Вы здесь

Мать Мария (Скобцова). Святая наших дней. Ксения Кривошеина. Мать Мария (Скобцова). Святая наших дней (К. И. Кривошеина, 2015)

«Люди, окружавшие монахиню Марию, переживали катастрофу старой России прежде всего как личную трагедию. Мать Мария принадлежала к тем, кто распознал в обстоятельствах времени и нечто большее: призвание к христианскому творчеству. <…> Свобода рассматривалась ею как бесценный дар Божий, и она шла на видимые и невидимые миру жертвы, чтобы сохранить его для тех, кто был рядом. При этом она сама оставалась по-настоящему свободным человеком».

Кирилл, Патриарх Московский и всея Руси

«Мать Мария – святая наших дней и для наших дней, женщина из плоти и крови, получившая Любовь Бога, которая бесстрашно смотрела в лицо проблемам нашего века <…> ее духовное значение будет для нас все возрастать по мере того, как и мы начнем понимать последний смысл Любви воплощенной и распятой».

Антоний (Блум), митрополит Сурожский

К 70-летию со дня гибели матери Марии (Скобцовой)

1945–2015


Ксения Кривошеина

Мать Мария (Скобцова)

Святая наших дней

Предисловие[1]

Рига. Анапа. Санкт-Петербург. Париж. Равенсбрюк

Она родилась в Риге 8 декабря 1891 года и была человеком своего времени, наследницей европейской культуры, идеалисткой с романтическими представлениями о «равенстве и братстве на земле». Мать Мария много писала о предназначении России и о ее будущем. Голос и творческое наследие монахини и сегодня звучат актуально.

Митрополит Антоний Сурожский глубоко почитал мать Марию и писал о ней: «Она сумела, следуя по стопам своего Господа и Учителя, любить "напрасно", "безрезультатно": любить людей пропащих, безнадежных, тех, "из кого все равно ничего не выйдет", кого "и могила не исправит",потому только, что они ей были "свои", русские, обездоленные, погибающие; а позже, во время войны, просто потому, что они были люди в смертной опасности, в страхе, в гонении, голодные, осиротелые – свои по крови не потому, что они принадлежали той или другой национальности, а потому, что для них Свою Кровь излил Христос, потому, что ею овладела до конца Божественная Его Любовь».

Сейчас в России и на Западе выходят книги с ее богословскими эссе, стихами, репродукциями вышивок и икон. За последние годы состоялось несколько конференций, посвященных ей, прошла выставка работ монахини Марии в Пушкинском Доме, создан сайт в интернете; в Риге, на доме, где она родилась, висит мемориальная доска, в краеведческом музее Анапы открыт большой раздел семьи Пиленко, а во дворе музея в память о ней установлен поклонный крест. В Париже в 2013 году городскими властями принято решение назвать в честь мученицы монахини Марии Скобцовой новою улицу 15-го округа, выходящую на улицу Лурмель, где было расположено «Православное дело» до разгрома оккупационной полицией.

В этой книге впервые публикуется подробная биография монахини Марии, летопись ее земного пути. Здесь читатель узнает много интересного о жизни, творчестве и судьбе м. Марии (Скобцовой) в России и в эмиграции, а также о ее деятельном монашестве, участии в движении Сопротивления и трагической гибели в лагере Равенсбрюк.

Эта книга предназначена и для тех, кто никогда не слышал о ней, и для тех, кто, зная эту уникальную личность, откроет для себя новые страницы ее земной жизни.

Мне часто задают вопрос, почему мать Мария не канонизирована Русской Церковью? Я отвечаю рассказом о том, как готовилась ее канонизация. В 2000 году меня с моим мужем Никитой пригласил к себе в храм Трех Святителей архиепископ Корсунский Иннокентий и попросил принести с собой имеющиеся материалы о м. Марии. Владыка знал о том, что я занимаюсь организацией выставки художественных произведений м. Марии в Русском музее, дал свое благословение, обещал всяческую помощь в нахождении ее работ. Мы принесли ему толстую папку копий домашнего архива. «Попросил вас об этом, потому что Комиссия по канонизации поручила мне собрать максимум материалов о матери Марии. В Москву поступила просьба о рассмотрении возможного прославления м. Марии».

К этому времени я от Елены Дмитриевны Аржаковской-Клепининой, дочери о. Димитрия Клепинина, уже знала, что она с помощью о. Сергия Гаккеля подготовила папку документов, которую мне показала. Эти документы готовились архиепископом Сергием (Коноваловым) для передачи Синоду Константинопольской Церкви, как сам владыка рассказал в своем интервью газете «Русская мысль» в апреле 1999 года.

Синодальная комиссия Русской Православной Церкви по канонизации святых осенью 2000 года по представлению митрополита Сурожского Антония внимательно изучала возможность канонизации матери Марии, ее сына Юрия и о. Димитрия Клепинина. При этом было выявлено много вопросов, на которые не нашлось ответа в представленных материалах. В частности, комиссия констатировала, что необходимо заняться серьезной архивной работой, в том числе в архивах гестапо, которая могла бы внести ясность в обстоятельства последних дней и кончины м. Марии, – из представленных документов было видно, что имеются противоречивые устные предания об этом. Было отмечено, что для дальнейшего продвижения процесса канонизации необходим также богословский анализ письменного наследия м. Марии. В предварительном заключении комиссии было сказано: «После получения новых сведений о жизни, подвиге, обстоятельствах кончины и почитании монахини Марии, ее сына Георгия Скобцова, священника Димитрия Клепинина комиссия вернется к обсуждению этого вопроса».

Однако на запросы, которые были направлены в том числе в Архиепископию Константинопольского патриархата на улице Дарю… реакции не последовало. Митрополит Антоний, который был в то время уже очень болен, также не смог представить дополнительных материалов. В январе 2003 года архиепископ Сергий неожиданно скончался, и многие надежды на воссоединение с Русской Церковью рухнули. На смену пришли другие поветрия, другие люди, и очень быстро, 1 мая 2003 года на общем собрании Архиепископии в Александро-Невском соборе главой Западноевропейского экзархата русских приходов был избран архиепископ Гавриил (де Вильдер). Владыка Антоний, который поставил вопрос о прославлении матери Марии в лоне Русской Православной Церкви, скончался в августе 2003 года… Дальнейшие события развивались уже без его участия.

16 января 2004 года Священный Синод Константинопольского патриархата в Стамбуле принял решение о канонизации монахини Марии (Скобцовой), протоиерея Алексия Медведкова, священника Димитрия Клепинина, Юрия Скобцова и Ильи Фондаминского. Основанием для канонизации стало прошение, направленное из Парижа экзархом Вселенского Патриарха архиепископом Гавриилом, управляющим Архиепископией православных русских церквей в Западной Европе.

Для многих эта групповая канонизация оказалась полной неожиданностью. Ведь нерешенные вопросы так и остались нерешенными, никаких новых исследований за три года предпринято не было, а о некоторых из включенных в группу, присоединенную к м. Марии, известно значительно меньше, чем о ней. Кем была спровоцирована и кому была нужна эта поспешность? По получении официального известия о состоявшейся канонизации покойный Патриарх Московский и всея Руси Алексий II ответил своему константинопольскому собрату, что у Русской Церкви, членами которой большую часть своей жизни были все новопрославленные, кроме И. И. Фондаминского, крестившегося незадолго до смерти, – особый интерес к данной канонизации. Патриарх упомянул, что «в 2000 году вопрос о канонизации монахини Марии, Юрия Скобцова и отца Димитрия Клепинина был предметом рассмотрения Синодальной комиссии по канонизации святых. Тогда после детального обсуждения члены комиссии не пришли к согласному решению относительно возможности прославления» за недостатком «документальных свидетельств об их жизни и кончине». Но на братскую просьбу «направить нам для изучения материалы, на основании которых произведена канонизация», за десять последующих лет так и не поступило никакого ответа.

Московская патриархия в лице Комиссии по канонизации с большим тщанием вникала в сложные обстоятельства жизни, религиозного творчества и мученической жертвенной кончины м. Марии. Зрячая и убежденная русская патриотка, м. Мария по сути принадлежала Русской Церкви. Те, кто задумал «групповую канонизацию», ясно понимали, что это исключит рецепцию решения Константинополя в России. Достоинства и подвиг соканонизированных с м. Марией эмигрантов не оспаривались, но никогда и не обсуждались в Русской Церкви. А ведь установление святости обязательно предваряется глубоким и тщательным изучением жизни и поступков того или иного подвижника. Поставленная перед свершившимся фактом, Московская патриархия не могла и не должна была удовлетвориться наспех и неполно подготовленными данными.

Таким образом, для Русской Православной Церкви, при гробовом молчании Константинополя в ответ на все запросы, тема прославления м. Марии так и осталась открытой, ожидающей дальнейшего, более тщательного изучения.

* * *

Елизавета Юрьевна Кузьмина-Караваева в СССР была известна прежде всего как поэтесса, начинавшая свой творческий путь в эпоху Александра Блока, в тот период истории русского искусства, который получил название Серебряного века. Однако мало кто знает, что природа и Бог одарили эту женщину еще и подлинным талантом художника и высшим предназначением – монашества в миру.

Она открывала бесплатные столовые, дома для престарелых и бездомных. Во время войны и оккупации Франции мать Мария спасает и укрывает советских военнопленных. Эта опасная деятельность связала ее с французским Сопротивлением.

Имя матери Марии использовали как знамя своих идей представители разных идеологических станов. Например, в СССР ее преподносили обществу как партизанку и большевичку, а на Западе – как борца с ортодоксальным косным православием и заступницей исключительно евреев. Это противостояние продолжается до сих пор, но столь ограниченное клише обедняет характеристику этой личности, заслоняет ее многогранность.

К большому сожалению, изучение деятельности м. Марии было значительно затруднено в силу ряда причин. Во-первых, в силу исторических обстоятельств – Елизавета Юрьевна оказалась в эмиграции, и творчество ее, как впрочем и жизнь, было разрублено пополам: первая половина – Россия, вторая – исход в 1921 году, эмиграция во Францию с Россией в сердце. Елизавета Юрьевна Скобцова покидает свою родину с огромным интеллектуальным багажом, политически определившимися взглядами и душевно подготовленной к монашескому пути, который наметился еще в России.

Период с 1911 по 1921 год в ее жизни можно назвать российским, он был наполнен поэзией, выставками, первыми философскими эссе. В это время она была окружена и буквально пропитана воздухом Серебряного века, творчеством Александра Блока, Вячеслава Иванова, Николая Гумилева, Наталии Гончаровой, Максимилиана Волошина, но даже в ранних своих поэтических и живописных произведениях будущая м. Мария уже искала путь богопознания. Со временем она отходит от модернизма и окончательно находит себя в жанре религиозно-философской символической поэзии и живописи. Однажды, будучи еще совсем молодой и не подозревая о своем предназначении, она сказала: «Мое творчество – это как молитва».

До переломного 1917 года лучшая часть российского общества воспитывалась на милосердии, на милости сердца к ближнему и вере в Бога. Открытие больниц и сельских школ, учреждение приютов, помощь неимущим, благотворительность – все это постепенно стало традиционным проявлением милосердия и любви к ближнему в русском обществе. Но волею известного исторического события Елизавете Юрьевне суждено было стать матерью отверженных не в Петербурге и не в Анапе, а в Париже.

Кто я, Господи? Лишь самозванка,

Расточающая благодать,

Каждая царапинка и ранка

В мире говорит мне, что я мать.

Эмиграция людей чаще не объединяет, а размежевывает и ожесточает. В условиях первой эмиграции людей, выброшенных в пустоту, было сотни тысяч. Среди них – и совсем простые, малообразованные, и аристократия, писатели, художники, артисты, духовенство. Большинство жило плачевно. Понять можно – русские бежали от пуль, от большевистских расстрелов. По дороге, если и удавалось что-то сохранить из сбережений, все продавалось. Редкий эмигрант мог заработать на жизнь своей специальностью, если таковая имелась. Расхожий образ: русский князь – шофер парижского такси – был, к сожалению, не выдумкой советской пропаганды.

В парижской эмиграции, куда семья Скобцовых попадает из Сербии в 1924 году, Елизавета Юрьевна встретилась с единомышленниками и старыми друзьями. Жить без общения с близкими по духу людьми было невозможно. И как бы ни тяготила бедность, будущая монахиня Мария шла по пути предначертанному. Она продолжала писать, публиковать статьи, стихи, читать лекции и… учиться. Творение красоты для нее всегда было спасением в самые трудные периоды жизни. И во время оккупации Парижа, и в период ее деятельности в рядах французского Сопротивления, и в лагере Равенсбрюк, в нечеловеческих условиях, больная, на краю гибели, мать Мария продолжала начатое.

До наших дней в России сохранилась малая часть живописных работ м. Марии, да и во Франции, где прошла ее «вторая» жизнь вплоть до трагической гибели, произведения были рассеяны по храмам, частным лицам или просто потеряны, а некоторые уничтожены. Надо сказать, что литературные и художественные работы свои Елизавета Юрьевна ни в России, ни позже, уже в монашестве, во Франции никогда не подписывала. Поэтому можно надеяться, что со временем будут обнаружены какие-то дополнительные находки в запасниках музеев, фондах, частных собраниях, храмах как принадлежащие «неизвестному художнику».

За последние годы во Франции и Англии обнаружилась целая серия рисунков, вышитых икон, облачений, плащаниц, которые м. Мария создавала для своих храмов и приютов для обездоленных. Стены и окна в этих парижских храмах она расписывала сама, к сожалению, время и обстоятельства сохранили для нас только фотографии этих церквей, предметы же рассеялись по разным адресам.

Мать Мария давно погибла мученической смертью, и в неумолимой безумной сутолоке жизни, революций и войн многое окончательно стерлось из нашей памяти. Каждодневные разочарования и горечь затемняют память о вчерашних подвигах и жертвах, но мать Мария и «оттуда» продолжает свой рассказ. Более того, время высвечивает ее имя и облик особым светом, вероятно, образ ее совсем другой, не похожий на тот, который знало ее парижское окружение, и не тот, который знали в СССР. Этот образ приходит к нам из небытия через десятки лет. Да простит мне читающий эти строки, но невозможно сказать иначе: мать Мария (Скобцова) в наши дни стала и вправду востребованной.

Как не вспомнить, что мать Мария выросла во времена, когда каждая барышня из хорошей семьи знала французский или немецкий, рисовала и вышивала, пела, играла на пианино, танцевала и писала стихи в альбомы. Тогда эмансипация только начинала давать свои ростки, проявление многогранных талантов, стремление их реализовать было редкостью. Сегодня в Бахметевском архиве хранятся рисунки матери Марии, ее работы есть в Петербурге в Русском музее и музее Анны Ахматовой. Конечно, трагическая судьба матери Марии дала иную оценку и ее творческому наследию. Будет ошибкой рассматривать живопись матери Марии наряду с работами знаменитых мастеров-иконописцев, таких как Г. Круг, Д. Стелецкий, Л. Успенский, Г. Морозов… По художественному исполнению ее работы на порядок ниже – м. Мария самоучка. Но в свои «несовершенные» работы она, как и сестра Иоанна (Рейтлингер), вложила энергию своей жизни, поисков и чувств. Понимала ли она, что истинное «я» ей предстоит обрести только в Равенсбрюке?…

Общеизвестно, что м. Мария и в лагере Равенсбрюк продолжала творить и готовилась к последнему обретению себя в смерти.

Время в пути, проведенное в поиске себя, усложнялось еще и тем, что творческая среда состояла из людей вполне определенного умонастроения. «Красное колесо» уже набирало обороты, а творческая интеллигенция грезила революцией, писала манифесты и жила вполне мирскими страстями в ожидании светлого будущего. Все ждали и трубили о приближении счастья и торопились похоронить Россию. Симпатии м. Марии были на стороне левой, «прогрессивной» части общества, она вступила в партию эсеров и горячо ратовала за перемены к лучшему, но очень быстро революционная бравада стала утихать. В годы, когда брат пошел на брата, когда начались облавы и расстрелы и большевистский каток уже давил все на своем пути, она, обожженная страстью и предчувствием конца, писала об этом в стихах и письмах к Александру Блоку. Елизавета Юрьевна тяжело переживала свой развод, страдала от невзаимности, отверженности, душевного одиночества, стала посещать богословские курсы, как ей самой грезилось, ждала особого «сигнала… знака», «искала испытаний» и носила под платьем что-то вроде вериг – тяжелую свинцовую трубку. В годы начала предсмертной агонии старой России ее собственная мятущаяся душа целиком обратилась к религиозной теме, и не важно, что ее поэмы и рисунки грешат переизбытком чувств и неотделанностью.

