеслав Ильич – Ну, какой же я барин! Мой дед из мужиков. Купеческое звание не в счёт.

Столь ничтожной провокации оказалось достаточно, чтобы приезжий щёголь попался на крючок и лукавое крестьянство пошло в наступление, – окружили Вячеслава Ильича физиономии грубой простонародной выделки, и оттого ещё более обаятельные, улыбчивые и приветливые, совершенно невозможные в Москве – что ни лик, то и племя: лупоглазые чудины, тоймяки гранёнолицие, широкоскулые брацковатенькие (смесь славян с тюрками), чистоликие угорцы без всяких признаков бороды, ильменские славяне с размытыми, мягкими чертами, впрочем, тогда, в первом приближении, все показавшиеся Вячеславу Ильичу едва ли не на одно лицо.

Его обступили, обсели на корточках, обласкали улыбками, заговорили.

– Как в Москве жизнь?

– В Москве – всегда хорошо.

– Это верно. Это так.

– А у вас?

– У нас ничего хорошего. Вот – махру опять курим.

– Брагу ставим. Вино по талонам.

– Вы знаете, – воскликнул Вячеслав Ильич, – а мне председатель сегодня дал два талона. Завтра я уезжаю. Пропадут.

– Не пропадут. Давай сюда. Сейчас отоварим.

Потянулись к Вячеславу Ильичу руки – пожимали его узкую ладонь сильно, жёстко. Называли имена. Сергей. Толька. Валера…

– Вячеслав, – твердил купеческий отпрыск.

Потребовали отчество.

И стали звать его – Ильич.

Расселись, свесив ноги, на высоком обрыве Умы.

Солнце на ночь лишь покраснело, но так и не убралось. Пили, занюхивая хлебом, и в головах быстро полегчало. Весёлой чёрно-белой гурьбой сбившись вокруг цветного Ильича ввалились в пределы танцплощадки, после чего, в сущности, и начались настоящие танцы. Кто-то из компании уже петушился, заводил драку. У кого-то набралось храбрости для приглашения девки.

Молодецкую удаль, готовность к сшибке тоже чувствовал в себе и сорокалетний Вячеслав Ильич, и кавалерство тоже играло в крови, будто бы он ровня был парням, – причащение водкой нивелировало разницу в возрасте.

Все они стали «братья во хмелю».

Он застегнул свой клетчатый плащ на все пуговицы, подтужил кашне и слишком твёрдым шагом и слишком решительно подошёл к одной молодой особе, ориентируясь только на какой-то её внутренний свет, зажжённый лишь для него, хотя глаза её были отведены, и чем ближе он подходил, тем старательнее она отворачивалась, в то время как невидимый свет в ней самой становился всё ярче и ярче, а оказавшись в руках Вячеслава Ильича, воплотился этот свет ещё и в объём и теплоту, исходящую из-под тонкой материи, обозначился впадиной спины под напуском кофточки и нежностью пальчиков в его ладони.

Только ко второй половине танца Вячеслав Ильич стал понемногу переводить взгляд на её лицо.

Она чувствовала это и опять же поворотом головы постаралась скрыться от глаз Вячеслава Ильича, понимая, что сейчас произойдёт решительный момент в их сближении.

Ход был её.

Она робко, с опаской взглянула в его глаза и задержала взгляд ровно на столько, чтобы понять, не оттолкнула ли она его, почувствовать, не дрогнула ли его рука в этот момент, не отстранился ли он хотя бы на сантиметр, что могло означать бесперспективность этой случайной встречи, этого примитивного танца-хождения под песенку «Лето, лето, поцелуи до рассвета». Но произошло так, что будто бы её свет, её тепло вдруг перелились в него, она перестала краснеть, сделалась легче, тоньше, моложе, дотанцовывала радостно.

Он даже не успел узнать её имени, что послужило веской причиной для повторного приглашения, на которое она отозвалась как-то неохотно. В глазах следящих кумушек слишком откровенное согласие открывало бы в ней явное увлечение, лучше было бы этому «городскому» вообще пропустить пару танцев, но Вячеслава Ильича зацепило. Он, как говорится, попался. Почувствовал какое-то обновление от затылка до пят, или, как он сформулировал, перепрограммирование.

Что-то неудержимо привлекательное было в этом неожиданно случившемся родстве сердец – он сознательно старался не прибегать к термину душа, как сомнительному и туманному.

– Меня зовут Вячеслав. Можно Слава. А вас?

Она не без испуга взглянула на него, как бы желая узнать, понимает ли он, куда может завести эта дорожка. Увидав в нём оглашенного, с некоторым даже безумством в блестящих светлых глазах, ничего не желающего знать кроме её имени, тихо ответила:

– Леся.

– Как! Леся? Именно Леся, а не Люся? Я не ослышался? Это вроде как украинское имя!

– Вообще-то я Александра.

– Нет, Леся – это хорошо. Очень хорошо!

Он проводил её на место и сел к собутыльникам.

