Книга первая
Смерть на прибрежном острове
В семь часов утра, за день до описанных событий, в коттедже «Атлантик» Эмили Холкум вышла из душа, обернула вокруг талии махровое полотенце и принялась втирать увлажняющий крем в кожу шеи и рук. В последние годы это стало ежедневной процедурой, с тех пор как – пять лет назад – ей исполнилось семьдесят пять. Правда, она не питала оптимистических надежд, что крем сможет на сколько-нибудь длительное время умерить разрушения, наносимые возрастом… Впрочем, это ее не очень-то и заботило. В юности и позднее, в зрелом возрасте, она мало беспокоилась о том, как выглядит, и теперь порой задумывалась, имеет ли смысл и к тому же не унизительно ли приниматься за требующие такой затраты времени ритуалы, результаты которых могут доставить удовольствие только ей самой. Но в конце концов, когда и кому еще, как не себе самой, хотелось ей доставлять удовольствие? Она всегда была женщиной импозантной, некоторые даже считали ее красивой, хотя вовсе не миловидной: волевое лицо с высокими скулами, большие карие глаза под прямыми бровями, тонкий, с небольшой горбинкой, нос и крупный, хорошей формы, рот, который казался обманчиво щедрым. Некоторые мужчины ее побаивались, других – чаще всего более интеллектуальных – привлекали ее язвительное остроумие и скрытая сексуальность. Все ее любовники давали ей наслаждение, ни один не причинил боли, а та боль, которую причиняла она, была давно уже забыта и даже в те давние времена не вызывала у нее угрызений совести.
Теперь, когда угасли страсти, Эмили Холкум вернулась на любимый остров своего детства, в каменный коттедж на краю отвесной скалы, в котором она намеревалась прожить все оставшиеся ей годы. Она не собиралась никому уступать этот коттедж, а уж Натану Оливеру тем более. Она ценила его как писателя – в конце концов, он во всем мире считался крупнейшим прозаиком нашего времени, – но она вовсе не могла согласиться с тем, что большой талант или даже гениальность дает этому человеку право быть еще более эгоистичным и еще чаще потворствовать своим капризам, чем это свойственно большей части представителей его пола.
Эмили застегнула ремешок часов. К тому времени как она возвращалась к себе в спальню, Рафтвуд уже успевал убрать поднос с утренним чаем, который подавался каждое утро ровно в шесть тридцать, а стол в столовой бывал уже накрыт к завтраку: домашнее мюсли с апельсиновым джемом, несоленое сливочное масло, кофе, подогретое молоко. Хлебцы подсушивались лишь после того, как Рафтвуд слышал, что она прошла мимо кухонной двери. О Рафтвуде она всегда думала не только с удовлетворением, но и с каким-то теплым чувством. Она приняла совершенно правильное решение по отношению к ним обоим. Он был шофером ее отца, и когда она, последняя из всей семьи, какое-то время жила в доме рода Холкумов на краю Эксмура[7], уточняя детали договора с аукционером и отбирая те немногие вещи, которые хотела бы оставить себе, Рафтвуд попросил ее уделить ему время для разговора.
– Раз уж вы собираетесь постоянно поселиться на Острове, мадам, – сказал он, – мне хотелось бы попросить вас взять меня на должность дворецкого.
И члены семьи Холкумов, и их слуги всегда называли Кум не иначе, как «Остров», а Кум-Хаус для них был просто «Большой дом».
– Господи, Рафтвуд, – ответила она тогда, поднявшись с кресла, – да зачем же мне там дворецкий? У нас и тут не было дворецкого с тех самых пор, как не стало дедушки, а шофер мне на Острове тем более ни к чему. Там вообще автомашины запрещены, кроме автотележки, которая по коттеджам еду развозит. Вы и сами это прекрасно знаете.
– Мадам, я употребил слово «дворецкий» как обобщающий термин. На самом деле я имел в виду выполнение обязанностей личного слуги, но, понимая, что эти слова могут быть восприняты как слова человека, служившего джентльмену, я счел, что термин «дворецкий» в данном случае гораздо более удобен, не говоря уже о том, что он совершенно точно выражает смысл сказанного.
– Вы слишком увлекаетесь Вудхаусом, Рафтвуд. А готовить вы умеете?
– Мои возможности в этом плане несколько ограниченны, мадам, но я надеюсь, что вы найдете результаты моих стараний удовлетворительными.
– Ну хорошо. Возможно, вам и не придется слишком много готовить. Вечером там все обедают в Большом доме, я скорее всего зарезервирую там себе место. Но как у вас со здоровьем – все в порядке? Откровенно говоря, я не представляю себя в роли сиделки: у меня просто не хватает терпения возиться с болезнями, как с моими собственными, так и с чужими.
– Вот уже двадцать лет, как я не испытывал необходимости обращаться к врачу, мадам. И я на двадцать лет моложе, чем вы. Простите, пожалуйста, что позволил себе упомянуть об этом.
– Естественно, это в порядке вещей – предполагать, что я покину этот мир раньше вас. Если такое случится, на Острове может не оказаться дома для вас. Мне вовсе не хотелось бы, чтобы вы в шестьдесят лет остались без крова над головой.
– С этим не будет проблем, мадам. У меня имеется дом в Эксетере[8], который я в настоящее время сдаю со всей обстановкой на условиях краткосрочной аренды. Обычно университетским ученым. Я предполагаю со временем поселиться там, когда уйду на покой. Должен сказать, я испытываю привязанность к этому городу.
Почему вдруг Эксетер? – с удивлением подумала она тогда. Какую роль играл этот город в загадочном прошлом Рафтвуда? Что в этом городе такого, что может породить к нему привязанность у кого-либо, кроме его постоянных обитателей?
– Что ж, можно провести эксперимент. Но мне надо будет проконсультироваться с другими попечителями фонда. Это ведь означает, что фонд должен выделить мне два коттеджа, возможно, примыкающих друг к другу. Вряд ли кому-то из нас захочется пользоваться одной и той же ванной.
– Вне всяких сомнений, я предпочел бы отдельный коттедж, мадам.
– Ну что ж, я посмотрю, как это можно будет устроить, и мы попробуем поэкспериментировать примерно с месяц. Если окажется, что мы друг другу не подходим, расстанемся без обоюдных претензий.
Это происходило пятнадцать лет назад, а они все еще были вместе. Рафтвуд оказался превосходным слугой и на удивление хорошим поваром. Все чаще по вечерам она обедала не в Доме, а у себя, в коттедже «Атлантик». Он брал отпуск два раза в год, каждый раз ровно на десять дней. Эмили не имела ни малейшего представления о том, куда он ездил или что делал, а он ей никогда об этом ничего не рассказывал. Она всегда полагала, что те, кто выбирает сколько-нибудь длительную жизнь на острове, бегут от чего-то, пусть даже, как в ее собственном случае, перечень причин для бегства был обычным, принятым на вооружение всеми «мятежниками» ее поколения: шум, мобильные телефоны, вандализм, пьяные дебоши, политкорректность, неэффективность одних и нападки на высокое мастерство других путем приклеивания им ярлыка «элитизм», то бишь аристократическое высокомерие. Сейчас она знала о своем дворецком ничуть не больше, чем в те годы, когда он возил ее отца; а в то время она видела его очень редко: массивное неподвижное лицо, глаза, наполовину скрытые козырьком шоферской фуражки, волосы, необычайно светлые для мужчины, аккуратно подстриженные и полумесяцем лежащие на толстой шее. У них установился распорядок, устраивавший обоих. Каждый вечер, в пять часов, они усаживались в ее коттедже играть в скраббл, а после игры выпивали по паре бокалов красного вина – это был единственный момент, когда они пили или ели вместе, – и Рафтвуд возвращался к себе в коттедж, готовить обед для мисс Эмили Холкум.
Рафтвуда на Куме приняли, он стал частью жизни острова, но она чувствовала, что его привилегированное, не слишком обремененное тяжелой работой существование вызывает у других штатных сотрудников молчаливое негодование. У него были свои, четко обозначенные, хотя и неписаные обязанности, но даже в тех редких случаях, когда происходило что-то непредвиденное, он никогда не предлагал помочь. Все считали, что он предан своей хозяйке как последней из рода Холкумов; она же думала, что это вряд ли возможно, да и вряд ли стала бы приветствовать такую преданность. Однако она признавалась себе, что побаивается, как бы он не стал ей совершенно необходим – настолько, что обойтись без него она уже не сможет.
Вернувшись в спальню, где было два окна – одно смотрело на море, другое на противоположную сторону, на остров, – она прошла к северному окну и распахнула створки. Ночь была бурной, но сейчас ветер утихомирился, сменившись легким бризом. Там, где кончалась площадка, ведущая к переднему крыльцу, земля полого поднималась вверх, и на гребне взлобка она увидела молчаливую фигуру, стоящую твердо и неподвижно, словно статуя. Человек стоял всего-то футах в шестидесяти от нее, и Эмили поняла, что он, должно быть, ее заметил. Она отодвинулась от окна, но продолжала наблюдать за ним так же пристально, как – она это знала – он наблюдает за ней. Он стоял недвижимо, его темная, застывшая фигура представляла резкий контраст с развевающимися волосами, которые метались из стороны в сторону под ветром. Он походил бы на изрыгающего проклятия ветхозаветного пророка, если бы не вызывающая замешательство неподвижность. Он неотрывно глядел на коттедж с таким яростным вожделением, какое – она явственно ощущала это – не могло объясняться причинами, которые он приводил, требуя, чтобы этот коттедж предоставили ему. Он говорил, что всегда приезжает на остров в сопровождении своей дочери Миранды и литредактора Денниса Тремлетта, поэтому ему требуются два смежных коттеджа. На острове Кум только коттедж «Атлантик» состоял из двух отдельных помещений, соединенных общей стеной, и был поэтому самым желанным из всех. Может быть, этому человеку так же, как и ей, было необходимо жить на грозном краю отвесной скалы, слышать, как в тридцати футах под ней днем и ночью грохочет прибой, швыряя об утес волны? Ведь это тот самый коттедж, где этот человек родился и жил, пока ему не стукнуло шестнадцать, когда он покинул Кум, ничего никому не сказав, и в полном одиночестве взялся пробивать себе дорогу к писательству. Не это ли кроется за его требованием? Неужели он убедил себя, что его талант увянет, если он не получит коттедж «Атлантик»? Он на двенадцать лет младше ее, так неужели же у него родилось предчувствие, что его творчество и его жизнь близятся к концу? Что дух его не найдет покоя, если только он не поселится в том доме, где был рожден?
Впервые Эмили ощутила угрозу в яростной силе его желания. И ведь она никак не могла почувствовать себя свободной от этого человека. В последние семь лет он завел обычай приезжать на остров через каждые три месяца, на две точно обозначенные недели. И хотя ему не удалось выселить ее из коттеджа – да и как он мог бы этого добиться?! – его постоянно повторяющееся появление на острове Кум нарушало ее покой. Ее мало что пугало, пожалуй, только иррациональность, абсурдность. Может быть, это вожделение Оливера – угрожающий симптом чего-то еще более страшного? Не сходит ли он с ума? Она все еще медлила, не в силах спуститься к завтраку, пока Оливер стоял там, на гребне, и прошло целых пять минут, прежде чем он повернулся к ней спиной и зашагал прочь.
В Лондоне Натан Оливер жил по строго установленному распорядку дня, который мало менялся во время его ежеквартальных наездов на остров Кум. Здесь и он, и его дочь следовали обычной практике гостей острова. Каждое утро Дэн Пэджет доставлял в коттедж легкий ленч, который чаще всего состоял из супа, холодных мясных закусок и салата: Миранда заказывала ленч экономке миссис Бербридж по телефону, а та передавала инструкции кухарке. Обедать можно было либо у себя в коттедже, либо в Большом доме, но Оливер предпочитал обедать в Перегрин-коттедже. Обеды готовила Миранда.
Утром в пятницу Оливер четыре часа работал – вместе с Деннисом Тремлеттом он редактировал рукопись нового романа. Он предпочитал править рукописи по уже набранной верстке – с этой его экстравагантностью, несмотря на некоторое неудобство, издателям приходилось мириться. Правка бывала обильной, он порой даже вносил изменения в сюжет, записывал новый текст мелким почерком без наклона на оборотной стороне набранных страниц, а затем отдавал их Тремлетту, чтобы тот переписал все более разборчиво на втором экземпляре верстки. В час дня они сделали перерыв на ленч. К двум часам с несложным ленчем было покончено, Миранда вымыла посуду и поставила судки из-под ленча на полку на крытом крыльце, чтобы их забрали. Тремлетт несколько раньше ушел – он ел вместе с другими штатными работниками в столовой для обслуживающего персонала. В середине дня Оливер обычно ложился отдыхать и спал до половины четвертого, когда Миранда будила его к вечернему чаю. Сегодня же он решил отказаться от дневного отдыха и пройти к маленькой гавани, чтобы не пропустить момент, когда лодочник Джаго приведет туда катер. Ему было необходимо убедиться, что анализ крови, который Джоанна Стейвли взяла у него накануне, благополучно прибыл в больничную лабораторию.
В половине третьего Миранда исчезла: повесив на шею бинокль, она сказала отцу, что пойдет на северо-западную оконечность острова – понаблюдать за птицами. Почти сразу после этого, аккуратно уложив оба экземпляра верстки в ящик письменного стола и оставив дверь коттеджа незапертой, Оливер отправился по гребню скалы к круто спускавшейся вниз тропе, ведущей к маленькой гавани. Миранда, по всей вероятности, шла очень быстро: оглядывая поросшее кустарником пространство вокруг, он нигде ее не обнаружил.
Оливеру было тридцать четыре года, когда он женился, и решение жениться он принял не потому, что это было ему необходимо в силу психологических или физиологических побуждений, а скорее из убеждения, что это выглядит подозрительно, когда гетеросексуал долго остается холостяком: окружающие начинают думать, что такой человек большой оригинал или – а это было бы тем более постыдно – что он не способен привлечь подходящую партнершу. Как раз в этом смысле он не предвидел никаких особых трудностей, но и торопиться вовсе не собирался. В конце концов, женихом он был завидным и не предполагал, что ему придется пережить позорный отказ. Однако намеченное предприятие, осуществлявшееся без особого энтузиазма, дало непосредственные и неожиданно быстрые результаты. Понадобилось всего два месяца совместных обедов и не очень частых поездок на сутки в ту или иную мало известную сельскую гостиницу, чтобы он смог убедиться, что Сидни Беллинджер – правильный выбор; Сидни – она совершенно ясно дала это понять – вполне разделяла эту точку зрения. К тому времени она уже обрела устойчивую репутацию как выдающаяся политжурналистка: путаница, время от времени возникавшая из-за ее имени, которое могло принадлежать как женщине, так и мужчине, шла ей только на пользу. И пусть ее артистически красивая внешность была не столько даром природы, сколько результатом свободного распоряжения деньгами, искусного макияжа и умения одеваться с великолепным вкусом, Оливер ничего большего и не требовал, как не требовал и романтической влюбленности. Хотя он всегда стремился сдерживать свои сексуальные аппетиты, так чтобы не оказаться в их неодолимой власти, ночи, проводимые с Сидни, давали ему то наслаждение, какое он и ожидал от женщины. Сидни сама задавала тон, ему оставалось лишь молча соглашаться. Он пришел к выводу, что она, как и он, видит обоюдную выгоду в их браке; это казалось ему вполне резонным: самые удачные браки всегда основываются на уверенности обоих партнеров, что каждому из них повезло.
Так могло бы продолжаться и до сих пор – хотя Оливер никогда не верил в постоянство, – если бы не рождение Миранды. Здесь он принял главную ответственность на себя. Когда ему исполнилось тридцать шесть, им впервые в жизни овладело совершенно иррациональное желание иметь сына или даже не обязательно сына, а вообще ребенка: это было как бы приятием идеи, что таким образом он – убежденный атеист – обретет надежду на пусть не буквальное, но все же бессмертие. Отцовство, как и материнство, есть, в конце концов, одна из абсолютных ценностей человеческого существования. Его собственное рождение от него никак не зависело, смерть неизбежна и, вполне возможно, будет столь же неприятной, как рождение, сексуальные потребности ему удалось более или менее успешно контролировать. Оставалось сладить с отцовством. Не отдать должное этому всеобщему человеческому оптимизму для него, как для писателя, означало бы оставить такой пробел в жизненном опыте, который ограничил бы возможности его таланта. Рождение дочери стало катастрофой. Хотя был выбран дорогой роддом, роды оказались длительными и трудными, а врачи недостаточно компетентными: в конце концов пришлось накладывать щипцы, что причинило еще больше боли, анестезия не принесла того облегчения, на которое надеялась Сидни. Инстинктивная нежность, вспыхнувшая слабой искоркой, когда Оливер впервые взглянул на свою голенькую, вымазанную слизью и кровью дочь, быстро угасла. Он сомневался, что Сидни вообще успела что-то подобное почувствовать к новорожденной. Может быть, то, что девочку сразу же забрали в отделение интенсивной терапии, тоже сыграло свою роль.