Мать Мария горько жаловалась в своих дневниках, что на «башне» Иванова ей невыносимо душно, и что все эти «небожители» ей далеки, и что они не способны спуститься со своего Олимпа на землю, на которой сейчас происходит что-то страшное, а «будет еще ужасней!». Она писала о грядущем апокалипсисе, о том, что этим гениальным «небожителям» глубоко наплевать на то, что делается у них под ногами: «их главная забота – это красование собой да борьба за выживание в новой революционной обстановке». Иван Бунин в «Окаянных днях» замечательно описал эту агонию, предательство и восторженное воспевание Советов многочисленными трубадурами и попутчиками новой власти, среди которых были Владимир Маяковский, Максимилиан Волошин, Алексей Толстой, Сергей Есенин. Алексей Толстой был старым другом м. Марии, его бесчисленные отъезды за границу, возвращения в СССР и долгая, мучительная работа над «Хождением по мукам» суть своего рода биографическая повесть о собственных сомнениях. Он начал писать этот роман еще до революции и никак не мог закончить «как надо», обстановка менялась стремительнее, чем он мог поставить окончательную точку. Елизавете Юрьевне в нем тоже нашлось место: она послужила прототипом героини Елизаветы Киевны. Могла ли она тогда предположить, какую роковую роль в 1935 г. сыграет Ал. Толстой в судьбе ее дочери Гаяны!

Монахиня Мария на протяжении всей жизни по-разному подписывала свои произведения: Лиза Пиленко, Е. Ю. Кузьмина-Караваева, Е. Скобцова, Юрий Данилов, Ю. Д. и Д. Юрьев, ММ и, под самый конец, мать Мария. Что же скрывалось за этим перечнем подписей, как не поиск себя, личности, которая всей своей парадоксальностью до сих пор вызывает споры не только в художественной среде, но и в церковной. Может быть, лишь в 2004 году, когда она была названа святой матерью Марией (Скобцовой), наконец окончательно оформилась эта личность? И сегодня ее детское восклицание «… и вот я умерла» вдруг неожиданно прозвучало заключительным аккордом.

Ее стихи изобилуют строками неудачными, корявыми, а порой и наивными. Богословские эссе грешат незаконченностью мысли, длиннотами, отступлениями, но они – целостное отражение того времени и ясности постановки вопросов, на которые искала ответы русская философская мысль. Литературовед К. Мочульский[2], лично знавший м. Марию, говорил, «что она пишет стихи запоем и никогда не отделывает их», а Г. Раевский[3] добавил: «Почти не отделывает». Но точнее всего определил ее стихи Евгений Богат[4]: «… разве дело в том, насколько искусно огранены те или иные ее строки? Стихи матери Марии – нечто большее, чем стихи в обычном понимании. Она писала их не для публикаций, а потому что должна была выразить душевную боль, поиск, порой безысходность». Действительно, в ее стихах есть не только пророчество, но и пожирающее пламя, и зажженная свеча перед образом, и любовь к Богу и людям. Так и ее живописные работы, которые в равной степени грешат техническим несовершенством, притягивают к себе. В чем же секрет? Почему чем больше читаешь ее тексты, рассматриваешь вышивки, иконы, присущие им наивность и дилетантство отходят на второй план?… Может, потому, что в них трепет и молитва матери Марии? Может, поэтому безоговорочно прощаешь и эклектичность стиля, и неровность исполнения.

Всю жизнь мать Мария безо всякого сожаления раздавала свои работы, и эта щедрость помогла сохранить часть ее произведений. В лагере она мечтала, если выживет, «вернуться в Россию, посетить могилу Гаяны и потом бродить по дорогам». Ее мечта действительно сбылась, она вернулась домой: музей в Анапе, работы в Русском музее, в музее А. Ахматовой; ее произведения издаются, ей посвящены конференции и выставки, сняты фильмы, многочисленные публикации в интернете. В мировой сети на всех языках можно прочитать о матери Марии (Скобцовой). Ее жизнь, расколотая надвое, теперь не имеет границ!

Она была наследницей европейской культуры, а потому и в эмиграции, продолжая любить Россию, в равной степени восхищалась Францией. Точно так же и ее произведения нашли приют не только в России, но и в Европе: гобелены в Англии, собрание вышивок и икон в Париже, в храме на ул. Лекурб (в двух шагах от ул. Лурмель, где она основала свою церковь и приют и где гестапо арестовало ее сына Юру), рукописи и рисунки в Колумбийском университете в США… Многие из работ затерялись или были уничтожены, какие-то попали в частные коллекции. Вполне вероятно, что их владельцы даже не знают, кто автор; мать Мария чаще всего их не подписывала. Исключение – несколько карандашных портретов умирающей дочки Настеньки, датированные по часам.

Ее деятельность всегда вызывала у одних интерес и восхищение, у других – осуждение и недовольство. Она была просто женщиной: грешила, несколько раз выходила замуж, и дети ее – все от разных мужей; она влюблялась, курила, была активной эсеркой, нажила массу недоброжелателей, ко всему прочему была поэтом и художником… и вдруг приняла постриг и стала монахиней в миру. Монахиней тоже странной, нетрадиционной, о чем сокрушался митрополит Евлогий (Георгиевский), хотя сам благословил ее на этот подвиг. Он быстро понял, что монашеский путь матери Марии – не в монастырских стенах, не в келье, а в активном делании добра, в миссионерской деятельности. Да, тогда русский эмигрант нуждался не только в слове и молитве доброго пастыря, но и в практической, ежедневной, физической помощи от церкви. С тех времен прошли десятилетия, начался новый век, но и сегодня нам так не хватает доброты, протянутой руки и поддержки. Сколько среди нас сомневающихся, невоцерковленных, не нашедших путь в храм, оробевших, а оттого многим из нас недостает такой земной защитницы, какая была в лице матери Марии.

Да, она была странной монахиней, которая вызывала много нареканий и недовольства в церковной среде, и до сих пор эти споры не утихают. Но не будем забывать, что она была дочерью своего времени, той Европы и России, которая чаяла катастроф и взрывов, чуяла и предрекала безысходность. Ее вера в Господа была и неугасимой лампадой, и теплом, согревавшим одиноких людей и питавшим ее творчество.

Со смертью дочери Гаяны вплоть до начала войны она все чаще в своих стихах говорит о смерти. Ее грезы наяву о собственной гибели, исчезновении от огня оказались пророческими. Будто недели и часы, которые она проведет в лагере Равенсбрюк через пару лет, были уже заранее описаны ею в рисунках и поэмах. Не дожив до победы двух месяцев, она погибла в печах концлагеря Равенсбрюк.

Существует несколько версий ее гибели. По одной из них, накануне Пасхи, 31 марта 1945 года, монахиня Мария вошла в газовую камеру вместо другой женщины.

* * *

Мой тесть Игорь Александрович Кривошеин скончался в 1987 году. После его ухода в мир иной остался довольно большой архив. И эти чемоданы писем, фотографий и папки с историческими документами, которые прожили тоже «четыре трети жизни Кривошеиных», мне достались в наследство, их я и принялась разбирать.

Игорь Александрович был единственным и первым репатриантом из Парижа, который после выхода из Дахау в 1945 году, а затем из Тайшетского лагеря в 1954-м стал активно рассказывать о м. Марии, его молитвами и стараниями во многом состоялось ее «проявление» в бывшем Советском Союзе.

По мере того как я перелистывала записи в тетрадях и вчитывалась в старые вырезки из газет, выстраивался новый образ Игоря Александровича. А самое главное, я совершенно внезапно окунулась в жизнь и судьбу матери Марии (Скобцовой). Она вошла в мой мир неожиданно, обожгла, с ней стало жить интересно, но крайне неудобно: она волновала и ввергала в совершенно неожиданные обстоятельства, возникало множество вопросов. Именно так в 1987 году я с ней познакомилась. Потом я задумала написать ее изображение, затем появился мой сайт и книга о ее творчестве «Красота спасающая», предисловие к которой написал митрополит Смоленский Кирилл (нынешний Патриарх Московский и всея Руси), а послесловие – профессор Жорж Нива. Позже я работала с архивами Колумбийского университета, и постепенно она свела меня в жизни с интересными людьми, одинаково увлеченными этой замечательной личностью, для которых мое дело (начатое Игорем Александровичем) стало их делом.

В 2000 году я задумала устроить выставку работ м. Марии в Русском музее. Мне предстоял огромный труд. Нужно было найти, собрать воедино максимальное количество ее полотен, разбросанных по миру, и привезти в Питер. На пути этом меня ждало много разочарований, но и радостей!

Для осуществления замысла я получила благословение двух архиепископов, помог мне и митрополит Смоленский Кирилл, написавший предисловие к моей книге.

Я договорилась с архиепископом Сергием (Коноваловым)[5], настоятелем собора Св. Александра Невского на ул. Дарю в Париже, что приду к нему. Он очень помог мне с этой выставкой и обещал найти и передать для нее три иконы м Марии. Трудность заключалась в том, что иконы куда-то затерялись и никак не удавалось их обнаружить. В храме их не было, я обзвонила многих настоятелей, прошла по парижским церквям 15-го округа. Все безрезультатно.


Иконы исчезли. Надо сказать, что с работами м Марии всегда много сюрпризов. Достаточно вспомнить, что после ее гибели, в сороковых годах, в храме на ул. Лурмель были закрашены коричневой масляной краской ее фрески, а гобелен «Тайная вечеря» убрали с глаз долой.

Но я не унывала, а продолжала поиски. Я попросила владыку Сергия еще раз пройти по комнатам подворья, подняться на этажи, заглянуть в разные чуланы, спуститься в крипту. Ничего! И уже отчаявшись, остановившись у какой-то покосившейся полуоткрытой двери, за которой было навалено старье и ломаная мебель, я сказала: «Ну не здесь же мы будем искать?» А владыка устало ответил: «Посмотрим на всякий случай». Мы увидели старую, допотопную деревянную стремянку, прислоненную к большому дубовому шкафу, который простирался под самый потолок. И что-то меня как бы толкнуло, и я сказала: «Владыка, простите сердечно, но не могли бы вы немного подстраховать меня, попридержать эту лестницу, а то, боюсь, я с нее рухну» – и полезла наверх. Шкаф был весь в пыли. Когда я поднялась на последнюю ступеньку под потолок и заглянула в темноту, то увидела три деревянных ящика в паутине. Открыла их и ахнула: на меня смотрели образ Господень, Богородица «Умиление» и святитель Филипп, митрополит Московский. «Вот они! Я нашла!» – «Ну и слава Богу! Ксения Игоревна, берите их к себе домой, почистите и, пока готовится выставка, держите у себя», – произнес владыка Сергий.

У многих из нас есть домашние иконы, мы им молимся, у нас с ними взаимосвязь, они стали неотъемлемой частью нашей жизни, а может, и жизни наших предков. Странное дело, но после того как я принесла свою драгоценную находку домой, отчистила иконы от копоти, привела их в божеский вид, поставила рядком и зажгла лампадку, то поняла, что мне хочется поскорее унести их в церковь. Было чувство, что этим иконам мало домашнего прибежища: они так долго жили в забытьи, в изоляции от людей, что вопиют и жаждут храмовой молитвы. Время шло, а непонятное беспокойство, исходящее от них, росло с каждым днем. Я рассказала об этом владыке Сергию и получила от него благословение передать иконы в храм Покрова Пресвятой Богородицы на ул. Лекурб. Этот храм находится в ста метрах от места, где когда-то была церковь, обустроенная матерью Марией, именно в ней она писала эти иконы. Так в церкви на Лекурб постепенно стала накапливаться настоящая коллекция работ м. Марии. А через пару лет я уговорила Георгия Лещенко (крестного сына Д. Е. Скобцова) передать в дар храму энкаустики м. Марии. Благодаря заботливому участию настоятеля о. Николая Чернокрака ее живопись и вышивки соединились в этом храме для продолжения жизни и на радость молящимся.

Работая над изучением творчества Е. Ю. Кузьминой-Караваевой (матери Марии), я никогда не теряю надежды на открытия. На протяжении моей исследовательской деятельности мне очень помогали покойный о. Георгий Чистяков и Е. Ю. Гениева, а также А. Н. Шустов[6], который познакомил меня с неизвестными биографическими страницами м. Марии. После выставки в музее Пушкинского Дома, книги-альбома «Красота спасающая», многочисленных публикаций в печати и начала работы сайта, имя этой замечательной поэтессы, художницы и монахини обрело новое значение в России. И вот однажды в Париже я получила по почте письмо, которое хочу привести здесь:

«Дорогая Ксения Игоревна, я – коренная петербурженка, мой дедушка – известный до революции врач-психиатр Александр Павлович Омельченко. Его дети, Мария Александровна (моя мама) и Елена Александровна, учились в очень известном в Петербурге ВВКУ (Выборгское восьмиклассное коммерческое училище). Это было одно из немногочисленных имевшихся тогда в Петербурге передовых средних учебных заведений, организованных в 1904 году группой учителей-энтузиастов. Одним из основных принципов было не раздельное, а совместное обучение юношей и девушек. Вместе с моей мамой и ее сестрой учились дети известных петербуржских семей. Круг общения моего дедушки Александра Павловича был чрезвычайно широк. Он был не только врачом, но и известным лектором, затрагивающим темы психологии, семьи, искусства, литературы и т. д. Поэтому, по всей видимости, ничего удивительного не было в том, что через общих знакомых семьи Омельченко Елизавета Юрьевна Кузьмина-Караваева пригласила погостить в свое имение под Анапой мою маму, ее сестру и брата. Моей маме, Марии Александровне, было в то время уже 17 лет, ее сестре – 19, брат был значительно моложе. Поэтому неудивительно, что между уже взрослыми девушками и Елизаветой Юрьевной сложились теплые, дружеские отношения. Во время обеда и ужина, когда все собирались за одним столом, шли разговоры о происходящих вокруг событиях. Елизавета Юрьевна очень любила рисовать, рисунки свои она охотно дарила гостям из Петербурга. Перед отъездом Елизавета Юрьевна подарила папку со своими рисункам сестрам Омельченко, а также свою поэму “Мельмот-скиталец”.

Пришло время революции, разрухи, репрессий. Видимо, опасаясь за судьбу своих детей и меня, Александр Павлович никогда не говорил о хранящихся у него в кабинете рисунках матери Марии. Было большим мужеством в годы гонений на Церковь хранить дома рисунки на библейские темы. Кабинет моего дедушки был всегда в полном моем распоряжении, я могла брать и читать что угодно, но единственным неприкосновенным местом для меня и всей семьи был письменный стол, где хранились документы и рукописи. В 1935 году был репрессирован мой отец (искусствовед). В любой момент к нам могли прийти с обыском, тем удивительнее, что рисунки матери Марии остались непотревоженными. Началась война, всю блокаду Александр Павлович работал в Ленинграде, несмотря на страшный холод, ни книги, ни рукописи, ни картины не были сожжены. Однажды во время войны осколки от разорвавшегося снаряда попали в комнату моего дедушки, стол, в котором хранились рисунки матери Марии, остался неповрежденным.

Я убеждена, что моя семья осталась в живых и перенесла войну благодаря Дару, полученному от матери Марии, который нам удалось чудом сохранить!

Вот так эта папка с рисунками дожила до 1953 года в столе Александра Павловича Омельченко. Только после его смерти моя мама рассказала мне об истории их появления в нашей семье. До 1977 года мы не рассказывали никому о находящихся у нас работах матери Марии. В том же семьдесят седьмом году Елена Александровна решила отдать часть коллекции в Русский музей. Моя мама и я были в то время против этого, мы считали, что реликвия должна оставаться в семье. Сейчас я понимаю, что передача части рисунков Русскому музею была единственно правильным решением, но мы были категорически против отдать все рисунки. Оставшиеся у нас рисунки не были никому показаны. В 1987–1988 годах я и моя дочь пытались заинтересовать Русскую Православную Церковь рисунками матери Марии, но интереса это не вызвало. В 2002 году начала зреть мысль, что нельзя хранить такое достояние у себя дома. Прочитав Вашу книгу “Красота спасающая”, мы еще более убедились в этом. Теперь уже мой внук Всеволод занялся поисками путей, дающих возможность показать России эту ценную реликвию. И мы надеемся на Вашу помощь»

Я была потрясена этим письмом! Конечно, я немедленно перезвонила в Санкт-Петербург и пообещала помочь. Мне очень хотелось, чтобы эти работы, пережившие столько испытаний временем, обязательно остались в России. Конечно, самым простым выходом было бы продать их частному коллекционеру или вывезти за границу. Я сразу сказала И. В., что постараюсь сделать все возможное, но при условии, что это попадет в достойное место, лучше всего в музей. Более того, когда я увидела фотографии этих работ, я сразу поняла, что можно смело говорить об уникальности этой находки. Это одно из самых неожиданных и значительных открытий последнего времени!

Но не скоро дело делалось. На собственном опыте могу сказать, что трудности и подводные камни всегда подстерегают на пути, связанном с матерью Марией: публикации текстов, выставки, даже ее канонизация – выстраиваются в череду неожиданностей. Так и с этими акварелями. Время шло, кандидатов и доброхотов было много, но никто не мог набрать нужную сумму (которая по сегодняшним меркам смехотворна). И вот однажды в Петербурге меня познакомили с директором музея Анны Ахматовой – Ниной Ивановной Поповой, которая сразу, не раздумывая, сказала: «Я сделаю все от меня зависящее, чтобы эта коллекция из 28 работ попала в наш музей! Ведь судьба матери Марии, ее творчество тесно переплетены с Николаем Гумилевым и с Анной Ахматовой…» И Нина Ивановна выполнила свое обещание. Низкий ей поклон за это.