Словно ужаленный, вскочил со скамейки его сосед Валера в кепке-развалюхе и застиранной майке под пиджаком. Парень встал в бойцовскую позу, ударил кулаком себе в ладонь и сказал:

– А ну, барин, пойдём выйдем.

– Зачем? – захваченный приятными лирическими переживаниями, Вячеслав Ильич не сразу уловил перемену в настроении парней.

– Разговор есть.

– Тут не можешь сказать?

– Что, сдрейфил, купец?

Только теперь понял Вячеслав Ильич, что предстоит расплата за удовольствие держания в своих руках этой самой Леси.

Он скинул плащ, бросил поперёк лавки и оставшись в одной битловке, плечистый, намного выше вызвавшего его на бой Валеры, первый сбежал по ступенькам и ещё ниже по тропинке, под гору на лужайку, у впадения в реку Маркова ручья.

Оглядел позицию, попятился, встал спиной вплотную к кустам, помня уроки молодых уличных потасовок возле студенческого общежития на московской окраине, беспощадно жестоких с битьём лежачего, и засучил рукава оранжевой водолазки.

Парни спустились втроём и дрались неохотно, ритуально.

Вячеслав Ильич в своей яркой одежде метался на фоне кустов как солнечный блик.

Отмахивался удачно. Устоял.

Попинали, правда, по ногам, пару раз достали до губ и скулы, на том и успокоились.

Подвели итог:

– Шурку не трожь!

– Какую Шурку, что вы, ребята? Её Лесей зовут.

– Для кого Елеся-колеся, а для меня – Шурка.

– Кто же она тебе будет – жена? Невеста?

– Сеструха. Ты поиграешь и уедешь в свою Москву, а ей тут жить.

– И потанцевать нельзя?

– Ну, в общем, ты понял, купец. Предупредили тебя…

Вячеслав Ильич следом за парнями опять взошёл на танцплощадку, надел плащ и сел на скамью.

Он бы, конечно, снова пригласил её, хотя бы только и в пику «братану», но объявили белый танец, и она сама пересекла пространство очень быстрыми шагами, говорящими о том, что она догадывается о случившемся, негодует на защитничков и заявляет свою волю и право выбирать, с кем ей быть этим вечером.

Парни угрюмо курили, как шкодливые неучи. Один из них примирительно проговорил:

– Ты, Ильич, это… не обижайся. Так надо.

– Ну, надо так надо.

И он вскочил на ноги навстречу идущей к нему суровой и решительной Лесе, не чувствуя ни боли в коленке, ни онемения в распухшей губе.

Лесю до глубины души взвинтили удары кулаков парней по плоти «Славы», видимо, потому, что за время пребывания на танцплощадке и он, и деревенские парни, и эта молодая женщина стали неким единым целым. И махание кулаками подействовало на этот «раствор» подобно взбалтыванию, подогреву, стало катализатором процесса, как бы выразился учёный виновник всей этой заварухи с названием «любовь».

2

Когда на площадке отыграли последний танец, они уже чувствовали себя парой, признанной всеми, кто наблюдал их сближение.

И в них самих открылась новизна, удивительная для обоих, хотя и безотчётная; они шагали по гравийной дороге медленно, в ногу, как бы продолжая танцевать под радиогимн Глинки со столба «Славься!..», лёгкий, оперный, неожиданно умолкнувший на шесть часов подряд, отпустивший и страну, и село Окатово на свободу с гимнами перелётных птиц в этом недосвете белой ночи с отсутствием теней, когда светит везде одинаково – и по белому черёмуховому облаку, и под елью, и среди звёзд на небе…

Недалеко от села щебёнка вливалась в старинный Московский тракт, а ныне трассу М8. На перекрёстке лес был широко вырублен, выжжено кострище и обложено брёвнами для сидения, где они и умостились. Плащ Вячеслава Ильича был на плечах Леси, она куталась, внюхивалась в ворот, и вскоре уже оба сидели под этим необъятным и долгополым плащом, сшитым на берегах солнечной Адриатики под цвет её пляжей.




Негромко говорили о чём-то.

Более бессмысленных разговоров, нежели у влюблённых, не услышишь нигде.

Разве что в болтовне женщин присутствует ещё эта умопомрачительная несуразица, и мужчина, попадая под влияние женщины, как произошло с Вячеславом Ильичом в данном случае, невольно захватывается языком шифровки, обиняков и недоговорённостей, когда почему-то необходимо затуманивать вполне определённые намерения, продлевать время, выдерживать сроки, о которых знает, которые испытывает на себе женщина, называемые периодом ухаживания, – святое дело для парочек, длящееся годами, днями, часами, а иногда и минутами.

Об этих «периодах полураспада» знал Вячеслав Ильич, как человек сведущий не только в биологии, но и имеющий богатый опыт любовных приключений, полученный ещё в годы его хиппования в Москве на Тверской под девизом: «Ни Бога, ни семьи, ни государства!»

В те его студенческие времена улица Горького (Брод) была в Москве поистине домом свиданий под открытым небом, куда сходились по негласной взаимной договорённости самые смелые, отважно преодолевающие стыд, бравирующие своей раскованностью, превратившие её в орудие борьбы с целью «залюбить систему насмерть!» под распевы пронзительноголосых жуков-ударников в «All needs you is love!» и слабенький душевный тенорок Скотта Макензи в «If you going to Sun-Francisko».

