Глава VIII
Твой образ постоянно со мной… Он настоящий, я постоянно вынимаю его из сердца и держу перед собой, подношу к самым глазам, оттуда выкатывается крупная слеза, падает на изображение, и лик твой преломляется в этой капле; я вновь убираю твой образ в сердце, но не закрываю этот киот на ключ, потому что вскоре опять рука потянется достать его. Но, когда я не гляжу на твой образ, я все равно думаю о тебе, я говорю с тобой, я рассказываю тебе все то, что не успел рассказать позавчера – а я почти ничего не успел, хотя мы были вместе весь день. Но я вспоминаю, что многое не досказал, упомянув одно, я забывал про другое; так, рассказывая о том, как я «признался в любви», я забыл сказать о том, что другому человеку, вернее, третьему, который в тот момент находился рядом с нами, тоже стало хорошо от эмоций, перехлестнувших через край, и, видимо, окативших всех, кто так или иначе находился в радиусе нашего разговора. Я рассказал тебе содержание пары фильмов, я о чём-то упоминал и все время чувствовал, что слов не хватает, что я постоянно залезаю в дебри, откуда не знаю дороги, говорю о вещах, о которых имею смутное представление – и я признался тебе в этом, и ты поняла и приняла это, с улыбкой и смехом; ты вообще все понимаешь, и, идя вместе с тобой по лесной дороге и говоря тебе что-то, а потом останавливаясь, чтобы уточнить и иначе осветить то, о чем только что говорилось, я… у меня перехватывало дыхание от того, что меня так слушают и так понимают; я никогда, никогда раньше не встречал такой точной и правильной реакции на свои мысли; еще и возник эффект, когда я, который проговаривал разные вещи как бы в разговоре с тобой раньше, теперь, в действительном разговоре, увидел настоящую реакцию, и она была такой, как и предполагалось. Точнее, эффекта никакого не возникло – просто можно было говорить, можно было сбиваться, смеяться над этим, умолкнуть, если мысль терялась, честно признаться, что слишком далеко ушел в сторону от главной мысли, чтобы её вспомнить; ты все понимала и слышала, с тобой интересно говорить, ты умеешь слушать и обладаешь рассудком и здравым смыслом, и юмором, чтобы смеяться над действительно смешным в окружающем нас пространстве; и ты… Кажется, мы начали с тобой говорить на том самом месте, где, в полдень, возвращаясь с источника, сели на траву отдохнуть. Да, кажется, это то самое место. Утром мы ехали с твоими родителями часа два, и последние несколько километров – по лесной дороге, колдобистой и ухабной. На развилке мы остановились, твои родители вышли, а мы остались вдвоем, и я о чем-то спросил у тебя. Или что-то сказал – кажется, я делился впечатлениями этого утра, когда почти всю дорогу из Ялты мы читали акафисты и пели духовные песнопения. Я сказал тебе, что вначале мне это показалось лишним и обременительным, но потом я «втянулся», потому что решил принимать все в этот день. Потом мы приехали в монастырь, к концу службы; помню, как мы вышли из церкви в яркий солнечный день, овеваемые прохладным ветерком, и пошли вниз – с тобой и твоей мамой (которая младше меня на год). И здесь мы опять стали говорить – но недолго – мама твоя хотела, чтобы мы подошли к «старцу», который бы ответил нам на наши вопросы. Старца поддерживали под руки двое послушников; ему было очевидно тяжело ходить, он все время как будто перегибался в пояснице, и было ощущение, что его верхяя половина вот-вот отделится от тела. Он был очень приятен и открыт, но говорил странно, как будто перескакивая через два-три связующих звена – поэтому главная мысль его речи скорее угадывалась и достраивалась самим собеседником. Он сразу захотел, чтобы я остался в монастыре, и стал указывать в направлении строящегося здания; я понял, что здесь нужны рабочие руки, и стал прикидывать варианты, при которых