А читателю этих страниц хочется привести слова самой м. Марии, которые она повторяла своим солагерницам в Равенсбрюке: «Вот если выживу, то вернусь в Россию, буду бродить по дорогам, странствовать, миссионерствовать среди простых русских людей».

Глава 1

Предки

Где под ярмом томительной работы

Рос мой отец, и так же дед мой рос.

Край безымянный… Где к тебе дороги?

Я помню, помню серых гор отроги,

Кустарников колючий переплет

И белый дом, таинственный и строгий.[7]

За десятилетия советской власти у русского человека сформировалось искаженное представление о том, что же такое истинная христианская Русь, как жили семьи до 1917 года, как они воспитывали своих детей, как традиции и вера передавалась из поколения в поколение, как с детства и юности богослужебная поэзия и литература формировали сердце и душу молодых людей. В укладе жизни каждого сословия, существовавшего в царской России, сохранялись представления о милосердии, добре, вере, щедрости, уважении к старшим, любви к родине – на этих принципах строились русские семьи. Память предков ценилась высоко, и не было «Иванов, не помнящих родства»; на примере дедов росли внуки, изустно и письменно они передавали жития святых, стараясь воспитать своих детей в духе сохранения памяти и уважения к прошлому. Славились на Руси династии и семьи, где традиционно все мужчины были военными или священниками, землепашцами или ремесленниками…

Несмотря на войны, голод и стихийные бедствия, русские сохраняли целостность бытия, учили, просвещали, строили и возводили. Рос образованный класс. Так на протяжении веков многонациональная огромная империя приобрела свой ни на кого не похожий характер. Цари, двор, высший свет (аристократия) были связаны кровными узами с немецкими, испанскими и французскими династиями. Двуглавый орел империи смотрит на Запад и Восток.

* * *

Прежде чем приступить к описанию жизни матери Марии (Лизы, Елизаветы Юрьевны Пиленко, Кузьминой-Караваевой, Скобцовой) – многоименной героини нашего повествования – необходимо познакомить читателя с историей ее предков.

О биографии нашей героини сохранились сведения, частично дошедшие до нас в воспоминаниях ее современников, частично записанные Софьей Борисовной Пиленко[8] (матерью Лизы), а также троюродным братом Лизы Сергеем Владимировичем Пиленко[9], который окончил свои дни в возрасте 87 лет в самом начале 2000-х годов на юге Франции.

Все чаще мы приходим к заключению, что не всегда от гениальных родителей рождаются гениальные дети, но от многоталантливых предков чаще всего рождаются незаурядные личности. Вот и у Елизаветы Юрьевны Пиленко причудливо смешалась кровь старинных русских дворянских родов с французской и украинско-польской кровью. Наградили предки будущую м. Марию талантами и личными качествами доброты, трудолюбия, смелости, независимости во взглядах и суждениях. Веселым характером и прекрасной внешностью: статная, румяная, чернобровая Лиза была похожа на отца и на его старшую сестру, урожденную Ольгу Дмитриевну Пиленко.

Таинственное генетическое сочетание привело к рождению девочки, которая, чуть не скончавшись при рождении, взошла в конце своей жизни в огонь и на крест. С раннего детства проявились в ней сила и выносливость. Особенно она была терпелива к боли. Известно, что, играя, падая и разбиваясь в кровь как все дети, она никогда не плакала. Однажды, купаясь в море, выйдя на берег, она спокойным голосом сказала матери: «Пришли кого-нибудь, я сломала ногу». К счастью, это оказался сильный вывих: коленная чашечка болталась сбоку, а на ее месте была впадина. Лиза не стонала, она читала вслух стихи, а ее двоюродная сестра Ольга, молодой врач, вправляла ей колено. Несколько месяцев после этого случая Лиза ходила на костылях и в гипсе.

Она стойко переносила болезни. Позже, в Петербурге, подвергла себя физическому испытанию, привязав к ногам свинцовую трубку, наподобие вериг, которую носила не снимая на протяжении нескольких недель, и все время молилась… Длинная юбка надежно скрывала это от близких. Рискованность и даже некий авантюризм многократно мог привести ее к неминуемой смерти, которую она предрекала в своем «конце огнеопальном», о чем много писала в своих стихах. Смерть близких людей меняет наше отношение к жизни, мы начинаем осознавать хрупкость своего бытия, Лизу же внезапная потеря отца привела к неверию в «справедливого Бога», а по прошествии десятилетий смерть ее маленькой дочери Насти, наоборот, сподвигла встать на путь монашества.

Фамилия Пиленко определенно имеет украинское происхождение. Происходили Пиленко из числа служивых малороссийских казаков. В основе фамилии лежит уменьшительная форма имени, прозвища или профессии (рода занятий), данная далекому предку. Но происхождение фамилии Пиленко объясняет и легенда.

В XVI веке крымские татары совершали частые набеги на южные границы русского государства. С целью их защиты от противника были организованы специальные казачьи заставы и станицы, в том числе у Днепра, на Дону, под Азовом. В 30-х годах XVI столетия набеги совершались особенно часто. Дошедшее до наших дней семейное предание Пиленко гласит, что однажды татары взяли в плен группу казаков и заковали их в кандалы. Один из них, чтобы вырваться на свободу, отпилил себе руку, за которую он был прикован к стене, и вернулся к своим. За это казаки прозвали его Пилин. Отсюда якобы и пошла фамилия Пиленко, то есть – сын Пилина (или Пилы).

Воинское ремесло на Руси всегда было делом почетным и многотрудным. Воин должен был быть храбр, быстр и решителен, готов на подвиг, вынослив в походах, искусен в ратном бою. Формированию таких качеств способствовали наказы родителей, односельчан, поучения великих людей: «Сын мой, когда на рать с князем едешь, то езди с храбрыми впереди»[10]. Вот и у будущей матери Марии по линии отцовской все служили в армии.

Из архивных дел Департамента герольдии Сената известно, что далекий предок нашей героини Филипп Пиленко где-то в конце XVII века, «вышедши с другим шляхетством из Польши, служил в Малороссии полковым старшиной». Согласно семейным преданиям свое дворянство Пиленко получили еще в XVII веке из рук польского короля Сигизмунда III. В якобы пожалованном им гербе Помяне действительно фигурирует отрубленная рука (являющаяся, впрочем, древним славянским геральдическим символом). В документах же российских архивов, относящихся к началу XIX века, в которых перечисляются заслуги предков, дающие право Пиленко на получение дворянства, об их польском «шляхетстве» не упоминается. Каждый из представителей этого рода выслуживал свое дворянство самостоятельно.

Упомянем, не углубляясь в подробности, что род Пиленко славился многочисленными боевыми заслугами. Участвовали они и в Полтавской битве на стороне войск Петра I в составе Гадяцкого полка гетмана И. И. Скоропадского.

Пиленко в XVIII веке являлись типичными представителями кубанского военного казачества. Они несли строевую службу, участвовали в походах и сражениях в составе своих полков и сотен; в мирное же время жили на хуторах, занимаясь натуральным хозяйством. Сыновья и внуки В. М. Пиленко, продолжая традицию предков, поступали в основном на военную службу.

Один из них, Пантелеимон Пиленко, служил в знаменитом Лубенском гусарском полку, куда он поступил в 1808 году. Этот полк участвовал в войне 1812 года и в заграничных походах 1813–1814 гг. Командиром полка был генерал-майор

А. П. Мелиссино, с которым у поручика Пиленко произошел конфликт: он подал на сумасбродного генерала «претензию» – жалобу, после чего «по высочайшему повелению <…> предписано было обходить его, Пиленко, чинами два года и в продолжении сего времени не принимать от него просьб ни об отпуске, ни об увольнении от службы».

Брат Пантелеимона, Иван Пиленко, после окончания кадетского корпуса, проходил службу в Рижском драгунском полку. Оба брата участвовали в Отечественной войне 1812 года против наполеоновской армии. Пантелеимон получил благодарность за сражение под Рудней, а штабс-капитан Иван Пиленко в битве при освобождении Полоцка потерял правую руку выше локтя. За участие в этом сражении указом за подписью фельдмаршала Барклая де Толли он был награжден орденом Св. Владимира 4-й степени с бантом. Позже его имя было выбито на мемориальной доске в галерее храма Христа Спасителя в Москве.

Вся жизнь деда Елизаветы Юрьевны Дмитрия Васильевича Пиленко (1830–1895) была связана с армией. Он был участником русско-турецкой войны 1877–1878 гг., с многочисленными боевыми наградами вышел в отставку «за болезнью» с производством в генерал-лейтенанты, с мундиром и пенсией полного оклада. Несмотря на семейную традиционную военную карьеру, почти всех Пиленко тянуло к земле. Они любили свои усадьбы, были хорошими и заботливыми «барами» для своих крестьян. Способности к земледелию проявились и у деда Лизы (от него перешло к ее отцу, который впоследствии стал работать в Министерстве земледелия и был назначен директором Никитского сада). В 1865 году Дмитрию Васильевичу в награду за службу был пожалован в вечное и потомственное владение участок земли в размере 2500 десятин из свободных земель на берегу Черного моря, недалеко от озера Абрау, где им были заложены первые на северном черноморье виноградники.

После выхода в отставку генерал Пиленко окончательно обосновался в Анапе и всю свою энергию, хозяйственную сметку и наследственные организаторские способности направил на развитие виноградарства и садоводства.

Он прослыл истинным пионером своего дела и страстным новатором – выписывал корни лозы из Франции, сам объезжал каждый день виноградники, строго следил за сбором и уходом за виноградом, не гнушался «черной работы» копания в земле. Первые посадки лоз Пиленко сделал еще в начале 1870-х годов в своем имении Хан-Чокрак в 25 верстах севернее Анапы. Пиленко очень любил этот оазис и согласно его завещанию был там похоронен.

В 1887 году Д. В. Пиленко посадил первый куст на купленном им в пяти верстах от Анапы участке пустынной и бесплодной полосы приморских песков, имевших символическое название Джемете – Золотая Россыпь. Эти первые скромные посадки на площади всего лишь в 10 десятин вызвали недоверие и насмешки как пустая затея. Местные жители считали, что чудак-генерал попусту закапывает деньги в песок. Из Франции им привозятся первые саженцы, способные противостоять филлоксере. В основном это были белые сорта: «совиньон блан», «шардоне», а также «клерет», прозванный черноморскими казаками «вивсянкой» по сходству побегов с овсом.

Результаты превзошли все ожидания: первый урожай золотого винограда рассеял все сомнения, а скептики были посрамлены. Огромная заслуга Д. В. Пиленко состоит в том, что он не ошибся в отборе сортов винограда. Изучив климат, землю, склоны, он сумел приспособить французскую лозу к местному климату: «рислинг» и «каберне» в результате составили основу анапского виноделия. Вскоре в Джемете появились виноградники и других владельцев. С годами Джемете превратилась в зеленую долину, на склонах раскинулись виноградники, и кропотливым трудом к 1894 году их площадь в Кубанской области увеличилась до 2500 десятин.

Был там и роскошный сад, в котором росли французская акация, тутовник, немецкий дуб, испанская сосна, некоторые виды пальм и различные фруктовые деревья. В саду были вырыты пруды, в которых плавали китайские красные рыбки в окружении гигантских лотосов. Более того, Пиленко вошел в контакт с моряками, которые на протяжении нескольких лет привозили ему заморских птиц, в том числе и павлинов и попугаев. Они украсили сад не только пением, но и придали ему необычный колорит. Для местных жителей чудаковатый генерал организовывал «экскурсии» по этому райскому уголку, сам водил от дерева к дереву, рассказывал о цветах и птицах…

Не мог себе представить генерал-виноградарь, что жизнь его внучки – Лизы Пиленко – накрепко свяжется с этими местами и что его любимое поселение со странным названием Джемете будет воспето в ее стихах и рисунках, здесь она встретит незнакомца и здесь родится ее первая дочь Гаяна. Эти места на долгие годы станут для Лизы убежищем и вдохновением на пути поиска себя, душевных страданий, ведущих к Богу и к будущему монашескому предназначению.

Дева с именем Ималли

Пела песни о павлине,

О спокойном беге вод.

Тамаринды и бананы

Были ей от бурь защитой

И давали ей плоды…[11]

Впервые генерал оказался в Анапе в 1849 году, и уже в первый свой приезд он восхитился тогдашней чистотой города, ухоженностью и благоприятным климатом. Солнце и песчаные пляжи, прекрасные прогулочные тропинки, хорошие пансионы для отдыхающих, гостиницы и первые здравницы. В 1887 году вместе со своим другом и городским врачом В. А. Будзинским он решил вложить средства в развитие лечебных корпусов. В районе Анапы оказался самый здоровый и самый благоприятный микроклимат для лечения людей! Будзинский был добрым бессребреником, никогда никому не отказывал в помощи, не брал с бедных людей денег, пропагандировал природные блага Анапы и вместе с Пиленко убеждал общество в ее большом будущем в качестве уникального курорта.

Пиленко организовал пристройку к существующей Онуфриевской церкви (св. Онуфрий и Петр) нового придела в честь святого Александра Невского. В каменном доме рядом с этой церковью по его инициативе была открыта церковно-приходская школа на 30 учеников для местных ребятишек. Позже появились мужское и женское начальные училища.

В августе 1893 года при активном участии отставного генерала в Анапе был заложен новый храм в честь пророка Осии и мученика Андрея Критского (Осиевская церковь). Заканчивал строительство уже его сын Юрий Дмитриевич Пиленко. Проект храма выполнил зять генерала академик архитектуры В. П. Цейдлер. Это был высокий храм со звонницей, выложенный из красного кирпича. В народе его называли Красной церковью. Знаменательная деталь, о которой пишет С.Б.: «Лиза все скопленные в копилке деньги отдала, чтобы на стене написали образ ее святой – Елизаветы».

За служебные и общественные отличия Пиленко незадолго до смерти, в сентябре 1894 года, по ходатайству Таврического дворянского депутатского собрания был «признан по личным заслугам в потомственном дворянском достоинстве». Дело это слушалось в Сенате 13 апреля 1895 года и было разослано для исполнения 29 мая того же года, но Дмитрий Васильевич скончался в марте, так и не узнав о решении Сената.

Таким образом, внучка генерала Лиза Пиленко была потомственной дворянкой в третьем поколении.

В эмиграции, в Париже, м. Мария с гордостью рассказывала о своем деде и его «подвигах» и часто шутливо заканчивала, имея в виду себя: «Как говорят в народе, яблоко от яблони недалеко падает, а вот меня далеко унесло».

* * *

Отец Лизы, Юрий Дмитриевич Пиленко, родился 9 мая 1857 года на Кавказе в селении Алагир, где отец его служил тогда управляющим Алагирского серебро-цинкового завода в чине штабс-капитана корпуса горных инженеров.

Окончив в 1877 году гимназический курс в московском лицее Цесаревича Николая, Юрий Дмитриевич в августе того же года поступил в Московский университет на юридический факультет, но через месяц он решает переехать в Петербург и продолжить обучение на юрфаке Петербургского университета. Здесь он проучится пять лет, выезжая на летние каникулы к родителям на Кавказ, в том числе – в Анапу. Каждый летний приезд на юг из города на Неве был для него радостным событием. Он с огромным рвением помогал отцу в саду и трудился на виноградниках.

Юридический курс Юрий Дмитриевич окончил в декабре 1882 года, уехал на год в Анапу, где приступил к написанию кандидатской диссертации, которую защитил в 1883 году, выбрав для нее тему «Станичные суды Кубанского казачьего войска». В этом сказалась его потомственная связь с казачеством. Блестяще защитив диссертацию, он получил звание специалиста по юридическому праву и сразу же приступил к службе в Петербургском окружном суде, где вплоть до 1890 года исполнял обязанности следователя в Витебском окружном суде, а с 1 апреля 1890 года был назначен товарищем (заместителем) прокурора Рижского окружного суда.

Кроме основной службы ему приходилось выполнять и другие обязанности: в частности, он являлся одним из директоров сначала Перновского, а затем Вольмарского уездного отделения Общества попечительства о тюрьмах, то есть следил за «улучшением нравственного и физического состояния заключенных и мест заключения».

В самом начале 1891 года Юрий Дмитриевич женится на Софии Борисовне Делоне.

8 декабря 1891 г. ода в Риге у супругов рождается дочь Елизавета – будущая мать Мария, а через два года, 27 октября 1893-го, – сын Дмитрий. К моменту рождения дочери они жили в самом центре Риги, на бульваре Наследника, в доме № 1. Отсюда Пиленко было легко добираться до службы: прокуратура размещалась в здании Окружного суда на Александровском бульваре. Рядом с домом был городской сквер, поблизости – огромный православный кафедральный собор, в котором крестили Лизу. Каждое воскресенье семья выезжала на Рижское взморье, летом купались, устраивали пикники, зимой катались на коньках – Софья Борисовна особенно любила это занятие. Летом они отправлялись в Анапу, на берег Черного моря, в имение Джемете. Там их ждал большой белый двухэтажный дом со «средневековой» башней и террасами, окруженный виноградниками и садом.