И двадцатилетний Вячеслав Ильич блистал там природной выправкой в клёшах от колена с алыми клиньями и с бубенцами на обшлагах ядовито-синей рубахи.

Девчонки подворачивались под стать – со своими знаками отличия в виде цветастых балахонов, пончо, с ткаными фенечками на запястьях и с твёрдым знанием основного правила для любой фемины, праздно гуляющей по этой улице: пришла – значит согласна, а свободные «хаты» всегда имелись у кого-либо из друзей в виде пригородных дач или квартир предков, уехавших в командировку.

Славным гулякой оставался этот Синий Че даже и в аспирантуре. И женитьба не выработала в нём строгого семьянина.

Ну, никак из его обзора не исчезали молодые красивые женщины помимо его обожаемой Гелочки.

Одно время он боролся с этим наваждением. Корил себя за невоздержанность, пытался перенаправить энергию в спорт, в сверхурочные, в конце концов в алкоголь, но опять и опять срывался, удивляясь, как он не замечает того решающего момента, когда происходит контакт и он захватывается чужой энергосистемой, а далее включаются законы физики и химии, неоспоримые и непреодолимые, что в очередной раз произошло и здесь, на отчине, в славном селе Окатове, где он в июне 1992 года проснулся в солнечной и до стерильности чистенькой комнате фельдшерского пункта (Леся оказалась местным медиком), посмотрел на себя в зеркало над умывальником, выпятил распухшую губу, попытался пошире раскрыть заплывший глаз, погримасничал и сказал с усмешкой:

– Ну, здравствуй, родина-уродина!

Не вылезая из постели, Леся спросила:

– Ты женат?

– Темнить не стану. А колец мы не носим. Мы с ней тогда анархистами были. До сих пор так и не сподобились. Глупость это. Лучше уж сразу кастрировать.

В это время на крыльце послышались торопливые шаги и в дверь постучали.

Вячеслав Ильич, будучи уже одетым, по-хозяйски отпер дверь в фельдшерском пункте.

Босоногая девочка подала ему свёрнутый листок:

– Вам телеграмма.

– А откуда ты меня знаешь, дюймовочка?

– Тётя Фиса сказала. Она сегодня на телефоне дежурная. По телефону только что передали.

– Просто МУР какой-то! – произнёс Вячеслав Ильич, разворачивая бумажку.

«Мама в роддоме скорее приезжай Варя».

Подумал: вот бы так быстро всегда всё решалось в этой области… Ночью в койку – утром в роддом…

Храбрился. Шутил.

Но по мере трезвения озадачивался, опять что-то вроде угрызений совести накатывало, так что даже жёлтый клетчатый плащ стал выглядеть на нём вычурно, по-клоунски.

– Убежал – даже лапки не пожал, – из своего уголка подала голос молоденькая фельдшерица.

– Ну, что тебе сказать, Леся! Ты – моя прелесть! Много у меня было, но такая глазастенькая – первый раз!

Она метнула в него подушку.

Он поймал, оглядел. Сказал:

– Я не прощаюсь.

Ответно запустил в неё и юркнул за дверь, исчез из её жизни, думая, что навсегда…

В автобусе – допотопном газике с выносной мордой капота, с никелированной штангой для ручного закрывания двери, Вячеслав Ильич уселся в задний угол и через открытое окно перед отправлением прослушал новости на столбовом радио – о начале забастовки шахтёров Кузбасса, о возвращении Ленинграду имени Санкт-Петербург, о провозглашении независимости Эстонии…

Никнул к окну, выворачивал голову пока проезжали «чёрный дом», о котором он ещё никак не мог сказать, что это – его дом.

И потом задремал с мыслью о необходимости снова вырваться из своей секретной лаборатории в Москве (пришлось ездить шесть раз), чтобы опять и опять кланяться служителям богини архивов Нефтиды в Поморском хранилище, стараясь теперь обойтись без ссоры, другим путём – с подношеньицем различных подарков из столицы (духов «Наташа», конфет «Ну-ка, отними!», пудры «Лебяжий пух») для стимулирования дальнейшего поиска доказательств жизни на земле своего опального предка, для хождения с этими доказательствами по судам, для головоломных и весьма затратных встреч с адвокатами бесконечно длившегося процесса…

3

Звуки пианики вдруг начали приобретать радужную окраску, сообщая Вячеславу Ильичу дополнительный неизъяснимый подъём духа. Он ликовал, не подозревая, что эта добавка торжественного состояния, эти приливы вызваны, как выразился бы он сам, инфракрасными лучами, генерируемыми биосистемой по имени ВарВар – его дочери, приехавшей на подписание мирного договора с папой, только что ворвавшейся в квартиру (у неё, давно не живущей с родителями, оставался ключ).

В кожаной мотоциклетной куртке с заклёпками, в байкерских сапогах и со шлемом на локте матушку Ге тискала сейчас Варя, возбуждённая первой поездкой после зимовки на своём жёлто-голубом «Кавасаки».