Когда Оливер пришел навестить Сидни в палате, он спросил:
– Тебе не хочется подержать ребенка?
Сидни не могла лежать спокойно – голова ее металась на подушках.
– О Господи, дай же мне отдохнуть! Не думаю, что девочке хочется, чтобы ее тут мучили, если ей так же паршиво, как мне сейчас!
– А как ты хотела бы ее назвать?
Это был вопрос, которого они еще не обсуждали.
– Думаю, Миранда[9]. Это же удивительно – настоящее чудо, что она осталась жива. И что я тоже жива. Просто кровавый кошмар какой-то… Кровавый – самое подходящее слово. Слушай, приходи лучше завтра. Мне надо поспать. И скажи им там – пусть ко мне никого не пускают. А если ты мечтаешь о фотографиях в семейном альбоме – жена сидит в постели, сияя от материнской гордости, с очень презентабельным младенцем на руках, – выбрось это из головы. И я сразу тебе заявляю – с этим жутким кошмаром покончено раз и навсегда!
Сидни была матерью, по большей части отсутствовавшей. Правда, когда она появлялась в их доме в Челси, она проявляла к дочери гораздо больше нежности, чем он мог ожидать, однако дома она бывала редко, часто уезжала за границу. Теперь у него были деньги; доходы их обоих позволяли держать няню, экономку и приходящую домработницу. Кабинет Оливера на верхнем этаже дома стал территорией, куда вход ребенку был запрещен, но когда отец спускался оттуда, девочка следовала за ним, как собачонка – не приближаясь, почти не заговаривая, но явно довольная. Однако долго так не могло продолжаться.
Когда Миранде исполнилось четыре года, Сидни в один из ее редких приездов домой сказала:
– Нельзя, чтобы все шло так, как идет. Девочке необходимо общество других детей. Есть начальные школы, куда детей принимают уже с трех лет. Скажу Джудит, чтобы она все разузнала.
Джудит была личным референтом Сидни и славилась невероятной расторопностью и деловитостью. А тут она проявила не только деловитость и расторопность, но и поразительную чуткость. Она затребовала проспекты, она посещала школы, она собирала рекомендации. Под конец ей удалось созвать мужа и жену вместе и с бумагами в руках доложить им о результатах.
– Школа «Высокие деревья», близ Чичестера, кажется наиболее подходящей. Приятный дом с большим садом, почти рядом с морем. Дети выглядели веселыми и довольными, когда я там была, и я заходила на кухню, а потом поела вместе с младшими в помещении, которое они называют «ясельное крыло». Родители очень многих детей работают за границей, а директриса, как мне показалось, больше заботится о здоровье и хорошем настроении детей, чем об их успехах в учебе. Возможно, это не так важно, вы же сами сказали, что Миранда не проявляет особых талантов в этом плане. Я полагаю, ей будет там хорошо. Могу договориться о вашем посещении школы, если вы хотите познакомиться с директрисой и увидеть все своими глазами.
После этой беседы Сидни сказала:
– Я смогу освободить вторую половину дня в следующую пятницу, и тебе лучше тоже поехать. Не очень-то хорошо будет выглядеть, если узнают, что мы выпихнули Миранду в школу, и при этом только один из нас оказался достаточно заботлив, чтобы посмотреть, куда это она отправляется.
Так что они поехали туда вместе, настолько отдалившиеся друг от друга, настолько чужие, что казалось – они два школьных инспектора, приехавших с официальной проверкой. Сидни великолепно играла роль взволнованной матери. Ее рассказ о том, что необходимо их дочери, и о том, на что они – родители – надеются, посылая девочку именно в эту школу, произвел огромное впечатление. Оливер просто не мог дождаться того момента, когда он окажется у себя в кабинете и сможет все это записать. Но дети там и правда выглядели непринужденно-веселыми и довольными, и через неделю Миранду отправили в школу. Ученики могли жить там не только в течение учебного года, но и во время каникул, и похоже было, что Миранда скучала о «Высоких деревьях» в тех редких случаях, когда всем им оказывалось удобно, чтобы часть каникул девочка провела дома. После этой школы ее отправили в частную среднюю школу-пансион, где давали приличное образование и обеспечивали что-то вроде «материнской» заботы: Сидни считала такую заботу весьма желательной. Образование там не выходило за рамки экзаменов на получение аттестата об общем образовании, но Оливер уговаривал себя, что Миранда вряд ли тянет на Челтнемский женский колледж или на школу Святого Павла.
Миранде было шестнадцать лет, когда Натан и Сидни развелись. Он был потрясен тем, с какой страстью Сидни перечисляла его несовершенства.
– В действительности ты ведь человек отвратительный, – говорила она, – эгоистичный, грубый, жалкий. Неужели ты и вправду не осознаешь, как ты досуха высасываешь жизнь из других людей, как ты их используешь? Зачем тебе надо было присутствовать, когда я рожала Миранду? Ведь кровь и грязь – это не для тебя, не так ли? И ты был там вовсе не ради меня. Если ты тогда и чувствовал что-то ко мне, так только чисто физическое отвращение. Нет, тебе надо было быть там потому, что ты мог захотеть написать о родах, и ты написал о родах. Тебе просто надо было присутствовать, разве не так? Тебе надо слушать, видеть, наблюдать. Ведь только тогда, когда тебе ясны физиологические подробности, ты способен достичь всех тех психологических прозрений, той человечности, за которые тебя так ценят. Что там в «Гардиан» писал недавно один из твоих рецензентов? Что тебя можно было бы назвать – насколько это вообще возможно! – почти что современным Генри Джеймсом[10]! И ты, конечно же, прекрасно владеешь словом, не правда ли? Не могу не согласиться. Но ведь и я прекрасно владею словом. И мне не нужен ни твой талант, ни твоя слава. Не нужны твои деньги и даже – время от времени – твоя внимательность в постели. Лучше давай цивилизованно разведемся. Я не очень-то стремлюсь афишировать неудачи. Так что новая работа в Вашингтоне подвернулась очень кстати. Это свяжет меня определенными обязательствами на целых три года.
В ответ он только спросил:
– А как быть с Мирандой? Она, кажется, хочет бросить школу.
– Это ты так считаешь. Со мной она почти не общается. Ребенком общалась, теперь не хочет. Бог знает, что ты сможешь с ней поделать. Насколько я могу понять, она ни к чему не проявляет интереса.
– Мне кажется, ее интересуют птицы. Во всяком случае, она вырезает их изображения и прикрепляет на доске у себя в комнате.
Оливер тогда ощутил в душе некоторое ликование: ему удалось заметить в Миранде что-то такое, чего не увидела Сидни. Его слова прозвучали как подтверждение родительской ответственности.
– Что ж, в Вашингтоне она вряд ли найдет так уж много птиц. Лучше ей остаться здесь. Да и что мне там с ней делать?
– А мне что? Ей надо быть с матерью.
Тут Сидни расхохоталась:
– Да что ты, право?! Неужели не найдешь ей применения? Она могла бы вести для тебя дом, не так ли? Вы могли бы проводить отпуск вместе на том острове, где ты родился. И там, должно быть, хватает птиц, так что она будет просто счастлива. К тому же тебе не придется платить экономке.
Ему действительно не пришлось платить экономке, и на острове Кум действительно хватало птиц, хотя повзрослевшая Миранда уже не проявляла к ним такого интереса, как в детстве. В школе она хотя бы научилась готовить. Она ушла из школы в шестнадцать лет, без каких-либо профессиональных навыков, кроме готовки, и с весьма невыразительными оценками по успеваемости. В следующие шестнадцать лет она жила с отцом и путешествовала вместе с ним, молчаливо и добросовестно выполняя обязанности экономки. Она никогда не жаловалась и была вроде бы всем довольна. Оливеру и в голову не приходило советоваться с ней по поводу ежеквартальных и прямо-таки ритуальных выездов из их дома в Челси на остров Кум, как не приходило в голову советоваться об этом с Тремлеттом. Он считал само собой разумеющимся, что каждый из этих двоих – всего лишь добровольный придаток его писательского дара. Если бы от него потребовали объяснений – но никто никогда их не требовал, даже неудобный внутренний голос, который, как он знал, кто-то другой мог бы назвать голосом совести, ничего от него не требовал, – у него был готов ответ: они сами выбрали свой образ жизни, им хорошо платят, они хорошо питаются, у них удобное жилье. Когда он едет за границу, они путешествуют вместе с ним в роскошных условиях. Ни одному из них, очевидно, не требуется ничего лучшего, да и данных для чего-то лучшего ни у той ни у другого просто нет.
Когда он семь лет назад впервые вернулся на Кум, его поразило, что стоило ему только ступить с борта катера на берег, как он ощутил неожиданное радостное и удивленное возбуждение. Он воспринял эту эйфорию, словно романтический юнец, вообразивший себя завоевателем, вступившим во владение тяжко завоеванной территорией, путешественником-первооткрывателем, отыскавшим наконец легендарный брег. И в тот вечер, стоя у Перегрин-коттеджа и глядя в сторону далекого корнуоллского побережья, он понял, что поступил правильно, вернувшись на остров. Здесь, в пронизанном шуршанием моря покое, неумолимый ход физического увядания может быть замедлен, здесь слова могут к нему вернуться.
А еще он понял, с самого первого взгляда на коттедж «Атлантик», что ему во что бы то ни стало нужно заполучить именно этот коттедж. Здесь, в этом каменном строении, которое, казалось, вырастало из отвесной скалы, опасно обрывавшейся в море, он, Оливер, был рожден, и здесь ему предстоит умереть. Это непреодолимое желание подкреплялось необходимостью получить более удобное и более просторное жилье, но в нем крылось и что-то стихийное, словно сама кровь Оливера откликалась на неизбывное ритмическое биение, на немолчный пульс моря. Дед Оливера был моряком и погиб в море. Отец в прежние времена на Куме водил катер, и Натан жил с отцом в коттедже «Атлантик» до тех пор, пока ему не исполнилось шестнадцать, пока он не смог убежать от пьяных отцовских скандалов, сменявшихся приступами слезливой пьяной любви. Тогда-то он и ступил на одинокую дорогу к писательству. Все те годы, полные трудностей, разъездов и одиночества, стоило ему подумать о Куме, он вставал в его памяти как остров, полный неукротимых эмоций и опасностей, как место, куда не следует возвращаться, потому что оно хранит под спудом все забытые страдания и травмы прошлого. Теперь, шагая по склону утеса к гавани, Оливер думал о том, как это странно, что он смог вернуться на Кум совершенно спокойно, в полной уверенности, что возвратился домой.
Было чуть позже трех часов дня, и в своем кабинете на третьем этаже, в башне Кум-Хауса, Руперт Мэйкрофт работал, составляя смету на следующий финансовый год. У дальней стены, за точно таким же столом, Адриан Бойд в полном молчании проверял счета за квартал, закончившийся тридцатого сентября. Ни тот ни другой не мог бы сказать, что занимается своим любимым делом, и оба работали молча: тишину нарушал лишь шелест бумаг. Но вот Мэйкрофт откинулся на спинку стула и, давая глазам отдохнуть, устремил взгляд на вид, открывавшийся из высокого, закругленного сверху окна. Теплая не по сезону погода все еще держалась. Подувал слабый ветерок, море, морщась, простиралось под почти безоблачным небом, синее, словно в разгаре лета. Справа, на выступе скалы, высился старый маяк; его стены сверкали белизной, верхушку венчал красный фонарь с теперь уже навсегда угасшим огнем – изящный фаллический символ прошлого, любовно отреставрированный, но совершенно ненужный. Порой эта символичность вызывала у Руперта какое-то тревожное чувство. Слева, словно раскрытые для объятия руки, едва виднелся вход в гавань с низкорослыми башенками причальных фонарей. Именно этот вид и этот кабинет утвердили Мэйкрофта в решении приехать на остров Кум.
Даже теперь, после полутора лет пребывания на острове, он обнаруживал, что это его по-прежнему удивляет. Ему всего пятьдесят восемь, на здоровье жаловаться не приходится, мозги, насколько он способен судить, работают нормально. И вопреки всему он решил рано уйти с должности городского юрисконсульта, и сделал это с радостью. Его решение ускорила смерть жены. Она погибла два года назад в автокатастрофе. Это был неожиданный тяжкий удар, какими обычно и бывают смертельные катастрофы, как бы о них ни предупреждали, как бы от них ни предостерегали. Она ехала из Уорнборо в соседнюю деревню, на собрание книжного клуба, слишком быстро вела машину по опасно узкой дороге. На крутом повороте ее «мерседес», не снижая скорости, врезался в трактор. Целую неделю после этого происшествия его горе притуплялось необходимостью проходить через множество формальностей, связанных с гибелью жены: расследование, похороны, бесконечные письма людей, выражающих ему соболезнования, на которые надо было отвечать, затянувшееся пребывание сына и его жены, желавших обсудить будущее устройство его домашнего быта… Иногда ему казалось, что сам он при всем этом вовсе не присутствует. Когда же примерно через два месяца после смерти жены им вдруг овладело беспредельное горе, он был потрясен его силой и его неожиданностью. В этом горе было все – и раскаяние, и сожаление, и чувство вины, и смутная, какая-то беспредметная тоска. Фонд попечителей острова Кум числился среди клиентов его фирмы. Зачинатели фонда относились к Лондону с недоверием, считая его средоточием черного двоедушия и ловких махинаций, цель которых – заманивать в ловушку простодушных провинциалов; они были счастливы, что им удалось обратиться в местную, давно существующую адвокатскую фирму. Фирма и теперь продолжала осуществлять операции для фонда, и когда Мэйкрофту предложили временно заполнить пустоту, образовавшуюся после ухода на пенсию постоянного ответственного секретаря, и поработать до назначения нового, он ухватился за эту возможность и оставил адвокатскую практику. Через два месяца после его назначения ему сообщили, что должность останется за ним, если он пожелает ее получить.
Он рад был уехать из Уорнборо. Городские дамы – по большей части они были подругами Хелен – стремились смягчить скуку провинциального домашнего быта эйфорией благожелательных попыток его женить. Порой он повторял в уме фразу Джейн Остен: «Вдовцу, имеющему собственный дом и вполне приличный доход, обязательно нужна жена». Они, разумеется, желали ему добра, но с тех пор, как погибла Хелен, он просто задыхался от их доброты. Он стал страшиться регулярных еженедельных приглашений на ленч или на обед. Неужели он и вправду бросил работу и укрылся в изолированности острова, чтобы избавиться от непрошеных заигрываний местных вдовушек? В минуты такого вот самоанализа он признавался себе, что – вполне возможно – так оно и было. Казалось, что предполагаемые преемницы Хелен все на одно лицо, их было просто невозможно отличить друг от друга: все его возраста или чуть моложе, приятной внешности, некоторые даже очень привлекательные, отзывчивые, прекрасно одетые и ухоженные. И на каждом званом обеде он боялся, что забудет чье-то имя, станет задавать те же безобидные вопросы о детях, о каникулах, о любимых занятиях, которые уже задавал раньше, и с точно таким же притворным интересом. Он мог себе представить, как очередная хозяйка дома, выждав хорошо рассчитанное время, звонит своей гостье: «Ну, как у вас складываются отношения с Рупертом Мэйкрофтом? Мне показалось, он с огромным удовольствием разговаривал с вами! Он вам звонил?» Он не звонил, но понимал, что в один прекрасный день, в момент тихого отчаяния, одиночества или слабости, может позвонить.