Ю. Д. Пиленко был человеком могучего телосложения, любил физические упражнения, особенно греблю и плавание. По воспоминаниям его жены Софьи Борисовны, он был не только на голову, но и на плечи выше других. Характер у него был мягкий, добродушный; в быту он был радушным и хлебосольным хозяином, любил вкусно поесть. На долгие годы сохранилась в роду Пиленко поговорка Юрия Дмитриевича: «Много ли человеку надо? Съел птичку – и сыт». А «птичка» эта порой была целым индюком. Он счастливо женился, был хорошим отцом и любящим мужем, всячески заботился об образовании детей, опекал свою тещу, которая жила вместе с ними, мечтал, чтобы его дочь Елизавета была на нее похожа.

«Воспитывали мы детей заботливо, ласково, но сурово. Если муж или я говорили "нельзя", то это было беспрекословно, и они никогда не приставали «Дай, дай. Позволь». Наша задача была в том, чтобы вырастить здоровых, неизнеженных и неизбалованных людей, и, с Божьей помощью, дочь и сын были здоровые, стойкие и крепкие люди». С самого рождения родители старались привить своим детям чувство красоты и праздника. «Зимой мы делали детям елки. Один раз, когда они были крошками, в то время как они ужинали, к окну подошел прелестный Дед Мороз, и они замерли от восторга с ложками в руках и с открытыми ротиками. В его руках была елочка с фонариком, и вдруг он ушел. Дети были в отчаянии, но раздался звонок, и появился Дед. Митя, ему было года четыре, стал читать стишки, приветствуя Деда, а Лиза приседала и наконец робко попросила: "Можно ли вас поцеловать?". Когда он им дал игрушки, она спросила, куда он поедет дальше, и была уверена, что он приехал на серебряных саночках, на олене с золотыми рогами.» – С. Б.

Ю. Д. Пиленко успешно продвигался по служебной лестнице, жизнь в Риге строилась безмятежно и счастливо, но 20 февраля 1895 года в далекой Анапе неожиданно умирает его мать, а 7 марта от паралича сердца – отец. Получив в наследство часть отцовских виноградников в Джемете под Анапой, Юрий Дмитриевич увольняется со службы и летом 1895 года уезжает с семейством на юг. Несмотря на неожиданную перемену в жизни, отъезд в Анапу никак не сказался на его карьере. Более того, унаследовав от отца огромное имение, он проявил большую энергию и творческий интерес к садоводству и виноградарству, как и его отец, он любил землю и успешно продолжал начатое дело.

Через несколько лет Юрий Дмитриевич уже поехал делегатом первого съезда виноградовладельцев и виноградарей в Новороссийск, на котором он выступил с двумя докладами. В одном из них он высказал идею об открытии специальной начальной школы в Анапе по подготовке рабочих-виноградарей, причем, по его мысли, училища создавать надо было как для мальчиков, так и для девочек с 15 лет, с прохождением специального курса обучения садоводству, изучением общих наук, в перечень которых входили литература, география и история, – без этого нельзя было стать настоящим мастером-виноделом.

Он всегда уделял много времени воспитанию и обучению молодежи – и в Анапе, и в Ялте и окрестностях. По рассказам его жены известно, что он принял живое участие в судьбе сына анапского плотника П. Я. Крутько. Молодой человек был одаренным и стал рано проявлять способности в живописи. Ю. Д. не только просвещал юношу, но и содействовал поступлению его в Московское художественное училище графа С. Г. Строганова. Позже Крутько долгие годы жил и работал в Анапе, стал членом Союза художников, некоторые из его работ советского периода находятся в Анапском историко-краеведческом музее. Живя в Анапе, Крутько преподавал рисование в школе.

Одновременно Юрий Дмитриевич вел и большую общественно-административную работу. Он избирался почетным мировым судьей Анапы, председателем общественного собрания; являлся почетным смотрителем анапского трехклассного училища и почетным блюстителем сасыкского начального сельского училища. В сентябре 1900 года Ю. Д. Пиленко был избран городским старостой Анапы на четырехлетний срок. После введения в Анапе полного городского самоуправления, с 1905–1906 гг. он должен был избираться городским уполномоченным.

На всех этих должностях Юрий Дмитриевич проявил себя как заботливый и рачительный хозяин, много сделавший для развития Анапы. Большая часть города была замощена, возле домов устроены тротуары, улицы, обсаженные деревьями, регулярно подметались и были освещены газовыми фонарями. Была построена первая очередь водопровода, открыт курорт «Анапа» с водолечебницей доктора В. А. Будзинского и пансионат на 90 мест. В городе появилось несколько благоустроенных и недорогих гостиниц, библиотека. Базар был вынесен из центра города, а на его месте устроен сквер. Был приведен в порядок городской сад, в котором не только устраивались гулянья и концерты, но был открыт специальный детский уголок, куда принимались дети родителей, ушедших на пляж. Дети бесплатно получали игрушки и находились под присмотром врача и педагога.

Деловые качества Юрия Дмитриевича, его несомненные заслуги были замечены начальством: учитывая его большой практический опыт и организаторские способности, в мае 1905 года Ю.Д. Пиленко назначили директором Никитского ботанического сада и училища садоводства и виноделия. В конце мая Пиленко сдал свой виноградник под Анапой в аренду и переехал в Крым, поселившись в Никите.

После аскетической природы Анапы Крым очаровал всю семью. С террасы Никитского сада открывался вид на море и Ялту. Софья Борисовна вспоминала, что, живя в Крыму, они восторгались его нежной красотой и дивными дворцами Алупки и Ореанды.

Воспитанный в военной семье, где честность и порядок были основными и непреложными качествами каждого мужчины, Юрий Дмитриевич обладал характером бескомпромиссным. Именно поэтому ему предложили должность директора Никитского сада, где к тому времени дела шли плохо, – необходим был человек, который смог бы справиться с постоянными недоимками и приписками, попросту казнокрадством.

Он согласился поехать в Никиту директором на два года, однако после безуспешной борьбы с воровством и интригами, подал в отставку и 10 марта 1906 года был уволен с директорской должности с причислением его к Главному управлению землеустройства и земледелия. Это было время начала столыпинских реформ, и многое из проводимой политики импонировало Юрию Дмитриевичу не только как активному общественному деятелю, но и как хорошему хозяйственнику и правоведу. В связи со служебным переводом в столицу ему предстояло сменить место жительства. Весной он приехал в Петербурге.

К этому времени его дочь Лиза с наградой 2-й степени окончила четвертый класс женской гимназии Ялты (1905/06 учебный год). Надо сказать, что в этой гимназии в числе прочих обязательных предметов девочкам преподавали и рисование.

В мае 1906 года Ю. Д. Пиленко перевозит семью в Петербург, устраивает детей в петербургские частные гимназии и выезжает в Анапу. Здесь намечались выборы городского головы, и в качестве одного из кандидатов был назван Юрий Дмитриевич. Но 17 июля 1906 года он скоропостижно умирает от болезни почек, не дожив до 50-ти лет.

Он был похоронен на городском кладбище в Анапе, но затем по просьбе родственников перезахоронен в родительском склепе в саду имения Хан-Чокрак.

Внезапно овдовев, Софья Борисовна понимает, что ей будет трудно одной справиться с хозяйством и двумя детьми. Через Тюркский крестьянский банк она продает земли крестьянам-переселенцам. Практически она продала все, кроме усадьбы в Джемете и 60 десятин виноградников в имении Хан-Чокрак. Довольно скоро в результате этой купли-продажи образовалось новое село, которое было названо Юрьевкой – в честь Юрия Дмитриевича. Два села существовали раздельно до 1950-х годов, а потом слились в одно село Юрьевку, или Юровку. В советское время тут был образован совхоз «Первомайский», но все жители до сих пор говорят: «пойду в Юровку», «пойду в Пиленки» (если разговор идет о другом конце села).

Хорошими виноделами были и сестры Юрия Дмитриевича – Ольга Дмитриевна Щастливцева, Елизавета Дмитриевна Цейдлер, Екатерина Дмитриевна Чистович. Их виноградники были рядом с виноградником брата Юрия Дмитриевича Пиленко. Елизавета Дмитриевна создала известную Анапскую опытную зональную станцию виноделия, которая существует и поныне. Интересно, что Лиза Пиленко, став взрослой, тоже занималась виноделием и даже принимала участие в съездах виноделов юга России. Усадьбу Хан-Чокрак она подарила после Февраля 1917 года местным крестьянам с просьбой устроить там школу. Школа просуществовала вплоть до конца 1940-х годов.

Ныне старые пиленковские имения Хан-Чокрак и Джемете полностью разрушены. Разрушен и дом Пиленко в Анапе.

После внезапной смерти мужа Софья Борисовна решает все-таки обосноваться в Петербурге, где Лиза поступает учиться в пятый класс гимназии Л. С. Таганцевой, годы пребывания в которой будут для нее настоящим взрослением, определением характера и увлечений.

Атмосфера открытости, доброжелательности, доверия между членами семьи сыграла огромною роль в воспитании и душевном росте детей. Общественные и служебные действия отца никогда не оставались вне стен родного дома – все доверительно обсуждалось за вечерним столом, и эта доступность взрослого мира довольно рано сформировала характер Лизы.

Дом Пиленко был открыт для людей самого разного толка, здесь можно было встретить и аристократа, и простого учителя гимназии. Атмосфера была очень либеральной по духу и открытости обсуждаемых тем. Недаром Юрий Дмитриевич прослыл прогрессистом.

С шести лет Лиза окунулась в мир печатного слова и к тринадцати годам прочла много взрослой литературы. Она любила задавать вопросы, не всегда получала на них ответы, чаще всего она возвращалась к теме веры: в чем кроется правда и существует ли Бог – Бог любви и милосердия?

Внезапная смерть отца сотрясла юную душу, это было крушение любви, гармонии, мира… Лиза не просто любила отца, она боготворила его! Как реакция – страстный протест против смерти, этой «мировой несправедливости». Темная, промозглая петербургская ночь навсегда затмила солнце, море, Крым… То был первый удар судьбы, первый уход близкого человека, первое разочарование в Боге, который не спас отца. Бродя по чужому городу, плача по ночам, молясь, обращаясь к Нему, она задавала наивные вопросы: «за что?» и «почему?». На эти вопросы ей предстоит отвечать всю жизнь и всю жизнь терять и хоронить близких.

Но придет время, и в своей статье «Рождение в смерти» она напишет: «И мы верим! И вот по силе этой нашей веры мы чувствуем, как смерть перестает быть смертью, как она становиться рождением в вечность, как муки земные становятся муками нашего рождения…»

А тогда молодость и время постепенно брали свое – по натуре она была человеком энергичным и жизнелюбивым.

* * *

Все сведения о знаменитых и талантливых предках с большим почтением сохранялись в семье Софьей Борисовной Пиленко. Родословная пополнялась из поколения в поколение, и, как уже было сказано выше, благодаря именно ей многое дошло до наших дней. Прекрасно образованная, начитанная, художественно одаренная, она унаследовала лучшие качества своих предков. В ее петербургских квартирах (она их снимала в разные годы в разных частях города) хранились произведения ее родственников Дмитриевых-Мамоновых, иконы старинного письма, портреты-миниатюры и отличная коллекция старинных кружев ручной работы, которой в начале 1910-х годов восхищалась жена Александра Блока. Многое из этого «домашнего музея» после революции осталось в Петрограде и в Анапе и, к сожалению, пропало бесследно. То, что удалось спасти, было продано в тяжелые голодные годы странствий в эмиграции, в трудных двадцатых годах в Париже…

В 1912 году в Петербурге вышла обстоятельная монография с приложением генеалогического древа, гербов и т. п. – «Дмитриевы-Мамоновы». Не подлежит сомнению, что до эмиграции эта монография находилась в семье Софьи Борисовны.

Сама С. Б. по материнской линии была из рода Рюриковичей, по мужской – из Делоне, обрусевших французов, которые приходились прямыми потомками знаменитого коменданта Бастилии де Лоне.

Когда-то Рюриковичи были удельными князьями, но со временем утратили свои наследственные уделы; их княжества остались лишь в воспоминаниях да на страницах летописей. С 1688 года потомки этих князей (по материнской линии м. Марии) получили специальное разрешение царя именоваться двойной фамилией: Дмитриевы-Мамоновы. Род этот был чрезвычайно разветвленный, породнившийся со знаменитыми русскими семьями. Один из первых Дмитриевых-Мамоновых, Иван Ильич, был горячим сторонником преобразований Петра I. Он участвовал во всех крупных сухопутных сражениях Северной войны: под Нарвой, Лесной, Полтавой, а также в Шведском и Дербентском походах. При его ближайшем участии были разработаны важнейшие документы петровского времени: Воинский артикул, Табель о рангах и другие. Он был морганатическим супругом царевны Прасковьи Иоанновны, племянницы Петра I, дочери его брата Иоанна.

Дмитриевы-Мамоновы были связаны с императорским домом, один из них даже был фаворитом Екатерины II. Некоторые из них состояли в родстве с писателем Д. И. Фонвизиным и с Грибоедовыми: А. С. Нарышкина, двоюродная бабушка Лизы, была замужем за А. Ф. Грибоедовым – родным дядей автора «Горя от ума». По семейным преданиям, сам Александр Сергеевич Грибоедов часто бывал в доме и читал отрывки из своей комедии «Горе от ума». Многие Дмитриевы-Мамоновы оставили заметный след в русской истории, но в соответствии с нашей героиней и рассказом о ней, коснемся лишь тех из них, кто имел непосредственное отношение к искусству.

Прадед Лизы А. И. Дмитриев-Мамонов (1787–1836) любил живопись и сам рисовал. Несколько его этюдов, посвященных эпизодам войны 1812 года, в свое время украшали залы царскосельского дворца У матери Лизы хранилась акварель, изображающая взятие Парижа русскими войсками в 1814 году.

А. И. Дмитриев-Мамонов являлся одним из основателей Общества поощрения художников (1821 г.). Благодаря этому обществу десять крепостных художников получили вольную; в 1825 г. оду в Петербурге была открыта первая постоянно действующая публичная выставка русских художественных произведений, а несколько позже организована художественная лотерея по распространению предметов культуры во всех слоях русского общества.

Организуя общество, меценаты обязались «всеми возможными средствами помогать художникам, выказывающим дарование…».

Одними из первых стипендиатов стали братья К. П. и А. П. Брюлловы. Сам А. И. Дмитриев-Мамонов принимал личное материальное участие в обеспечении отправки этих молодых дарований за границу на обучение и стажировку. В свою очередь и Карл Брюллов рисовал членов семьи Дмитриева-Мамонова, например, нам известен портрет Александра Ивановича (1822), находящийся в Русском музее Санкт-Петербурга.

По семейным преданиям, существовал также портрет одной из дочерей мецената кисти Брюллова.

Супруга Дмитриева-Мамонова была фрейлиной императрицы Марии Федоровны при дворе Павла I. Она обладала многими талантами: прекрасно рисовала, играла на рояле и арфе, а их дети стали художниками-профессионалами.

Их сын, Э. А. Дмитриев-Мамонов (1824–1880), по оценке современников, был «художник и мыслитель замечательный». Он является автором портретов многих известных русских общественных деятелей и писателей: Н. В. Гоголя, Н. Ф. Павлова, К. С. Аксакова, А. С. Хомякова, Н. В. Нащокина, П. В. Киреевского, Н. М. Языкова и других. Для усовершенствования мастерства в конце 1840-х годов Эммануил Александрович ездил в Италию, а в начале 1850-х сблизился со славянофилами, где в салоне А. П. Елагиной встретился с виднейшими русскими общественными деятелями.

Его брат Ипполит Александрович (1825–1884) был также художником по росписи фарфора и… мастером карикатуры. Его рисунки остро и смело высмеивали крепостников и бюрократов. Одна из литографированных карикатур изображала Сенат, где все сенаторы крепко спят вокруг стола, а на столе стоит зерцало, лежат своды законов, которые грызут мыши. Подпись под карикатурой гласила: «Спите, Бог не спит за вас!».

Племянник Эммануила и Ипполита А. Н. Волков был профессором Петербургского университета, некоторое время работал вместе с И. И. Мечниковым. Выйдя в отставку, он решил целиком посвятить себя искусству, уехал в Англию, где написал множество акварелей. Свои работы он подписывал и продавал под фамилией Русов.

Повествуя о родословной Софьи Борисовны Пиленко, мы не можем не упомянуть о французской крови, которая текла в ее жилах от легендарного Пьера-Шарля де Лоне (1793–1853), сына коменданта Бастилии. Он происходил из купеческого сословия г. Тура департамента Индра и Ульри.

Бастилия взята. Предместья торжествуют.

На пиках головы Бертье и де-Лоней.

(М. Волошин. «Взятие Бастилии»)

В России имя де Лонеэ (de Launay) постепенно превратилось в Делоне.