Никакой шлем не способен был примять её причёску – сотни фиолетовых косичек на голове стремительно образовали шар, не требовалось даже взбивать.

В квартире распустился диковинный цветок с ярким женским лицом в центре бутона: губы с тёмной окантовкой, чёрные глаза и брови натуральной брюнетки, сила и молодость – невольное напоминание матери о возрасте и невозвратности женских преимуществ существования.

Варя в изнеможении упала на стул и из последних сил произнесла:

– Мамуленька! Чаю! Зелёненького!

И расслабилась во блаженстве.

Передохнув, спросила:

– А что папа? Всё сердится?

– Предательница, говорит. Из-за этого вашего острова.

– Что? Он на полном серьёзе? Ой! Какая глупость! Знаешь, мамуленька, у меня для него такой заказ есть! Андрей продюсирует фильм об Иосифе Бродском в архангельской ссылке. Нужна будет супермаска, чтобы как живой, а не как с Высоцким вышло. Нужен папин чудо-гель. Чтобы кожа на лице была как своя. Чтобы каждый лицевой мускул работал. Хорошие деньги обещали. Ты даже не представляешь сколько.

– У тебя хватит ума не говорить ему о деньгах? Потом скажешь, когда он сам спросит.

– Мам, за кого ты меня принимаешь! Или я его не знаю?

– Понимаешь, Варя, он сегодня получил ответ из Страсбурга…

– Опять этот дом, что ли?! Господи! Я теперь не знаю, говорить ли ему. Он же весь гонорар на этот свой дом ухлопает. И что, суд на его стороне?

Палец Гелы Карловны указал в сторону кабинета отца.

– Слышишь?

«Волынка» по-шотландски безумствовала.

– Да! Похоже, он достиг своей цели.

Музыка в кабинете затихла.

Варя вскочила со стула, глянула в зеркало и включила в себе весь ресурс дочерней любви, так что, казалось, в полутёмном холле стало светлее.

Когда Вячеслав Ильич с голубым конвертом в руке распахнул дверь кабинета, ему навстречу метнулась шаровая молния в нитях электрических разрядов.

Вячеслав Ильич почувствовал себя летчиком попавшего в грозовой фронт лайнера, у которого произошёл сбой в автопилоте, а на ручное управление он перейти не успел, – дочь обняла его и принялась клевать-целовать в плечо.

– Папуленька! Ты у меня такой красивый! Знаешь, ты сейчас похож на молодого Бжезинского!

– Хм! Прошлый раз я был похож на Бунина в эмиграции.

– Папуленька! Ты для меня – всё! Ты обобщённый образ героического мужчины старшего поколения!

Невольно подготовленный к капитуляции посланием из Евросуда, умиротворённый победой и как бы даже подкупленный государством – тебе Дом, а нам – Остров, он тоже обнял её и довольно чувственно, – с удовольствием надавливал на крепкое тело под кожаной курткой, вдыхал овевающую её свежесть весенних московских улиц и улыбался от щёкота жёстких волос.

На кухню они шли в обнимку.

– Мама сказала, у тебя всё получилось с этими судами? Как я рада, папуленька! Ты у меня герой реституции! Ведь это же впервые, чтобы такой особняк! Прецедент!

– А ты уже на своём Моте?

– Мотя классный, пап! Я его люблю.

На полпути к кухне Вячеслав Ильич был молча, тайно, из-за угла удержан за халат Гелой Карловной, вежливо принудившей его надеть джинсы, высохшие от пролитого чая.

В представлении Гелы Карловны супружескую интимность в виде голых ног непозволительно было демонстрировать перед другой женщиной. Именно другой, чуждой и даже враждебной женщиной казалась теперь Геле Карловне дочь, набравшая силу и мощь представительницы одного с ней пола.

На кухне место у Вячеслава Ильича было у окна и представляло собой старинную банкетку, обтянутую кожей с конским волосом внутри.

Он всегда садился именно там, будто в театральное кресло по билету и с таким чувством, что если он сядет куда-то ещё, то придут законные владельцы и попросят освободить, одной своей вежливостью устыжая его.

Вокруг стола располагались ещё диван и три стула.

И в отличие от педантичного хозяина его женщины при рассадке были совершенно недисциплинированны.

И так как исследователь был в Вячеславе Ильиче сильнее борца за историческую справедливость, не выключался ни на минуту, словно чутьё у зверя, то он давно приметил, что для жены и дочери с их природными соперническими наклонностями всегда было принципиально важно сесть по настроению, занять удобную позицию, будучи всегда инстинктивно настороже по отношению друг к другу.

Они всегда долго не садились, ожидая первого движения, как выхода из укрытия, капитуляции.

На этот раз не выдержала Варя, плюхнулась на диван, закинула ногу на ногу, выставив напоказ мотосапог изощрённой конструкции, с множеством застёжек, накладок, прошивок, и сама любуясь им.

Гела Карловна села в отдалении и вся подобралась.