я мог бы остаться. Ты стояла рядом, пока старец говорил мне что-то; он говорил не только о здании, понимать его было сложно, но я, подавшись вперед, слушал его, показывая, что если даже и не понимаю до конца, о чем идет речь, то напряженным вниманием искупаю свой грех; параллельно я видел тебя, стоящую рядом и ждущую своей очереди, и поэтому мне было немного неудобно заставлять тебя ждать; но я сказал себе, что здесь так принято, и успокоился. Вскоре твоя мама, кажется, именно в этот момент настойчиво предложила спросить у старца, чт́о мне делать в отношении моей жены и моей семьи. Я начал говорить: «У меня есть жена…» или: «я развелся с женой…» – что-то подобное; и внезапно интерес у старца угас; он явно перестал слушать, я даже не стал заканчивать первое предложение. Я действительно не знал, о чем мне спрашивать, о чем честно и сказал твоей маме; после этого ты подошла и попросила благословения пойти на источник. Ты и утром, когда мы приехали и вышли из машины, уже упомянула об этом источнике и желании пойти туда. Тогда мне представлялось, что источник где-то неподалёку, как церковь на холме – а монастырь метрах в двустах ниже; но источник оказался дальше. Ты попросила благословения, и кто-то, кажется, даже сам старец сказал: ну как же ты одна пойдешь? Тут я произнес – «благословите меня пойти с Машей»; старец сразу сказал: «Конечно, благословляю, ты – воин Христов…» – или: «Такой воин Христов – конечно, идите…» – что-то такое. Кажется, если даже мама твоя была – не то чтобы против – но не совсем «за» – такого оборота событий, – то после благословения все разрешилось. Мы взяли рубашки для омовения, чего мне не хотелось делать, так как я представлял себе некий пляжный вариант. Огромная из грубой ткани рубашка – рубище, хотелось сказать. Плюс к этому твоя мама наказала прочесть акафист – там, на источнике. Мы пошли, стали подниматься в гору, и счастье разлилось во мне постепенно, как вода из ведра, которое забыли под открытым краном. Я хотел сфотографировать тебя на фоне встретившихся коз – или овец – скорее коз; ты отказалась, что не помешало мне назвать тебя агнцем в стихотворении, которое я сочинил под утро следующего дня, то есть, той же ночью. Ты отказалась сфотографироваться, и во мне шевельнулась самоассоциация – турист, забредший в некую патриархальную страну – и табу среди туземцев на фотографирование, которое «похищает душу». Но это был еще один повод почувствовать себя недостойным и обвинить себя в чем-то греховном. Однако все это лишь мелькнуло. Мы поднялись на гору, потом стали спускаться. Если б я мог, я бы восстановил весь разговор по репликам. Впрочем, это не нужно; нужное само всплывает в необходимый момент. Помню, я прочитал тебе стихотворение «Ты – светлый горизонт рассвета…», посвященное М.П., и сделал паузу перед конечной строфой, где раскрывался смысл: «Вписать параболу «люблю»… Я остановился на дороге, читая это; и ты поняла, ты совершенно точно прочувствовала, чт́о я имел в виду. Мое восхищение и блаженство возрастало. И я сказал тебе – как мне с тобой хорошо! Боже, тебе можно говорить все! Все, что думаешь, что чувствуешь! Иногда я отворачивался и говорил это про себя: «Боже, как хорошо!» Потом глядел на тебя и произносил то же самое. Обычно я делал так в любых обременительных условиях – на работе, на службе. Бегаешь или чем-то занят, устал – отводишь взгляд в сторону, и – «Машенька, Машенька, милая…», – сразу легче. А тут – «Машенька, Машенька…» – в сторону, поворачиваешься – а ты стоишь здесь передо мной. Такое стереоблаженство. Как будто стрела нежности, благодати пронзает тебя насквозь. Струя, волна счастья перекатывается через тебя. Мы идем дальше; я совершенно не разбираю дороги, не запоминаю – я полон только тобой; о чем мы говорили дальше, не помню; путь