Часть I. Москва фабричная
Зарёю освещённая
Приветлива, проста
Окраина зелёная,
Фабричная Москва.
Всё улочки да горочки,
И будто снится мне –
Опять поплыли
лодочки
По Яузе-реке.
1
Этой весной Вячеслав Ильич по утрам вдруг перестал прогуливаться за газетой, хотя в последнее время всегда просыпался с тяжёлой головой, и прочтение спасительной «Вашей»[1] на скамейке в парке совмещал с поглощением банки джин-тоника.
Сидел в пальто с поднятым воротником, в спортивной шапочке, в потёртых джинсах – зато в великолепных жёлтых «катерпиллерах» с рубчатой подошвой.
Газету читать начинал Вячеслав Ильич всегда с колонки Вари Броневой.
Подобие некоей влюблённости испытывал он к этой авторше с изощрённым ядовитым женским умом, поражался всегдашней силе её высказываний.
Вот уже более десяти лет беспрерывно по средам с упорством маньяка публиковала она свои тексты, и энергии в них не убывало ни на градус.
По мере чтения волны эмоций прокатывались по душе Вячеслава Ильича.
Мысли в тексте были заглублены порой до непроницаемости, всё равно что в музыке, и для каких-то уточнений, как в сноску, Вячеслав Ильич то и дело поглядывал на портретик-персонификацию этой Вари Броневой в конце колонки, на её волосы, словно взрывом интеллекта размётанные вокруг головы пучками косичек-дредов, – сразу всё становилось понятным, и Вячеслав Ильич салютовал несравненной Варе треском и пеной взламываемой зелёной банки «Greenalls».
Пузырящийся тоник с запахом хинина обострял зрение, словно к глазам Вячеслава Ильича подносили прибор особой видимости.
Окружающий мир открывался во всех подробностях.
Оказывалось, всё белое, зимнее, снежное уже отлетело с земли. По берегам пруда белели только стволы берёз – мертвенной, покойницкой белизной, местами, впрочем, уже розовевшей под апрельским солнцем.
Лёд в пруду вспучился, поднятый ручьями с холмов. И теперь, как поршнем, эта волглая многотонная плита будет выдавливать воду в сток Яузы, – представлялось Вячеславу Ильичу, технарю по складу ума, отдавшему последние двадцать лет «Х-прибору», когда-то секретному п/я, затем выкупленному концерном «Вудсток чемикал».
Этот вечно дымящий «икс-вулкан» громоздился сейчас перед Вячеславом Ильичом за древними дубами и липами бывшей когда-то здесь дворянской усадьбы, изводил его несправедливо подлым выживанием из лаборатории, откровенной кражей его патента «БЦ-гель» (плёнка для пересадки кожи и мембраны для космической акустики), выплатой унизительно мизерной премии (хотя, по его мнению, тянуло на Нобелевку и дирекция заработала миллионы).
Вдалеке за сизой ветвистой чередой деревьев пульсировал завод, а по опушке парка бесконечная мрачная колонна служителей культа Её величества Химиндустрии стучала каблуками, кашляла и плевалась, осенённая духом Менделеева, искрилась ионами и электронами, испускала запахи подмышек, винного перегара, дешёвых духов, домашних борщей в банках, табачных дымов, – достигавших носа Вячеслава Ильича и действовавших на него раздражающе.
Вячеслав Ильич сжимал концы поднятого воротника пальто и втягивал голову в плечи.
От топота толпы будто бы даже вибрировал талый лёд на пруду, гудел, словно кожа на барабане.
Масса работников возрастала. Вячеславу Ильичу на скамейке становилось всё более неловко от враждебного величия этой человеческой сплотки, но терпеть оставалось немного: время неумолимо подвигалось к девяти, после чего как отрежет, наступит тишина, услышится в этом старинном московском парке журчание ручьёв, свист синиц, пение с клироса в церкви.
Толпа ускорялась, люди всё чаще поглядывали на часы, поток редел, и опять, как во все предыдущие дни, в какую-то из этих минут Вячеслав Ильич замечал, как где-то на выходе у метро, в самом хвосте колонны, вдруг зажигался золотистый светлячок, который, скатившись к пруду, оказывался молодой женщиной в кислотно-красной куртке.
По обыкновению мчалась она у самой кромки берега, в обгон мрачного шествия, и напоминала большую божью коровку на фоне жухлости и суконности безликих наёмников, – солнечно-рыжая и на таких высоких каблуках, что, можно подумать, летела безопорно…
«Это моя душа! – говорил себе Вячеслав Ильич, торопливо откладывая газету и усаживаясь на скамейке строго и прямо. – И никакой дух ей не страшен!»
Во власти беспощадной неизъяснимости духа, считал Вячеслав Ильич, прошла вся его жизнь… Духа времени… Духа последних решений… Духа коллективизма… Духа противоречия… Творческого духа… Духа индивидуализма… Пока нынешней весной он не освободился – уволился…
«Да! Это она! – думал Вячеслав Ильич, восхищённым взглядом провожая пролётницу. – Теперь она проносится передо мной свободная, не зависимая даже от моего бренного тела… Выпорхнула на волю, оскорблённая первым глотком алкоголя из этой зелёной банки… Вернётся ночью, часа в три, как всегда, – разбудит, устраиваясь… Потребует водицы, рассольчику… Ну, а пока проживём и на элементарных психофизических реакциях».
Сопроводив видение печальной улыбкой, Вячеслав Ильич одним махом допивал тоник, поднимался со скамейки и шагал к дому – высокий, величественный и хрупкий.
Дома заваривал кофе и уединялся в своём кабинете – лаборатории.
Всё-таки коллеги оказались достаточно отзывчивы, чтобы не потребовать назад заводское оборудование: барокамеру из нержавейки величиной с бочку, стеклянные питомники бактерий с противнями как в духовке, три биоаквариума и шкаф с химикатами.
Он надевал белый халат, вытаскивал противни, брал соскоб и склонялся над микроскопом.
Подступало время решать новоиспечённому пенсионеру: открыв свою лавочку, сосредоточиться на плёнках для косметических кабинетов (будут неплохие деньги) или заняться производством трубок для вшивания в кровеносные сосуды (чисто моральное удовлетворение).
Он взбалтывал в чашке серо-зелёную массу, отсасывал пипеткой с разных глубин и раскладывал по стёклышкам.