Цейлонский чай пили из немецкого фарфора и с овсяным печеньем брянской фабрики.

Как бы оттягивая какую-то недобрую весть, женщины напористо болтали, отпускали шуточки, вообще – звучали.

Наконец Вячеслав Ильич произнёс:

– Ну, что же, дамы и господа, настало время деду Матвею свечку в храме ставить и ехать на родину новые замки врезать.

Стало тихо, словно кипящую воду сняли с огня.

– Наш «немец», надеюсь, выдержит полторы тысячи километров в оба конца. Смотаюсь по-быстрому. Застолблю.

Варя щёлкала застёжками на сапоге, ослабляя охват голени, а Гела Карловна смотрела, как она это делает.

– Возражений не слышу. В принципе, чувствую поддержку семьи. Варвара! Правильно я понимаю?

– Пап, ну святое же дело!

И опять застёжками щёлк-щёлк.

Вячеслав Ильич, нетерпеливо подрагивая ногой, кидал в рот печенюшку за печенюшкой.

Наконец услышал и от жены:

– Где ночевать будешь? Дом, небось, не топленный. Настыл за зиму. Подождал бы до лета.

– Единогласно! – бодрился Вячеслав Ильич – Благодарю, мои милые, за поддержку! Я ни минуты не сомневался.

Перекинув ногу на ногу, Варя взялась за второй сапог и сказала:

– Между прочим, Антошка тоже совершеннолетний.

Словно по команде Вячеслав Ильич схватил телефон и вызвал сына – так приходилось общаться с затворником на территории квартиры.

– Ну, давай спросим и его.

– Да, папуль! – послышалось в трубке.

Когда Вячеслав Ильич поинтересовался, поддерживает ли он восстановление прав на дедовское наследие, все услышали:

– Мне, в общем-то, по фиг, пап!

Вячеслав Ильич подытожил:

– С одним неопределившимся.

Тишина установилась содержательная, насыщенная тревогой и недоумением: то ли ангел пролетел, то ли демон.

– У нас даже фотографии этого Матвея… как его там? – нет. Он что, мне прадедушкой будет? Вообще, не представляю его, – сказала Варя.

– Увидишь дом – увидишь и деда, – сказал Вячеслав Ильич. – Запомни: Матвея Лу-ки-ча! Увидишь дом – и представишь его ясней, чем на любой фотографии. Фотографии врут. Посмотри-ка ты на своего любимого Бунина или Набокова. Что бы ты сказала о них, не читая их книг? Один – высокомерный обедневший дворянчик. Другой – занудливый брюзга. Я уже не говорю о снимках людей более низкого ранга. Застывшие лица, вытаращенные глаза. Даже киносъёмка ничего не говорит о человеке, если этот человек не обладает даром сыграть самого себя.

– Кстати, о кино. Папуленька…

В установившейся тишине Варя продавила долгую паузу и продолжила сухо, по-деловому:

– Андрей Нарышкин продюсирует фильм об Иосифе Бродском. Нужна маска абсолютно живая. Особый гель. Не для отливки в форме, а для выращивания в колбе. И слой биоматериала, чтобы и гель и кожа актёра как бы срослись на время съёмок. Ты же делал что-то подобное для ожоговых центров? Меня просили поговорить с тобой.

Бесцеремонно свергли Вячеслава Ильича с горних высот родовой патриотики.

«Вот уж действительно мордой в грязь, то бишь в гель», – подумал он.

– Нарышкин – это тот самый?

Он знал о длительном романе дочери с писателем Нарышкиным, замелькавшим последнее время на экране телевизора в качестве весёлого провокатора, политического забавника, ставшего близким и приятным для Вячеслава Ильича в истории с «Островом» – именно он, Рыжий, первый произнёс в эфире на всю страну это слово – аннексия, так что Вячеслав Ильич теперь из чувства солидарности склонен был отозваться на его просьбу, что было бы невозможно «до того», ибо Вячеслав Ильич знал о его женатости, не мог представить его у себя дома и вообще даже рукопожатие с ним было для Вячеслава Ильича невозможно, хотя Ге и намекала о его скором разводе для последующего законного соединения с Варей.

– Ну, что сказать, – отодвигая чайный прибор и впадая в задумчивость, протянул Вячеслав Ильич и, как всегда в подобном состоянии, схватился одной рукой за шею.

Женщины перестали звенеть ложечками и тоже отодвинули чашки, наблюдая, как левая бровь у него поднималась, будто выражала тезис, а правая – будто противоречила, губы то выпячивались, то поджимались.

Он пытался управиться с вихрем чувств, упорядочить мысли, систематизировать их, ибо за несколько минут пережил и глубочайшую радость от победы в судебной тяжбе с государством, и пронзительную нежность от возвращения дочерней любви, и всплеск здорового тщеславия при известии о профессиональной востребованности.

– Ну, пусть скинут мне технические условия. Будем думать…

И опять в квартире Синцовых разразилось бурное природное явление – шквал, гром, молнии, когда Варя вскочила с дивана, бросилась целовать «папуленьку», и потом так же стремительно метнувшись в холл, исчезла из дома под грохот стальной двери.