Пьер-Шарль Делоне, прадед Лизы Пиленко, получил медицинское образование во Франции; в звании фельдшера или санитара (officier de santé) участвовал в войне с Россией, будучи помощником полевого лекаря в армии маршала Даву. В 1812 году он был взят в плен. «По учинении на верность и потданность Российской Империи присяги» Делоне был определен на службу в московскую больницу странноприимного дома с 18 декабря 1815 года, выдержав предварительное испытание на звание лекаря 2-го отделения, предоставлявшее ему право «практиковать по общим отраслям медицины». В 1818 году Делоне уволился из больницы по состоянию здоровья и стал вольно-практикующим лекарем и оператором.

На своей вновь обретенной родине Петр Карлович (так стали его звать на русский манер) служил весьма исправно, и в 1829 году императором Николаем I был пожалован в русское дворянское достоинство.

Профессиональная жизнь его сложилась на редкость успешно. Он принимал активное участие в ликвидации эпидемии холеры в Москве в 1831 году, был возведен московской медико-хирургической академией в степень хирурга-медика, стал членом-корреспондентом Медицинского общества и парижского Медицинского факультета, имел награды. Закончил он свои дни в Симбирске, находясь в должности старшего врача симбирской больницы.

Он был дважды женат, вторым браком на Е. Н. Кусовой (урожд. Тухачевской). У супругов Делоне было шестеро детей.

Старшим ребенком, первенцем, был сын Борис Петрович (1828–1887). В 1852 году он окончил Московский университет, служил военным врачом, а потом получил должность старшего окружного врача Бежецкого уезда Тверской губернии. В этот период Б. П. Делоне жил в основном в Москве, на Арбате, но часто выезжал к больным в Подмосковье. По дороге доктор Делоне не просто останавливался в деревнях, где лечил крестьян, но и оставлял им бесплатно лекарства. С 1864 года Борис Петрович состоял действительным членом Общества русских врачей в Москве, а в 1869 году редактировал «Московскую медицинскую газету», в которой сам регулярно печатался. Он автор многих статей, где проявил себя знатоком медицины Древней Греции и Индии.

Борис Петрович Делоне женился на Софии Александровне Дмитриевой-Мамоновой, родной сестре художников Эммануила и Ипполита, о которых было рассказано выше. Свою будущую жену он увез под венец буквально из-под замка, куда ее заперли родственники: гордым Рюриковичам не очень хотелось отдавать свою дочь за «лекаря», недворянина, да еще полуфранцуза. Их дочь, София Борисовна Делоне (в замужестве Пиленко), родилась в Москве 17 августа 1863 года. Она получила отличное домашнее воспитание и образование. Родители Софии Борисовны служили ей образцом для подражания, она любила их и гордилась ими. С юности она много посещала оперу, очень хорошо играла на рояле, пела и сочиняла стихи. Любовь к поэзии она передала своей дочери Лизе Пиленко.

В начале 1891 года София Борисовна вышла замуж за Юрия Дмитриевича Пиленко. Брак этот не вызвал большой радости у «родовитых» родственников: его считали мезальянсом, то есть неравным, и даже в чем-то «унизительным», что совершенно не мешало супругам жить счастливо, в любви и согласии. После смерти мужа София Борисовна посвятила свою жизнь воспитанию детей.

Она была настоящей русской образованной аристократкой, у которой душевное благородство сочеталось со скромностью в словах и поступках. Эти качества она сумела передать детям. Во Франции она стала активной соратницей своей дочери Лизы, разделила с ней невзгоды и эмигрантскую бедность, воспитывала внуков, была незаменимой помощницей в ее благотворительных делах и мужественно переносила удары судьбы. Особенно велика заслуга Софии Борисовны в приведении в порядок «архива» матери Марии, в том числе – в расшифровке и переписывании ее рукописей, оставшихся после гибели, написанных довольно неразборчивым почерком. Как уже говорилось, София Борисовна и сама была литературно одаренной женщиной: ее перу принадлежат живо написанные (в весьма преклонном возрасте!) мемуары о своих предках (Дмитриевых-Мамоновых и Делоне), о муже, о дочери. Некоторые из этих воспоминаний опубликованы в посмертных сборниках стихотворений матери Марии, вышедших в Париже.

Она похоронила всю семью – мужа, сына, дочь, троих внуков… и осталась одна.

Скончалась София Борисовна в 1962 году на сотом году жизни в Нуази-ле-Гран под Парижем, в доме для престарелых, некогда основанном ее дочерью. Похоронена она на знаменитом русском православном кладбище в Сент-Женевьев-де-Буа. В этой же могиле лежит ее внучка Настенька.

Глава 2

Начало жизни

Детство, знакомство с К. Победоносцевым, Никитский сад, Ялта, смерть отца, 1905 год…

Нет, Господь, я дорогу не мерю, —

Что положено, то и пройду.

Вот услышу опять про потерю,

Вот увижу борьбу и вражду.

Я с открытыми миру глазами,

Я с открытою ветру душой;

Знаю, слышу – Ты здесь, между нами,

Мерой меришь весь путь наш большой.

Сегодня о монахине Марии много написано, изданы ее стихи, эссе, богословские труды, но наработанные клише скрывают от нас что-то очень важное… И именно в это «что-то» до сих пор всматриваются и историки, и люди Церкви, и мы с вами, для которых жизнь и смерть есть тайна.

Лиза родилась 8 декабря 1891 года. Во время родов ее матери пришлось сделать кесарево сечение, девочка появилась на свет с туго обвязанным пуповиной горлом. Прошло три недели, и во время крещения, 27 декабря, при троекратном опускании в купель Лиза захлебнулась, и ее возвращали к жизни как утопленницу.

В одной биографической справке приводится случай, происшедший с Елизаветой Пиленко в детстве. Лиза была общительным ребенком, любила собирать вокруг себя детвору и увлеченно рассказывала разные истории. Однажды ее мать, случайно находившаяся по соседству, расслышала, как Лиза произнесла: «… и вот я умерла». Слышала ли мать, о чем рассказывала ее дочь? Или это была финальная фраза повествования? Мы, отдаленные от тех времен, можем только разглядеть и сравнить некие знаки и странности, которые нас заставляют задуматься: она могла умереть и при рождении, но ей было уготовано прожить долгую жизнь и подготовиться к последнему обретению себя в смерти – в лагере Равенсбрюк. Ее жертвенная гибель на долгие годы затмила важную составляющую этой универсальной женщины: поиск самой себя.

Ее детство сформировал век Достоевского и Толстого, подобно другим барышням, она засыпала с французским романом под подушкой, позднее увлеклась Хомяковым и Вл. Соловьевым, дружила с Сарьяном, училась символизму, подражала Н. Гончаровой, была влюблена в Блока, а в Париже ее духовными наставниками стали о. Сергий Булгаков и Николай Бердяев… Этот беглый экскурс может лишь приблизительно дать нам представление о разбросе увлечений молодой Лизы, девушки, выросшей в богатой петербургской семье, увлеченной модными левыми идеями, что было присуще целому ряду русских эмансипированных женщин XX века.

Впервые Лиза попала в Петербург в возрасте трех лет, весной 1894-го. Но воспоминаний от города у девочки не осталось. Боясь простуд, Лизу и ее брата Митю практически держали дома, вывозили в гости, в театры на балеты или на дачу к Лизиной крестной, тетке ее матери, Елизавете Александровне Яфимович (урожд. Дмитриевой-Мамоновой, фрейлине при дворе Вел. княгини Елены Павловны). Крестная мать Лизы в прошлом много путешествовала со своим мужем-офицером, который долгое время служил на Кавказе, где и получил звание генерала. В Тифлисе она подружилась с вдовой А. С. Грибоедова Ниной Чавчавадзе-Грибоедовой От тех времен в семье Яфимович бережно хранился подарок вдовы Грибоедова – маленький кинжал с золотой рукояткой и с надписью «Нина».

Овдовев, генеральша Яфимович поселилась в столице. К ней, в ее гигантскую квартиру из 13 комнат на Литейном проспекте, 57, вплоть до 1906 года Пиленко приезжали ежегодно.

С рождения Лиза звала свою крестную «бабушкой», своей родной она не знала. Огромная петербургская квартира в центре столицы с анфиладой в 13 комнат, с коридорчиками, чуланчиками и антресолями, была для нее и младшего брата «миром чудес». Она вспоминала: «В каждой комнате стояло несколько часов. Во время боя вся квартира наполнялась своеобразной музыкой: низкий и медленный гул столетних часов переливался и обгонялся серебристым звоном севрских, потом начинали бить часы с башенным боем, потом вообще нельзя уже было разобрать, сколько и какие часы бьют». Яфимович обладала веселым нравом, обожала детей и часто устраивала у себя праздники. К приезду Лизы и Мити составлялось расписание, ничего в «развлечениях» не было лишнего, но и упущено ничего не было. Каждый год Лиза с нетерпением ждала зимы. Софья Борисовна приезжала обычно к Рождественскому посту, а возвращались в Анапу до Пасхи. Она вспоминала: «В Петербурге было еще холодно, лежал снег, но чем дальше мы ехали, становилось теплее и весеннее, а когда ранним утром мы подъезжали к нашей станции Тонельная, то весна была в полном разгаре. Едем в извощичьей коляске. Воздух чудный, жаворонки поют, с горы видны вдали море, песчаный берег Анапы, а потом и строения. Спускаемся в долину. Кое-где ярко-зеленые овсы пестреют красными тюльпанами… все ближе море и Анапа, и наконец мы дома!»

В своем тексте «Друг моего детства»[12] Лиза вспоминает о Яфимович: «У нее в гостиной можно было увидеть принцессу Елену, внучку Елены Павловны, и бабушкину крестницу, дочь ее швеи, или нашего детского приятеля-репетитора, косматого студента Борчхадзе, рядом с членом Государственного совета бароном Таубе, и нельзя было заметить и тени разницы в обращении хозяйки со своими гостями». Этому равенству со всеми научила Лизу ее крестная. «Настоящий аристократ должен быть равен со всеми», – повторяла Е. Яфимович.

Как и все дети, играя в театр, Лиза обожала переодеваться. Сохранилась фотография, где она одета русской царевной, а ее брат рядом в черном костюме то ли волшебника, то ли Кощея Бессмертного, с длинной белой бородой. Во время одного из таких костюмированных праздников Лиза неожиданно заявила, что хочет станцевать лезгинку. И Яфимович сказала: «Ну, пляши!» Ей было уже под восемьдесят лет. Лиза кончила плясать, а бабушка неожиданно поморщилась и произнесла: «Какая гадость! Я сейчас вам покажу, как надо плясать лезгинку».

Софья Борисовна вспоминает о том вечере: «Мы с двоюродной сестрой, которая была с нами, пришли в ужас. 80-летняя старушка… Это даже опасно для нее. А тетя: – Пойте лезгинку и хлопайте в ладоши! Только я должна башмаки снять, они велики. – И пошла… Это была настоящая лезгинка, как танцуют ее на Кавказе. А она, кончив, даже не устала; села на стул и говорит: – Вот это лезгинка!» Этому искусству ее научила в Тифлисе ее подруга Нина Грибоедова.

Тетушка-бабушка была персонажем из другого времени, она родилась в 1818 году, все ее близкие и друзья к началу ХХ века покинули сей мир, а она надолго пережила свое время: «Люблю я вас всех, друзья мои, и все же вы мне чужие. Близкие все давно в могилах».

Семья Яфимович дружила с обер-прокурором Св. Синода К. П. Победоносцевым. Он часто приходил без приглашения на огонек, так как жил в доме напротив: Литейный проспект, 62.; каждый раз о приезде семьи Пиленко ему сообщалось запиской: «Любезнейший Константин Петрович. Приехала Лизонька!» А на следующее утро он появлялся с книгами и игрушками, улыбался ласково, «расспрашивал о моем, рассказывал о себе». В пять лет Лиза впервые разговорилась с ним, после того как он похвалил ее детские рисунки, с семи лет между ними завязалась дружеская переписка. Он, человек строгих правил, который был грозой либеральной России, на долгие годы станет ее другом, собеседником и наставником: «Он действительно ощущал меня не как “бутуза и клопа”, а как человека, с которым у него есть определенные отношения».

В своем эссе о Победоносцеве м. Мария пишет: «В детстве я не помню человека другого, который так внимательно и искренно умел бы заинтересоваться моими детскими интересами – и казался поэтому единственно равным из всех взрослых людей». Для многих эта дружба казалась странной: что могло быть общего у 70-летнего старика и маленькой девочки? Ей задавали вопросы, она отвечала: «Мы друзья». Их дружба оборвалась в 1906-м, ей исполнилось 15 лет, мирная переписка все больше походила на яростный спор, все чаще Лиза задавала своему другу вопросы, на которые получала ответы, совершенно ее не устраивающие. Революция 1905 года проложила борозду в их отношениях… Может быть, уже тогда она встала на путь поиска себя?

Подлинный облик Победоносцева сложен, к нему совершенно неприменим одномерный подход. Характеристика, данная ему Блоком в поэме «Возмездие», довольно дерзкая, но именно так его воспринимали либералы:

Победоносцев над Россией

Простер совиные крыла,

И не было ни дня, ни ночи,

А только – тень огромных крыл;

Он дивным кругом очертил

Россию, заглянув ей в очи

Стеклянным взором колдуна…

Однако при грозном обер-прокуроре за четверть века его «правления» в десятки раз увеличилось число церковно-приходских школ по всей России – миллионы крестьянских детей смогли получить начальное образование. Он считал, что «вера в общие начала есть великое заблуждение нашего века. Что жизнь – не наука и не философия; она живет сама по себе, живым организмом». Он не был врагом подлинной науки, но был против фетишизации новоиспеченных теорий, под которые хотели подогнать жизнь различные теоретики конца XIX века – в основном социалисты. Поэтому-то многие и считали, что он реакционер и ретроград, что он утверждал вечные ценности: Бог, Отечество, Родители – и тем самым хотел укрепить человека, сделать его независимым от земных кумиров.

В доме Победоносцева было 40 комнат, громадный кабинет и такой же просторный зал ожидания для просителей.

На Лизу, впервые попавшую в эту квартиру, произвели впечатление огромные дубовые письменные столы, расположенные каре, полностью заваленные папками, бумажной деловой перепиской, рукописями и газетами. Посетители сразу понимали, что они попали в «мозговой центр России». Сюда приходили и приезжали со всей страны купцы и министры, монашки и военные, а в гостях у прокурора бывали Достоевский, Чайковский, Вл. Соловьев, В. Розанов, И. Аксаков, И. Крамской, М. Балакирев и многие другие знаменитости того времени. Особенно Победоносцев дружил с Ф. Достоевским: «Сегодня скончался великий писатель. Мне был он близкий приятель, и грустно, что нет его. Но смерть его – большая потеря и для России. В среде литераторов он, – едва ли не один, – был горячим проповедником основных начал веры, народности, любви к отечеству. Несчастное наше юношество, блуждающее, как овцы без пастыря, к нему питало доверие…» (из письма цесаревичу Николаю Александровичу).

Со слов Лизы, она воспринимала Победоносцева не как государственного деятеля и «идеолога реакции царствования Александра III, а исключительно как человека, как старика, повышенно нежно относящегося к детям».

О своем особом отношении к детям сам К. П. Победоносцев рассказал в одном из писем к дочери поэта Ф. И. Тютчева Анне Федоровне: «Я всегда любил детей, любил с ними знакомиться, любил соединяться с ними в их детскую радость». Со своей будущей женой он познакомился, когда ей было семь лет, и сразу ему захотелось говорить с ней о Боге, пробудить все высокое и хорошее в ее душе. Она была младше его на двадцать лет.

Года два обер-прокурор приходил в дом к Яфимович и никогда не приглашал Лизу к себе домой. Но вот этот день наступил, и она переступила порог этого странного мира. Видимо, далеко не все знали о потаенной «странной» комнате за кабинетом, где все стены от пола до потолка сплошь были увешаны портретами детей разных сословий и разных возрастов. В углу стоял «волшебный» шкаф, набитый игрушками и великолепными детскими книгами.

В этой комнате и проходили самые задушевные беседы Лизы с К. П. Победоносцевым. «Помню, однажды я была у Константина Петровича на Пасху. Он извлек из шкафа яйцо лукутинской работы и похристосовался со мною. Внутри яйца было написано: “Его Высокопревосходительству Константину Петровичу Победоносцеву от петербургских старообрядцев”».

Жена Победоносцева, красавица Екатерина Александровна, устраивала детские праздники, на которые всегда приглашались дети заключенных Литовской тюрьмы, учащиеся церковно-приходских школ и ее любимые ученицы из Свято-Владимирской церковно-учительской женской школы. Лиза с Митей с радостью принимали самое активное участие в подготовке рождественских колядок, упаковке подарков, убранстве огромной елки. Всегда рядом с ними была приемная дочь Победоносцева Марфа, на три года младше Лизы.

Их переписка не прекращалась и летом. Константин Петрович регулярно посылал Лизе открытки и письма в Анапу. «Слыхал я, что ты хорошо учишься, но, друг мой, не это главное, а главное – сохранить душу высокую и чистую, способную понять все прекрасное».

С каждым годом тон их писем становился серьезнее: смерть отца, события 1905 года – революция и брожение мыслей – не могли не коснуться и Лизы. Слишком она была молода и, как подраненный птенец, искала не только утешения, но и подсознательно желала начать с нуля, отказаться от детского, уютного семейного умиротворения… Одним словом, как всякий подросток, хотела бунтовать, найти собственный голос.