Его решение отказаться от партнерства в фирме и переехать, поначалу лишь временно, на остров Кум было воспринято с всеобщим вполне ожидаемым сожалением. Ему говорили о том, как им всем будет его недоставать, как высоко все они его ценят, но теперь, по прошествии некоторого времени, его поразило, что никто тогда не попытался его отговорить. Он утешался мыслью, что его уважали, а может быть, даже любили клиенты, с которыми он работал долгие годы, и многие перешли к нему от отца. Он был для них воплощением старомодного семейного поверенного в делах, задушевного друга, хранителя семейных секретов, защитника и советника. Он составлял для них завещания, помогал осуществлять имущественные сделки, представлял их интересы, если их вызывали к мировому судье (а всех судей города он знал лично) за мелкие нарушения, в большинстве случаев за неправильную парковку или за превышение скорости. Самым серьезным делом в его практике, какое он мог припомнить, была мелкая кража в магазине, совершенная женой местного священника. Этот скандал дал богатую пищу для сплетен всему приходу, прихожане с наслаждением обсуждали происшествие целую неделю. В результате его ходатайства о смягчении наказания дело рассматривали весьма сочувственно, затребовали медицинское заключение и приговорили к уплате вполне умеренного штрафа. Разумеется, его клиенты станут о нем скучать, будут вспоминать его с сентиментальным ностальгическим чувством, но не очень долго. Фирма «Мэйкрофт, Форбс и Макинтош» разрастется, возьмет новых партнеров, оборудует новые помещения. Молодой Макинтош, который через год должен получить диплом, уже представил свой план развития фирмы. Сын Мэйкрофта – у них с Хелен был только один ребенок – должен был отнестись к этому вполне сочувственно. Он теперь работал в Лондоне, в одной из фирм в Сити, в штате которой было сорок адвокатов: она отличалась высокой степенью специализации, весьма выдающейся клиентурой и пользовалась широкой известностью в стране.
К сегодняшнему дню Мэйкрофт пробыл на острове уже полтора года. Оторванный от установившегося, вселяющего спокойную уверенность образа жизни, служившего опорой его внутреннему «я», он, как бы иронически это ни воспринималось, обрел здесь больше душевного покоя, зато его стали одолевать непривычные ранее вопросы к самому себе. Поначалу остров вызвал у него настоящее смятение чувств. Как это всегда свойственно красоте, Кум одновременно и успокаивал, и лишал покоя. Он обладал какой-то необычайной властью побуждать человека к самоанализу, вовсе не обязательно мрачному, но достаточно глубокому, чтобы рождать беспокойство. Как предсказуемо, как, по сути, безмятежно прошли его пятьдесят восемь лет! Любовно оберегаемое детство, с особым тщанием выбранная приготовительная школа, потом, до восемнадцати лет, небольшая, но весьма уважаемая частная средняя школа, вполне ожидаемый диплом второго класса с отличием в Оксфорде. Он решил пойти по стопам отца не потому, что горел желанием стать юристом, и даже – как понял теперь – не в результате осознанного выбора, а из сыновнего почтения и потому, что знал – его ждет заранее обеспеченное место работы. Даже женился он не столько из-за страстной любви, сколько по сознательному выбору из небольшого круга подходящих девушек – посетительниц теннисного и литературного клубов города Уорнборо. Ему никогда не приходилось принимать по-настоящему трудных решений, он не сталкивался с мучительными проблемами трудного выбора, не занимался опасными видами спорта, не пытался достичь ничего выходящего за пределы его профессии. Неужели все это, размышлял он, из-за того, что он был единственным, обожаемым и всячески оберегаемым ребенком? Из его детства чаще всего ему вспоминались слова матери: «Не надо это трогать, дорогой, это опасно». Или: «Не ходи туда, милый, ты можешь упасть!» Или еще: «На твоем месте я не стала бы слишком часто встречаться с ней, дорогой, она не совсем в нашем духе».
Руперт полагал, что его первые полтора года на острове прошли довольно успешно, ведь никто не сказал ему, что это не так. Но он признавал, что сделал две большие ошибки, обе – с приемом новых людей на работу. В обоих случаях он поступил вопреки здравому смыслу. Дэниел Пэджет и его мать приехали на Кум в июне 2003 года. Пэджет написал ему, хотя и не прямо на его имя, желая узнать, нет ли на Куме места для кухарки и не нужен ли им человек, выполняющий всякие мелкие поделки. Тогдашний мастер как раз собирался уйти с работы, и письмо Пэджетта, хорошо написанное и сопровожденное рекомендацией, пришло, как казалось, в самый нужный момент. Кухарка на острове тогда не требовалась, но миссис Планкетт намекала, что лишняя пара рук на кухне ей бы не повредила. Принятое решение оказалось ошибкой. Миссис Пэджетт уже тогда была очень больна, жить ей оставалось всего несколько месяцев, и эти последние месяцы она твердо решила провести на острове, который она в детстве видела, приезжая на побережье, и который в ее мечтах превратился в фантастическую страну Шангри-ла. Большую часть времени Дэн Пэджетт проводил, ухаживая за матерью. Ему чаще всего помогала Джоанна Стейвли, а иногда и экономка, миссис Бербридж. Никто не жаловался, но Мэйкрофт понимал, что им приходится расплачиваться за его ошибку. Дэн Пэджетт был действительно мастером на все руки, но ему каким-то образом удалось без слов дать всем ясно понять, что жизнь на острове ему совершенно не по душе. Мэйкрофт как-то услышал разговор миссис Бербридж с миссис Планкетт. «Ну конечно, – говорила она, – Дэн никакой не островной житель, и теперь, когда его матери не стало, он вряд ли здесь надолго задержится». «Он не островной житель» – на Куме это был совершенно убийственный приговор.
А тут еще восемнадцатилетняя Милли Трантер. Мэйкрофт принял ее, потому что лодочник Джаго встретил ее в Пентворти, бездомную и просящую милостыню. Он позвонил Руперту оттуда – спросить, нельзя ли привезти Милли на остров, чтобы она побыла там, пока не удастся для нее что-нибудь устроить. Было ясно, что если не это, придется либо оставить девчонку одну и ее подберет первый попавшийся хищник в мужском обличье, либо передать ее в полицию. Милли прибыла, и ей выделили комнату в конюшенном корпусе и дали работу – помогать миссис Бербридж с постельным и столовым бельем, а также миссис Планкетт на кухне. На этот раз все прошло нормально, но будущее Милли постоянно волновало Руперта своей абсолютной неопределенностью. Детей на Кум теперь не допускали, а Милли, хотя формально и считалась взрослой, была непредсказуема и своенравна, как ребенок. Не могла же она вечно оставаться на острове!
Мэйкрофт взглянул в ту сторону, где сидел его коллега, на его чуткое, тонкое лицо с бледной кожей, не поддававшейся ни солнечным лучам, ни островным ветрам, на прядь темных волос, упавшую на лоб… Это было лицо ученого. Бойд уже несколько месяцев работал на острове, когда приехал Мэйкрофт: он тоже бежал от жизни. Бойд появился на Куме благодаря ходатайству миссис Эвелин Бербридж. Она была вдовой приходского священника, и у нее до сих пор сохранились связи в церковных кругах. Мэйкрофт никогда не задавал прямых вопросов ни ей, ни Бойду, но знал, как, по-видимому, знали почти все на острове, что Бойд, англиканский священник, вынужден был оставить свой приход либо из-за утраты веры, либо в результате алкоголизма, а может быть, из-за того и другого вместе. Мэйкрофт сознавал, что не способен понять, как такое могло произойти. Вино всегда давало ему наслаждение, не становясь необходимостью, а былые воскресные посещения церкви вместе с Хелен служили подтверждением его «английскости» и принятого в обществе поведения, являлись исполнением довольно приятных обязанностей, совершенно лишенных религиозного рвения. Его родители не верили в религиозный экстаз, не верили и в необузданные церковные инновации, угрожавшие их удобной и безмятежной ортодоксальности. Его мать отвергала их, спокойно говоря: «Мы ведь принадлежим к АЦ – к англиканской церкви, милый, мы таких вещей просто никогда не делаем». Мэйкрофт находил странным, что Бойд решил сложить сан, не столь давно усомнившись в каких-то догматах; утрата веры в догматы была профессиональной опасностью у англиканских священников, если судить по высказываниям некоторых епископов в средствах массовой информации. Однако то, что в данном случае потеряла церковь, оказалось для Руперта настоящей находкой. Теперь он не представлял себе, как он мог бы работать на Куме без Адриана Бойда, сидящего за столом напротив.
С чувством вины он вдруг подумал, что смотрит в окно вот уже минут пять, а то и больше. Он решительно обратил взгляд и мысли на лежащую перед ним работу. Но его благие намерения рассыпались в прах. Раздался громкий стук в дверь, и в комнате возникла Милли Трантер. Она редко здесь появлялась, но всегда одним и тем же способом: казалось, она материализуется по эту сторону двери прежде, чем уши Руперта успевают расслышать ее стук.
Милли сказала, не пытаясь скрыть возбуждение:
– Ох и беда у нас на причале, мистер Мэйкрофт! Мистер Оливер говорит, чтоб вы срочно пришли. Ох он и разозлился! Вроде как из-за того, что Дэн его анализ крови утопил.
Казалось, Милли нечувствительна к холоду. Сейчас она решила отпраздновать теплый день, нарядившись в сидящие низко на бедрах и украшенные многочисленными пряжками джинсы и надев короткую тенниску, едва прикрывавшую детскую грудь. Живот у нее был голый, а в пупке светилась золотая запонка. Мэйкрофту подумалось, что, пожалуй, стоит поговорить с миссис Бербридж о том, как одевается Милли. Можно согласиться, что гости не так уж часто встречают Милли, одетую или раздетую, но он не сомневался, что его предшественник ни минуты не стал бы терпеть этот голый живот.
А сейчас он сказал:
– И что же ты делала у причала, Милли? Разве ты не должна была помочь миссис Бербридж управиться с бельем?
– Так я же все уже сделала, а то нет, что ли? Она сказала, беги давай. Ну я и пошла помочь Джаго разгружаться.
– Джаго вполне способен сам справиться с разгрузкой. Думаю, тебе лучше вернуться к миссис Бербридж, Милли. Она найдет тебе полезное занятие.
Милли не стала спорить, но попыталась выразить свое отношение к его словам пантомимой: она возвела очи к небу и молча ушла. А Мэйкрофт сказал:
– И что это я всегда разговариваю с Милли, как школьный учитель? Как вы думаете, может, я лучше понимал бы ее, если бы у меня была дочь? И как по-вашему, она и правда может быть счастлива здесь?
Бойд поднял глаза от бумаг и улыбнулся:
– На вашем месте я не стал бы беспокоиться, Руперт. Миссис Бербридж находит, что девочка приносит пользу, и у них установились добрые отношения. Хорошо, когда рядом есть кто-то молодой. Когда Милли надоест на Куме, она уедет.
– Мне кажется, главное, что ее здесь держит, – это Джаго. Она вечно торчит в коттедже «У пристани». Надеюсь, там не возникнет никаких осложнений. Ведь без него будет невозможно обойтись.
– Я думаю, Джаго в силах сладить с подростковой влюбленностью. Если вас беспокоит, не соблазнит ли ее Джаго или она его, что было бы более вероятно, не волнуйтесь. Этого не случится.
– Думаете, не случится?
Адриан ответил очень мягко:
– Нет, Руперт. Не случится.
– Ну хорошо, тогда уже легче. Не думаю, что именно это меня на самом деле волновало. Я все-таки сомневался, что у Джаго хватит времени или сил этим заняться. Впрочем, на секс большинство людей как-то находят и время, и силы.
– Мне пойти в гавань? – спросил Адриан.
– Да нет, я лучше сам пойду.
Бойд был последним из всех, кого можно было бы попросить утихомирить Оливера, и Мэйкрофт на миг почувствовал раздражение из-за того, что Адриан это предложил.
Тропа, ведущая к гавани, была одной из его самых любимых. Обычно Руперт ощущал прилив радости, уже выходя через передний двор Кум-Хауса на усыпанную гравием дорожку и шагая по направлению к крутым ступеням, идущим по склону утеса к причалу. И вот внизу под ним открывалась гавань, словно цветная картинка из книжки сказок: две низкорослые, увенчанные фонарями башенки по обе стороны узкого устья, опрятный коттедж Джаго Тэмлина с аккуратным рядком больших терракотовых горшков перед ним, куда Джаго высаживал летние герани, свернутые в бухты канаты и вычищенные до блеска швартовые тумбы, спокойная вода бухты, а за устьем гавани – беспокойное море и в отдалении волновая толчея противотока. Иногда Мэйкрофт вставал из-за письменного стола и отправлялся к пристани, чтобы встретить катер. Он молча стоял, ожидая появления суденышка, испытывая атавистическое нетерпение островитян былых веков, встречающих долгожданный корабль. Однако сейчас он медленно спускался по последним ступеням лестницы, сознавая, что за его приближением внимательно наблюдают.
У причала, оцепенев от ярости, стоял Оливер. Джаго, не обращая на него никакого внимания, занимался разгрузкой. Дэн Пэджетт, с серым как пепел лицом, стоял, прижимаясь спиной к стене каюты, словно перед расстрельным взводом.
– Что-нибудь случилось? – спросил Мэйкрофт.
Глупый вопрос. Гнетущая тишина, побелевшее от гнева лицо Оливера – все говорило о том, что проступок Пэджетта был далеко не пустячным.
– Ну же, скажите ему! Что вы там стоите?! Пусть кто-то из вас скажет! – проговорил Оливер.
Ответил Джаго. Голос его звучал совершенно бесстрастно.
– Библиотечные книги миссис Бербридж, несколько пар туфель и сумок миссис Пэджетт, которые Дэн вез в магазин в Оксфаме, а также кровь мистера Оливера, взятая для анализа, упали за борт и утонули.
Оливер заговорил, пытаясь сдерживаться, но голос его от злости звучал стаккато:
– Обратите внимание на порядок. Библиотечные книги миссис Бербридж – явно невосполнимая утрата для местной публичной библиотеки. Какая-нибудь несчастная пенсионерка будет ужасно разочарована, не обнаружив на благотворительной распродаже пары дешевых туфель. А то, что мне снова придется сдавать кровь на анализ, не идет абсолютно ни в какое сравнение с этими двумя тяжелейшими катастрофами.
Джаго начал было что-то говорить, но Оливер указал на Пэджетта:
– Пусть он сам отвечает. Он уже не ребенок. Тем более что это он виноват.
Пэджетт пытался сохранить достоинство. Он произнес:
– Пакет с образцами крови и с другими вещами был в моей матерчатой сумке. Я ношу ее на плече. Я наклонился над поручнями – поглядеть на воду, и сумка соскользнула.
Мэйкрофт взглянул на Джаго:
– А вы катер не остановили? Разве нельзя было сумку крюком подцепить?
– Да все это из-за туфель получилось, мистер Мэйкрофт. Они очень тяжелые и быстро в воду ушли. Я услышал, как Дэн закричал, да только уже поздно было.
Тут вмешался Оливер:
– Мне надо поговорить с вами, Мэйкрофт. Сейчас же, и не здесь, а у вас в кабинете.
Мэйкрофт повернулся к Пэджетту:
– С вами я поговорю позже.
Опять этот учительский тон! Ему очень хотелось добавить: «Да не волнуйтесь вы так», но он понимал, что его желание успокоить Дэна только усилит антагонизм Оливера. Ужас, написанный на лице парня, встревожил Мэйкрофта. Он никак не соответствовал незначительности проступка. За книги можно будет заплатить, пропажа туфель и сумок вряд ли заслуживает чего-то большего, чем сентиментального сожаления, и то лишь со стороны самого Пэджетта. Вероятно, Оливер – один из тех несчастных, кто патологически боится шприцов, но если это действительно так, зачем ему надо было сдавать кровь на анализ здесь, на острове? В какой-нибудь больнице на побережье наверняка есть более современные методы забора крови, может, достаточно было бы просто палец проколоть. Эта мысль привела на память анализы крови, которые пришлось делать Хелен года четыре назад, когда она лечилась от тяжелого тромбоза, вызванного долгим перелетом. Воспоминание, пришедшее в такой неподходящий момент, не могло облегчить тревогу. Побелевшее от злости лицо Оливера, его обтянувшиеся, словно окаменевшие скулы и пришедшая на память картина их совместного с женой ожидания в амбулаторном отделении больницы только усилили у Руперта ощущение собственной неадекватности. Хелен могла бы сказать ему: «Не уступай этому человеку. Здесь ты – главный. Не позволяй ему тебя унижать. С ним ничего страшного не случилось. Никто не причинил ему особого вреда. И не умрет Оливер, если еще раз сдаст кровь на анализ». Так отчего же у него сейчас возникло такое ощущение, что это может случиться?