Вячеслав Ильич ещё некоторое время посидел за столом, плавясь от приятнейших чувств, а потом вышел из кухни на балкон и стал наблюдать, как Варя ловко садилась на блестящий байк, надевала шлем, краги. Вот заурчал под ней мощный мотор, способный унести десяток таких, как она, невесомых женщин, и, с нарастающим рокотом промчавшись на мотоцикле по двору, Варя скрылась, повернув на проспект…

К вечеру весеннюю испарину над Москвой прожгло сверху солнцем в нескольких местах, в том числе и здесь над Леоновским парком, над церковью Богородицы, над дымящим заводом «Х-прибор», словно своим дымом стремящимся снизу заткнуть этот просвет.

В яркости этого прожига на серой бетонной стене дома оказался особенно хорошо различимым белый халат Вячеслава Ильича на балконе.

Зоркий, всевидящий глаз таксиста Бориса, сидящего внизу у гаражей в компании дворовых людей, как называл их Вячеслав Ильич, углядел этот маячок на десятом этаже.

Таксист взвопил в рупор ладоней:

– Ильич! С тебя причитается!

Дружественная отмашка с «профессорского» балкона (белым флагом-обшлагом) дала повод мужикам для самых радужных надежд.

Когда Вячеслав Ильич вернулся в кухню, Гела Карловна загружала посуду в моечную машину, подолгу обдумывая места для каждой чашки, ложки, блюдца.

– Ты будто в шахматы играешь, – весело заметил Вячеслав Ильич.

Она не поняла шутки и продолжила делать своё дело ещё серьёзнее.

4

…Женщина за рулём приятна на взгляд.

Милое личико, вправленное в волосы, своеобразно подстриженные, покрашенные и причёсанные, обрамляется кузовом автомобиля со всеми изгибами и впадинами изощрённого дизайна, со всем блеском окраски и сверканием хромированных рукояток, рамок катафотов, решёток радиатора, воспринимающихся элементами одежды женщины, до мелочей подогнанной, подобранной, примеренной, всегда неповторимой, хотя и изготовленной на конвейере, но непременно с особинкой, эксклюзивом: или с сердечком на дисках колёс, или с ресничками у фар, и уж обязательно внутри с мордочками заек на подголовниках кресел, с розовыми чехлами на спинках сидений, с висюльками-куколками над рулём. Глаз не оторвать. Но лишь выедет к стоп-линии у пешеходного перехода женщина на мотоцикле, так всё внимание обращается на неё, хотя в снаряжении женщин-мотоциклисток разная дамская мишура напрочь отсутствует. Одежда у них исключительно строго кожаная и разве что сзади на шлеме приторочен лисий хвост и к заводской окраске бензобака добавлен символ байк-клуба, вот и все особые приметы.

В сравнении со звероподобным механизмом под названием «Хонда», «Ямаха», «Кавасаки» сами хрупкие тельца женщин на них, узкие плечи и своеобразный, очень ловкий, пригнанный охват ног непременно вызывают у соглядатаев гораздо более сильное чувство, нежели при взгляде на автомобилистку – какое-то особое уважение в смеси с умилением (кроме, конечно, женоненавистников, считающих, что баба за рулём – обезьяна с гранатой, а на мотоцикле тем более).

Бесспорно, женщина на мотоцикле, едущая даже на скорости потока, более привлекательна, чем в автомобиле, ну и конечно, чем на велосипеде, который кажется недостойным женщины по своей хрупкости и пронырливости.

(Автомобиль же, несмотря на свои удобства и размах, слишком укрывист, женщина в нём будто в мусульманской абайе, обнаружена лишь отчасти).

А на мотоцикле она словно на породистом скакуне, вся на виду и царит.

Вар-Вар давно уже пережила период езды напоказ, давно перестала отмечать всякий мужской взгляд из окон машин, их заигрывание на остановках у светофоров.

И сегодня она вполне наслаждалась свободным полётом своего «японца» после зимнего автомобильного затворничества, ехала будто в счастливом сне по знакомому маршруту, и в те минуты, как за стеклом её шлема, кренясь то вправо, то влево, проплывали здания проспекта Мира с архитектурными излишествами середины прошлого века, она думала…

Впрочем, для начала надо сказать, о чём она не думала.

А не думала она сейчас, и вообще никогда, как и всякая женщина фертильного возраста, об уже свершившемся в её жизни и плохом и хорошем.

Не думала о голубых детских временах на съёмной подмосковной даче с гамаком или в черноморском Лоо, о первой влюблённости в популярного старшеклассника, открывшего к ней дорогу другим парням и мужчинам.

Старалась никогда не вспоминать и о двух своих браках, по странной закономерности произошедших с «простыми рабочими парнями», хотя она всегда была окружена учёной, художественной молодёжью.

Даже о Рыжем – однокурснике из универа на журфаке – и их подъёмной, трепетной, настоящей любви в конце бешеных девяностых, о его отъезде собкором в Дублин и об одновременно случившемся – от отчаяния, обиды, назло – аборте «от него» не вспоминала Варя никогда, во избежание невыносимых мук (резала вены после проводов Рыжего в Домодедово).