2
Так было по утрам до сих пор. И вот однажды жена взялась поднимать на антресоли зимнюю обувь, а в носки нечего набить, в доме ни листочка печатного. Пришлось изрезать на тряпки старую простыню. За этим занятием она думала, почему он перестал покупать свою любимую «Вашу», начал часто выпивать и как бы лучше поговорить с ним о его новом положении научного отставника, не возбудив его горячности.
Решила зайти издалека, в свою очередь в себе возбудив нежность, и так как теперь он за новостями с утра погружался в компьютер, она тихонько подошла к нему сзади и подала чашечку зелёного чая с мёдом в розетке.
Чашечка, его любимая, была толстостенная, расписанная пышными розами, мёд – вересковый, цветом «как вода в Уме» – реке на его прародине, он это любил.
Теперь она редко вдохновлялась таким подношением, хотя в конце девяностых, когда «сидела дома» с младшим сыном, не один раз за день тешила его чайком с какой-нибудь сухофруктинкой.
Кое-какие ресурсы милости женской ещё до сих пор теплились в ней и требовали проявления, тем более что заодно представлялась возможность узнать, почему в мусорной корзине нет ни одной газеты.
– Как-то вдруг исчезли из дома газеты, Че, – сказала она.
– Наша Броневая оказалась предательницей! – выпалил он и плеснул чаем на колени. Вскочил, оттягивая брючины, морщась от боли. – Она одобрила вторжение! Всё скалькулировала и пришла, видите ли, к выводу, что это экономически выгодно для страны. И напечатала об этом в своей колонке! Я знать её не хочу!
– Да, да. Варечка звонила и спрашивала, почему у папы телефон отключён.
– «У папы!» Гела! Я теперь даже не могу сказать, дочка ли она мне. Она у меня в чёрном списке.
– Че! Милый! Успокойся. Это всё твоё винцо. Ты стал раздражительным.
– У меня алкоголь. У тебя – виртуальная биржа! Тебя теперь от монитора не оторвать. Шить совсем перестала, а ты ведь прирождённый дизайнер! Всех клиенток растеряла, маньячка!
– Ты преувеличиваешь, Че. И на биржу я не подсела. И клиентки ходят. Тебя политика волнует. Меня – денежки. Поддержка семейного благосостояния.
– Глупейшая эта виртуальная биржа. Дурят вас там.
– Не больше, чем твоё винцо.
Он скинул брюки.
Она унесла их сушить.
Он, в халате и трусах, сел за микроскоп.
3
Он тоже называл её укороченно Ге, но лишь в минуты романтического подъёма, лирической стихии, накрывавшей его всегда неожиданно для неё. Клички имели своё начало в студенческой молодости, а потом они ещё удлинили их, назвав дочь Варей. Получилось Че-Ге-Варя, как дань нонконформизму их молодых лет. Портрет кубинского бунтаря в чёрном берете давно уже не висел в квартире вместе с масками африканских истуканов, грузинскими чеканками и репродукциями картин Сикейроса, снесённых ещё первой волной евроремонта (чёрно-белая гамма, алюминий, холодная подсветка, пластиковые окна), потом была вторая волна (лакированный кирпич, натяжные потолки, барная стойка, утеплённые лоджии). Хотя, надо сказать, все эти усовершенствования в течение последних двадцати лет происходили – в их небольшой четырёхкомнатной квартире с холлом – весьма фрагментарно.
Причём лаборатория Вячеслава Ильича так и оставалась с голыми больничными стенами и огромным вытяжным колпаком, как в ресторанных кухнях; в швейной мастерской Гелы Карловны (психиатра, верившего в медицину ровно настолько, чтобы продержаться до пенсии) также стояли два манекена – мужской и женский, а в студии звукозаписи младшего сына – Антона (Тохи), сплошь обитой матами, будто камера для буйных, никакие ремонты вообще не затевались.
Оттуда, из-за толстых, как в бомбоубежище, дверей «детской» приглушённо прорывались в холл нечеловеческие вопли, гитарные пассажи и барабанный треск.
Музыка слышна была даже и в комнате Гелы Карловны, однако здесь ей находилось противоядие в телепередаче 45-го канала «Магический кристалл».
Со смёткой в руках Гела Карловна уселась в своей комнате у окна с видом на фабричные кварталы и вся обратилась в TV-слух.
Она была невысокой, крепенькой женщиной, не давшей себе разъесться, помимо всего прочего постоянно занятой укрощением «монстрика внутри» – «олдушка» в третьем возрасте – с тугой тонкой кожей на лице, не требующей ни масок, ни подтяжек, как часто и происходит с женщинами прибалтийской породы. Однажды литовцы в турпоездке с первого взгляда признали её за свою по строгости осанки, холодку в серых глазах и серебристым волосам.
В первом своём возрасте, first age, она была природной брюнеткой, потом осветляла до дымчатого. Набирая года, понемногу подбеливала пряди – очагово. А выйдя на пенсию, вовсе решилась на фантазийно-платиновый. И сейчас она с этой яркой белизной причёски в соединении с голубой вязью платья напоминала тучку в чистом небе.
Как всегда, в минуты такой приятной отрешённости и душа Гелы Карловны пребывала там, в поэтических высотах меж этих тучек.
Некие таинственные духовные состояния, поднебесные, звёздно-космические настроения испытывала она под действием бормотаний ведущей телепередачи, понимаемых ею подсознательно, непересказуемо.
Всю жизнь отдавшую точным химфизбионаукам, Гелу Карловну теперь неудержимо тянуло к неизъяснимости трудов Елены Рерих, Саду Мории, посланиям Шамбалы, карме Судьбы, нумерологии. Сами предметы были туманны. Способы изложения – диковаты на русский слух.
Но она в этих писаниях улавливала шифровки чего-то прекрасного, очаровывалась языковым гулом, как жестами глухонемых, доступными только им, посвящённым, защищалась таким образом от чёрно-белого мира и даже от мужа и детей, находя в этом желанную уединённость, норку – как она определяла для себя.
Нельзя сказать, что она сейчас была углублена в какой-то один преподносимый телепередачей предмет, то есть размышляла. Нет, мысли её, словно чётки между пальцев, проскальзывали в голове – разновеликие, разноцветные.
Мгновение назад она думала, что поступила смело и даже дерзко, без спроса команданте выкинув в мусоропровод две пары его старых туфель, и хвалила себя за решительность, а в следующую минуту, отложив шитьё, уже набрасывала на листке бумаги фасончик, вспоминая, есть ли у неё в запасах сиреневый поплин для отделки.