Они шли по тропе к Кум-Хаусу в полном молчании. Мэйкрофт старался умерить шаг, приспособиться к шагам Оливера. В последний раз он виделся с ним всего два дня назад, когда у них состоялся заранее запланированный разговор по поводу коттеджа «Атлантик». Сейчас, опуская взгляд на этого человека, чья великолепная голова с шапкой седых, развеваемых ветром волос едва доставала ему до плеча, он с сочувствием отметил, что даже за этот короткий промежуток времени Оливер вроде бы стал выглядеть гораздо старше. Казалось, что-то, всегда ему свойственное, исчезло, испарилось, но что? Уверенность, высокомерие, надежда? Сейчас он тяжело шел наверх, голова его, так часто появлявшаяся на фотографиях, выглядела слишком тяжелой для тщедушного, одряхлевшего тела. Что происходит с этим человеком? Ведь ему всего шестьдесят восемь, по современным меркам он едва перевалил за средний возраст, а вид у него такой, словно ему за восемьдесят.
Когда они вошли в кабинет, Бойд поднялся из-за стола и в ответ на кивок Мэйкрофта вышел из комнаты. Оливер, отказавшись сесть на предложенный ему стул, остался стоять, ухватившись обеими руками за его спинку и глядя через стол Мэйкрофту прямо в глаза. Теперь он вполне овладел голосом и спокойно и четко произносил каждое слово:
– Мне нужно сказать вам только две вещи, так что я буду краток. В своем завещании я разделил то, что министерство финансов соблаговолило мне оставить, на две равные части между дочерью и фондом острова Кум. У меня нет других родственников, и меня не интересует благотворительность: я не собираюсь облегчать государству его обязанности по отношению к малоимущим. Я родился на этом острове и верю в то, что он дает, или ранее давал людям. Если я не могу быть уверен, что меня ждет здесь радушный прием в любое удобное для меня время и что мне предоставят здесь жилье, удобное для моего проживания и работы, я изменю завещание.
– Не слишком ли это суровый ответ на то, что было всего лишь несчастной случайностью? – спросил Мэйкрофт.
– Это не случайность. Он сделал это намеренно.
– Разумеется, нет. Зачем это ему? Он небрежен и глуп, но такого намерения у него просто не могло быть.
– А я уверяю вас – он сделал это нарочно. Нельзя было допускать Пэджетта на остров и тем более разрешать ему привезти сюда мать. Она же была тогда при смерти, а он ввел вас в заблуждение, не сообщив о ее состоянии и неспособности выполнять какую бы то ни было работу. Однако я здесь не затем, чтобы обсуждать Пэджетта или учить вас, как вам следует выполнять ваши обязанности. Я уже сказал все, что хотел сказать. Если здесь ничего не изменится, я изменю завещание, как только вернусь на материк.
Тщательно выбирая слова, Мэйкрофт ответил:
– Это, вне всякого сомнения, решать вам. Могу только сказать, что мне очень жаль, если вы считаете, что мы не оправдали ваших ожиданий. Вы имеете право приезжать сюда, когда бы вы ни пожелали, это соответствует положениям акта об учреждении фонда. Любой человек, родившийся на острове, обладает этим правом и, насколько мне известно, вы единственный из живущих в данное время людей, к кому это положение применимо. Эмили Холкум имеет моральное право на коттедж «Атлантик». Если она согласится переехать, этот коттедж будет предоставлен вам.
– Тогда я предлагаю вам сообщить ей о том, во что фонду обойдется ее упрямство.
– Это все? – спросил Мэйкрофт.
– Нет, не все. Я же предупредил – мне нужно сказать вам две вещи. Вторая заключается в том, что я предполагаю проживать на острове Кум постоянно, и перееду сюда сразу же, как только будут сделаны необходимые приготовления. Мне, конечно, потребуются более подходящие условия проживания. На то время, пока я буду ожидать решения вопроса о коттедже «Атлантик», предлагаю сделать пристройку к Перегрин-коттеджу, чтобы он стал более приемлемым хотя бы на время.
Мэйкрофт делал отчаянные попытки не показать Оливеру, какое смятение его охватило. Он сказал:
– Я, разумеется, сообщу об этом попечителям фонда. Однако я не уверен, что постоянное проживание на острове может быть разрешено кому-то, кроме тех, кто числится в нашем штате как постоянный сотрудник. Пребывание здесь Эмили Холкум, разумеется, специально оговорено в акте об учреждении фонда.
– В акте буквально говорится, что ни одному человеку, родившемуся на этом острове, не может быть отказано в проживании здесь. Я родился на Куме. В акте нет запретительной статьи о длительности пребывания на острове. Я полагаю, вы убедитесь, что то, что я собираюсь предпринять, имеет законные основания и не потребует изменений в уставе фонда.
Не произнеся больше ни слова, он повернулся и вышел из кабинета. Пристально глядя на дверь, которую Оливер закрыл так решительно, что еще чуть-чуть, и можно было бы сказать, что он ею намеренно хлопнул, Мэйкрофт опустился на стул, прямо-таки физически ощутив, как депрессия тяжким грузом ложится ему на плечи. Это была катастрофа. Неужели теперешняя его работа, за которую он взялся, считая, что она будет легким временным занятием, полным успокоения промежутком, во время которого он попытается примириться со своей утратой, оценить прошедшую жизнь и решить, что делать с будущим, окончится таким провалом, таким унижением? Попечители фонда прекрасно знают, что Оливер – человек трудный, но ведь предшественнику Руперта удавалось с ним справиться.
Мэйкрофт не слышал, как в дверь постучала Эмили Холкум: когда он поднял глаза, она уже шла через комнату прямо к нему.
– Я разговаривала с миссис Бербридж на кухне, – сказала она. – Там Милли все еще болтает про какую-то неприятность на пристани. Кажется, Дэн уронил за борт взятую для анализа кровь Оливера.
– Оливер только что был здесь. Жаловался, – ответил Мэйкрофт. – Он очень тяжело это воспринял. А я попытался объяснить ему, что это просто несчастный случай. – Мэйкрофт не сомневался, что его смятение и – конечно же! – его неспособность справиться с ситуацией ясно написаны на его физиономии.
– Какой же это несчастный случай? – возразила она. – Это странно. Я полагаю, он способен сдать кровь на анализ еще раз. Наверняка даже в его иссохших от злобы венах осталось хоть немного крови. Вам не кажется, что вы принимаете все это слишком всерьез, Руперт?
– Это еще не все. У нас проблема. Оливер грозится исключить фонд из своего завещания.
– Это неприятность, но вовсе не катастрофа. Нужда нам не грозит.
– Он угрожает не только этим. Он хочет поселиться здесь как постоянный житель.
– Ну, этого он не сможет сделать. Совершенно абсурдная идея.
– Она вовсе не так абсурдна, – печально произнес Мэйкрофт. – Придется мне внимательно просмотреть акт. Вполне вероятно, что законным образом нам не удастся его остановить.
Эмили Холкум направилась было к двери, но снова вернулась и, глядя в глаза Руперту, сказала:
– Законным образом или незаконным, его надо остановить. Если ни у кого не хватит духа это сделать, я сделаю это сама.
Место, которое Миранда Оливер и Деннис Тремлетт отыскали для своих встреч, показалось им таким благоприятным и неожиданным, будто для них свершилось маленькое чудо: поросшая густой травой ложбинка в нижней части скалы, ярдах в ста от древней, сложенной из камня часовни, и не более чем в трех ярдах от отвесного обрыва к лежащему футах в сорока внизу небольшому заливу, где пенилось море. Неглубокую ложбинку со всех сторон охраняли гранитные глыбы, и попасть в нее можно было, только с трудом пробираясь и скользя вниз по крутому, усыпанному валунами и поросшему густыми кустами склону. За ветви кустов удобно было держаться, и спуск был не таким уж трудным, даже для прихрамывающего Денниса. И все же этот склон вряд ли мог привлечь кого-то, кто не стремился отыскать укромное убежище, а увидеть их вдвоем можно было бы лишь в том случае, если бы наблюдатель стал вглядываться вниз с самого гребня опасно выветрившегося, нависающего над ложбинкой утеса. Миранда, в счастливом упоении, совершенно исключала такую возможность: желание, радостное возбуждение, переполнявший ее оптимизм и надежда на будущее опьяняли, не позволяя допустить и мысли о практически невозможных случайностях и иллюзорных страхах. Деннис пытался разделить ее уверенность, всячески стараясь, чтобы в его голосе звучал тот энтузиазм, какого Миранда ждала от него, который был ей так нужен. Ей представлялось, что близость отвесного обрыва и опасного гребня утеса лишь увеличивает неуязвимость их укрытия и добавляет их ласкам особую эротическую остроту.
Сейчас они лежали рядом, ощущая тепло друг друга, но мысленно уже отдалившись, обратив лица к голубой умиротворенности неба, к наплывающим время от времени белым кучевым облакам. Необычное для осени тепло солнечных лучей нагрело окружавшие ложбину каменные глыбы, и оба были обнажены до пояса. Деннис уже натянул джинсы, хотя молния не была застегнута, а смятая вельветовая юбка Миранды едва прикрывала ей бедра. Другие предметы ее одежды лежали небрежной кучкой сбоку, на них был брошен бинокль. Сейчас, когда страстное желание было удовлетворено, все другие чувства Денниса необыкновенно обострились, в ушах звучала – так всегда случалось здесь, на острове, – какофония самых разнообразных звуков: биение моря, грохот разбивающихся о камень волн, журчание воды и, время от времени, дикий вскрик чайки. Он ощущал запах раздавленной травы и твердой почвы под нею, слабый, неопределимый, полусладкий-полукислый запах, идущий от каких-то растений с круглыми мясистыми листьями, ярко-зелеными на фоне серебристого гранита, запах моря и терпкий запах разгоряченной плоти и секса.
Он услышал негромкий, умиротворенно-счастливый вздох Миранды. Это вызвало у него прилив благодарной нежности; он повернулся к ней и вгляделся в ее спокойный профиль. После их ласк она всегда выглядела именно так: довольная, загадочная улыбка, гладкое, на несколько лет помолодевшее лицо, будто какая-то волшебная рука стерла с него едва заметные следы начинающегося старения. Он был ее первым мужчиной, когда они стали близки, но в их безрассудном соитии не было ни неуверенности, ни пассивности. Она открыла ему себя, словно этот миг мог компенсировать ей все бесплодные, лишенные жизни годы. И сексуальное удовлетворение высвободило в ней нечто большее, чем полуосознанную телесную потребность, чтобы рядом была теплая, чуткая живая плоть, нечто большее, чем жажду любви. Украденные ими обоими часы давали им возможность не только удовлетворить неодолимое желание физической близости: они проводили эти часы в разговорах, порой отрывочных и бессвязных, но чаще всего позволявших им излить накопившиеся и давно скрываемые обиды и огорчения.
Деннису было известно кое-что о ее жизни с отцом, он наблюдал все это вот уже двенадцать лет. Но если тогда он и испытывал к ней жалость, это было лишь мимолетное, быстро проходившее чувство, не окрашенное ни малейшей привязанностью. В ее слишком явной деловитости, в ее сдержанности, в ее манере порой вести себя с ним скорее как со слугой, чем с доверенным помощником ее отца виделось что-то пугающе непривлекательное. Порой ему даже казалось, что она вообще не замечает его присутствия. Он говорил себе, что она дочь своего отца. Оливер всегда был весьма требовательным работодателем, особенно когда отправлялся в рекламные поездки за границу. Деннис часто раздумывал над тем, зачем Оливер берет на себя этот труд: с коммерческой точки зрения такие поездки вряд ли были необходимы. Деннис подозревал тут существование совсем иных резонов. Такие турне удовлетворяли потребность Оливера в публичном подтверждении уважения к нему многих тысяч читателей, более того – даже их преклонения перед ним.
Однако эти поездки требовали страшного напряжения сил, оборачивавшегося нервозностью и раздражительностью, наблюдать которые дозволялось только дочери и Тремлетту. Миранда завоевывала всеобщее неодобрение постоянными критическими замечаниями или требованиями, которые сам отец никогда никому прямо не высказывал. Это она тщательно проверяла каждый предоставленный ему гостиничный номер, она наполняла водой ванну, когда сложное устройство, контролирующее подачу горячей и холодной воды, включение душа или крана над ванной, оказывалось выше его понимания. Она хранила его священный покой в свободные от встреч часы, добивалась, чтобы ему подавали ту еду, которую он любил, незамедлительно и в то самое время – пусть и неудобное для отеля – когда он этого хотел. У Оливера были странные причуды. Миранда и сопровождавшая их девушка из рекламного агентства должны были следить, чтобы каждый читатель, желавший получить его автограф с посвящением на купленной книге, передавал ему записку со своим именем, четко написанным большими буквами. Он заставлял себя терпеливо высиживать долгие часы, доброжелательно подписывая желающим книги, но терпеть не мог, если к нему, когда он уже отложил ручку, обращались с запоздалыми просьбами об этом работники книжного магазина или их друзья. Тогда Миранда тактично забирала их книги с собой в отель, обещая, что они будут подписаны к следующему утру. Тремлетт знал, что на нее смотрят как на неприятное приложение к рекламному туру, как на человека, чья безапелляционная деловитость резко контрастирует с доброжелательной готовностью ее знаменитого отца пойти всем и каждому навстречу. Самому Деннису всегда снимали в отелях номера похуже. Эти номера были гораздо роскошнее, чем все то, к чему он привык, и у него не было причин жаловаться. Он подозревал, что и к Миранде относились бы точно так же, если бы ее отцу не было необходимо, чтобы она находилась в соседнем номере.
А сейчас, молча лежа рядом с ней, он вспоминал, как начался их роман. Это случилось в отеле в Лос-Анджелесе. Тот день был долгим и трудным, и в половине двенадцатого, когда Миранда наконец удобно устроила отца на ночь, Деннис увидел, что она стоит перед своим номером, прислонившись к двери и устало опустив плечи. Казалось, у нее нет сил вставить карточку в замок и, подчинившись порыву, Деннис взял карточку из ее рук и отпер дверь. Он заметил, что лицо ее осунулось от изнеможения и что она вот-вот расплачется. Инстинктивно он обнял ее за плечи и помог войти в комнату. Она прижалась к нему и через несколько минут – он теперь не мог четко вспомнить, как это произошло, – их губы встретились и они стали страстно целовать друг друга, бормоча между поцелуями бессвязные слова любви. Он был смущен, он растерялся в сумятице охвативших его эмоций, но неожиданно проснувшееся желание оказалось сильнее всего, и они оба двинулись к кровати так естественно, словно давно были любовниками. Однако это Миранда вскоре овладела ситуацией, это Миранда мягко высвободилась из его объятий и, взяв телефон, заказала в номер шампанское – «для двоих и, пожалуйста, сейчас же. Это Миранда сказала ему, чтобы он подождал в ванной, пока шампанское доставят, и это Миранда повесила на дверь снаружи табличку «Просьба не беспокоить!»
Сейчас все это уже не имело значения. Она влюбилась. Тремлетт пробудил ее к жизни, за которую она ухватилась с упрямой решимостью человека, прежде этой жизни лишенного. Она не собиралась выпускать ее из рук, а это означало, что она не собирается выпустить из рук и его – Денниса. Но он убеждал себя, что сам не хочет, чтобы она его отпустила. Ведь он ее любит. Если это не любовь, то как же еще можно это назвать? Ведь и в нем проснулись чувства и ощущения, прямо-таки пугающие своей силой: чисто мужской триумф обладания, благодарность за то, что он может дать – и получить – такое наслаждение, нежность, уверенность в себе, освобождение от страха, что одинокий секс – единственное, что ждет его в будущем, единственное, на что он способен, единственное, чего он заслуживает.