Но всегда помнила Варя в последнее время и об этом думала она сейчас, проносясь на мотоцикле по проспекту в окружении сотен машин, о недавнем возвращении Рыжего в Москву в состоянии семейной разрухи с «какой-то полячкой» и в озарении любви к ней, Варе.

Об этом она начинала думать несколько раз в день, и в эту минуту, на стоянке у светофора, опять и опять нажимала в памяти на кнопку replay, чтобы ещё и ещё послушать слова этого самоуверенного нахала, когда он на Рождество позвонил из Дублина и несколько даже навзрыд произнёс: «Только ты… Какой кошмар все эти годы без тебя… Прошу, прошу, прошу…»

С такой болью говорилось, что она сразу поняла и поверила – это – настоящее, невероятное и долгожданное.

Подарок судьбы. Бонус. Счастливый билет для неё, уже и второй раз давно разведённой…

Приехав в Москву, Рыжий стал жить у неё, в однокомнатной квартире старинного дома на Сухаревке, обуреваемый молодой, свежей страстью, с лихостью врубившись в бракоразводный процесс, хотя и угнетённый неизбежным расставанием с сыном – нежным эльфиком польских кровей из сказок братьев Гримм и измотанный вживанием в новую для него редакторскую должность, добытую одним из членов клана Нарышкиных в Государственной думе…

На этой короткой стоянке у светофора пробегали также у Вари в голове мысли об устройстве московского жилья после развода «Андрюши». Если он отсудит у «бедняжки» хотя бы одну комнату, то они с ним сложатся и возьмут ипотеку на трёхкомнатную, лучше где-нибудь в башне на окраине, на последнем этаже, чтобы было видно леса и поля.

И сразу – перепланировку!

Расширение ванной до джакузи, ниша в спальне, камин в зале…

Когда, подкручивая ручку газа (байк словно огрызался), Варя принялась думать также и о том, что из этого особняка «дедушки Мазая» в далёком северном селе надо будет сделать поместье по типу Мишки Никиткова (у него тоже где-то на Севере, в дебрях, и это может стать трендом), то ей засигналили сзади – она проморгала зелёный свет.

В качестве извинений Варя пустила сигнальщику воздушный поцелуй и стремительно ушла в отрыв по широченному полотну свободного асфальта между гостиницей «Космос» и Рижским вокзалом, оставив позади в дымке бензинового выхлопа все вышеперечисленные мысли и отдаваясь теперь одной-единственной, захватывающей всё её сознание мысли, которой она была вся объята, как цветущее дерево – запахом, мысли, окружающей её как озоновый слой, за пределами которого, будто в безвоздушном безжизненном пространстве, погибало, становилось неинтересным всякое суждение, и эта мысль была о её собственной беременности – свершилось или опять мимо?..

Припарковавшись во дворе женской консультации на улице Гиляровского, она не преминула пробежать пальчиками по забору на пути к крыльцу и легкими прыжками через ступеньку в своём суперменском наряде скрылась за стеклянными дверями.

5

Оставшись дома одна, Гела Карловна на разогретую жаростойкую конфорку электроплиты насыпала истолчённых листьев зверобоя – такая у неё была курильница – и струю дыма начала ладонями нагонять на себя в область сердца, затем на лицо и вниз – к ногам, одновременно поворачиваясь, будто в каком-то ритуальном танце.

Всякая петелька её вязаного платья, завиток платиново-белых волос, каждая пора на коже и альвеола в лёгких впитывала и всасывала этот золотистый на солнце дымок, производя на Гелу Карловну воздействие, безусловно, дурманящее, так что очень скоро совершился у неё переход в другое измерение, даже и не в четвёртое, а неисчислимо многовекторное, что принято называть духовным состоянием человека, где правят бал неземные образы – химеры, демоны, привидения. Под действием упоительного дымка Геле Карловне привиделся этот Дом на таёжной реке Уме. Будто не она к нему идёт, а он, и едва ли не на куриных лапищах, и устраивается в ней со всем своим потрясающим содержанием, как заброшенный старый замок из страшной сказки или фильма-ужастика.




«Память стен и вещей» этого дома кинолентой протаскивалась перед глазами Гелы Карловны – слышался грохот сапог реквизиторов, шарканье изношенных лаптей несчастных воришек, гомон школьников, грубые шуточки конторских служащих, шорох мышей в опустевших комнатах, хлопанье двери на сквозняке.

Жуть и тоска подбирались к самому сердцу Гелы Карловны, лишали портновской радости «творить».

Как всегда во время таких приступов паники, по самым разным поводам и сейчас тоже, рука Гелы Карловны невольно потянулась к телефону. Она набрала номер своей исповедницы – отставной театральной актрисы драматического свойства, теперь, на пенсии, живущей в представлениях сугубо мистических, и через минуту, поудобнее зажав трубку плечом, не переставая простёгивать шитьё, она уже слушала эту восхитительную Виту Анатольевну с жадностью, меняясь в лице в диапазоне от просветлённой благодати до мрачного отчаяния, как, бывало, в молодые годы внимала она своему ненаглядному Че да и совсем ещё недавно.