Слух её в это время невольно выловил фразу из телевизора: «Мудро – не печалиться, а радостно стремиться», и она тут же записала ЭТО как бы оборкой по эскизу подола. И уложила себе в память на вечер для телефонной беседы с Витой Анатольевной, отставной театральной актрисой, большим знатоком скрытой стороны вещей.
И тут спохватилась, что опять пропустила выход в радиоэфир дочери в её «Ветрах времён», хотя оставалось только нажать клавишу, всё было настроено. Промашке сей тайно порадовалась: столько негатива пришлось бы пропустить через душу!
Позвонит дочь с упрёками – прикинется старой дурочкой – склерозницей.
4
Варя Броневая (псевдоним) с копной фиолетовых дредов, похожая на цветок чертополоха-татарника, разгорячённая, колючая, жадно курила, присев на край стола у стеклянной стены с видом в радиостудию, где она только что «вломила правду-матку стерильным либералам», поднявшим было вой из-за высадки нашего десанта на спорный остров в Охотском море.
В отдалении от «Бронебойной», как бы уворачиваясь от её табачно-дымовых залпов, прохаживался с бокалом виски в руке её недавний оппонент по радиодискуссии, могучий сорокалетний писатель, редактор журнала «Повеса» Андрей Нарышкин – из древней породы российских вельмож, выжившей благодаря талантливому, очаровательному генетическому лизоблюдству – остряк и бабник, с гигантской памятью (гига) и молниеносной операционной системой, умный, яростный и бесстыдный до крайности, записной охальник, действующий по правилу «раз – и на матрас».
Он ворковал на низких, подбрюшных регистрах:
– Это в тебе бабье проснулось, Варенька. Бабы склонны к мелкому воровству. Всё в дом! В пещерку! Вот и островок – под себя. Эта вечная ваша жажда расширения жилплощади!..
– Фи! Какой же ты сексист, оказывается!
– Скажи спасибо, что не сексот.
– А кто тебя знает?
Здесь, без микрофонов, кулуарно, они изъяснялись вовсе не театрально, как в студии, а грубовато, по-свойски, не стесняясь буфетчицы, договаривали недоговорённое в эфире, не боясь обнаружить неприличные крайности своих представлений об истории с «островом», прослыть радикалами и убить собственную репутацию – Варя Бэ, в газете «Ваша» будучи перлом общечеловечности с лёгким налётом отступничества, обнаруживала здесь абсолютно ястребиную сущность, а символ мужественности и милитаризма в своём журнале Рыжий (от – НаРышкин, и в самом деле шатен) не боялся здесь покрыть себя позором убеждённого либертарианца.
Свой градус в политическую пикировку добавляли и одновременные эротические переживания спорщиков.
Когда писатель подсел к ней, то вместе с облаком одеколона «Хуго» накрыло её и «обесточило» ещё и биополе великовозрастного плейбоя. Она близко увидела валики его губ – упругие и влажные, вислый, породистый боярский нос в веснушках, животную тоску во взгляде.
Чтобы ослабить эту гипнотическую силу, Вар-вар вонзила свои синие ногти себе в запястье и хриплым низким голосом стала смеяться навзрыд, а он продолжал изрекать какие-то неприличия про Жанну д’Арк, Маргарет Тетчер и Монику Левински, на которые надо было бы дать достойную феминистскую отповедь, но она уже не в силах была сказать что-либо ударно-едкое, её сотрясала дрожь, и одна мысль проносилась в голове: «Неужели опять в машине? Ведь сегодня же панихида и похороны».
Истерила Вар-вар ещё и по поводу этого печального события – кончины бесстрашной, пламенной, безбашенной Ноны Горской – вместилища всей ярости русского инакомыслия последних тридцати лет, одержимости на уровне боярыни Морозовой, великой насмешницы-клоунессы с обликом бабушки-добреньки, к старости превратившейся в некое желеподобное существо в очках-линзах.
Печаль Вар-вар была глубока, сердечна, и на пути из студии к автостоянке, в лифте, когда писатель стал тереться о неё, она, под действием траурного настроения и благодаря краткости атаки, легко управилась с ситуацией. Но в машине она опять оказалась на грани срыва.
– Мы же на похороны едем, Андрей! – шептала она, сопротивляясь и ожидая от него расслабления, но напоминание о погребении, наоборот, словно подхлестнуло его.
Он шептал в её ухо, дышал в глубь черепа, ввивал в мозг ядовитые струи скоропалительных размышлений о том, что любая смерть, похороны только разжигают страсть, требуя возмещения потери, заполнения образовавшейся пустоты.
Выходило, что она должна подчиниться даже не ему, а некому высшему закону. И опять обрушивались спинки передних сидений в его вишнёвом «Вольво», опускались шторки…
Впрочем, она никогда не могла в машине вполне забыться и дать душе волю – смущали тени за тёмными стёклами, гул транспорта, а то и гудки, сигналы, – это отвлекало, хотя писатель всегда предупредительно погромче включал приёмник, так что музыка тоже, хоть и невнятно, присутствовала в происходящем здесь с ней, и на этот раз стала спасительницей.
Когда ди-джей объявил следующий номер, у неё пропал и без того невеликий энтузиазм, потому что прозвучало: «Альтерайд» – название группы её младшего братца.
– Это Антошка! Антошка! Я не могу! Не могу!..
5
В домашней студии квартиры Синцовых потный нечёсаный парень под гигантским поролоновым абажуром хрипел в микрофон:
– Любовь – самый сладкий яд,
Результат предательского наркоза.
Любовь…
И ты подыхаешь как от ломки или от передоза…
Лицо парня казалось вытянутым одинаково в ширину и в длину – за счёт полушарий наушников. Он пел с закрытыми глазами, пот капал с носа, брызгал на сетчатый щиток. Его горло то исторгало опорный академический вокал, то голос ускользал к высотам фальцета, а то вдруг переходил на скрежет и утробный рык.
В финале его долго трясло, будто на электрическом стуле, пока, наконец, он, измученный до полусмерти, не вывалился из-под колокола – эхогасителя, щёлкнул мышкой, останавливая запись, рухнул на широченную кровать, как всегда незаправленную, и принялся большими глотками вливать в раскалённую глотку дешёвое пиво из горлышка, словно узник пыточной камеры после окончания экзекуции в этом логове, напоминающем лежбище бродяги: окно замуровано ватным одеялом, балкон забаррикадирован раскладушкой с матрасом, одеждой плотно увешаны входные двери, с потолка свисает брезент, как крыша огромной палатки, и только в одном углу торжествуют высокие технологии – сверкает лак барабанов, медь тарелок, громоздятся компьютеры, микрофоны, динамики, пульты, электрогитары (четыре штуки) и синтезатор с клавиатурой рояля.