был длинным, но вот, наконец, пройдя участок лесной дороги, мы внезапно оказались на источнике. Внезапно – потом что дорога уходила дальше в лес, и я мысленно представлял себе, что нужно идти именно туда, а ты вдруг говоришь – все, пришли! Источник – это такая бетонная ванна прямоугольной формы, выдающаяся примерно на половину дороги; вода вливается сверху из плиты и вытекает с противоположного конца, и бежит в лес. С обеих сторон в ванну спускаются ступеньки, которые позволяют спокойно войти в воду. Мы стали читать акафист. Читать и петь. Когда нужно было петь, ты не сразу подхватывала, а я давал настройку, но что-то не сходилось, и я помню, что начали срабатывать навыки регентства – грубоватое подталкивание – «вперед, вперед, подхватывай!» Но потом я сказал себе – успокойся. И стало действительно спокойно. Потом, дочитав акафист, мы приготовились к омовению. Ты ушла переодеться назад, за поворот дороги, так что я не видел тебя за деревьями. Я разделся и натянул на себя «рубище». Потом спустился по ступенькам в воду. Градусов шесть. Я выскочил очень быстро, но помнил, что нужно войти еще два раза. Холод хватал цепко, но, так как я быстро выпрыгивал из воды и погода была жаркой, я вполне успешно справился с испытанием. Потом, когда я уже стянул мокрое рубище и опять оделся, появилась ты. В такой же длинной рубашке, с рукавами. Она была более нарядной, чем у меня, светло-ржаного цвета, украшенная цветами. Одевшись, я не стал уходить, повернувшись вполоборота. Ты вошла в воду, воскликнула от холода (а может, это я воскликнул), но осталась стоять. И ты стояла примерно по пояс – чуть выше – в ледяной воде, и, не вылезая из нее, трижды погрузилась с головой. Твоя фигура в этой длинной рубашке с цветами, осеняемая крестным знамением, будет всегда стоять у меня перед глазами. Мне представлялось, что я смотрю на икону. Ты переоделась, и мы, набрав воды, пустились в обратный путь. Через некоторое время мы остановились отдохнуть, хотели найти поляну в глубине леса, а потом просто сели в траву у дороги и достали нехитрые припасы. Я рассказал тебе о фильме Соловьева «Сто дней после детства»; пересказал концовку фильма – где герой говорит: «Давай запомним это лето», ты как будто тоже его видела; я хотел, чтобы ты поняла эту мысль – запомнить все, что с нами было. Ты поделилась тем, чт́о у тебя было на телефоне – аудиозаписью сочиненной тобой миниатюры. На заднем плане слышались голоса детей, я понял, что записывали в квартире. Я был удивлен ясностью музыкального языка. Легко различалась основная тема, за ней шло развитие, и мне показалось, что сейчас разнообразные аккорды разбредутся по тактам и «утихнут вдали», как колокольный звон, доносящийся с дальнего холма. Но вдруг зазвучала начальная тема, и произведение обрело форму. Слушать было приятно и просто. Я был рад сказать тебе об этом. Потом, позже, когда мы подбирались уже к монастырю, мы затронули этот вопрос – сходства и различия творческого начала и импульса в музыке и литературе; и ты сказала, что для тебя это не составляет проблемы; творческая мысль для тебя одинаково ценна и понятна в двух этих родах искусства; и я заметил, что у тебя в большей степени выражен музыкальный дар. Мы говорили о теме и ее разработке; я даже что-то напел, а потом попытался развить эту мелодию; читая раньше немногочисленные твои стихи, выложенные в контакте, я отметил их принципиальную «миниатюрность»; по своей форме они предполагали совсем небольшой объем и сгущённую, концентрированную эстетическую идею, которую можно было бы описать как внезапно выпархивающую на волю из клетки и устремляющуюся в небо – птицу. Я мысленно сравнил это со своим ви́дением. Я помню, что говорил тебе, как ты необыкновенно чутка к прекрасному – и повторил тебе это потом раза два.