Однако нынешней зимой как-то незаметно речи его перестали увлекать Гелу Карловну – то ли из-за повторов, то ли из-за того, что частенько велись они Вячеславом Ильичом под хмельком.

Мало-помалу стал требоваться Геле Карловне новый, мощный, здоровый, свежий источник духовного наполнения, коим и явилась Вита Анатольевна, пришедшая однажды для пошива платья типа «летучая мышь» и влюбишая в себя эту чистенькую, прозрачную по своей сути женщину-швею с высшим медицинским образованием.

Артистизм природный и профессиональный помог Вите Анатольевне обворожить (вор) расслабленную в безвластии Гелу Карловну, знания оккультные вскружили голову бывшего психиатра, открыли ей бескрайний, сказочный свободный мир представлений и идей, принесли вожделенную радость и спокойствие.

Это была вполне себе супружеская измена, и даже с элементами любви, но лишь – в духе.

В части же плотской почти уже нечему было изменять по причине всё более редко случавшегося телесного общения между Гелой Карловной и Вячеславом Ильичом.

Хотя и он, старый грозный муж, оставался ещё бодрым, деятельным и забавным, но в сравнении с Витой Анатольевной все-таки проигрывал, опять же во многом за счёт её лицедейского опыта.

Вита Анатольевна была дама яркая, нервная, красивая (ученики её курса звали её Кармен), но со слишком крупными чертами лица. Она эффектно выглядела на сцене и несколько уродливо в маленьких ролях в кино.

Зимой ходила Вита Анатольевна в неизменной мутоновой шубе до пят и в меховом треухе, завязанном под подбородком.

Летом – в вызывающе нелепых платьях (фасона баллон, поло, мешок) и в шляпе с гнездилищем бумажных цветов, иногда производя впечатление районной сумасшедшей.

Большой знаток фен-шуя, жилище своё она содержала, вопреки наставлениям этой философии, в крайнем беспорядке, зато как поклонница Корбюзье, по его наущению вывесившись однажды из окна своей комнаты в коммуналке на проспекте Энтузиастов, длинной малярной кистью покрасила наружную стену розовым, вокруг окна, куда доставала рука, чтобы, как писал её почитаемый француз-архитектор, «издалека, с улицы, все видели: здесь живет человек, который проводит различие между собой и соседями, подавленными скотами!»

В речи её было что-то гипнотическое, чары проникали даже сквозь сито телефона, обаятельные интонации бархатного грудного голоса опьяняли.

– Ангел мой! – говорила она врастяжку, «бросая зёрна чистого искусства в невежественные массы. – Половина вашей жизни проходит в общении с астральным миром, но вы забываете об этом! Ваши тревоги понятны, ибо вы окружены знанием прошлого и будущего, дорогая моя. Смело принимайте всё новое – оно только кажется таковым. Вооружитесь философией нулевой толерантности и – вперёд, ангел мой! Иначе вы попадёте под действие синдрома разбитого окна. Как, вы не знаете, что это такое? Если в доме долго не ремонтируется даже одно разбитое окно, то происходит вспышка тотального вандализма, разбиваются остальные. Начинается погром. Поезжайте быстренько в это ваше Бурматово-Дурматово, вставьте в своём дворце стёкла и затем выкиньте все старые вещи из дома. Если на чердаке найдёте рваный башмак, приколоченный к стене, срывайте его немедленно и сжигайте. Не забудьте и про эмоциональный хлам. Зажгите пучок лучин и пройдите с факелом по всем помещениям…

Наставления мудрой подруги Гела Карловна спешно записывала на выкройке, приходя постепенно в привычное состояние жены, супруги, пребывавшей в растерянности и дождавшейся наконец решения повелителя, что в общем-то полагалось бы сделать с ней мужу, если бы меж ней и Вячеславом Ильичом, как уже говорилось выше, в последнее время не образовался вакуум, ещё не опасный для совместной жизни, но всё-таки веющий холодком с финиша.

Последние наставления властной дамы (в напоре и мощи Виты Анатольевны было что-то не женское) вытекали из законов домоустройства древнекитайского толка, а именно «бережно относиться к «йен» и никогда не иметь в жилище срезанные цветы. Обязательно занавешивать на ночь окна для сохранности «ци».

Немедленно по заселении почистить дымоходы, а все лампочки прикрыть абажурами…»

Закончив разговор с наставницей, Гела Карловна вставила в подсвечник бамбуковую палочку, пропитанную ванильным благовонием, и влезла на стул, чтобы по наказу влиятельной подруги тотчас зажечь курение под образом Ганеши – слоника мудрости в гирлянде жёлтых орхидей с пробирками питательного раствора на концах стебельков.

Губы Гелы Карловны шевелились. Она жмурилась, блаженствуя, и шептала мантру о сбережении жилища:

– Ом… Шрим… Хрим… Клим… Глаум… Гам… Ганапотайе… Вара-Варада… Сарва… Джанам-Ве…