На кровати, занимающей едва не половину комнаты, размером с эстраду в небольшом кафе, раскинув руки и ноги, в одних шортах-карго с ёмкими накладными карманами лежал теперь он, Тоха-фриц, в самом деле удивительно похожий на молодого арийца в представлениях середины прошлого века – белокурый, изумительно ладно сложенный, живописный в своей ранней вызывающей молодости – идеальная натура для античного скульптора.
Запахом его пота помещение было перенасыщено, но нельзя сказать, что воняло, как в случае с потом мужицким и старческим, – пахло терпко, даже как будто сладковато.
Отбросив порожнюю бутылку, вскочил он с постели одним махом: вот только что лежал – и уже идёт, откидывает от балкона раскладушку и распахивает дверь – теперь можно впустить нежелательный при записи вокала шум огромного города, не стихающий даже в самый глухой ночной час, встать в проёме, вдохнуть весны.
С этой стороны дома, в противоположность видам из отцовского кабинета, город прирастал столичностью чем дальше, тем больше. Прикладная угловатая жилищность строений, прямые углы панельных домов словно обсыпались под действием различных пронизывающих изнутри клиньев и шпилей и венчались победоносным выстрелом останкинской телебашни, как штыря в географическом глобусе, вокруг которого и вращался город.
Там в вихрях и пульсациях духа мегаполиса пребывала сейчас и душа Тохи, представляющая из себя комок эмоций самых разных свойств. Его пожирало страстное желание прославиться, обрушить на сверстников со сцены камнепад невиданных до сих пор звуков и стихов, увидеть перед собой лес взметнувшихся «коз», море безумных глаз, восторженных слёз, в едином порыве с кумиром клеймящих враждебную власть (только вчера Тоха просидел в участке до утра «за распитие пива в неположенном месте» и жаждал мести). В его голове происходила теперь ещё и бешеная работа по сопоставлению философии панка и скина для окончательного уяснения текста очередной песни и уже оформлялась строка: «Скины – ссыкуны… Панки-поганки на лесной полянке…»
И до зубовного скрежета доводили его сейчас воспоминания о Лизке-террористке, вдруг объявившей об уходе к металлюге-барабанщику, и Тоха в эти самые минуты стояния на весеннем холодке постигал ещё и азы сублимации, торжественно заклиная себя впредь избегать всяческих любовей и заниматься только рок-группой.
В захвате молодой ярости он всё-таки не упустил того опасного момента, когда сквозняк мог охрипить его, лишить бесподобного инструмента для воплощения честолюбивых планов – голоса, – захлопнул балконную дверь, уселся на хлипкую треногу барабанной установки и включил мобильник.
Пришло время казни.
В списке пропущенных вызовов были проведены решительные операции по уничтожению злокачественных наростов: Ксюха – удалить, Лера – удалить, Ната – удалить…
6
«Клюв цапли» из нержавеющей стали нырнул в аквариум со слизнями – циклидами, похожими на черепашек с усиками, и Вячеслав Ильич попытался защемить одну из этих брюхоножек, но щипцы клацкнули, как всегда, и соскользнули с панциря, просто мучение было с этими циклидами.
В двух других аквариумах и озёрный ушастик (солдатик в каске), и кружанка (завитой рожок) зажимались с первого раза, а с циклидами вечно проблемы. И тут Вячеславу Ильичу пришло в голову, что, может быть, самый ценный гель именно на панцире, а не на дорожке следов этого существа с миллионолетней родословной, которую он исследовал вот уже полгода.
Он отложил пинцет, засучил рукав белого халата, запустил руку в воду и с трудом отковырнул строптивца от стекла.
Зажатый в ладони «некто» облизывал и целовал взасос. Пришлось скальпелем соскабливать слюни этого сладострастника, и со скальпеля – на стекло, как масло на хлеб.
Дрябловатое веко заглотнуло резинку окуляра, и перед Вячеславом Ильичом на панели электронного микроскопа GEM спинной соскоб этой циклиды представился жидким студнем с прожилками, гораздо более длинными, нежели подбрюшные.
– Не может быть! – воскликнул Вячеслав Ильич.
Он оторвался от микроскопа и в фарфоровой чашечке принялся спешно готовить «среду» для выращивания, предвкушая новизну эксперимента. В это время его мобильник заиграл «Girl», ринг-тон, специально для него в гитарной обработке записанный сыном в его студии. Первая мысль была: «Варя», и команда себе: «Держаться!» Однако номер высветился незнакомый. Вячеслав Ильич включил и приложил телефон к уху.
В трубке раздалось:
– Ильич! Тут такое дело – опять в мой почтовый ящик твоё проскользнуло. Ты бы пассатижами загнул там кромку. Или давай я тебе помогу.
– Да, надо будет как-нибудь. А ты где, Борис?
– Да у твоей квартиры на площадке. Звоню, а никто не отзывается.
– У нас тут наглухо всё. Я сейчас подойду.
Он вышел на площадку голоногий в коротком лабораторном халате.
Перед ним стоял сосед-таксист на костыле, покалеченный отнюдь не в аварии, как было бы почётнее для профессионала, а в элементарном падении с крыльца «по пьяному делу».
Сосед передал извещение и поинтересовался:
– То самое? Разбогател, Ильич? Если так, то обмыть треба.
– Вечером, вечером…
Уже в притвор двери калека крикнул:
– До связи, Ильич!
Вячеслав Ильич запер дверь, и в свете бра прочитал на почтовом бланке исходный адрес: «European Court of Human Rights».
Это могло быть решение Европейского суда, финал долгого процесса (чуть не двадцать лет забытья, всплеска активности, надежд и разочарований) в деле о возвращении наследства деда Вячеслава Ильича – двухэтажного особняка в селе Окатово.
Он даже слабость в ногах почувствовал, нужно было прилечь на диван, чтобы немного прийти в себя.
Ткнул «вызов» в телефоне и прижал трубку к уху.
Послышался голос сына:
– Пап, чего?
– Пришло извещение с почты, сынуля. Не смотаешься? Письмо заказное надо получить. Мне что-то нездоровится. Зайди прямо к заведующей. Мы с ней приятели.