Но сейчас, когда он лежал на траве, ощущая приятную усталость после соития, его вдруг снова охватило волнение. Опасения, надежды, планы теснились в его голове, наталкиваясь друг на друга, словно шарики лотереи. Он знал, что нужно Миранде: брак, свой домашний очаг, дети. Он убеждал себя, что и он этого хочет. Она просто излучала оптимизм, тогда как ему все это представлялось далекой, несбыточной мечтой. Когда они говорили об этом, он выслушивал ее планы, стараясь их не разрушить, однако разделить ее веру в успех он не мог. Когда Миранда изливала ему свои мечты, рисуя картины воображаемого счастья, он с тревогой сознавал, что она на самом деле вовсе не знает своего отца. Казалось странным, что она, дочь Оливера, всю жизнь жившая с ним вместе, объехавшая с ним весь мир, гораздо меньше знает о сущности этого человека, чем узнал он всего лишь за двенадцать лет. Тремлетт понимал, что Оливер ему недоплачивает, нещадно его эксплуатирует, не полностью ему доверяет, если речь не идет о совместной работе над очередным романом. Но ведь зато он так много получил, работая с ним: возможность уйти от шума, от насилия, от унизительной должности учителя в единой средней школе перенаселенного бедняцкого района, а затем – от неопределенности и нищенских заработков нештатного литредактора; а что уж говорить об удовлетворении от участия, пусть даже малого и непризнанного, в творческом процессе, когда видишь, как множество несвязных мыслей связываются друг с другом и объединяются в роман. Деннис редактировал придирчиво: каждая четкая буква, каждое вписанное в текст добавление и каждое вымарывание доставляли ему прямо-таки физическое наслаждение. Оливер не разрешал издательским литредакторам править его рукописи, и Деннис понимал, что на самом деле его работа выходит далеко за пределы простого редактирования. Оливер ни за что их с Мирандой не отпустит. Никогда.
Он задавал себе вопрос о том, насколько возможно будет и дальше продолжать эти их отношения. Они могли бы что-то придумать, чтобы продлить краденые часы. Продлить свою тайную жизнь, которая помогала легче переносить все остальное. Из-за того, что их связь была плодом запретным, секс дарил Деннису особую остроту ощущений. Однако и это казалось невозможным. Даже сама мысль об этом была предательством: он предавал любовь Миранды, ее доверие к нему. Вдруг на память ему пришли давно забытые слова, строки стихотворения… Кто это был – поэт Джон Донн?
Кто в безопасности такой, как мы с тобой сейчас?
Кто может нас предать с тобой? Увы, один из нас!
Даже сейчас, когда он лежал, ощущая тепло ее обнаженного тела, предательство проскользнуло в его мысли и свернулось там тяжелыми кольцами, словно спящая змея, изгнать которую оттуда невозможно.
Миранда подняла голову. Она знала, пусть только отчасти, о чем он думает. Таково пугающее свойство любви: он чувствовал, что отдал Миранде ключи от своих мыслей, и теперь она могла входить туда, как только ей заблагорассудится.
– Дорогой, все будет хорошо, – сказала она. – Я знаю, ты беспокоишься. Не надо. Ни к чему. – И снова повторила с настойчивостью, граничившей с упрямством: – Все будет хорошо.
– Но ведь мы нужны ему. Он от нас зависит. Он нас не отпустит. Он не допустит, чтобы наше счастье перевернуло все его существование, нарушило установившийся образ жизни, то, как он работает, то, к чему он привык. Я знаю, некоторым людям такая перемена пошла бы на пользу, только не ему. Он не способен измениться. Как писателя это его сломает.
Миранда приподнялась на локте и посмотрела на Денниса:
– Но, дорогой, это же смешно! И даже если бы ему пришлось бросить писать, неужели это было бы так ужасно? Некоторые критики давно говорят, что он уже создал свои лучшие работы. Да и все равно, ему не придется обходиться без нас. Мы сможем жить в твоей квартирке, хотя бы поначалу, и каждый день ходить к нему. Я найду хорошую экономку, чтобы она жила в Кенсингтон-Хаусе и он не оставался один в доме по ночам. Он даже может счесть, что так ему удобнее. Я знаю, как он тебя уважает, и, мне думается, он к тебе очень привязан. И он захочет, чтобы я была счастлива. Я же его единственная дочь. Я люблю его. А он любит меня.
Деннису было очень трудно заставить себя сказать ей правду. Однако в конце концов он все-таки решился и медленно произнес:
– Мне кажется, он не любит никого, кроме себя. Он – трубопровод. Чувства протекают через него. Он может их описывать, но не способен ничего чувствовать, во всяком случае, по отношению к другим людям.
– Но, дорогой, это вовсе не так! Вспомни всех его героев: какое разнообразие характеров, какая глубина! И все рецензии говорят об этом. Он не смог бы так писать, если бы не понимал характера своих персонажей и не сочувствовал им!
– Конечно, он сочувствует своим персонажам, – ответил Деннис. – Его персонажи – это он сам!
Миранда потянулась к нему и легла сверху, глядя прямо ему в глаза; ее груди, покачиваясь, почти касались его щек. Но вдруг она словно застыла. Он взглянул ей в лицо, теперь поднятое кверху, и увидел, что оно стало серым, как гранит, и словно окостенело от страха. Неловким движением он высвободился из-под нее и схватился за джинсы. Потом тоже посмотрел вверх. На миг сбитый с толку, он сначала ничего не увидел, кроме какой-то фигуры, черной, зловещей и неподвижной, словно вросшей в самый гребень верхнего утеса: эта фигура заслоняла свет. Но вот действительность вступила в свои права. Фигура обрела реальные черты и стала узнаваемой. На гребне стоял Натан Оливер.
Марк Йелланд приехал на остров Кум уже в третий раз и, как и в предыдущие свои приезды, попросил поселить его в Маррелет-коттедже, самом северном из коттеджей на северо-восточном берегу. Хотя коттедж стоял несколько дальше от края отвесной скалы, чем «Атлантик», он тоже был построен на возвышении и перед ним открывался один из самых замечательных на острове пейзажей. В свой первый приезд сюда – это было два года назад – Йелланд понял сразу же, как только вошел в укрытую каменными стенами умиротворенность этого коттеджа, что он наконец-то отыскал место, где повседневные волнения его полной опасностей жизни могут на две недели его оставить и он будет способен обдумать свою работу, свои отношения с людьми и свою жизнь в покое, которого не знал ни на работе, ни дома. Здесь он оказался свободен от проблем – как значительных, так и тривиальных, – которые ему приходилось решать изо дня в день. Здесь ему не нужен был ни офицер охраны, ни бдительные полицейские. Здесь он мог спать по ночам, оставив дверь незапертой, а окна – открытыми небу и морю. Здесь не было ни вопящих голосов, ни лиц, искаженных ненавистью, ни писем, которые опасно вскрывать, ни телефонных звонков, угрожавших ему смертью, а его семье – всяческими бедами.
Он приехал вчера, взяв с собой только самые необходимые вещи и несколько тщательно отобранных компакт-дисков и книг: только на Куме он мог располагать временем, чтобы слушать музыку и читать. Его радовала относительная уединенность коттеджа, и в прошлые приезды сюда он за две недели отдыха ни с кем не сказал ни слова. Еду ему доставляли согласно его письменной инструкции, которую он вместе с пустыми судками и термосами оставлял на крыльце; у него не было ни малейшего желания присоединяться к другим гостям острова, чтобы участвовать в официальных обедах в Кум-Хаусе. Одиночество стало для него открытием. Ему никогда даже в голову не приходило, что полное одиночество может принести не только удовлетворение, но и исцеление. Впервые приехав сюда, он задавался вопросом, сможет ли выдержать такое, но хотя уединение побуждало к самоанализу, это приносило скорее чувство освобождения, чем боль. И он возвратился к травмам профессионального существования изменившимся, хотя в чем именно и как он объяснить бы не смог.
Как и в прошлый раз, он оставил в лаборатории весьма компетентного заместителя. Согласно установлению министерства внутренних дел, глава лаборатории или его заместитель, имеющие специальный допуск, всегда должны находиться на месте или быть достижимы по телефону; его заместитель – человек опытный и надежный. Конечно, какая-нибудь критическая ситуация непременно возникнет – без этого не бывает, – но заместитель, несомненно, справится, ведь справляться ему придется всего две недели. И только в случае крайней необходимости он позвонит Йелланду в Маррелет-коттедж.
Как только Йелланд начал распаковывать книги, ему сразу же попалось письмо Моники, вложенное между двумя верхними томиками. Сейчас он снова взял его с крышки бюро и принялся перечитывать, медленно и очень внимательно, вдумываясь в каждое слово, будто за строками письма таилось скрытое содержание, понять которое можно было бы, только тщательно изучив текст.
Дорогой Марк, наверное, мне надо было набраться мужества и поговорить с тобой прямо или хотя бы отдать тебе это письмо перед твоим отъездом, но я поняла, что не смогу этого сделать. А может быть, так все-таки лучше. Ты сможешь прочесть письмо в таком месте, где тебе не придется притворяться, что оно огорчает тебя больше, чем на самом деле, а мне не нужно будет испытывать потребность снова и снова оправдывать свое решение, которое следовало принять уже много лет назад. Когда ты возвратишься с острова Кум, меня в Лондоне уже не будет. Писать, что я «уезжаю домой, к маме» унизительно и до смешного сентиментально, но именно это я и предполагаю сделать и считаю, что это разумное решение. Свободного места у нее достаточно, а дети всегда любили старую детскую и сад. Раз уж я решилась покончить с нашим браком, лучше, чтобы это произошло прежде, чем они пойдут в среднюю школу. Недалеко от мамы есть неплохая начальная школа, там готовы их принять, как только это потребуется. И я уверена, что там они будут в безопасности. Мне кажется, что ты так никогда и не понимал, в каком неизбывном страхе я живу изо дня в день, не столько за себя, сколько за Софи и Генри. Я понимаю, что ты никогда не оставишь свою работу, да я и не прошу тебя об этом. Я знаю, что ни дети, ни я не числимся в списке твоих главных приоритетов. Ну что ж, у меня тоже есть свои приоритеты. Я больше не хочу жертвовать Софи и Генри, да и собой тоже, из-за твоей одержимости работой. Нет нужды торопиться с официальным разводом или сообщением о нашем разъезде – мне все равно, что это будет, – но, мне кажется, нам лучше заняться этим, как только ты вернешься в Лондон. Я сообщу тебе имя моего адвоката, когда устроюсь. Пожалуйста, не трудись отвечать на это письмо. Хорошего тебе отдыха.
Прочитав письмо в первый раз, Йелланд поразился тому, с каким спокойствием он воспринял решение жены. Удивило его и то, что он не имел ни малейшего представления о ее планах. А этот поступок, несомненно, планировался заранее. Моника и ее мать были, разумеется, заодно. Нашли новую школу, детей подготовили к переезду… Все это происходило у них дома, но он ничего не заметил. Он даже подумал: а не принимала ли теща участия в сочинении этого письма? Что-то такое в холодной четкости текста было гораздо более свойственно ей, чем самой Монике. На какой-то момент он позволил себе вообразить, как они обе сидят рядышком, работая над первым наброском письма. А еще ему показалось интересным, что он больше сожалеет о разлуке с Софи и Генри, чем о крахе своего брака. Особого негодования по отношению к жене он не испытывал, но жалел, что она не выбрала более удобного момента для объявления о своем решении. Она все-таки могла бы дать ему спокойно провести отпуск, не добавляя лишнего повода для волнений. Однако постепенно им стал овладевать холодный гнев. Будто какое-то ядовитое вещество вливалось в его мозг, леденя кровь и разрушая ощущение покоя. И он понимал, против кого направлена все возрастающая сила этого гнева.
Очень удачно, что Натан Оливер оказался сейчас на острове. Очень удачно, что Руперт Мэйкрофт упомянул о других гостях, когда встретил Йелланда на пристани. И Йелланд принял решение. Он изменит свои планы, позвонит экономке, миссис Бербридж, и спросит, кто собирается присутствовать на обеде сегодня вечером. И если Натан Оливер будет среди обедающих, он – Марк Йелланд – нарушит свое одиночество и тоже будет там. Ему необходимо кое-что сказать Натану Оливеру. Только сказав это, он сможет умерить все нарастающие в нем гнев и горечь и в одиночестве возвратиться в Маррелет-коттедж, чтобы дать острову совершить присущее ему таинство исцеления.
Отец стоял к ней спиной, глядя в окно, выходящее на юг. Когда он повернулся, Миранда увидела лицо, застывшее и безжизненное, словно маска. Только пульсирующая над правым глазом жилка выдавала злобу, с которой он пытался совладать. Миранда с трудом заставила себя встретиться с ним взглядом. На что она надеялась? На проблеск понимания? На жалость?
Она сказала:
– Мы не хотели, чтобы ты вот так узнал об этом.
Голос отца был спокоен, слова полны яда:
– Разумеется, не хотели. Вы собирались объяснить мне все это после обеда. Мне не надо рассказывать, сколько времени это продолжается. Я еще в Сан-Франциско понял, что ты наконец нашла себе трахаля. Но, должен признаться, мне и в голову не приходило, что ты можешь унизиться до того, чтобы воспользоваться услугами Тремлетта – калеки, не имеющего ни гроша за душой, моего наемного работника. В твоем-то возрасте спариваться с ним в кустах, как вертихвостка-школьница… Это непристойно! Тебе что, обязательно было связаться с первым оказавшимся под рукой мужиком, или ты это назло мне задумала, чтобы причинить мне неудобство? В конце концов, могла бы найти себе кого-нибудь получше. У тебя же есть определенные преимущества – ведь ты моя дочь, это что-нибудь да значит; после моей смерти ты будешь довольно богатой женщиной. Ты умеешь вести дом. В наши дни, когда, как мне говорят, очень трудно найти хорошую кухарку, твое умение готовить тоже большое преимущество.
Миранда ожидала, что разговор будет трудным, но никак не думала, что он будет таким, что ей придется выносить такой ослепляющий гнев, такую злобную горечь. Всякая надежда на то, что отец окажется способен здраво рассуждать, что они смогут все обсудить и спланировать так, чтобы всем было удобно, исчезла в пучине отчаяния.
Она сказала:
– Папа, но мы ведь любим друг друга. Мы хотим пожениться.
Миранда оказалась неподготовленной к такому разговору. С больно сжавшимся сердцем она поняла, что голос ее звучит, как голос капризного ребенка, выпрашивающего конфетку.
– Тогда женитесь. Вы оба совершеннолетние. Тебе не нужно мое согласие. Я так понимаю, что у Тремлетта нет никаких законных препятствий к браку.
И тут все ее невероятные планы, мечты о воображаемом счастье вырвались наружу. Но то, что она говорила, все ее слова будто бы тотчас же обращались в мелкие камешки безнадежности, ударявшиеся, как о стену, о его безжалостное лицо, о его гнев и ненависть.
– Мы не хотим оставлять тебя. Это ничего не изменит. Я буду днем к тебе приходить. Деннис тоже. Мы могли бы найти женщину, которой можно доверять, чтобы она жила в моей части дома и ты бы не оставался один ночью. А когда ты поедешь в рекламный тур, мы будем с тобой, как всегда. – И она снова повторила: – Это ничего не изменит.
– Значит, ты собираешься приходить днем? Мне не нужна поденщица, и ночная нянька не нужна. А если бы были нужны, найти их не составило бы труда, была бы оплата достаточно высокой. Я так понимаю, что ты не жалуешься, что я мало тебе плачу?
– Ты всегда очень щедр.
– И Тремлетт не жалуется?
– Мы о деньгах не говорили.
– Потому что вы, очевидно, заключили, что будете жить за мой счет, что ваша комфортабельная жизнь будет идти, как шла все это время. – Он помолчал. Затем заявил: – У меня нет намерения нанимать супружескую пару.
– Ты хочешь сказать, что Деннису придется уйти?
– Ты слышала, что я сказал. Поскольку, как мне представляется, вы обсудили ваши планы и решили вопрос о моем будущем, могу я поинтересоваться, где вы предполагаете жить?
Она ответила дрогнувшим голосом:
– Мы думали – в квартире Денниса.
– Вы только не учли, что не Тремлетт хозяин этой квартиры. Она принадлежит мне. Я приобрел ее, чтобы он мог жить в ней, когда он стал работать у меня на полной ставке. Он снимает у меня эту квартиру с меблировкой за смехотворную цену, согласно условиям нотариально заверенного договора, в котором имеется пункт о том, что я могу прекратить аренду, предупредив жильца за месяц до этого. Разумеется, он может купить у меня эту квартиру по ее теперешней цене. Мне она больше не будет нужна.