Она пишет: «Впервые в сознание входило понятие о новом герое, имя которому – народ. Единственно, что смущало и мучило, это необходимость дать ответ на самый важный вопрос: верю ли я в Бога? Есть ли Бог?» Ответы, которые она получала от окружающих и из газетных новостей, ее не устраивали. «В моей же душе началась большая борьба. С одной стороны, отец, защищающий всю эту революционно настроенную и казавшуюся мне симпатичною молодежь, а с другой стороны, в заповедном столе – Победоносцев». Было над чем призадуматься. Почему бы не обратиться к старому другу. Весной 1906 года она к нему пришла и задала наивный и очень дерзкий вопрос: «Константин Петрович, что есть истина?» И ее старый мудрый друг, в котором она стала сомневаться ответил: «Милый мой друг Лизонька! Истина в любви, конечно. Но многие думают, что истина в любви к дальнему. Любовь к дальнему – не любовь. Если бы каждый любил своего ближнего, находящегося действительно около него, то любовь к дальнему не была бы нужна. Так и в делах: дальние и большие дела – не дела вовсе. И настоящие дела – ближние, малые, незаметные. Подвиг всегда незаметен. Подвиг не в позе, конечно. А в самопожертвовании, в скромности…»

Лиза была разочарована. Она решила, что Константин Петрович экзамена не сдал. И ушла. 10 марта 1907 года Победоносцев умер. Похороны были грустными, за гробом великого политика шло несколько человек, члены императорской семьи не присутствовали. Лиза уже постоянно жила в Петербурге. Но на похороны не пошла.

Тогда она не поверила старику. Прошли годы, и смерть дочери Насти высветила многое, в чем она заблуждалась: «О чем и как ни думай, – больше не создать, чем три слова “любите друг друга”, только до конца и без исключения, и тогда все оправдано и вся жизнь освещена, а иначе мерзость и тяжесть». Эти строки можно считать поворотными, началом нового пути, к которому она так долго внутренне готовилась, шла ощупью, ошибаясь и разбиваясь в кровь. Но это будет в 1934 году в Париже…

Как бы ни сложилась в ближайшем будущем жизнь Елизаветы Пиленко, можно предположить, что ее эсеровские увлечения, желание «исправить мир» и стать «по-большевистки справедливее и лучше» в конце ее трудного пути радикально изменились. Хотя по внутреннему настрою ей, конечно, было по пути с его критиками – Н. Бердяевым и Г. Флоровским, – они ей были ближе, чем обер-прокурор. Хотя уроки и мысли своего старшего друга, которые она по молодости отвергла, ей пришлось отчасти признать.

Для понимания принципов, на которых стоял Победоносцев, лучше всего служат его письма к Екатерине Федоровне Тютчевой (1835–1882) – дочери поэта, жившей в Москве. Сам Победоносцев – внук московского священника, сын университетского профессора и сам бывший профессор – чувствовал себя неуютно в чиновно-аристократическом Петербурге; политические взгляды большинства окружавших его людей были ему чужды или просто ненавистны. Победоносцев считал, что церковь и вера – основы государства.

Можно предположить, что обер-прокурор был очень одинок. Отшельник-«диссидент» искал слушателя и, может быть, единомышленника, в Лизе он увидел живую мысль, и вполне надеялся развить в ней свое представление о России, которая к этому времени уже ускользала из его рук. Все, что копилось и таилось в душе Победоносцева, изливалось в письмах не только к Лизе, но и к другой московской корреспондентке. Письма к Тютчевой позволяли Победоносцеву окунуться в атмосферу близкой его сердцу Первопрестольной. Тютчева была близка ему и по взглядам, и по родственно-дружеским связям – она вращалась в кругах славянофильской ориентации, к которым тяготел и Победоносцев; ее родная сестра Анна Федоровна была замужем за И. С. Аксаковым – видным славянофилом, однокашником Победоносцева по Училищу правоведения.

Он писал ей: «Итак, к чему ведут все настояния наших идеалистов о провозглашении того, что они называют свободою в деле вероисповедания? К тому, что враги наши отхватят у нас массами русских людей и сделают их немцами, католиками, магометанами и прочими – и мы потеряем их навсегда для церкви и для отечества. Говорят: для чего наше духовенство не действует? Но наше духовенство – плоть от плоти нашей и кровь от крови нашей, с теми же качествами и с теми же недостатками. Какова наша церковь – это показывала нам история и покажет еще: церковь наша – одно с народом – не лучше его и не хуже. В этом ее великое качество. Но Государство обязано понять ее и обязано защитить. От кого? От целой армии дисциплинированных врагов ее и наших – всяких вероисповедных пропагандистов, которые, пользуясь простотой народной, бездействием правительства, условиями пространства и бедной культуры, врываются, как волки, в наше стадо, не имеющее достаточно пастырей. Стадо это – наша будущность; что сегодня не может быть в нем возделано, то будет возделано через десятки лет, но покуда – мы должны оберегать его от волков»[13].

* * *

«Приехав в Никитский сад, нам всем показалось, что мы попали в рай, так изумительно была красива в нем природа, и самое красивое место была площадка перед нашим домом. Терраса была обвита чудными розами. В конце площадки стояло громадное столетнее дерево пистация, и под ним – каменная скамья… От нее спускалась лестница, которая называлась царской. С одной стороны лестницы была скала, а с другой росли земляничные редкостные деревья. В конце росли громадные латании и начинался сад Никиты. Природа была райская…» – С. Б.

Семья Пиленко быстро обжилась на новом месте, они подружились с соседями и продолжили традицию радушных хозяев. На воскресных обедах собиралось человек двадцать, дети неизменно присутствовали, а Лиза даже принимала участие во взрослых разговорах.

Лариса Евгеньевна Габрилович со своей семьей жила в начале прошлого века на Кавказе, и вот что она вспоминает: «Я прекрасно помню, как мы все вместе отмечали день рождения нашего общего друга. Пригласили и нас, соседей. Портрет деда (Лизы) в черкеске с газырями и орденами за храбрость при покорении Кавказа висел на стене. Родители наши часто вспоминали боевые годы, рассказывали о боях и подвигах. В разгар веселья появилась 14-летняя Лиза Пиленко. Мне запомнились ее яркий румянец на щеках, небольшие косички, умные глаза и громкий задорный голос. Она уже тогда славилась умением слагать стихи. И на этот раз гости попросили, чтобы она их почитала. Кто-то заметил, что она слишком молода, чтобы знать жизнь и писать настоящие стихи. И неожиданно Лизочка тут же экспромтом ответила:

Когда мне говорят, что жизни я не знаю,

когда мне говорят, что слишком молода,

тому с улыбкой отвечаю,

что человека ведь не делают года.

Так часто старец среброкудрый

не знает жизни, как ребенок.

А юноша, как будто старец мудрый,

познал ее инстинктом уж с пеленок.

Потом она призналась, что это были ее первые стихи, которые родились тут же на месте и совершенно непонятным образом слетели с языка».

Юрий Дмитриевич Пиленко получил назначение в Никиту весной 1905 года. Поражение русской армии в Русско-японской войне 1904–1905 гг. и январское Кровавое воскресенье в Петербурге 1905 года взорвали всю страну. Семья Пиленко жила еще в Джемете, и дети помогали взрослым упаковывать посылки – собирали белье для раненых; события нарастали с каждым месяцем и вызывали бурю эмоций. Дети очень переживали гибель «Варяга» и разгром русского флота у Цусимы. В Ялте начались волнения учащейся молодежи, 13 марта был разгромлен полицейский участок, сожжена тюрьма и освобождены заключенные. Город был переведен на положение усиленной охраны. Восстание моряков Черноморского флота на броненосце «Потемкин» в июне 1905 года только подлило масла в огонь, начались забастовки рабочих, которые перекинулись на все южное побережье.

«Мы пережили японскую войну и революцию, мы были поставлены перед необходимостью спешно разобраться в наших детских представлениях о мире и дать себе ответ, где мы и с кем мы. Впервые в сознание входило понятие о новом герое, имя которому “народ”»[14].

Еще в 1900 году в Ялте была образована социал-демократическая рабочая организация, которая поддерживала связь с редакцией газеты «Искра». С 1903 года газета сравнительно регулярно стала распространяться в городе. Так, в Ливадийскую слободку «Искра» посылалась непосредственно из Женевы. Поступала она и из Полтавы, где в это время находился один из центров распространения газеты на юге России. Можно только удивляться, как вся эта взрывоопасная ситуация медленно тлела на протяжении пяти лет (!) под стенами Ливадийского императорского дворца!

18 октября 1905 года в Симферополе забастовали работники типографий и табачных фабрик, служащие почтово-телеграфной конторы, закрылись магазины, в Ялте не работали учреждения и учебные заведения, магазины и банки. Крым лихорадило от восстания.

Публикация октябрьского манифеста, возвестившего «свободу слова, свободу совести, свободу собраний и свободу союзов», ялтинской прогрессивной интеллигенцией была встречена на ура! За ужином отец Лизы рассказывал о недовольствах и о все учащающемся мародерстве. Сам он был настроен либерально, приглашал к себе местную интеллигенцию, в доме Пиленко свободно обсуждалось восстание на броненосце «Потемкин» и готовящаяся в городе забастовка.

17 октября в Ялте произошел бунт, в котором участвовало полторы тысячи человек. 14 ноября на «Очаков» прибыл лейтенант Шмидт, подняв на нем красный флаг, он возвестил: «Командует флотом Шмидт!» В ночь на 15 ноября ударные отряды бунтовщиков овладели минным крейсером, и уже на всех восставших кораблях развевались красные стяги. Во второй половине дня 15 ноября восставшим был предъявлен ультиматум о сдаче. Не получив ответа, верные правительству войска начали обстрел восставших кораблей, завязался морской бой, а в 4 часа 45 мин. царский флот уже одержал полную победу. Шмидт вместе с другими руководителями восстания был арестован.

С января по март 1906 года все крымские газеты регулярно печатали материалы о процессах над арестованными матросами – «потемкинцами» и «очаковцами», о суде и казни лейтенанта П. П. Шмидта. Когда Шмидту был вынесен смертный приговор, ялтинцы через свою газету обратились к императору с просьбой о помиловании. Эту просьбу поддержали жители многих других городов.

Казнь лейтенанта произвела сильнейшее впечатление на семью Пиленко. Убеждения и политический настрой Юрия Дмитриевича ни для кого не были в Ялте секретом. Его уход с поста директора был не совсем добровольным, практически эта отставка была спровоцирована его симпатиями к бастующим. Не раз он их защищал, поддерживал требования митингующих и писал письма в столицу. С конца 1905 года волнения перекинулись на соседнюю с Ялтой Никиту: грабежи в домах и винных лавках, разбойные нападения на дорогах и т. п. С 9 января 1906 года в массандровских подвалах бастовало более 200 рабочих. Их волнения не прекращались, и в начале февраля в Никиту и Массандру был направлен крымский дивизион и отряд полиции.

События развивались стремительно. 7 февраля в Никитском саду, в училище, которым руководил Пиленко, было арестовано по подозрению в революционной агитации 22 человека, в том числе 9 агитаторов, 5 учеников училища виноделия, 2 учителя, фельдшер и ученый-винодел Ховренко. В тот же день все арестованные на пароходе «Пушкин» были отправлены в феодосийскую тюрьму.

Сам Пиленко в это время выезжал на три дня в Симферополь к таврическому губернатору, и все аресты и обыски проводились в его отсутствие. Лиза проявила смекалку, сумела предупредить группу учеников, и они успели кое-что из компрометирующих документов уничтожить. Бунтовщики, арестованные в Никите, через неделю были освобождены из-под ареста в Феодосии, но уже 14 февраля Никитское училище виноделия было закрыто, а его воспитанники распущены по домам. Директор училища и Никитского ботанического сада Ю. Д. Пиленко и пятеро преподавателей были уволены. Их увольнение не без оснований связывалось с митингами и арестами в Никите.

В 1905 и 1906 годах Лиза училась в ялтинской женской гимназии и окончила четвертый класс с наградой второй степени. Ее брат посещал второй класс ялтинской мужской Александровской гимназии. Лиза довольно рано стала рисовать, в гимназии у них были специальные уроки рукоделия и живописи, и она смогла продолжить свои первые шаги под руководством местных учителей. Ее всегда притягивали живопись и слово, довольно рано она почувствовала поэзию. К музыке, несмотря на занятия с домашними педагогами, она осталась равнодушной на всю жизнь. Победоносцев ей много читал В. А. Жуковского, и она знала его стихи наизусть, потом увлеклась лермонтовским «Мцыри», а когда ей было одиннадцать лет, к ним в гости в Анапу пришел поклонник К. Бальмонта и прочел его стихи… Как она сама потом говорила, «они пронзили мое воображение» – настоящая страсть к поэзии дала свои ростки.

Революционная лихорадка будоражила воображение Лизы. Россия вступала в роковые десятилетия протяженностью почти в век, в которых наша героиня не спасется, а превратится в пепел Серебрянного века, размолотого Молохом «красного колеса» и фашизма.

Лиза была в курсе всего происходящего, тем более что и в ее гимназии также объявлялась ученическая забастовка. Позже она писала об этом периоде: «Долой царя? Я на это легко соглашалась. Республика? Власть народа – тоже. Все выходило гладко и ловко… Вся эта суетливо-восторженная революция была очень приемлема, так же как и социализм, не вызывая никаких возражений, а борьба, риск, опасность, конспирация, подвиг, геройство – просто даже привлекали».

Но тогда, в те бурлящие годы, когда от одной искры разгоралось пламя, готовое сожрать всю страну, она, как всякий молодой человек, жаждала дерзновения и свободы, искала смысла и ожидала пророчеств… Не получив ясного ответа от Победоносцева, она ему не простила: слишком была молода, чтобы понять, что ее друг был духовным вождем старой, монархической России. Пройдет несколько лет, Елизавета расскажет о своей встрече с обер-прокурором Н. Бердяеву, поделится своими воспоминаниями и услышит: «В своей личной жизни этот человек, приобретший репутацию великого инквизитора, был мягким, он трогательно любил детей, боялся своей жены, совсем не был свиреп в отношении к ближнему. Он не любил дальнего, человечества, гуманность, прогресс, свободу и равенство».[15]

Глава 3

Петербург

Гимназии (Таганцевская и Стоюнинская), увлечения рисованием и поэзией, первые романтические поиски справедливости…

Кто дал мне жизнь, – ушел в твои глубины;

Я с ним разлучена, как с корнем ствол.

И дремлют только камни-исполины

Над ним, кто вновь к тебе – родной – ушел.

После внезапной смерти мужа, в конце августа 1906 года, С. Б. Пиленко с детьми окончательно переехала в Петербург. На первых порах они остановились у Цейдлеров на Чернышовом переулке, 14. С этой семьей они были в родстве, связывала их давняя дружба, крымское виноделие и благотворительная деятельность. В. П. Цейдлер (двоюродный дядя Лизы) – академик архитектуры и строитель (1857–1914) – был известен своими многочисленными постройками в Петербурге и Нижнем Новгороде. По его проекту в имении Джемете под Анапой был построен родовой дом Пиленко, а в самой Анапе – каменная церковь. Он же являлся автором бюста Д. В. Пиленко, деда Елизаветы Юрьевны, установленного в саду в Джемете и пропавшего после революции.

Семья Цейдлер жила в Петербурге, и Пиленко, приезжая в столицу, частенько останавливались у них. Несмотря на то что Цейдлер был архитектор, он всегда находил время для занятий живописью и особенно акварелью. Его работы, по оценке самого А. Бенуа, «отличались воздушностью, легкостью тонов и большим изяществом», хотя в выставках художников он участия не принимал, но акварели его были хорошо известны. Еще в Крыму В. П. Цейдлер стал первым учителем живописи Лизы Пиленко. Он был первым, кто показал ей технику акварели, которая, как известно, достаточно трудна.

Не подлежит сомнению, что Цейдлер во многом способствовал развитию художественных способностей своей племянницы, может быть, и наглядным показом акварельных приемов, которыми он владел в совершенстве. Владимир Петрович также занимался благотворительной деятельностью – более 20 лет он состоял членом Человеколюбивого общества. В Петербурге его супруга активно занималась вопросами ухода за бедными детьми, вела благотворительную работу в Ясельной комиссии общества «Детская помощь».

Цейдлеры окружили Пиленко заботой и активной помощью в обустройстве нового жилья. К осени С. Б. с детьми уже переехала в небольшую, скромно обставленную квартиру в Басковом переулке, 26. Средств было мало, жизнь в столице по всем направлениям отличалась от провинциальной Ялты. Но тем не менее детей решено было отдать учиться в хорошие и дорогие школы.