– О чём речь!
И в ту же минуту Тоха очутился перед отцом.
Вячеслав Ильич передал извещение сыну – ветхая пясть в крупных веснушках посредством бумажки близко сошлась с нервной тонкопалой точёной пятернёй сына – два чуждых века, две несовместимых плоти, два мешка разносортных чувств…
Они с сыном перекинулись парой незначащих фраз.
– Ты что, прямо так в шортах и на почту пойдёшь?
– Я на машине, пап.
– Не по сезону ещё вроде бы эти шорты.
– На машине туда-сюда…
7
Старенький «Фольксваген» семейства Синцовых оказался зажат на стоянке. Как долго Антон ни вилял задом по сантиметру, но всё-таки пришлось пойти на таран, высунувшись в окно, глядеть как бампер его машины приближался к соседней и наконец каснулся.
Сигнализация не сработала, и Тоха решительно начал продавливание – пластмасса по пластмассе – ничего страшного, пускай даже консьержка, севшая в первом весеннем припёке на скамейку у крыльца, заметила, как качнулась порожняя машина, – потёртость будет не столь велика, чтобы хозяин кинулся на поиски обидчика. Чёрный пластик это не какой-нибудь там никель или полироль с тюнингом. Бамперы из пластика словно надувные.
Тоха поехал закоулками вдоль пруда.
Плита льда всплыла и в водяной окантовке были видны дохлые караси величиной с ладонь – назначенный в приходскую церковь бывшего сельца Леонова новый поп поленился нынче вырубить иордань на Крещение, вот и задохлась рыба.
А может быть, – подумал Тоха, – спустил втихаря какую-нибудь гадость папочкин «Х-прибор».
Возле бетонной стены этого «Х-прибора», увитой праздничными, новогодними с виду, спиралями Бруно, протиснулся Тоха на своём авто, минуя пробку на проспекте, – прямо на задки почтового отделения № 128247.
Ключ зажигания влево, язычок света – вправо, ручник – вверх.
И ещё один тумблер (в себе) перевёл Тоха в положение артистичности с вечным стремлением любым способом удивлять публику, неважно какую и как, а зрение – в режим раздвоения личности со взглядом на себя со стороны будто в окуляр кинокамеры.
Сейчас он видел себя выходящим из машины.
Свои ноги в кроссовках с развязанными шнурками.
Красные от холода голые коленки.
«Этот парень» в шортах танцующей походкой идёт по снежной слякоти.
Несколько прыжков по ступеням – и безбашенный водила в пуховике с меховой оторочкой скрылся в почтовом офисе.
За стойкой девушка-операторша в жёлтой форменной блузке наклеивала марки на бандероли.
Марка прилипла к языку при виде клиента одетого явно не по сезону, едва ли что не в трусах.
Она узнала в нём звезду интернета Тоху Fritz`а.
Рок-звезда поколения «И-Нет» навалился боком на стойку и жестом на посыл взмахнул своей бледной музыкальной пястью.
– Мне начальницу!
– Ой, да ты проходи, проходи!..
Решив исключить девчонок из своей жизни для упреждения боли от измен, как это случилось с Лизкой-металлисткой, и получения максимальной степени свободы, Тоха перед этой почтовой обожательницей напустил на себя холодность и скуку.
Пройдя под откидной доской офисного барьера, намеренно громко хлопнул за собой и далее двинулся шаркающей походкой пресыщенного жизнью человека, будто бы впавшего в забывчивость, взглядом со стороны строго контролируя себя в образе.
Девчонка-почтариха, похоже, получила свою порцию ледяного равнодушия.
Он был доволен собой.
Но уже перед дверью начальницы его остановила мысль: а не попадает ли он из одного капкана в другой? Что предпочтительнее – жизнь с риском потери свободы в захвате женского пола или жизнь под гнётом этой новой охранительной моральной установки?
Он думал об этом, когда передавал почтовое извещение величественной брюнетке в кителе с шевронами, эдакой мамке, пережидая поток её ласковых слов, рассеянно отвечая на вопросы о здоровье отца.
Оставался захваченным сомнениями, достанет ли у него выдержки для осуществления нового курса сугубо мужской линии жизни, – когда начальница офиса звонила отцу и высказывала опасения по поводу посредничества сына в такой важной международной почтовой операции, как получение письма из Европейского суда.
И удивлялся, сколь быстро, всего за несколько минут, пока он сидел в этом кабинете, становилась для него всё менее и менее привлекательной роль женоненавистника, так что уже на обратном пути у барьера в зале он снизошёл до того, что поставил глупенькой почтарихе автограф на каком-то бланке, думая, что вполне может быть, частица женского начала внедрена в мужчин как шпионский чип, подслушивающее устройство, датчик автомобильного навигатора и «так они управляют нами».
Домой поехал через проспект.
Разогнался до ста и завопил:
Мысли
Мой мозг прогрызли –
Не подходите
К медведю-гризли!
Озадаченный решением дилеммы, орал он и в лифте, не очень-то задумываясь, что его слышат на каждом этаже.
Он замолк от изумления перед неожиданно открывшейся дверью лифта, будто никогда этого раньше с ним не случалось.
Едва сдерживая рвущуюся из души музыку, Тоха в прихожей сунул в руку отцу его драгоценность в виде пластикового пакета с логотипом из трёх башенок ЕСПЧ и, оставив родителя контуженным своей душевной бурей, с треском захлопнул дверь «бомбоубежища».
Снаружи на двери зажглась красная лампочка, означающая: не стучать, не звонить, не подслушивать, не волноваться, не ждать…
Родители переглянулись, как бы спрашивая: «Что это было?»
8
Тоха держал родителей на голодном пайке общения единственно от переизбытка своих музыкальных желаний, артистических вожделений. Находясь в метре друг от друга они, имея по отдельной комнате, порой сутками не виделись с сыном. Если бы и Гела Карловна пожелала перенести свою постель к себе в «портняжную», тогда бы получилась у них пещера «трёх холостяков», как шутил Вячеслав Ильич. Соединял их, даже когда они были разделены бетонными стенами, звук, исходящий из студии Тохи. Но не всякий, а низкочастотный, герц так в двадцать-тридцать, неслышимый, но колеблющий телеса как микромассажёр. Так происходило, когда Тоха сочинял музыку в стиле клубняка или для саббуферов прокачанных тачек, то есть автомобилей золотой молодёжи, ездящей в кабриолетах и поражающей пешеходов силой своих динамиков.