– Но ведь она теперь должна стоить вдвое дороже!
– Значит, вам с ним не повезло.
Она попыталась что-то сказать, но слова застревали у нее в гортани. Гнев и горе, еще более страшное, потому что она не могла понять, из-за себя она горюет или из-за отца, тошнотворной слизью поднялись к горлу, не позволяя говорить. Оливер снова отвернулся к окну. В комнате воцарилась абсолютная тишина, Миранда могла расслышать лишь собственное хриплое дыхание, но вдруг, словно вечное звучание моря до этого момента на какое-то время умолкло, она снова услышала его певучий голос. И тогда неожиданно и пагубно для себя самой она проглотила ком в горле и обрела собственный голос.
– А ты так уверен, что сможешь обойтись без нас? Разве ты и правда не понимаешь, сколько я делаю для тебя, когда ты путешествуешь, – проверяю твой номер в отеле, наполняю для тебя ванну, жалуюсь вместо тебя, если какие-то мелочи тебя не устраивают, помогаю организовать подписание книг, оберегаю твою репутацию – репутацию гения, который не считает себя слишком великим для того, чтобы заботиться о своих читателях, добиваюсь, чтобы тебе подавали ту еду и то вино, которые ты любишь? А Деннис? Ну ладно, он всего лишь твой секретарь и литредактор, но ведь он делает для тебя гораздо больше, разве не так? Почему ты всегда хвастаешься, что твои романы не нуждаются в правке? Да потому, что он помогает тебе их править. И не просто корректировать, а редактировать. И при этом так тактично, что тебе не приходится даже самому себе признаваться, как он для тебя важен. Построение сюжета – не самое сильное твое место, не правда ли? Особенно в последние годы. Сколькими идеями ты обязан Деннису? Не слишком ли часто ты используешь его для того, чтобы проверить, как звучит то, что ты написал? Кто еще будет делать для тебя столько, сколько он, за такую жалкую плату?
Отец не обернулся от окна, так что лица его она не увидела, но хотя он и стоял к Миранде спиной, сказанные им слова донеслись до нее очень ясно, правда, голоса его она узнать не могла:
– Тебе лучше бы обсудить с твоим любовником, что точно вы предполагаете делать. Если ты сделала свой выбор и решила связать свою судьбу с Тремлеттом, то чем скорее, тем лучше. Я не ожидаю, что ты вернешься в мой дом в Лондоне, и буду весьма признателен, если Тремлетт отдаст мне ключи от квартиры как можно скорее. А пока ни с кем не говори об этом. Я достаточно ясно выразился? Ни с кем не говори. Этот остров мал, но на нем хватит места для того, чтобы мы не попадались друг другу на глаза в ближайшие двадцать четыре часа. Через сутки мы пойдем каждый своим путем. Я имею право оставаться здесь еще десять дней. Могу питаться в Кум-Хаусе. Я предполагаю заказать катер на завтра, на вторую половину дня, и ожидаю, что ты и твой любовник окажетесь на борту.
Нельзя сказать, что Мэйкрофт с нетерпением ждал пятничного обеда. Он не очень любил, когда кто-то из гостей острова изъявлял желание обедать в Кум-Хаусе. И волновало его вовсе не высокое положение гостей, а необходимость играть ответственную роль хозяина, не давать угаснуть беседе, стараться, чтобы вечер прошел успешно. Его жена нередко отмечала, что он не умеет вести застольную беседу ни о чем. Профессиональная осторожность адвоката не позволяла ему участвовать в самом обычном светском разговоре – в обмене хорошо обоснованными и слегка непристойными сплетнями; он стремился, порой безнадежно, избегать банальных расспросов о том, хорошо ли прошел переезд на остров и какая погода стоит на материке. Его гости, каждый из которых был лицом выдающимся в своей области, вне всякого сомнения, могли бы много интересного рассказать о своей профессиональной деятельности, и он с увлечением слушал бы их рассказы, но ведь они приехали на Кум именно для того, чтобы уйти от своей профессиональной деятельности. Время от времени вечера в Кум-Хаусе удавались: гости, отбросив осторожность, разговаривали свободно и оживленно, даже со страстью. Обычно они хорошо уживались: люди очень богатые и очень знаменитые могут не всегда доброжелательно относиться друг к другу, но в любом случае они чувствуют себя как дома в сложной топографии привилегированной жизни каждого, кто принадлежит к их кругу. Однако Мэйкрофт сомневался, что сегодня два его гостя получат хоть какое-то удовольствие от встречи за обедом. После дневного вторжения Оливера к нему в кабинет, после его угроз Мэйкрофт с ужасом думал, что ему придется развлекать этого человека на протяжении целого обеда из трех блюд. А тут еще Марк Йелланд. Он приезжает на остров уже в третий раз, но впервые заказал себе обед в Кум-Хаусе. Конечно, для этого могла быть вполне объяснимая причина, например, желание пообедать в более торжественной обстановке, но Руперту почему-то почудилось, что в этом желании таится угроза.
Перед зеркалом в коридоре он в последний раз поправил галстук, вошел в лифт, идущий вниз от его квартиры в центральной башне Кум-Хауса, и спустился в библиотеку, где обычно перед обедом подавали напитки.
Доктор Гай Стейвли и его жена Джоанна были уже там. Гай стоял перед камином с бокалом хереса в руке, а Джо сидела, элегантно устроившись в кресле с высокой спинкой; ее бокал, пока еще не тронутый, стоял на столике рядом с ней. Она всегда тщательно одевалась к обеду, особенно после длительного отсутствия, как будто продуманно подчеркнутая женственность должна была продемонстрировать всем, что она вернулась и снова обосновалась на острове. Сегодня на ней был шелковый брючный костюм – узкие брюки и жакет с поясом. Цвет было трудно определить – нежный, золотисто-зеленоватый. Хелен, конечно, знала бы, как этот цвет называется, даже могла бы сказать, где Джо купила костюм и сколько он стоил. Если бы Хелен была здесь, рядом, обед, даже в присутствии Оливера, не казался бы Руперту таким страшным.
Открылась дверь, и появился Марк Йелланд. Несмотря на то что гости могли заказывать автотележку, Йелланд явно шел от Маррелет-коттеджа пешком. Сняв пальто, он перекинул его через спинку одного из кресел. Марк никогда еще не встречался с Джоанной Стейвли, и Мэйкрофт представил их друг другу. Оставалось еще целых двадцать минут до гонга, призывающего на обед, но они прошли довольно легко. Джо, как это всегда бывало в присутствии интересного мужчины, старалась выказать себя с самой привлекательной стороны, а Гаю Стейвли довольно быстро удалось выяснить, что они с Йелландом учились в Эдинбургском университете, хотя и не в одно и то же время. У Стейвли обнаружилось множество академических тем для обсуждения, общие воспоминания об университете, даже общие знакомые, так что беседа шла вполне оживленно.
Было уже около восьми, и Мэйкрофт понадеялся, что Оливер передумал, но в тот самый момент, как прозвучал гонг, дверь отворилась и он вошел в библиотеку. Коротко кивнув собравшимся и буркнув «добрый вечер», он снял пальто и положил его на спинку кресла рядом с пальто Йелланда. Все вместе они спустились на один этаж – в столовую, находившуюся прямо под библиотекой. В лифте ни Оливер, ни Йелланд не произнесли ни слова, только обменялись кивками, как бы признавая присутствие друг друга: похоже было, что они противники, соблюдающие правила вежливости, но экономящие слова и силы для предстоящего поединка.
Как всегда, им подали меню, написанное изящным почерком миссис Бербридж. Предлагалось начать с дынных шариков в апельсиновом соусе, за ними следовало главное блюдо – цесарка, запеченная с овощами, а на десерт – лимонное суфле. Тарелки с первым блюдом уже стояли на столе. Оливер взял в руки ложку и вилку и принялся рассматривать свою тарелку, сердито хмурясь, словно его раздражало, что кто-то не пожалел времени, чтобы вырезать шарики из дынной плоти. Разговор не клеился, пока не появились миссис Планкетт и Милли с цесаркой и овощами. Подали главное блюдо.
Марк Йелланд взял нож и вилку, но так и не приступил к еде. Вместо этого, поставив локти на стол и держа в руке нож, словно оружие, он поднял глаза на сидящего напротив Натана Оливера и с грозным спокойствием произнес:
– Я полагаю, что прообразом директора лаборатории в вашем романе, который должен выйти в будущем году, по замыслу автора являюсь я. Этот персонаж вы постарались изобразить настолько высокомерным и бесчувственным, насколько это было возможно, не делая его абсолютно недостоверным.
Не поднимая глаз от тарелки, Оливер ответил:
– Высокомерным? Бесчувственным? Если у вас именно такая репутация, думаю, в умах читателей может возникнуть некоторая путаница. Но будьте совершенно уверены – у меня в голове такой путаницы не возникло. Я никогда не встречал вас до сего времени. Я вас не знаю. И не имею особого желания вас узнать. Я не занимаюсь плагиатом у жизни, мне достаточно одной модели для творчества, и эта модель – я сам.
Йелланд опустил нож и вилку. Он по-прежнему не сводил глаз с лица Оливера.
– Не станете же вы отрицать, что вы встречались с моим младшим сотрудником и расспрашивали его о том, что происходит в моей лаборатории? Между прочим, мне хотелось бы выяснить, откуда вы узнали его имя? Скорее всего через участников Движения за освобождение животных, которые безжалостно разрушают его жизнь, да и мою тоже. Вам, разумеется, удалось произвести на него впечатление, ведь вы человек известный, и вы вынудили его сообщить вам, насколько, с его точки зрения, обоснованна наша работа, насколько оправданно то, что он сам делает, и сколько страданий приходится переносить приматам.
Оливер ответил:
– Я предпринимал необходимые изыскания. Мне нужно было ознакомиться с определенными фактами: как организована лаборатория, каков ее штат, сколько в нем звеньев, в каких условиях содержатся животные, чем их кормят, как их получают. Я не задавал ему вопросов о личностях. Я исследую факты, а не чувства. Мне необходимо знать, как люди поступают, а не что они чувствуют. Я знаю, что они чувствуют.
– Вы что, не понимаете, как высокомерно все это звучит? О, разумеется, мы способны чувствовать, еще как! Я сочувствую пациентам, страдающим болезнью Паркинсона и кистозно-фиброзным перерождением тканей. Вот почему мы с коллегами тратим наше время, пытаясь отыскать способы лечения, зачастую принося в жертву свои личные интересы.
– Ну, я бы полагал, что в жертву приносятся животные. Они страдают от боли, вы зарабатываете себе славу. Разве это не правда, что вы с радостью наблюдали бы, как умирает сотня мартышек, и притом не очень легкой смертью, ради того, чтобы первым опубликовать результаты? Борьба за научную славу столь же безжалостна, как борьба на рынке товаров. К чему делать вид, что это не так?
– Ваша тревога о животных не приносит вам больших неудобств в повседневной жизни, – заметил Йелланд. – Судя по всему, вы с удовольствием едите цесарку, носите кожаные вещи и, конечно, не откажетесь налить молока в кофе. Может быть, вам стоило бы обратить внимание на то, какими способами умерщвляются некоторые животные – и, как мне говорили, огромное их число, – когда их забивают на мясо. В моей лаборатории, уверяю вас, они умирали бы гораздо более легкой смертью и гораздо более оправданно.
Оливер с великим тщанием разрезал цесарку.
– Я – животное плотоядное. Все существующие виды охотятся друг на друга: таков, как мне представляется, закон природы. Я хотел бы, чтобы мы убивали ради еды более гуманно, но когда я ем, я делаю это без угрызений совести. Это, на мой взгляд, резко отличается от использования примата для экспериментов, которые вряд ли послужат ему на пользу и проводятся на том основании, что homo sapiens по своей природе настолько выше всех других видов, что мы имеем право использовать их, как нам заблагорассудится. Мне известно, что министерство внутренних дел проводит постоянный мониторинг допустимых уровней боли и обычно требует детального разъяснения, какие именно обезболивающие средства применяются в ваших экспериментах: это хоть какое-то облегчение. Не поймите меня неправильно – я не член и даже не сторонник организаций, которые причиняют вам неприятности. И не мне их поддерживать, поскольку я и сам получаю пользу от открытий, сделанных благодаря экспериментам на животных, и без всяких сомнений воспользуюсь успешными результатами таких экспериментов в будущем. Кстати говоря, я никак не думал, что вы человек религиозный.
– Я не религиозен, – коротко ответил Йелланд. – Я не верю в сверхъестественное.
– Вы меня удивляете. Я заключил, что вы придерживаетесь взглядов Ветхого Завета на подобные вещи. Вы же, как я понимаю, знакомы с первой главой Книги Бытия:
И благословил их Бог, и сказал им Бог: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю, и обладайте ею, и владычествуйте над рыбами морскими, и над зверями земными, и над птицами небесными, и над всяким животным, пресмыкающимся по земле[11].
Это единственная из Божественных заповедей, которой нам никогда не было трудно придерживаться. Человек – величайший хищник, высочайший эксплуататор, вершитель жизни и смерти, и все это – по Божьему соизволению.
Мэйкрофт не ощущал вкуса цесарки, словно во рту у него оказался кусок глины. Это была катастрофа. И в самом диспуте крылось что-то странное. Он походил не столько на спор, сколько на соревнование двух чередующихся ораторов, лишь один из которых, Йелланд, говорил с глубоким возмущением. А то, что волновало Оливера, явно не имело никакого отношения к Йелланду. Руперт видел, что глаза Джо ярко блестят, будто она следит за необычайно долгим обменом ударами во время игры в теннис. Пальцы ее правой руки крошили булочку, и она, не сводя глаз со спорящих, отправляла мелкие кусочки в рот, забыв намазать их маслом. Он чувствовал, что кто-то должен вмешаться, но Стейвли сидел, не произнося ни слова, и неловкое молчание становилось все более гнетущим; тогда он сказал:
– Вероятно, мы все отнеслись бы к этому иначе, если бы страдали от какого-нибудь неврологического заболевания, или от него бы страдал наш ребенок. Вероятно, только такие люди вправе судить о моральной обоснованности подобных экспериментов.
– Не имею ни малейшего желания говорить от их имени, – заявил Оливер. – Не я начал этот спор. Сам я не имею четко сформулированных взглядов ни за, ни против. Мои персонажи их имеют, но это совсем другое дело.
– Это отговорка! – воскликнул Йелланд. – Это же вы даете им высказываться. И порой их высказывания очень опасны. И вы неискренни, когда утверждаете, что вас интересовала только рутинная информация об обстановке в лаборатории. Мой молодой сотрудник рассказал вам такие вещи, о которых вообще не имел права говорить.
– Не могу же я контролировать то, что люди сами предпочитают мне сообщить.
– Что бы он вам ни сообщил, он теперь сожалеет об этом. Ему пришлось уйти с работы. А он был одним из самых способных моих сотрудников. Теперь он потерян для очень важного исследования и, возможно, вообще потерян для науки.
– Тогда скорее всего вам следовало бы усомниться в том, насколько он действительно предан науке. Между прочим, ученый в моем романе – человек, гораздо более симпатичный и сложный, чем, как мне представляется, вам удалось понять. Вероятно, вы читали верстку недостаточно внимательно. И конечно, возможно, что вы как бы накладывали свой образ – или то, что могло бы, как вы опасаетесь, быть воспринято как ваш образ – на созданный мною персонаж. Кстати, мне очень хотелось бы знать, как в ваши руки попала верстка романа. Распространение экземпляров верстки строго контролируется издательством.
– Не так уж строго. Не только в лабораториях есть подрывные элементы, они есть и в издательствах.
Джо решила, что настало время вмешаться.
– Я не думаю, – сказала она, – что кому-нибудь из нас нравится, когда приматов используют для экспериментов. Мартышки и шимпанзе слишком похожи на нас, чтобы мы относились к этому спокойно. Может быть, вам следовало бы использовать для ваших экспериментов крыс? Очень трудно испытывать сердечное расположение к крысам.
Йелланд устремил на нее взгляд, как бы оценивая, заслуживает ли подобное невежество хоть какого-то ответа. Оливер не поднимал глаз от тарелки. Йелланд сказал:
– Более восьмидесяти процентов экспериментов проводятся на крысах. И есть люди, которые испытывают сердечное расположение к крысам. Это исследователи.