Мы вернулись – хочется написать «в лагерь»; на самом деле – в монастырь; было около двух или трех дня; твой отец чем-то был занят по строительству, я стал ему помогать, полез на стенку строящегося дома снимать доски опалубки. Потом искал длинные железные пруты арматуры; они были разбросаны, по его словам, в траве; но там мы нашли только один прут, а три остальных, что были необходимы, добыли в самых разных уголках территории монастыря. Комбинация «ты, я, твой отец» обретает отличный от общелитературного смысл, если указать, что отец твой – мой ровесник и давний знакомый. Ты делала что-то по хозяйству, в промежутках подходила к иконе и читала молитвы. Потом ты села с книгой, держа ее на коленях. Я увидел название: «Девятая глава» и подумал, что это какой-то духовный роман, но это оказалось Евангелие (собственно, Евангелие и есть «духовный роман»). Потом была трапеза, где блаженство усилилось, так как я оказался рядом с тобой. Планировалось уехать сразу после трапезы, но через некоторое время многие из приехавших стали подходить к старцу со своими вопросами. Твоя мама вновь сподвигла меня к разрешению своего вопроса, который я так и не смог из себя извлечь. Едва я начал вновь: «у меня жена… я развелся с женой…», как старец безучастно склонил голову и стал говорить что-то, совершенно не имеющее к этому отношения. Потом он дал мне три свечки – две за здравие, и одну за упокой – и наказал поставить их сейчас на службе. Я вышел с легким сердцем, ты стояла рядом, там же, где я говорил с тобой до отправления к старцу; я тут же рассказал тебе все, как было; и мы отправились на службу – снова вверх по склону. Служба была длинной, в соответствии с уставом; через несколько минут после того как мы вошли, я присоединился к певчим; некоторое время я видел тебя в профиль, стоящей ближе к входу. В процессе пения и чтения я поминутно обращал взор в твою сторону, глотая живительный бальзам твоего присутствия. Но в какой-то момент ты исчезла; позже, по оброненным в машине фразам, я понял, что ты вышла из храма, утомившись (чт́о немудрено!) и присела где-то отдохнуть, а потом уснула – «под деревом», как я услышал. Служба закончилась, мы с Сергеем, твоим отцом, вышли из храма и спустились с горы к монастырю; было темно; вскоре двинулись в обратный путь. Я хотел попросить сесть рядом с тобой, но не решился. Я сидел впереди, ты сзади, наискосок, и благодаря этому я изредка, хотя было и темно, мог, оглядываясь, видеть тебя. Ты протянула мне пакетик с кизилом, который мы рвали днем. Я помню, что это было очень тепло. Подъехали к твоему дому. Я вышел, взял рюкзак. Ты тепло улыбнулась и… сердце у меня стало превращаться в губку, смоченную уксусом, по мере того как я, поглядев тебе вслед, взвалив рюкзак, стал удаляться от твоего дома. До сих пор я не виделся с тобой, хотя этот чудесный, ни с чем доселе несравнимый день был только позавчера. Завтра он будет – поза-позавчера; и насколько он отдалится, прежде чем я снова увижу тебя? Я звонил вчера дважды, ты не брала трубку, и мне показалось, что в конце первого раза послышался мужской голос. Сегодня я не звонил, я пошел на озеро и проходил дважды мимо твоего дома; идя утром, я видел вашу машину; но, насколько я помнил, ты должна была работать сегодня, я не зашел, хотя мы в тот день обсуждали и возможность сходить на наше гаспринское озеро. Идя обратно, я уже не увидел вашей машины.
Маша, я не могу без тебя. Я никогда не испытывал того, чт́о испытал в тот день; тот, который был «только» позавчера. Внутри произошел какой-то тектонический сдвиг ценностей. Я увидел вечный свет, исходящий от тебя; я увидел то, что буду видеть там, в вечной жизни, уже беспрерывно; а если не буду, то это будет не моя вечная жизнь, это будет чей-то ад, и этот кто-то – не будет мной; но чт́о же я должен сделать, чтобы жуткий лик этого «кого-то» перестал заглядывать в меня из плоскости письменного стола; почему я все время отождествляю себя с ним; каждый раз, когда я делаю шаг в направлении тебя, это сопряжено с такой ужасной духовной борьбой, что я говорю себе: нет, я так не смогу. Но я уже сделал несколько шагов, я уже узнал тебя, и ты… меня… Если бы я мог молить тебя о маленьком шажке в мою сторону, просто – развернутом в мою сторону носке туфли. На невербальном языке это кое-что значит. Но я знаю, что надежды ложны, и мне самому придется делать еще шаг. И это так страшно – как будто все силы ада собираются вытрясти тебе на голову огненные уголья. И этот выкрик ты не прочтешь прежде чем я, может, вручу его тебе. Теперь ты не выходишь в интернет. И мне придется опять идти искать тебя. А ощущение такое, что с каждым днем все позднее. Потом ты поедешь учиться, с 1 сентября, и будешь приезжать, конечно, на выходные, и идти на службу в Ореанду, и я, если удастся купить электровелосипед, смогу тебя подвозить. Я бы катал тебя день и ночь, по всем дорогам этого мира, куда захочешь, я бы выполнил твои желания, самые непонятные, хотя их у тебя не может быть; ты не станешь никогда испытывать для развлечения чью-то любовь, «играть чувствами», хотя и написала один раз в ask-интернет-паблике, что «разбила двоим из них сердца́ – меня нужно бояться».