Вячеслав Ильич с супругой «подсели» на этот ультразвуковой наркотик, потребность выработалась и физиологическая, и душевная.
Заколебался воздух, значит, сейчас станет легко и благостно с одновременным приветом от сына, мол, жив, здоров и сочиняет.
В таком состоянии они сейчас и находились в холле, испытывая приятные толчки воздуха, как будто от проходящего по Московской окружной дороге за парком старинного паровоза с туристами.
И могло показаться, что Гела Карловна так была захвачена этими переживаниями внутреннего свойства, что вовсе не испытывала приступа женского любопытства – пакет в руках мужа как бы не интересовал её, тем более что она не имела привычки спрашивать мужа, куда пошёл, что делаешь, о чём задумался – короче, не лезла в душу, но совсем не от безразличия, наоборот, каждый чих, каждый вздох его слышала, каждый взгляд ловила, всякое настроение схватывала, однако не была настолько примитивна в своей семейной роли, чтобы когтистой орлицей нависать над домочадцами, а предпочитала матушкой-гусыней неслышно похаживать среди них.
Определённо, команданте надо было побыть одному, и она, чтобы не спугнуть его лунатического состояния, стала медленно удаляться в направлении кухни, сцепив руки под грудью и склонив голову, – ждать, когда его самого принесёт к ней на беседу.
Вячеслав Ильич ушёл к себе в кабинет, отодвинул микроскоп и на освободившееся место уложил пластиковый голубой конверт с красной полосой по диагонали, похожий на флаг Республики Конго.
Одним лёгким бесшумным движением скальпеля вспорол его с трёх сторон и извлёк несколько листов полупрозрачного пергамина, что-то вроде кальки с ярким, будто тушью напечатанным текстом.
«Постановление Европейского суда по правам человека от 10 марта 2014 года по делу № 49806/99 «Синцов против России» («Sintsov vs. Russia»).
Обстоятельства дела:
Заявитель, гражданин России Илья Синцов (его доверенное лицо Вячеслав Синцов), проживает в г. Москве.
В сентябре 1931 года советские власти национализировали дом семьи Синцовых и выслали его в Сибирь.
Принятый 18 октября 1991 года Закон «О реабилитации жертв политических репрессий» предусматривает возврат наследникам имущества, незаконно изъятого в годы политических репрессий, если оно сохранилось в натуральном виде.
В связи с этим в 1993 году заявитель подал в районный суд г. Важского иск с требованием о реституции дома его предков. В период рассмотрения дела оспариваемый дом занимала школа.
Заявитель согласился ждать постройки нового здания школы и освобождения дома его предков.
В 2011 году дом предков заявителя, в котором находилась школа, был освобождён, но занят конторой лесопильного предприятия.
Заявитель обратился в суд вышестоящей инстанции и получил решение о выселении вышеназванной конторы из дома его предков.
В 2012 году это решение было выполнено. Однако акт о признании гр. Синцова владельцем дома его предков из-за бюрократических проволочек так и не был утверждён.
Позиция Европейского суда по правам человека такова:
Европейский Суд в данном деле напоминает, что пункт 1 статьи 6 Европейской конвенции о защите прав человека и основных свобод гарантирует каждому право на рассмотрение его жалобы в отношении его гражданских прав и обязанностей.
Таким образом, имело место нарушение статьи 1 Протокола № 1 Конвенции.
Учитывая вышеизложенные обстоятельства и исходя из принципа справедливости, Европейский суд постановил считать гр. Синцова владельцем дома в с. Окатово с сего дня 10 марта 2014 года…»
9
– Мандат, однако! – громко самому себе сказал Вячеслав Ильич и принялся возбуждённо ходить по кабинету, рассекая воздух скальпелем.
– Двадцать лет! Двадцать лет!.. Жаль, отец не дожил!..
Долго выковыривал Вячеслав Ильич (по доверенности немощного отца) родовое строение из глотки государства.
Его, большого поклонника и знатока анархизма, невысоко ставящего государство как институт в принципе, тогда в хлопотах по возвращению дедовского дома опять и опять поражала в столкновении с ним, государством, пусть и обновлённым в перестройку, заключённая в нём степень лжи и презрения к человеку: первый же запрос из архива принёс тогда обескураживающую весть о том, что «испрашиваемый» Матвей Лукич Синцов, купец второй гильдии Окатовского уезда Поморской губернии никогда не существовал в обозначенных временных и пространственных пределах.
Крайне возмущённый Вячеслав Ильич поехал тогда, в 1992 году, в областной Поморск, скандалил в архиве, требовал доступа в хранилища, повышал голос, размахивал руками и выведен был за порог дюжим охранником.
Сразу из Поморска ринулся уже в самоё село Окатово для поиска живых свидетелей обитания на земле несчастного деда…
Это был второй его приезд на родину.
Вообще, дом этот в жизни Вячеслава Ильича появился во времена его послевоенного детства.
Про этот дом и про всю историю рода Синцовых в трёх-четырёх последних поколениях нашептала Вячеславу Ильичу бабушка (мать с отцом были повязаны с властями обетом молчания, будучи одна – учительницей, другой – журналистом). Бабушка, как представитель исчезающего свободного русского племени, видимо, долгом своим сочла вживить в память внука черенки былых событий в судьбе кровных предков. Она была круглолицая, улыбчивая, с клубком волос на затылке, имела фамилию в девичестве Мишуткина, ходила в перевалочку и красным словцом владела (шуткой). И запомнилась Вячеславу Ильичу упоённой чтением «Анны Карениной» в зелёном огоньковском переплёте 1956 года издания, долгим изнурительно-сладостным «пыканьем» – как насмешливо называли её манеру постижения классики мама с отцом – с шевеленьем губ, с прошёптыванием.
Вряд ли сами родители столь самозабвенно исследовали эту историю, как это делала бабушка, родившаяся ещё при жизни Толстого и сама, как потом узнал Вячеслав Ильич, претерпевшая развод, уход к любимому, его гибель на войне…
Ей, должно быть, стало легче жить в старости, когда она «пропахала» подобную историю сестры по несчастью или, наоборот, счастью…
Однажды она провожала за ручку семилетнего Славика в школу на окраине Москвы и всё с той же вечной улыбкой на пухлом лице, как бы и над своими словами шутя, сообщила вполголоса: «Славушка, а Сталин-то плохой был».