Но Джо настаивала на своем:
– Все равно, некоторыми из тех, кто протестует, должно быть, движет искреннее сочувствие. Я не говорю о самых яростных, стремящихся к насилию, о тех, кому это доставляет какое-то извращенное удовольствие. Но ведь наверняка есть такие, кого искренне возмущает жестокость, и они стремятся ее остановить.
На это Йелланд сухо заметил:
– Мне трудно в это поверить, поскольку они должны знать, что своими насильственными действиями и запугиванием они приведут к тому, что эти исследования станут проводиться вне пределов Соединенного Королевства. Исследования будут проводиться, но в таких странах, где отсутствует предусмотренная у нас законом защита животных. Наша страна понесет экономические потери, а животные станут страдать гораздо больше.
Оливер покончил с цесаркой. Он аккуратно уложил нож и вилку бок о бок на тарелке и поднялся на ноги.
– Я нахожу, что вечер оказался весьма стимулирующим. Надеюсь, вы простите меня, если я вас теперь покину. Мне надо вернуться в Перегрин-коттедж.
Мэйкрофт поднялся было с кресла, спросив:
– Может быть, вызвать вам автотележку?
Он чувствовал, что голос его звучит успокаивающе, чуть ли не подобострастно, и ненавидел себя за это.
– Нет, спасибо. Я пока еще не развалина. Но вы, разумеется, не забудете, что завтра во второй половине дня мне понадобится катер.
Даже не кивнув остальным гостям, Оливер вышел из столовой.
– Я должен извиниться перед вами, – сказал Йелланд. – Мне не следовало заводить этот разговор. Я вовсе не для этого приехал на Кум. Мне не было известно, что Оливер находится на острове, пока я не сошел на берег.
В столовую уже вошла миссис Планкетт с подносом, на котором стояли вазочки с суфле; она начала убирать со стола тарелки. Стейвли сказал:
– Оливер в каком-то странном настроении. Очевидно, произошло что-то такое, что вызвало у него страшную тревогу.
Джо, единственная из всех, продолжала спокойно есть.
– Да он всегда живет в состоянии страшной тревоги, – небрежно заметила она.
– Только не такой, как на этот раз. А что он имел в виду, когда спросил вас про катер на завтра? Может, он уезжает, а?
– Очень надеюсь, что уезжает, – ответил Мэйкрофт и взглянул на Марка Йелланда. – Вы полагаете, его новый роман принесет вам неприятности?
– Роман, несомненно, окажет свое влияние, ведь он выйдет из-под пера Оливера. Книга станет настоящим подарком Движению за освобождение животных. Мои исследования всерьез оказались под угрозой, да и моя семья тоже. У меня нет ни малейшего сомнения, что образ якобы придуманного им директора будет воспринят как мой портрет. Разумеется, я не смогу подать на Оливера в суд, и он прекрасно это знает. Огласка – последнее, чего мне не хватает. Ему сообщили такие вещи, какие он не имел права знать.
– Но разве не все мы имеем право знать такие вещи? – тихо спросил Стейвли.
– Нет, не имеете, если их могут использовать для того, чтобы сорвать исследования, спасающие людям жизнь. Нет, если они попадают в руки невежественных идиотов. Надеюсь, он и правда собирается уехать с острова завтра. Кум слишком мал для нас двоих. А теперь, если вы позволите, я не стану ждать кофе.
Йелланд скомкал салфетку, бросил ее на тарелку и, кивнув Джо, тотчас же ушел. Наступившую тишину нарушил звук закрывающейся двери лифта.
– Прошу прощения, – сказал Мэйкрофт. – Это просто катастрофа. Я должен был каким-то образом это прекратить.
Джо доедала суфле с явным удовольствием.
– Да что вы все время извиняетесь, Руперт? Вы вовсе не обязаны отвечать за все, что происходит на этом острове. Марк Йелланд решил пообедать в Кум-Хаусе только для того, чтобы схватиться с Натаном, и Натан ему подыграл. Принимайтесь за суфле, вы оба! Оно оседает!
Мэйкрофт и Стейвли взялись за ложки. В этот момент раздался неожиданный гулкий треск, словно звуки отдаленного ружейного залпа, и поленья в камине вдруг ожили, ярко вспыхнув. Джо Стейвли сказала:
– Ветреная будет ночь.
Когда жена Гая Стейвли уезжала в Лондон, он терпеть не мог ночные бури: какофония стонов, воплей и завываний поразительно напоминала человеческие рыдания о его собственных утратах. Но сегодня, когда Джо была дома, неистовство бури за каменными стенами коттеджа «Дельфин» лишь успокаивающе подчеркивало уют и защищенность домашнего очага. Однако к полуночи самое худшее было уже позади, и остров спокойно лежал под выступающими на небе звездами. Гай взглянул на одну из двух одинаковых кроватей, где, поджав под себя ноги, сидела Джо. Ее розовый атласный халат туго облегал тело под самой грудью. Она часто одевалась вызывающе, порой до неприличия, и при этом казалось, что она не осознает производимого этим эффекта; но после любовных ласк Джо всегда тщательно прикрывала свою наготу с застенчивостью невесты викторианских времен. Это была одна из ее причуд, которую Гай после двадцати лет семейной жизни полуосознанно находил милой и трогательной. Ему хотелось бы, чтобы кровать была двуспальной, чтобы можно было просто протянуть к Джо руки и как-то, без слов, выразить свою благодарность за ее открытую, щедрую сексуальность. Уже четыре недели, как она возвратилась на Кум и, как всегда, вернулась так, будто никогда и не уезжала, будто их семейная жизнь была вполне обычной семейной жизнью. Гай влюбился в Джо с их первой встречи – а он был не из тех, кто легко влюбляется, не из тех, кто способен к переменам. Других женщин для него не существовало. Он понимал, что у нее все это совершенно иначе. Она сказала ему об этом утром, перед тем, как, отбросив в сторону условности, они вместе вышли из квартиры, чтобы зарегистрировать брак.
– Я люблю тебя, Гай, и думаю, что не перестану любить тебя, но я не влюблена. Со мной такое уже случилось однажды. Это была сплошная мука, унижение и – предостережение. Так что теперь я собираюсь спокойно жить с человеком, которого уважаю, к которому отношусь с нежностью, с которым хочу прожить всю свою жизнь.
Тогда это условие показалось ему вполне приемлемым, да и теперь он считал точно так же.
А сейчас она сказала старательно небрежным тоном:
– Знаешь, в Лондоне я заходила к твоим компаньонам по практике. Виделась с Майклом и Джун. Они хотят, чтобы ты вернулся. Они так и не помещали объявления о вакансии, и пока не собираются, во всяком случае, в ближайшее время. Они просто завалены работой. – Джо помолчала. Потом добавила: – Твои бывшие пациенты все время о тебе спрашивают.
Гай молчал. А она продолжала:
– Это все прошло и быльем поросло. Я имею в виду историю с тем мальчиком. Во всяком случае, его семья уехала из этого района. И всем от этого только легче стало, как мне кажется.
Гаю очень хотелось возразить ей: «Он был не «тот мальчик», а Уинстон Коллинз. Он жил в кошмарных условиях, а улыбка у него была такой радостной и счастливой, какой я ни у одного другого мальчишки в жизни не видел».
– Дорогой, нельзя вечно жить с чувством вины. В медицине такое случается очень часто, даже в больницах. И всегда случалось. Мы же люди. Мы делаем ошибки, выносим неверные суждения, ошибаемся в расчетах. В девяноста девяти случаях из ста наши просчеты замалчиваются. С такой нагрузкой, как в наши дни, чего еще можно ожидать? А мать этого мальчика слишком нервничала, все время чего-то требовала, не переставала тебя дергать – нам всем это известно. Если бы она тебя тогда не вызывала от него без всякой нужды, вполне вероятно, что ее сын был бы сейчас жив. А ты на расследовании ничего об этом не сказал.
– Я не собирался сваливать свою вину на плечи убитой горем матери, – сказал Гай.
– Ну и хорошо. Важно, чтобы ты сам для себя это признавал. А после эта жуткая неразбериха, обвинения в том, что все было бы по-другому, если бы мальчик был белый… Все быстрее утихло бы, если бы борцы против расовой дискриминации не ухватились за этот случай.
– А я не собираюсь утешать себя тем, что меня несправедливо упрекали в расовых предубеждениях. Уинстон умер от перитонита. Сегодня это непростительно. Я должен был пойти, когда его мать позвонила. Это одно из самых первых требований, которым нас учит медицина: ничего не оставлять на волю случая, если речь идет о ребенке.
– Значит, ты думаешь остаться здесь, на острове, навсегда? Ублажать ипохондрика Натана Оливера, ждать, когда кто-нибудь из новичков-скалолазов Джаго свалится со скалы? Повременные работники пользуются услугами врача в Пентворти, Эмили никогда ничем не болеет и явно намерена дожить до ста лет, а гости не приезжают сюда, если им нездоровится. Что это за дело для человека с твоими способностями?
– По крайней мере сейчас я чувствую, что это единственное дело, с которым я способен справиться. А как насчет тебя, Джо?
Он спрашивал не о том, как она собирается использовать свой опыт медсестры, когда вернется в их пустой дом в Лондоне. И насколько пустой? Как насчет Тима, и Макси, и Курта, о которых она порой упоминала в разговорах, ничего не объясняя и явно не испытывая чувства вины? Она мимоходом упоминала о вечеринках, о спектаклях, о концертах и ресторанах, но оставались вопросы, которые – боясь ее ответов на них – он не решался ей задавать. С кем она ходила? Кто платил? Кто провожал ее домой? Кто проводил с ней ночь? Ему казалось странным, что интуиция не подсказывает ей, как велика его потребность об этом знать и как он боится узнать об этом.
А Джо ответила небрежным тоном:
– О, я работаю, когда бываю в Лондоне. В прошлый раз – в больнице Святого Иуды, в отделениях «А» и «Е»[12]. Теперь ведь все ужасно перерабатывают, так что я делаю что могу, только не на полную ставку. Моя социальная ответственность имеет некоторые пределы. Если хочешь увидеть жизнь без прикрас, поработай в «А» или «Е» в субботнюю ночь: пьяницы, наркоманы, разбитые головы… А сквернословят так, что в глазах темнеет. Мы очень зависим от персонала, ввозимого из других стран. Я считаю, что это непростительно: наши администраторы, путешествуя с полным комфортом, объезжают весь мир, вербуя самых лучших докторов и медсестер, каких только могут отыскать в странах, где потребность в таких медиках в чертовы разы выше, чем у нас здесь. Это просто бесчестно.
Гаю хотелось сказать: «Ведь их не всех вербуют. Многие так или иначе приехали бы – из-за более высокой оплаты, ради того, чтобы жить получше, и кто мог бы их за это осуждать?» Но ему было не до политических дискуссий – он очень хотел спать. И он спросил, хотя это его не слишком заботило:
– Так что теперь будет с анализом крови Оливера? Ты, конечно, слышала о том, какой фурор произвел этот дурень Дэн, утопив пробирки в море? Оливер был в ярости.
– Ты же сам мне все рассказал, дорогой. Оливер придет завтра, в девять утра, чтобы снова сдать кровь на анализ. Он не очень-то жаждет этого, да и я, признаться, тоже. Он ужасно боится иглы. Пусть благодарит свою счастливую звезду за то, что у меня есть профессиональный опыт и я вхожу в вену с первого раза. Сомневаюсь, что у тебя это так легко получилось бы.
– Я уверен, что не получилось бы.
– Мне в свое время приходилось наблюдать, как некоторые доктора берут кровь. Неприятное зрелище. Да и вообще Оливер может завтра не явиться.
– Он явится. Он боится, что у него анемия. Хочет, чтобы анализы были сделаны. С чего бы ему не явиться?
Джо спустила ноги с кровати и повернулась к нему спиной. Сбросив халат, потянулась за пижамной курткой и сказала:
– Если он и правда собирается уехать завтра, он скорее всего предпочтет подождать и сделать анализы в Лондоне. Это было бы разумно. Не знаю, почему-то у меня такое странное чувство. Я не удивлюсь, если не увижусь с Оливером завтра, в девять утра.
Оливер не торопился возвращаться в Перегрин-коттедж. Гнев, владевший им с тех самых пор, как он разговаривал с Мирандой, вызывал в нем радостное возбуждение, так как был, с его точки зрения, оправдан и справедлив. Однако Натан по опыту знал, как быстро он может упасть с живительных вершин этого гнева в трясину безнадежности и депрессии. Он испытывал потребность побыть в одиночестве, умерить ходьбой это рождающее энергию, но опасное смятение чувств, это смешение ярости и жалости к себе. Целый час, подталкиваемый порывами ветра, он шагал взад и вперед по гребню скалы, пытаясь совладать с мятущимися мыслями. Время, когда он обычно ложился в постель, уже миновало, но ему нужно было дождаться, чтобы погас свет в спальне Миранды. Он мало задумывался над спором с Марком Йелландом. В сравнении с предательством дочери и Тремлетта спор этот был всего лишь упражнением в бессодержательном красноречии. Йелланд был бессилен причинить ему – Оливеру! – вред.
Наконец он бесшумно вошел в коттедж через незапертую дверь и тихо закрыл ее за собой. Миранда, если она еще не спит, приложит все старания, чтобы не появиться ему на глаза. Обычно, в тех редких случаях, когда он поздно вечером возвращался домой с одинокой прогулки, она прислушивалась, даже лежа в постели, не щелкнет ли дверной замок. Она оставляла гореть неяркую лампу, чтобы ему не пришлось бродить в темноте, и спускалась вниз – приготовить ему горячее молоко перед сном. Сегодня гостиная была погружена во тьму. Оливер представил было себе, как пойдет его жизнь без ее неусыпной заботы, но тут же убедил себя, что этого не случится. Завтра Миранда увидит, как это неблагоразумно. Тремлетта придется выгнать, и на этом все кончится. Если надо, он прекрасно обойдется без Тремлетта. Миранда поймет, что она не может поставить на карту защищенную и обеспеченную жизнь, комфорт и роскошь их заграничных поездок, привилегию быть его единственной дочерью, перспективу получения наследства ради непристойных и, несомненно, неумелых ласк Тремлетта в какой-нибудь захудалой квартирке с единственной узкой кроватью, в одном из нездоровых и небезопасных районов Лондона. Вряд ли Тремлетт сэкономил хоть что-то из своей зарплаты. У Миранды нет ничего, кроме того, что она получает от отца. Ни тот ни другая не обладают такой квалификацией, какая дала бы им возможность найти работу, позволяющую жить, хотя бы очень скромно, в центре города. Нет, Миранда останется дома.
Уже раздетый и готовый лечь в постель, он задернул на окне полотняные занавеси. Как всегда, он оставил просвет между ними – неширокий, примерно в полдюйма, чтобы в комнате не было совершенно темно. Уютно укутавшись одеялом, он лежал тихо, радуясь завываниям ветра, пока не почувствовал, что скользит вниз по плоскогорьям сознания гораздо быстрее, чем ожидал.
Он проснулся неожиданно, рывком, от громкого, визгливого вопля и понял, что кричал он сам. Черноту окна по-прежнему прорезала более светлая полоса. Оливер протянул дрожащую руку к ночнику и отыскал выключатель. Комната осветилась, успокаивая, возвращая к нормальной жизни. Оливер нащупал на столике часы – было три часа ночи. Буря улеглась, и теперь Оливер лежал в странной, казавшейся какой-то противоестественной и грозной тишине. Его разбудил кошмар, который год за годом превращал его постель в средоточие непреодолимого ужаса, приходя порой по несколько ночей подряд, но в большинстве случаев навещая Натана так редко, что он успевал забыть о его власти над собой. Кошмар никогда не менялся. Оливер сидел на огромном, неоседланном, сером, в яблоках, коне, высоко над морем; спина коня была такой широкой, что ноги седока не могли крепко сжать конские бока, и его отчаянно швыряло из стороны в сторону, когда конь вздымался на дыбы и устремлялся вверх, в яркое сияние звезд. Не было поводьев, и Оливер отчаянно пытался ухватиться руками за гриву, чтобы удержаться на коне. Ему видны были уголки огромных, пылающих огнем глаз этого зверя и пена, падающая у него изо рта, он слышал его громовое ржание. Натан понимал – падение неизбежно: он будет падать, беспомощно размахивая руками, падать в невообразимый ужас под черной поверхностью лишенного волн моря.