Смерть отца – это постоянное чувство пустоты, незаживающей душевной раны. «Чувствую, как будто отрезали мне руку или кусочек сердца… новая не вырастет, и сердце уже бьется иначе». Лизе было тяжело во всех отношениях. Город, в котором она проводила счастливые зимние каникулы, встретил свинцовым небом и полным равнодушием к ее горю. К этой новой и непривычной жизни нужно было приспосабливаться. С 1 сентября 1906 г. она начала заниматься в пятом классе известной гимназии Л. С. Таганцевой. «Утром начинаем учиться при электрическом свете, и на последних уроках тоже лампы горят… Мне было трудно заставить себя учиться. Вместо гимназии я отправлялась бродить далеко через Петровский парк, на свалку, мимо голубиного стрельбища. Самая острая тоска за всю жизнь была именно тогда. И душе хотелось подвига, гибели за всю неправду мира, чтобы не было этого рыжего тумана и бессмыслицы», – писала она.

Основательницей гимназии, расположенной на Моховой ул., 27, была Любовь Степановна Таганцева. Она была дальней родственницей известного юриста-криминалиста В. Н. Таганцева. Его сын с женой будут расстреляны 26 августа 1921 года по так называемому антибольшевистскому «заговору Таганцева». Среди сотни расстрелянных будет и поэт Николай Гумилев.

Любовь Степановна, будучи учителем по призванию и по профессии, всю свою жизнь мечтала о собственной школе. Помог случай. Она выиграла в лотерею изрядную сумму денег и пустила ее на организацию гимназии с современными программами и с индивидуальным подходом. Из воспоминаний И. Еленевской (учившейся в то время) можно представить атмосферу, царившую в этой новаторской женской школе:

«Гимназия занимала два этажа дома на Моховой улице. В нижнем этаже помещались приготовительный, первый и второй классы и гимнастический зал, который служил и для игр во время перемен. В верхнем этаже – все прочие классы, с третьего по восьмой включительно, актовый и гимнастические залы, столовые, учительская, и к ним примыкала квартира начальницы, Любови Степановны Таганцевой.

Начиная со второго класса в каждом было по два отделения, по 20–25 учениц, для того чтобы учительскому персоналу легче было поддерживать личный контакт с отдельными ученицами, наблюдать и направлять формирующиеся характеры.

Насколько серьезно относились к педагогическим задачам учителя, видно из того, что в конце каждого учебного года Любовь Степановна вызывала к себе родителей и каждой матери в отдельности говорила об отрицательных сторонах характера ее дочери, чтобы с ними бороться. Учебный день начинался с молитвы. Все классы с имеющимся налицо учительским персоналом, во главе с начальницей Любовью Степановной собирались в актовом зале. Хор из учениц старших классов пел “Отче наш”, одна из учениц восьмого класса читала Евангелие и затем молитву перед занятиями.

Маленькие перемены между уроками длились десять минут, а большая перемена, во время которой завтракали, продолжалась сорок пять минут. Ученицы могли приносить с собой бутерброды, можно было получать за отдельную плату горячий завтрак от гимназии, а некоторым, близко живущим, приносили завтрак в судках из дому.

Из преподавательниц младших классов мне запомнилась учительница русского языка Юлия Петровна Струве, на редкость обаятельная москвичка с бархатными карими глазами, с заложенной венцом на голове косой темных волос, веселая, прекрасно читающая выдержки из творений русских писателей и хорошая декламаторша. Она умела пробудить в своих маленьких ученицах живой интерес к своему предмету и все, искренно любя ее, старались отличиться знанием задаваемых уроков. Ко мне она относилась ласково, но всегда высмеивала мой “петербургский” выговор. Она любила, чтобы немного растягивали слова, выговаривая букву “о” смахивающей на “а”, букву “ч” как “ш”: “харашо”, “што”.

В первом классе, где нас было сорок три ученицы, мы еще как бы приглядывались друг к другу, “дружба” с отдельными девочками стала завязываться со второго класса, когда нас разделили по отделениям. Тут мне пришлось испытать и радость первых привязанностей, и детскую жестокость, которая проявляется откровенно, так как дети не умеют еще скрывать или, во всяком случае, сдерживать проявления своих симпатий и антипатий»[16].

По воспоминаниям подруг и самой Лизы, «в гимназии царила серьезная атмосфера дисциплины и научный дух критики». Здесь преподавали первоклассные педагоги, которых тщательно отбирала Л. С. Таганцева. Действительно, со второго курса, на который сразу по прохождении собеседования попала Лиза, класс уже состоял из 24 учениц, самых разных сословий: «Мы были разделены на две группы: чинных барышень высшего чиновного и промышленного круга и бойких развитых интеллигенток, дочерей профессоров, адвокатов, художников». В гимназию принимали после собеседования и девочек из совсем неимущих семей. С некоторыми из них Лиза особенно подружилась: так, ее подруга А. Афанасьева была из бедной рабочей семьи. Тагацева сумела для таких особо одаренных детей найти меценатов, которые платили за их обучение.

Наряду с общеобразовательными предметами в гимназии Таганцевой преподавалось и рисование; уроки эти вела одна из сестер Шнейдер, известных акварелисток, Варвара Петровна. Сестры Шнейдер были постоянными участницами петербургских акварельных выставок, страстно увлекались народным искусством и русским орнаментом, были дружны с Н. К. Рерихом. Во время занятий Варвара Петровна старалась уделить время каждой ученице, собственноручно показывала технику и премудрости рисунка. На каждом уроке наглядным показом и сравнением репродукций она старалась объяснить стили, привить девушкам хороший вкус к пониманию изобразительного искусства. Для обучения гимназисток рисованию использовались классические гипсовые слепки античных героев, в частности голова богини Геры, висевшая на стене и, видимо, порядком намозолившая глаза ученицам. Пятиклассница Лиза Пиленко, побывавшая как-то на открытой лекции по энергии, на другой день горячо рассуждала в кругу подруг: «Нет, вы подумайте – материи, этой тяжелой, косной материи нет, есть одна энергия! И эта стена – энергия, и эта голова Геры тоже – энергия…»

Одноклассница Лизы Ю. Я. Эйгер (по мужу Мошкова) вспоминала позже: «Девушки-гимназистки были в курсе литературных, театральных и музыкальных событий Петербурга, посещали выставки “Мира искусства”. Нашими любимыми художниками были Бенуа, Лансере, Сомов, Кустодиев, Альтман… Лиза была настоящая художница. Рисовала она не просто хорошо, на каждом рисунке лежала печать ее неповторимого своеобразия и таланта. Рисовали мы в гимназии на уроках банальные гипсовые орнаменты, и некоторые из нас научились их рисовать правильно и точно, может быть даже изящно. А вот в рисунке Лизы, резком и подчеркнутом, всегда была выделена какая-то идея, остальное было сделано небрежно, как бы едва намечено. Я до сих пор помню ее рисунки, поразившие меня, и, несомненно, она, а не наш учитель рисования научила меня понимать живопись как искусство, проникать в самую сущность людей и вещей, созданных гением человека. И как ни странно, в то время Лиза рисованию не придавала особого значения!»[17].

Конечно, художники Серебряного века влияли на становление художественного вкуса молодых учениц и самой Лизы. Тяга к современному искусству у нее развивались под бурлящими, новаторскими идеями того времени. Художники и артисты торопили время, спешили сломать и разрушить устои, новые мысли и идеи были сродни веку. Россия впитывала как губка европейские «либеральные взгляды», бунтарство и протест против всего «старого и отжившего» захлестнули умы интеллигенции, дотянулись и до студенческой молодежи.

Софья Борисовна вполне отдавала себе отчет в том, что Лиза ищет способы забыть свое горе, ее не пугает опасность, она стремится подражать отцу. Много раз ей приходилось упреждать дочь, но характер у нее был упрямый, и уж если она ставила перед собой задачу, то шла к намеченной цели до конца.

Довольно скоро вместе с подругами по гимназии она решила проводить уроки с рабочими Путиловского и Франко-русского заводов по арифметике, географии, русскому и немецкому языкам. С. Б. вспоминала:

«Однажды она пришла ко мне и объявила, что ее пригласили по вечерам давать уроки рабочим на Путиловском заводе. Я пришла в ужас! Это был 1906 год, всюду аресты, и вдруг 15-летняя девочка будет давать уроки рабочим, да еще вечером! Говорю ей: “У тебя у самой много уроков, тебе самой еще учиться нужно, да и в беду попадешь…” Она бросилась меня целовать и говорит смеясь: “Не бойся, мать, и уроки выучу, и ничто со мной не случится… а вечером оттуда меня старики-рабочие до трамвая обещали проводить”. Я скрепя сердце позволила, думая, что она этим от душевной тяжести избавится. Несколько раз в неделю ей приходилось туда ездить. Прошло несколько месяцев, и в какой-то праздник Лиза говорит мне, что она должна идти в музей Александра III (ныне Русский музей), ее там ждет группа учеников, она им обещала прочесть лекцию о русской живописи. За несколько дней она с гимназистками и с преподавательницей ходила в музей и теперь расскажет рабочим, что сама узнала. Спросила у капельдинера, не ждут ли ее рабочие, тот сказал: “Ждут!” – и прочла им лекцию».

Приведенный рассказ достаточно точно характеризует настроения, царившие в то время в русских умах. В те годы ширилась пропаганда произведений искусства среди трудящихся масс, считалось, что музеи и выставки повысят их культурный уровень и смогут заменить рабочим научную и художественную литературу, так как из-за непосильного труда и угнетения на чтение и театры у них нет времени. Наступал период борьбы с несправедливостью, с самодержавием… Активными помощниками «искусство в массы» стала целая плеяда знаменитых деятелей искусства. Иллюзии и надежды, связанные с поголовной ликвидацией безграмотности, были огромными; студенчество воспринимало это всерьез, а 1917 год все это утопил в крови.

Революционная лихорадка, как заразная болезнь, легче всего подхватывалась в молодежной среде. Газета «Новое время» в декабре 1906 года публикует статью, где дается обширный обзор ситуации в стране:

«Русская революция отличается от всех революций в мире тем, что она вербует в свои ряды не только взрослых, но и детей. Четырнадцатилетних граждан она называла сознательными, давая им в руки красный флаг, и предложила им полную автономию в школе. Все, что происходит на фабриках и заводах, отражается, как в зеркале, в нашей школе».

В эмиграции, в 1933 году, уже приняв монашество, м. Мария напишет: «В наше время как будто бы окончательно выясняется, что в мире борются две силы, – сила христианства и сила безбожного, воинствующего коммунизма, а промежуточное пространство между ними все более исчезает, проваливается в полном отсутствии воли и творчества. А от такой исключительности этих двух сил все яснее их непримиримость, их несогласуемость. Вот почему делается яснее, что и между этими символами – между крестом, серпом и молотом – существует такая же несочетаемость и равная взаимная непримиримость… Сейчас становится все яснее, что известные слова “Интернационала” “…никто не даст нам избавленья… добьемся мы освобожденья своею собственной рукой” – нуждаются в существенной поправке. Собственной рукой, да еще железной и принудительной, никто ничего сегодня не добьется!»[18]

Но для того чтобы написать это, Лизе Пиленко нужно будет еще многое испытать, пройти через идеологию социализма, построения «рая на земле» и обратиться к глубоким евангельским истинам.

Вернемся к воспоминаниям Ю. Эйгер: «Лиза на самом деле удивляла не только свою мать. Она была чрезвычайно, можно даже сказать гениально, одарена. Мозг ее работал непрестанно, она всегда напряженно думала об отвлеченных проблемах, жизненно важных для нее в эту минуту. Целиком захваченная какой-нибудь идеей, Лиза настойчиво внедряла ее в сознание близких людей и требовала от них такого же понимания, такого же увлечения. Она всегда была в приподнятом творческом состоянии и потому по сути своей глубоко оптимистична. У друзей Лиза не допускала никакого упадка настроения, даже грусти».

Огромное впечатление на «ищущую» молодежь произвело рождение нового героя Глана в романе Кнута Гамсуна «Пан». Он, как никто, стал тем принцем во всех отношениях, о котором мечтают девушки. Глан стал олицетворением настоящего мужчины в противовес тем городским «испорченным цивилизацией» юношам, с которыми гимназистки встречались в жизни. «Пан» – один из лучших лирических романов выдающегося норвежского писателя К. Гамсуна о величии и красоте природы и трагедии неразделенной любви. Книга вышла в 1894 году, переведена на русский была в начале XX века. Вот что писал об этой книге Александр Куприн:

«Чехов один из первых приветствовал его, называя этот роман чудесным и изумительным еще в то время, когда о Гамсуне очень мало знали даже на его родине, в Норвегии. Если хотите, – это роман, поэма, дневник, это листки из записной книжки, написанные так интимно, точно для одного себя, это восторженная молитва красоте мира, бесконечная благодарность сердца за радость существования, но также и гимн перед страшным и прекрасным лицом бога любви».

У Лизы Пиленко романтическая вера во встречу с Гланом сохранилась на многие годы: он долго был ее идеалом. Даже в своей поэме «Мельмот-скиталец», выводя своего героя, описывая его внешность и характер, она невольно находилась под впечатлением Глана. А тогда ее душа терзалась, бродила в потемках, падала в бездну, и вдруг стали созревать первые стихотворные строки «о тоске, о Петербурге, о подвиге, о народе, о гибели… и о встрече».

Не здесь, не здесь, – в пустынном океане,

Средь бурь, средь волн сердитых и в седом тумане

Решил Мельмот спасение искать.

<…>

На бреге морском Ей моряк говорил

Про смерть и про грех, про земные утраты,

Про горечь безвременных, тихих могил,

О жизни средь мира, стяжаньем богатой,

О гибели частой и веры, и сил…[19].

* * *

Смесь романтизма с непокорностью вполне сопутствует болезням молодости. А еще хотелось встречи с новым героем – сильным, смелым и умным. Девичьи фантазии затмевали реальность, но поиск продолжался по разным направлениям. В эти годы она впервые задумалась о подвиге.

Гимназические подруги следили за современными дискуссиями, читали модного в ту пору Ницше с его идеями сверхчеловека. О сверхчеловеке писалось много. Одни трактовали его в стиле самого Ницше как зоологический тип, другие – как богочеловека, третьи – как демона, четвертые – просто как художественный символ. По мнению философов Н. Федорова и Вл. Соловьева, сверхчеловеком мог считаться лишь тот, кто, подобно Богу, победит смерть, станет бессмертным. Это тоже было приближением к богочеловеку. Однажды Лиза вступила в спор и сказала: «Не будет сверхчеловека вообще, мне он не нужен. Я людей люблю, даже таких, как теперь: слабых, но родных». Ее оппонентка возразила: «В будущем совершенно сгладится разница полов, ведь уже и теперь это заметно». А кто-то высказал мнение, что наука сумеет сделать «сверхженщину и сверхмужчину».

Рассуждения были достаточно наивны, но никто тогда из юных спорщиц не подозревал, что выведением будущей расы сверхлюдей займется Адольф Гитлер.

В 1907 году группа учениц шестого класса Таганцевской гимназии организовала кружок по изучению марксизма, к которому охотно примкнула и Лиза Пиленко. Ее анапский «революционный» опыт подталкивал к конкретным действиям. В памяти были свежи события Кровавого воскресенья. В баррикадных боях тогда принимали участие и подростки, в том числе – гимназисты.

Небольшую группу таганцевок возглавляла Анна Афанасьева, подруга Лизы Пиленко. Вскоре они познакомились со своим главным идеологом-руководителем. Им оказался член молодежного оргбюро студент I курса университета С.А. Дианин. В программу занятий входило изучение философии, политэкономии и социализма. По словам Дианина, работа кружка имела «деловой и бодрый дух». Девушки читали запрещенную политическую литературу, писали рефераты, участвовали в маевках.

Игра в конспирацию зашла далеко, им придумали подпольные клички (мужские): А. Афанасьеву звали Митя, а ее одноклассницу Н. Михнович – Миша. Собирался кружок на квартире родителей Ю. Эйгер в центре города. Общие собрания раз в месяц проходили обычно на квартире сестер Неслуховских или у «молодого большевика» Ф. Кваскова. Лиза писала: «Наконец-то я встретила настоящих революционеров и стала частью общего кипения». Ее подруга Эйгер была увлечена поиском правды жизни по Эрфуртской программе германской социал-демократической партии. Программа эта выдвигала требования свержения монархии и установления демократической республики. «Предысторические годы, ценное свидетельство Эрфуртской программы, когда мысль жаждет единства и стройности, когда выпрямляется позвоночник века, когда сердцу нужнее всего красная кровь аорты», – писал О. Мандельштам.

Поиск цели и истины (тот вопрос, на который она не получила ответа у Победоносцева), казалось, начинал обретать очертания. Но именно что казалось: на этом пути ее будут ожидать разочарования не только в людях, но и в методах достижения этих радужных целей. В письме Афанасьевой она писала: «Не спрашивай, почему надо так делать; спрашивай, во имя чего». Ответы на многие вопросы были не слишком философские, но достаточно по-партийному жесткие. Тем более что молодость шла рука об руку с максимализмом. Лиза читала запрещенную литературу, их учили агитации и составлению текстов листовок.