И с того дня, каждый раз по пути до «классов», излагала Славику по эпизоду страшной и восхитительной сказки «старорежимных» времён из жизни деда по отцовой линии с диким, инопланетным звучанием таких слов, как церковный староста, уезд и волость, подушный надел и ярмарка, прибыльное дело и… крестовоздвиженье!
В просветительских планах бабушки было и паломничество к святым местам под предлогом встречи с её сестрой.
Из Москвы они проехали на поезде, а из Поморска поплыли на колёснике. Это плавание запомнилось вот чем: на голове Славика была новенькая, сшитая по заказу столичным шляпником кепочка-восьмиклинка с пуговкой на макушке. Он глядел за борт на буруны из-под колеса парохода, и кепочку сорвало ветром с головы. Мальчик был ошеломлён коварством стихии настолько, что даже не сопротивлялся, когда голову повязали платком, «чтобы ушки не надуло», и он ходил по палубе таким уродцем, хуже того, «как девочка», а нелепости положения не сознавал.
На следующий день такого же, в платочке, бабушка подвела его на окраине села Окатова к стоящему на склоне холма огромному чёрному сооружению, и он услышал опять же потрясающие, неправдоподобные слова. «Вот тебе дом. Он – твой», – сказала бабушка, как бы с многократной щедростью возмещая утрату восьмиклинки.
И потом, по приезде в Москву, почитай, каждый вечер на своей кушетке в комнате Славика перед сном распуская и расчёсывая волосы, наговаривала ему что-то из родовой старины, всегда негромко, тайно, чтобы не прослышали.
Мама, однако, вызнала, и однажды Славик увидел, как мама на кухне сурово выговаривала бабушке, грозно возвышаясь над повинной седой головой: «Не надо ломать мальчику душу!»
Но прививка уже произошла, в сломе прижился бабушкин черенок, стал напитываться соками вольных шестидесятых, социализмом с человеческим лицом, конвергенцией, и к восьмидесятым годам, когда Вячеслав Ильич был уже завлабом секретного «Х-прибора», в душе его пышным цветом распустился демократ – непременный участник всех грандиозных манифестаций тех лет в Москве, защитник баррикад 1991 года, – новый русский (подвид идеалистов), ибо большинство коллег, по своей учёности умеющих промысливать на три-четыре хода вперёд, дружно ринулись в кооператоры, спекулянты, акционеры – стали откровенно делать деньги, а у него как заклинило. Дом. Род. Реституция.
И в те годы, когда бывшие подчинённые сотрудники его лаборатории уже покупали дорогие иномарки и строили коттеджи в Подмосковье, он всё ещё занимался «чистой наукой», находился на их содержании и согревался одной тайной мечтой о возвращении родового гнезда в глухом северном селе, захвачен был судебными хлопотами, рассылками жалоб, выбиванием справок. Жил своей частной жизнью, никогда уже потом после 1991 года не впускал в себя политику, не захлёбывался ею, будучи окружён ею как пловец морем, – душу его теперь не отторгали только три вещи: биохимия, женщины и родовой особняк, а социализм, равно как и капитализм, вызывали в нём одинаково недоверие и скуку.
Этот каприз Вячеслава Ильича (купирование в себе стремления к обогащению) мог бы быть подавлен волей жены, как это получилось у супруг многих его учёных-коллег, настоявших на более достойном, по их мнению, приложении мужниных энергий нежели исследование структуры биоцеллюлозы или тяжба за строение сомнительной ценности.
Подраставшая дочка Варя, дитя своего времени, в семье Синцовых взявшая на себя роль хваткой, практичной особы, и – точно – нападала на «папу» с упрёками в прекраснодушии и бездействии на арене битвы за первичный капитал, но оказалась в меньшинстве, ибо поэтическую душу матери, Гелы Карловны, в своё время крестиком вышившую портрет героического кубинца-бессребреника, как-то незаметно тоже захватило одержимостью её любезного личного Че, его возвышенными идеями о необходимости сращивания разорванных времён, врачевания национальной вражды, создания из двух прошедших эпох конгломерата великого будущего – хотя бы на примере одной семьи, одного рода – тоже, по сути, химического опыта под названием «воссоединение», результат которого можно будет «внедрить в массовое производство» (никуда не деться от научного мышления!)…
Появившись в селе Окатове в 1992 году после скандала в поморском архиве, Вячеслав Ильич шагал к сельсовету в остроносых итальянских туфлях «Tektony», в жёлтом клетчатом плаще «Barberry» до пят, а по воротнику плаща мерно похлёстывал схваченный резинкой седоватый хвост-хаер. И без того узкое лицо наследника с тонкой косточкой носа удлинялось вверху открытым лбом, а внизу – курчавой светлой бородкой – необходимым атрибутом столичной академической фронды тех лет.
Таким он и нырнул в низкую дверь бывшего «трактира Синцова», Матвея Лукича, – его униженного, оскорблённого и убиенного деда.
Теперь «зала с самоварной стойкой» была перегорожена натрое; налево за дверью сидели счетоводы, направо – председатель сельсовета, а посредине – нестарая дородная цербер-чиновница в глухом суконном платье с белым воротником.
Будто наяву видел сейчас Вячеслав Ильич, позванивая скальпелем по стеклу окна на десятом этаже московской квартиры, как она поправила тогда корону кос на голове, стряхнула пальцами несуществующую пыль с пышной груди и кокетливо поинтересовалась: «По какому вопросу, товарищ?»
По мере того как Вячеслав Ильич излагал ей цель своего появления, показывал листок со свидетельскими показаниями одного из старожилов села о проживании деда, пояснял необходимость приложения печати для получения статуса документа, втолковывал, нажимая на такие слова, как перестройка мышления, попрание права частной собственности, реституция, – взгляд сановной селянки рассеивался. Она бледнела. На месте милого личика вылепливалась физиономия стандартной госслужащей, солдата невидимого фронта.
Она даже попыталась заступить Вячеславу Ильичу дорогу к кабинету председателя, но Вячеслав Ильич опередил, втиснулся за порог и даже некоторое время придерживал дверь от толчков сзади.
Ясно помнился Вячеславу Ильичу и тот старый партийный делец-председатель с густыми волосами на голове, тщательно зачёсанными назад до плотности шапочки, в двубортном пиджаке с острыми лацканами, встретивший его насторожённым, бегающим взглядом опытного оценщика: «Синцов, Синцов… Да, да… Как же, как же…»
Ни апломбом, ни лексикой этого номенклатурного зубра не взять, понимал Вячеслав Ильич и сразу пошёл на таран – выложил на стол перед ним синьку-копию революционного закона о собственности 1992 года.