Но я знаю, почему ты так написала. Я знаю твою интонацию, твою улыбку, твое отношение ко всем вещам, я изучил все доступные мне источники о тебе тщательнее, чем востоковеды – шумерские библиотеки, а античники – мраморную крошку Акрополя. Я пишу это, роняя «скупые мужские слезы», а если честно – то несколько раз прерывался на подступивший к горлу ком. Потом я наберу этот текст – он довольно большой – но я постараюсь это сделать, чтобы выложить в интернете, в контакте. Хотя я знаю, что такой объем никто не будет читать; но, может, заглянут в середину и прочтут несколько интересующих их вещей. А ты не прочтешь, только, как я уже сказал, если я сам не вручу его тебе. И, видимо, я сделаю это. Мне просто некуда идти, кроме тебя, я вижу себя в вечности (я уже писал это), я заглядываю за эту грань, и там я вижу только твои глаза – и, как водится, вокруг рыхлое непроницаемое пространство облаков – но я не могу представить себе вечности без твоих глаз, я откажусь от нее, если даже мне ее предложат; я самому Богу скажу это, если Он будет меня уговаривать: смирись, в царствии небесном все будут как ангелы; да, я знаю это, и я знаю, что мне для вечности достаточно не сводить с тебя глаз, или, повернувшись на несколько секунд, как я делал позавчера, удерживая фонтан восторга, снова обернуться и, скрывая этот восторг, опять сказать тебе что-то, опять услышать твой ответ, и идти куда-то с тобой опять, по райскому ли саду или по земным дорогам, которые все равно часть рая, как я убедился позавчера. Я чувствую, что не могу закончить эти записи; наверное, как и райские блаженства, они будут продолжаться в вечности, а если нет – то (опять я уже писал об этом) это будет не моя вечность; но почему-то все сошлось в точке, в которой я нахожусь сейчас, вне времени, и я чувствую некоторое успокоение, мир в душе, какой я чувствовал сегодня днем; в сознании, после треволнений накануне, было очень спокойно и тихо. Наверное, иногда я пишу сумбурно, но я смог сделать слепок и представляю его тебе, а завтра я сделаю еще один слепок, слепок души, и вылью форму по этому слепку, или по сегодняшнему, и буду вкладывать туда раскаленные буквы, или жидкие гипсовые буквы, или жидкую бронзу, и у меня будут получаться в любой день или твоя гипсовая статуэтка, или бронзовый роденовский образ, или боговдохновенные тексты, написанные на скрижалях памяти; каждый раз я буду наполнять эти формы, а когда их грани утратят рельефность, я сделаю новые. И так я проведу все оставшееся мне время, и может быть, не замечу, как перейду в вечность за тем же занятием; это только в том случае, если подаренный мне Богом день с тобой окажется единственным источником памяти; но мне достаточно будет поглядеть на тебя не более двух минут, чтобы новые формы предстали готовыми к наполнению; я буду молить Бога только о двух минутах – эта вспышка озарит новую анфиладу памяти, я пойду по ней, разглядывая огромные залы и снимая с бесчисленных полок книги, в каждой из которых описаны твои движения и черты; скажи, неужели мне не хватит слов, чтобы твой образ, твой образ, который я доставал из киота сердца, из киота сердца, вечно, вечно находился перед глазами?
я шел по райскому саду
и видел красо́ты рая,
не чувствуя жажды иль глада,
дороги не разбирая
потом испытал погруженье
в холодные горные воды
и в сладостном изнеможенье
вдохнул разнотравье природы
и белый невидимый ангел
летел параллельно со мною
а милый задумчивый агнец
шел вместе дорогой одною
и я в твои ясные очи
заглядывал, словно в озера
на дне их – вселенские ночи
а прочее скрыто от взора
я пил эту ясную влагу
припавши губами сухими
моля даровать мне отвагу
изречь твое милое имя
пропеть его голосом нежным,
назвать им стоящую рядом,
средь склонов и рощиц безбрежных
вдыхая лесную прохладу
нас приняли мятные травы
в свое ароматное лоно
друг другу читали мы главы
сердец, красотой умиленных
кусочки дорожного хлеба,
запитые взятой водою
казались мне манною с неба —
единственной пищей святою
молил я в сердечной истоме
– дай что-нибудь выстрадать злое
тогда я останусь на склоне
на этом – навеки с тобою
но слышу в ответ – только тихо
колышутся рощи и травы,
как будто неви́димы лики
осанну поют или славу
и слышу твой ангельский голос
и снова очей водоемы —
как будто в забытую волость
вернулся к родимому дому