Порой, просыпаясь, он обнаруживал, что лежит на полу, однако сегодня он только наполовину сбил одеяло, и оно запуталось вокруг ног. Иногда крик отца будил Миранду, и она входила в комнату как ни в чем не бывало, успокаивающим голосом спрашивала, все ли в порядке, не нужно ли ему чего-нибудь и не сделать ли им обоим по чашке горячего чая. Он тогда отвечал: «Просто плохой сон. Это просто плохой сон. Иди, ложись». Но сегодня он знал – Миранда не придет. Никто не придет. И он лежал, не сводя глаз с узкой светлой полоски, пытаясь отдалиться от этого ужаса, потом очень медленно выбрался из постели, еле волоча ноги, подошел к окну и распахнул раму в безбрежное сияние звездного неба и моря.
Он чувствовал себя неизмеримо малым, словно его мозг и его тело резко уменьшились и на вращающемся земном шаре он остался один и один вглядывается в беспредельность Вселенной. Звезды по-прежнему были там, двигаясь по мировым физическим законам, но их сияние существовало лишь в его собственном мозгу, в мозгу, который стал ему изменять, и в его глазах, которые уже не способны были ясно видеть. Ему всего лишь шестьдесят восемь, но его свет медленно и неостановимо угасает. Он чувствовал себя совершенно одиноким, словно больше никого не существовало вокруг. Никто не мог ему помочь ни на земле, ни на далеких мертвых вращающихся мирах, окутанных иллюзорным сиянием. Никто его не услышит, если даже он даст волю порыву и громко закричит в эту бесчувственную ночную тьму: «Не отбирай у меня власть над словом! Верни мне мои слова!»
У себя в спальне, на верхнем этаже башни, Мэйкрофт то и дело просыпался. Каждый раз, проснувшись, он зажигал свет и смотрел на часы в надежде, что вот-вот займется рассвет. Десять минут третьего; без двадцати четыре; двадцать минут пятого… Соблазн встать, выпить горячего чая и послушать международные новости по радио был велик, однако Руперт ему не поддался. Он попытался уговорить себя поспать еще хотя бы час или два, но сон не шел. Поднявшийся вечером ветер к одиннадцати часам дул уже не все время, а порывами, с неравномерными промежутками между ними; он то и дело завывал в трубе, и наступавшая время от времени тишина не приносила облегчения: она казалась странно зловещей. Но ведь в те полтора года, что Мэйкрофт прожил на острове, ему приходилось переживать и гораздо более бурные ночи, однако он спал спокойно и крепко. Обычно немолчное биение моря его успокаивало; сегодня же оно наполняло спальню назойливым вибрирующим грохотом, басовым аккомпанементом завыванию ветра. Мэйкрофт попытался привести в порядок мысли, но все то же беспокойство, все те же дурные предчувствия возвращались при каждом его пробуждении.
На самом ли деле Оливер собирается осуществить свою угрозу и навсегда поселиться на острове? Если так, найдется ли законный способ не допустить этого? Сочтут ли попечители его, Мэйкрофта, виноватым в произошедшем скандале? Мог ли сам он лучше справиться с Оливером, как-то с ним договориться? Его предшественнику явно удавалось справляться и с Оливером, и с его меняющимися настроениями, почему же у него это вызывает такие трудности? И зачем Оливер заказал на сегодня катер? Наверняка собирается уехать. На миг эта мысль приободрила Руперта, но если Оливер уедет злой и рассерженный, это плохо скажется в будущем. И попечители фонда сочтут, что это его, Мэйкрофта, вина. После первых двух месяцев работы на острове его назначение было утверждено, но Руперт по-прежнему считал, что испытательный срок не окончен. Он мог сам уволиться или быть уволенным через три месяца после официального предупреждения об этом. Не справиться с работой, которую все считали поистине синекурой, на которую он сам смотрел как на спокойный промежуточный период, обещавший возможность заглянуть в себя, означало бы опозориться и в собственных глазах, и публично. Потеряв всякую надежду заснуть, он взял в руки книгу.
Проснулся он, вздрогнув от неожиданности, когда твердый переплет романа Антони Троллопа «Последняя хроника Барсета» ударился об пол. Нащупав часы, Руперт в ужасе увидел, что уже тридцать две минуты девятого – необычайно позднее для него начало дня.
Было почти девять часов, когда он позвонил, чтобы принесли завтрак, и лишь через полчаса после этого он спустился на лифте в свой кабинет. К этому времени ему отчасти удалось как-то разобраться с неотступными ночными страхами, но они оставили неприятный осадок, словно дурное предчувствие, от которого он не мог избавиться даже во время успокаивающе привычной церемонии утреннего завтрака. Несмотря на то что Мэйкрофт запоздал, миссис Планкетт явилась буквально через пять минут после его звонка: небольшая вазочка с черносливом, бекон, зажаренный до хруста, но не затвердевший – как раз такой, как он любит, яичница на квадратном ломтике хлеба, поджаренном в беконном сале. Кофейник с кофе и подсушенный хлебец были доставлены в тот самый момент, когда до них дошла очередь, вместе с домашним апельсиновым джемом. Он съел свой завтрак, не испытывая всегдашнего удовольствия. Казалось, эта еда во всем ее совершенстве будто специально приготовлена, чтобы подчеркнуть физический комфорт и гармоничный порядок его жизни на Куме. Мэйкрофт не чувствовал себя готовым снова начать все сначала, его пугали сложности и напряжение сил, связанные с приобретением собственности и устройством нового дома теперь, когда он остался в полном одиночестве. Но если Натан Оливер приедет, чтобы поселиться на острове Кум навсегда, в конце концов именно так ему – Руперту – и придется сделать.
Войдя в кабинет, Мэйкрофт увидел, что Адриан Бойд уже сидит за своим столом, пощелкивая клавишами счетной машинки. Его удивило, что Бойд работает в субботу, но он тут же вспомнил, как Адриан упомянул накануне, что ему придется прийти на пару часов, чтобы закончить работу над декларацией по НДС и проверку счетов за последний квартал. И все равно, начало дня было каким-то необычным. Оба они пожелали друг другу доброго утра, и в кабинете воцарилось молчание. Мэйкрофт взглянул на стоящий напротив стол, и ему вдруг показалось, что он видит за ним совершенно незнакомого человека. То ли у него разыгралось воображение, то ли и на самом деле Адриан выглядел как-то по-другому: лицо было напряженным и еще более бледным, чем обычно, вокруг тревожных глаз темные круги, движения какие-то скованные. Он взглянул еще раз. Рука его сотоварища застыла на бумагах. Неужели и он провел беспокойную ночь? Неужели и у него возникло зловещее предчувствие несчастья? И Руперт с новой силой осознал, до какой степени он привык полагаться на Бойда: на его спокойную деловитость, на молчаливую товарищескую поддержку в совместной работе, на его благоразумие, которое казалось самым привлекательным и полезным из всех достоинств, на его смирение, ничего общего не имевшее с самоуничижением или раболепием. Они оба никогда не касались чего бы то ни было из личной жизни каждого. Почему же тогда Руперт чувствовал, что Адриан понимает и принимает его неуверенность, его горе о погибшей жене, о которой он мог не думать по многу дней, а потом вдруг ощутить такую тоску по ней, с какой просто невозможно совладать? Он не разделял религиозных убеждений Бойда. Может быть, он просто чувствовал, что рядом с ним по-настоящему хороший человек?
Все, что ему было известно об Адриане, он услышал от Джо Стейвли в момент ее никогда больше не повторявшегося порыва откровенности. «Бедняга, смертельно пьяный, упал ничком, служа Божественную литургию. Благочестивая старушка как раз преклонила колена, потир уже был у ее губ, но Адриан, падая, сбил ее с ног. Вино расплескалось. Поднялся крик. Прихожане остолбенели от ужаса. Самые наивные решили, что священник умер. Я так понимаю, что до тех пор и прихожане, и епископ мирились с его маленькой слабостью, но на этот раз он сильно перебрал».
Однако спасла его именно Джо. Бойд пробыл на острове больше года и оставался трезвым до той страшной ночи, когда наступил рецидив. Через три дня он покинул Кум. Джо жила тогда в своей лондонской квартире: это был один из тех периодов, когда она уезжала в Лондон от наскучившего ей покоя и затишья. Она приютила Адриана, уехала с ним подальше в деревню, они поселились в одиноком коттедже, где она провела ему курс лечения от алкоголизма. И перед самым приездом Мэйкрофта на остров привезла Бойда обратно на Кум. Об этом никто никогда не упоминал, но вполне вероятно, что Бойд был обязан Джо Стейвли жизнью.
На столе Мэйкрофта зазвонил телефон, заставив его вздрогнуть. Было двадцать минут десятого. Руперт не сознавал, что до сих пор сидел, словно в трансе. Голос Джо звучал раздраженно:
– Вы не видели Оливера? Он, случайно, не у вас? Он должен был явиться в медпункт в девять часов, сдать кровь на анализ. Я предполагала, что он может не прийти, но он мог мне хотя бы позвонить, что передумал.
– Может быть, он проспал или забыл?
– Я звонила в Перегрин-коттедж. Миранда сказала, что слышала, как он вышел из дома около двадцати минут восьмого. Она была у себя в комнате, и они не разговаривали. Она понятия не имеет, куда он пошел. Вчера вечером он ничего ей не говорил о том, что собирается сдать кровь на анализ.
– Он ушел с Тремлеттом?
– Тремлетт уже в Перегрин-коттедже. Он пришел вскоре после восьми, доделать то, что не успел накануне. Он говорит, что со вчерашнего дня Оливера и в глаза не видел. Разумеется, Оливер мог выйти пораньше с намерением прогуляться перед визитом в медпункт, но, если так, почему же он до сих пор не явился? И он ушел без завтрака. Миранда говорит, он выпил чаю – чайник был еще горячий, когда она пришла на кухню, – но съел он только банан. Может, он просто обиду на весь мир демонстрирует, ради собственного удовольствия, но Миранда беспокоится.
Значит, его предчувствие оправдывается. Вот и новая беда. Конечно, непохоже, что с Оливером случилось что-то плохое. Если он просто решил вызвать всеобщее беспокойство, не явившись на анализ, и вместо этого пошел на прогулку, то нельзя послать людей его разыскивать – это вызовет еще большее раздражение. И вполне обоснованно: этические установки на Куме требовали, в частности, чтобы гостей оставляли в покое. Но ведь Оливер уже не молод. Он, никого ни о чем не предупредив, отсутствовал уже почти два часа. А вдруг с ним случился удар или сердечный приступ и он лежит где-то один? Как тогда Мэйкрофт, отвечающий за благополучие острова, оправдает свое бездействие? И он сказал:
– Надо его поискать. Скажите Гаю, ладно? Я обзвоню людей и вызову их сюда. А вам лучше остаться в медпункте. Дайте мне знать, если он появится.
Он положил трубку и повернулся к Бойду:
– Оливер пропал. Он должен был зайти в медпункт в девять часов, сдать кровь на анализ, но не пришел.
– Миранда будет волноваться, – сказал Бойд. – Я могу зайти в Перегрин-коттедж, а потом осмотреть северо-восточную часть острова.
– Пожалуйста, Адриан! И если встретите его, не подавайте вида, что мы тут что-то затеваем. Если он просто перетрусил из-за анализа, поисковая группа – последнее, о чем он может мечтать.
Через пять минут небольшая группа людей, вызванных по телефону, собралась перед Кум-Хаусом. Рафтвуд, как всегда не желавший ни в чем участвовать, сказал Адриану, что он слишком занят и ничем помочь не может, но пришли доктор Стейвли, Дэн Пэджетт и Эмили Холкум; Эмили – потому, что оказалась в медпункте в девять пятнадцать, явившись туда для ежегодной прививки от гриппа. Джаго тоже вызвали из дома, но он еще не появился. Все члены маленькой группы смотрели на Мэйкрофта, ожидая инструкций. Он собрался с духом и стал решать, каким будет их следующий шаг.
И тут капризно и неожиданно, как это обычно и бывало на острове, все окутал туман: местами он был почти прозрачен, словно тонкая, легкая вуаль, но местами сгущался в плотную, сырую, все вокруг поглощавшую мглу. Мгла словно саваном укрыла синеву моря, превратила массивную башню Кум-Хауса в призрачную тень, почти невидимую, – сохранялось лишь ощущение, что башня здесь, рядом; мгла отделила красный купол на верхушке маяка от самого здания так, что казалось – какой-то странный красный предмет плывет в воздушном пространстве.
Туман продолжал сгущаться, и Мэйкрофт сказал:
– Нет смысла отправляться далеко, пока туман не рассеется. Давайте начнем с маяка и пока что на маяке и закончим.
Они двинулись в путь все вместе, Мэйкрофт шел впереди. Он мог слышать приглушенные голоса позади себя, но людские фигуры одна за другой исчезали в стирающем все тумане, и мало-помалу голоса стали затихать, а потом умолкли совсем. И вот с обескураживающей неожиданностью перед Рупертом возник маяк – полая стрела, нацеленная в никуда. Он поднял голову, посмотрел наверх и на секунду почувствовал сильное головокружение, но побоялся опереться руками о блестящую поверхность стены, опасаясь, как бы все здание, казавшееся нереальным, словно сон, содрогнувшись, не растворилось в тумане. Дверь оказалась приоткрытой. Мэйкрофт осторожно надавил на тяжелое дубовое полотно двери и дотянулся до выключателя. Не задерживаясь внизу, он поднялся по первому пролету лестницы, через помещение, где хранилось горючее, а потом прошел и половину второго пролета, окликая Оливера по имени, сначала не очень громко, будто боясь нарушить пронизанную туманом тишину. Преодолевая нерешительность и сознавая тщетность призывов вполголоса, он остановился на ступенях лестницы и громко выкрикнул имя Оливера во тьму, царившую наверху. Ответа не было. Не видно было ни огонька. Спустившись вниз, он встал в проеме двери и крикнул в туман:
– Кажется, его здесь нет. Оставайтесь на месте.
Но и теперь ответа не последовало. Ни о чем не думая и не сознавая ясно, с какой целью, Мэйкрофт двинулся вокруг маяка в сторону моря и остановился у волноотбойной стенки. Он стал смотреть наверх, благодарно подумав о том, как хорошо, что можно опереться спиной о надежную твердость гранита.
И в этот момент так же загадочно, как опустился, туман стал рассеиваться. Его легкие, прозрачные пряди плыли на фоне маяка, то сгущаясь, то растворяясь в воздухе. Постепенно предметы и цвета выступали из тумана, загадочное и неосязаемое становилось узнаваемым и обретало реальность. И тут он увидел. Сердце его на миг замерло, а затем заколотилось о ребра так, что сотрясалось все тело. Должно быть, Руперт закричал, но не услышал ни звука, кроме дикого вскрика одинокой чайки. И вот постепенно ужасное зрелище открылось перед его глазами, сначала за тонкой пеленой плывущего тумана, а затем с абсолютной четкостью. Цвета возродились, но стали ярче, чем ему помнилось: сияющие белые стены, высокий красный фонарь, окруженный белыми поручнями, синий простор моря, небо ясное, как в летний день.
И высоко на фоне белой стены маяка – висящее тело: красно-синяя нить альпинистской веревки, туго затянутой на поручне, шея неровно покрасневшая и вытянувшаяся, словно шея лысой индейки, гротескно крупная голова, упавшая набок, руки повернутые ладонями наружу пародийным жестом благословения. На ногах Оливера были башмаки, но, на какой-то миг утратив ощущение реальности, Мэйкрофт подумал, что видит его безжизненно повисшие босые ступни, трагические в своей наготе.
Мэйкрофту казалось, что прошло много минут, но он понимал, что время остановилось. А потом он услышал тонкий и долгий вопль. Он взглянул направо и увидел Джаго и Милли. Девушка смотрела вверх, на Оливера, и вопль ее все длился и длился, так долго, что она никак не могла перевести дыхание.
А теперь, огибая башню маяка, сюда шли участники поисковой группы. Руперт не мог различить слов, но ему казалось, что воздух вибрирует от смешения стонов, тихих вскриков, восклицаний, рыданий и всхлипов, от приглушенных причитаний по покойнику; и все это звучало еще страшнее из-за воплей Милли и диких криков чаек.