В результате долгих учтивых препирательств на листке с повествованием сельского старожила о существовании на этой земле предка просителя появилась ещё и приписка председателя: «Проживание гражданина Ф. П. Грибова (знавшего покойного деда ещё живым) на территории села Окатова удостоверяю».
Председатель подписал, долбанул печатью и уже в дверях остановил уходящего Вячеслава Ильича:
– Ну, зачем вам этот дом? Такая ведь морока!
Готовой фразы у Вячеслава Ильича тогда ещё не выработалось.
Он задумался.
– Даже не знаю… Хочется…
Покачивание мудрой чиновничьей головы и глубокий вздох должны были донести до Вячеслава Ильича его мнение о полной бесперспективности затеи…
– Победа! Это победа! – вспоминая этого бюрократического мудреца, восклицал теперь Вячеслав Ильич, расхаживая между своих колб и микроскопов с листами постановления ЕСПЧ в руке как с нотами для разучивания песни.
Настроение было приподнятое чрезмерно, радость так светла, что он без усилий отогнал мысль вспрыснуть великое событие разведённым спиртом из шкафа с химикатами. Вместо этого взял с полки пианику (волынка с клавишами), завалился на диван и ударился в импровизации на тему «Шотландской застольной».
Retro
На восьмисотом километре федеральной трассы М8 вскоре после поворота влево к селу Окатову этот чёрный особняк в два этажа и с башнями по краям гнездился на каменистом косогоре в редком корявом сосняке, краплёный золотистыми каплями живицы, цельно-лиственничный, монолитно закаменевший: остов намертво пропитался спекшейся смолой, как железнодорожные шпалы креозотом.
В отличие от сосновых и кирпичных это лиственничное строение являлось единственным на сотни километров вокруг, а может быть, и на тысячи, как единственной была когда-то в верховьях протекающей здесь реки Умы и лиственничная (Larix) роща.
Окатовские мужики, случайно обнаружив в конце позапрошлого века за Большими умскими болотами скопление невиданных в этих широтах лиственниц, объяснили их произрастание здесь не иначе как Божьим промыслом. Однако бывший среди них старик-ведун за ужином у костра истолковал «аномалию» согласно строгим положениям лесных наук.
Он сорвал шишку с «лиственки», выложил на ладони в свете костра, полюбовался её бирюзовой самоцветностью и принялся расковыривать толстым ногтем.
Шишка оказалась спящей. Созревшее по осени зерно в ней выстрелит в марте, на первом пригреве, – пояснял лесовик, и будет похожим на капельку затвердевшей смолы.
Где-то в тёплых краях, может, даже в самой Греции, – говорил он, – лет пятьсот назад словно дождиком посыпало такими зёрнышками с лиственниц, и в тот же час горихвостка – маленькая птичка с оранжевым хвостиком – пролетела сквозь этот зернопад на пути к северу.
Одно семечко прилипло у неё на затылке, под гребешком, где ни клювом, ни коготком ей не достать, и помчалось на птичьих крылышках за тысячу вёрст.
На волнах весны через месяц донесло горихвостку с семенным грузом на спине до истоков Умы.
Стала она выбирать место для гнезда, сунулась, как водится, в груду валежника, поползла меж сучков, втискиваясь как можно глубже, и в какой-то момент словно гребёнкой вычесалось у неё это зёрнышко из перьев и скатилось на прелую землю.
Ожило, полезло острым корешком за своим законным млеком в матушку-землицу, что ни день, то вырастая на вершок (с дальнейшей скоростью полсажени в год).
Их, ростков, таких сладеньких, берёзовых, сосновых, ольховых, той весной много ринулось в путь к центру Земли вместе с залётным, да, почитай, всех пожрали кроты с мышами, а «листвену» подземная грызь обошла стороной, ибо как только возьмёшь это зёрнышко на зуб, так и увязишься, и огнём будет гореть в пасти – не дай Бог.
Через десяток лет созрела чужестранка до возраста продолжения рода. Иное бы дерево стало пару искать, и коли не оказалось бы таковой поблизости, то, отжив свой одинокий век, сгинуло бы без следа и потомства, а в лиственке и мужик и баба на одном стволе, – толковал старик-лесовик. На одной ветке жёлтые дольки выкидывает мужик, и рядом баба – розовые, тут же на ветке и завязь случается, и зёрна нарождаются к осени – теперь и без посторонней помощи одним лишь ветром могут рассеиваться окрест, плодясь и множась на новом месте жительства…
Узнав от разведчиков об этой диковинной роще, окатовский купец Матвей Лукич Синцов в 1892 году загорелся идеей построить себе торговый дом из «вечного» дерева, и снарядил артель лесорубов.
Придя на дело, мужики поставили шалаши и взялись за топоры, но и, – двух лесин не повалив, отступились: лезвия залипали в смолистой плоти невиданных деревьев, приходилось обжигать сталь на огне, отчего подгорали топорища, орудия становились негодными.
Пообедали и побрели обратно в Окатово на поклон заказчику, намереваясь отказаться от подряда.
А купец был упорист.
Посидел с мужиками, подумал и авансов от них не стал назад принимать.
На сахарной обёртке нарисовал чертёж топора-«американца» (видал, будучи за океаном) и велел окатовскому кузнецу сковать таких счётом по количеству мужиков в артели.
Через неделю положили на плечи окатовские лесорубы невиданные доселе в этих местах топоры с длинными рукоятками и с узкими, как долотья, стальными лопастями, каждый взял ещё по двухфунтовой жестянке со скипидаром, и убрели обратно в лес.
И в делянке теперь в надсек стали мужики брызгать скипидаром, смола разжижалась, а если всё-таки увязал клювастый, тогда «эдакий костыль» и над костром держи сколько надо – огонь до проушины не доставал.
За зиму наготовили штабелей и вслед за ледоходом принялись скатывать в реку для сплава к месту постройки, да опять обнаружилась незадача – брёвна тонули будто вовсе и не деревянные, так что пришлось ещё к каждому лиственничному утопленнику прирубать по два плавучих сосновика.
Едва успели пригнать до ледостава.
Строили «замок» по проекту губернского архитектора.
Промеж двух островерхих башен – два этажа: нижний торговый со сводчатыми окнами за рядом колонн, а сверху по всему второму этажу – галерея для прогулок и чаепитий…