Повзрослев, Лиза не без иронии замечает: «Я не могла понять, отчего политическая экономия – вещь не более привлекательная, чем счета с базара, которые приносит моей матери кухарка Аннушка». Свое участие в подпольной молодежной организации она впоследствии опишет в нескольких рассказах и автобиографической хронике. Одним из ее реальных персонажей будет молодой пятнадцатилетний марксист Шидловский по кличке Шило. «Сегодня я видела на курсах товарища Шило. Знаете, такой, что по Марксу живет. В конце концов за ними, может быть, будущее». Убежденной марксисткой Лиза тогда не стала, чуть позднее примкнула к эсерам, а вот ее старшая дочь Гаяна уже в Париже повторит путь матери. Марксистские кружки и лекции в 30-х годах она усердно посещала.

До нас не дошло свидетельств о том, как в организации относились к «женскому вопросу». Несомненно, что всячески приветствовались феминистские течения, борьба за равенство полов, свободу угнетенной матери, влачащей жалкое существование под гнетом изверга-мужа. На этот суровый подход перерождения женщины и построения нового общества имелся и другой взгляд. Церковный журнал «Русский паломник» писал: «Равенство гражданских и политических прав оставит в сердцах их неизмеримую пустоту. Не путем изменения их внешнего положения достигнут они счастья <…>. Женщина может выйти из этого движения менее женственною, и это будет несчастьем для человечества; ее освобожденный разум может разрушить в ней священный инстинкт ее сердца как девицы, супруги, матери». Удел женщины – любить мужа (“и даже поработить себя ему”), воспитывать детей, жертвовать собою, заниматься благотворительной деятельностью, наконец».

Лиза зачитывалась «Войной и миром» и не могла не осознавать, что Лев Толстой, выписывая ею любимые образы Наташи Ростовой и Марии Болконской, придерживался антифеминисткого взгляда на «женский вопрос». В одной из публикаций Лиза случайно прочла его статью, которая вызвала в ней смешанные чувства: «Идеал совершенства женщины не может быть тот же, как идеал совершенства мужчины. Допустим, что мы не знаем, в чем этот идеал, во всяком случае, несомненно то, что не идеал совершенства мужчины. А между тем к достижению этого мужского идеала направлена теперь вся та смешная и недобрая деятельность модного женского движения, которое теперь так путает женщин». Со своими единомышленницами они обсудили «заявление» великого писателя и пришли к выводу, что он устарел. На следующее собрание кружка одна из подруг принесла газету «Вперед» под редакцией В. И. Ленина: «Век новый начал активное втягивание женщин во всевозможные женские движения, в общественное производство. На собраниях уже идет речь о “дворянском” и “разночинном” женском пролетариате, которые должны и даже будут вынуждены зарабатывать себе на жизнь самостоятельным трудом: именно эти “благородные девицы” должны стать новыми женщинами, образованные, мыслящие и передовые с повышенной чуткостью к общественным проблемам, готовых служить другой России, но не прислуживать власть имущим»

* * *

Практически до самого конца 1907 года она совсем не знала, кто такие современные поэты, о чем они слагают стихи, и впервые (случайно!) услышала их «живое» чтение на одном из входящих тогда в моду вечеров поэзии. Среди выступавших был Александр Блок. Правда, имя это тогда еще ничего не говорило молодой гимназистке, но после этого поистине исторического случая и вечера она не только нашла и прочла стихи Блока, – она решила доверить ему свою душу и сердце и попробовать получить от поэта ответы на волнующие ее философские вопросы… Но об этой встрече наш рассказ впереди… А пока Лизе пришлось сменить школу. Седьмой выпускной класс (1908–1909) она заканчивала в гимназии М. Н. Стоюниной.

Весна и белые ночи 1908 года раздавили ее сильнее, чем рыжий туман и черные зимние дни нелюбимого ею города. Лиза отличалась на редкость крепким здоровьем. Она никогда не простужалась, хотя с раннего детства С. Б., привозя детей в Петербург, старалась их держать в квартире. Но и тут она взбунтовалась!

О ее выносливости рассказывала С. Б., а бабушка называла Лизу и Митю «маленькими спартанцами». Лиза была неприхотлива в жизни, никогда не страдала от отсутствия комфорта, редко меняла старые платья на новые, а зимой, несмотря на морозы, обходилась пальто. Вероятно, эта неприхотливость позволила ей в будущем легко перенести кочевую жизнь и все эмигрантские тяготы. Известен случай, когда бабушка купила ей красивое платье, а на следующий день Лиза подарила его подруге. Яфимович обиделась, а Лиза ее обняла, поцеловала и говорит: «Бабуля, но ведь у нее, может быть, никогда в жизни не будет такой красоты! Семья у них большая и бедная».

Если телесная крепость в ней сохранялась, то ее нервное истощение сказалось на успеваемости. Она училась неплохо, но без особого усердия и напрочь запустила французский и немецкий. Решением педсовета гимназии ей была определена переэкзаменовка на осень. Сил наверстать упущенное не было, и осенью 1908 года она перешла в гимназию Стоюниной. Из воспоминаний матери следует, что причиной перехода был ее конфликт с одним из преподавателей «Таганцевки», который чем-то оскорбил одну из учениц и не извинился перед ней. Лиза вспылила и наговорила учителю дерзостей, да еще обвинила его в несправедливом подходе к «неимущему классу». Новая гимназия находилась ближе к дому, на улице Кабинетской, 20. Пиленко жили уже на Малой Московской, 4. Гимназия располагалась как раз напротив Синодальной типографии Митрофаньевского подворья. На фасаде дома была огромная фреска – Бог Вседержитель на облаке. Эту фреску, словно некий путеводный знак, Лиза видела каждый день, посещая занятия. Интересно, что в этом здании в то же время проживал епископ Евлогий (Георгиевский) – член III Государственной думы. Четверть века спустя, в Париже, раба Божия Елизавета именно им будет пострижена в монашество и станет матерью Марией.

Уровень преподавания в Стоюнинской гимназии считался выше, чем в Таганцевской. Может, потому, что наряду с обычными предметами здесь читались отдельные лекции с живым обсуждением. «Состав учениц у нас более интеллигентский, дух – более демократический и передовой. Нам читал лекции сам поэт Владимир Гиппиус», – вспоминала Лиза. Младший брат Владимира, Василий Гиппиус (поэтический псевдоним Галахов), также был связан с гимназией. Восторженный отзыв Лизы о Галахове не случаен. В тот период он увлекался немецким поэтом-романтиком XVIII века Новалисом (Ф.-Г. фон Харденбергом) и давал читать его стихи гимназисткам. Как пишет С. Б.: «по его “заданию” Лиза сделала стихотворный перевод некоторых поэм на русский язык». Русские символисты были под большим очарованием Новалиса, он привлекал их идеями христианского равенства, а стиль поэм напоминал духовные гимны первохристиан. В том же году Вяч. Иванов сделал стихотворный перевод четырех фрагментов из прозаического романа Новалиса, опубликовав их позже в журнале “Аполлон”».

В выпускном седьмом классе, в который поступила Е. Пиленко, было 38 учениц; атмосфера занятий из-за большого количества заданий и желания объять необъятное доводили учениц до нервных срывов. Наряду с обязательными предметами девушки в гимназии Стоюниной учились хорошим манерам, рисованию, шитью и умению быть хорошими хозяйками в доме. Они должны были хорошо и ясно излагать мысли, писать сочинения, проводились уроки естествознания и ораторского искусства. Почти все выпускницы жаловались на перегрузку и усталость. Давая характеристику класса, в котором училась Лиза, учительница отмечала, «что общий ход занятий оживленный, и многие принялись за дело с интересом и охотой. Что же касается Е. Пиленко, то у нее отмечено небрежное отношение к делу и непривычка заниматься рукоделием… в результате к концу учебного года из-за небрежного отношения к основному делу – нет никаких успехов».

Этот отзыв никак не раскрывает подлинного творческого отношения юной Лизы к вышивке, которое просто не сумела разглядеть преподавательница. Примеров подобной педагогической слепоты и глухоты в истории искусства немало.

В 1912 году Елизавета опубликует стихотворение:

О другой тишине буду Бога молить,

Вышивать бесконечный узор,

Поведет меня медленно алая нить

Средь пустынь и сияющих гор.

Вышью я над водою оливковый лес,

Темных снастей кресты, рыбарей,

Бесконечную синь распростертых небес,

Красных рыб средь прозрачных морей.

И средь синего полога голубь взлетит

С ореолом прозрачных лучей;

И средь звездных полей будет дьявол разбит,

Вышью золотом взмахи мечей.

Пройдет почти 20 лет, и эти строки будут воплощены ею в вышивке на евангельский сюжет.

Несмотря на переход в другую гимназию, Лиза оставалась верной своим прежним подругам. Занятия в политическом кружке и связанная с этим конспирация сдружили девушек надолго, вплоть до ее свадьбы. В апреле – мае 1909 года Лиза прекрасно сдала выпускные экзамены, почти по всем предметам она получила оценки «отлично», четверки были только по математике и естествознанию. По русской словесности девушки писали сочинение на тему «Русская барышня 20-х годов» по Грибоедову (Софья Фамусова) и Пушкину (Татьяна и Ольга Ларины). Можно предположить, что классические героини были выбраны Министерством народного просвещения не случайно. Зная о все нарастающей эмансипации среди молодого женского поколения, чиновники хотели обратить внимание на «других героинь», о которых с таким презрением писали большевики.

Подводя своеобразный итог гимназического периода жизни Лизы Пиленко, можно сделать вывод, что тяга к искусству носила у нее в основном стихийный и эмоциональный характер, художественное мышление ее в то время было очень наивным, специальных технических знаний и мастерства владения рисунком и живописью она не приобрела к тому времени. Впрочем, это касается не только живописного искусства, но и стихотворных проб; природный талант ее был так силен, что интуиция и воображение извергались на поверхность бумаги бесстрашно, а это и было самым правильным началом ее творческого развития как поэта, многогранного самобытного художника и будущего христианского мыслителя.

В 1909 году Лиза окончила гимназию с серебряной медалью, получила аттестат и уехала летом в свое родовое имение на юг.

Глава 4

Александр Блок

Встречи, сомнения, расставания и отчаяние

В декабре 1907 года двоюродная сестра Лизы, Ольга Щастливцева, желая выбить ее «из колеи патетической тоски и веры в бессмыслицу», пригласила ее на один из поэтических вечеров. В своих воспоминания к пятнадцатой годовщине смерти А. Блока м. Мария пишет: «Я была для нее “декадентка”. По доброте душевной она решила заняться мной. И заняться не в своем, а в моем собственном духе. Однажды она повезла меня на литературный вечер какого-то захолустного реального училища, куда-то в Измайловские роты. В каждой столице есть своя провинция, так вот тут была своя измайловско-ротная, реального училища – провинция. В рекреационном зале много молодого народу. Читают стихи поэты-декаденты. Их довольно много. Один, высокий, без подбородка, с огромным носом и с прямыми прядями длинных волос, в длиннополом сюртуке, читает весело и шепеляво. Говорят, это Городецкий. Другой – Дмитрий Цензор, лицо не запомнилось. Еще какие-то, не помню. И еще один. Очень прямой, немного надменный, голос медленный, усталый, металлический.

Темно-медные волосы, лицо не современное, а будто со средневекового надгробного памятника, из камня высеченное, красивое и неподвижное. Читает стихи, очевидно новые, “По вечерам, над ресторанами”, “Незнакомка”… и еще читает.

В моей душе – огромное внимание. Человек с таким далеким, безразличным, красивым лицом. Это совсем не то, что другие. Передо мной что-то небывалое, головой выше всего, что я знаю. Что-то отмеченное… В стихах много тоски, безнадежности, много голосов страшного Петербурга, рыжий туман, городское удушье. Они не вне меня, они поют во мне самой, они как бы мои стихи. Я уже знаю, что ОН владеет тайной, около которой я брожу, с которой почти сталкивалась столько раз во время своих скитаний по островам этого города.

Спрашиваю двоюродную сестру: “Посмотри в программе – кто это?”

Отвечает: “Александр Блок”».

О странной гипнотизирующей манере поэта читать стихи вспоминает и М. Волошин: «Сам он читает свои стихи неторопливо, размеренно, ясно, своим ровным, матовым голосом. Его декламация развертывается строгая, спокойная, как ряд гипсовых барельефов. Все оттенено, построено точно, но нет ни одной краски, как и в его мраморном лице. Намеренная тусклость и равнодушие покрывают его чтение, скрывая, быть может, слишком интимный трепет, вложенный в стихи. Эта гипсовая барельефность придает особый вес и скромность его чтению»[20].

В этот темно-рыжий нескончаемо холодный период ее жизни, превратившийся из месяцев в годы тоски, произошло чудо! На следующий день она нашла книжку стихов Блока, вчиталась и поняла, что это навсегда. Она услышала не только голос, но и встретила родственную душу: «Я не понимаю… но и понимаю, что он знает мою тайну. Читаю все, что есть у этого молодого поэта. <…> Я действительно в небывалом мире. Сама пишу, пишу о тоске, о Петербурге, о подвиге, о народе, о гибели, еще о тоске и… о восторге!»

Ей было шестнадцать, поэту почти тридцать.

Стихи, весь облик Блока, созвучные мысли родили в ее голове абсолютную уверенность, что он – это живое воплощение Мудреца. Он знает сокровенные тайны мира, он предвидит и наверняка сможет ответить на мучившие ее вопросы. Нет сомнений, что она влюбилась в него с первого взгляда, это была любовь без стыдливости хорошо воспитанной барышни, это была любовь не поклонниц талантов великих певцов и актеров, нет, это была встреча своего второго «я», которая чудесным образом в отчаянный момент жизни была послана ей во спасение.

Она узнает его адрес и 6 февраля 1908 года идет к нему на Галерную. В одном из своих текстов она пишет: «Я шла как на плаху!» Она приходила к Блоку дважды и не заставала дома, ждала у подъезда. На третий раз попросила у горничной разрешения подождать поэта в его кабинете. «Жду долго. Наконец звонок. Разговор в передней – входит Блок! Он в черной широкой блузе с отложным воротником, совсем такой, как на известном портрете. Очень тихий, очень застенчивый. Я не знаю, с чего начать. Он ждет, не спрашивает, зачем пришла. Мне мучительно стыдно, кажется всего стыднее, что, в конце концов, я еще девочка, и он может принять меня не всерьез».

Он долго молчал, внимательно слушал, ей удалось разговорить поэта; за окном уже темно, зажигаются фонари. По необъяснимым обстоятельствам эта почти девочка сумела вызвать в нем отклик. «Уходя с Галерной, я оставила часть души там. Это не полудетская влюбленность. На сердце скорее материнская встревоженность и забота. А наряду с этим сердцу легко и радостно». Реакция наивная, она не знала, что Блок был увлечен Н. Н. Волоховой, и разговор с Лизой был своего рода мыслями вслух, размышлениями о себе и его любовных переживаниях.

Материнская встревоженность у 16-летней девушки о взрослом мужчине?! Может показаться странным, но таков уж был у нее характер – она опекала, покровительствовала и любила тех, кто был слабее ее, кто нуждался в ней. Даже к собственной матери она относилась как к младшей сестре, постоянно заботясь о ней.

Через неделю она получила от него письмо из Ревеля в ярко-синем конверте, в которое он вложил свое стихотворение, посвященное ей:

Когда вы стоите на моем пути,

Такая живая, такая красивая,

Но такая измученная,

Говорите все о печальном…

Думаете о смерти,

Никого не любите

И презираете свою красоту —

Что же? Разве я обижу вас?

О, нет! Ведь я не насильник,

Не обманщик и не гордец,

Хотя много знаю,

Слишком много думаю с детства

И слишком занят собой.

Ведь я – сочинитель,

Человек, называющий все по имени,

Отнимающий аромат у живого цветка.

Сколько ни говорите о печальном,

Сколько ни размышляйте о концах и началах,

Все же, я смею думать,

Что вам только пятнадцать лет.

И потому я хотел бы,

Чтобы вы влюбились в простого человека,

Который любит землю и небо

Больше, чем рифмованные и нерифмованные речи

о земле и о небе.

Право, я буду рад за вас,

Так как – только влюбленный

Имеет право на звание человека.

В письме он говорит об умерших, ему кажется, что Лизе нужно искать выход, может быть, в соединении с природой, в соприкосновении с народом: «Если не поздно, то бегите от нас умирающих». Ее реакция бурная: «Не знаю, отчего я негодую. Бежать – хорошо же. Рву письмо и синий конверт рву. Кончено. Убежала. Так и знайте, Александр Александрович, человек, все понимающий, понимающий, что значит бродить без цели по окраинам Петербурга и что значит видеть мир, в котором Бога нет».

Не прошло и нескольких месяцев, как Лиза знакомится с молодым поэтом Николаем Гумилевым, студентом университета. Он читает ей стихи и как бы шутливо за ней ухаживает; уже тогда за ним закрепилась роль «рокового обольстителя». Пройдет несколько лет, и он «перепосвятит» ей свое стихотворение «Это было не раз…», написанное ранее для А. Горенко (Ахматовой).

Это было не раз, это будет не раз

В нашей битве глухой и упорной:

Как всегда, от меня ты теперь отреклась,

Завтра, знаю, вернешься покорной…

Его мимолетное увлечение Лизой можно отнести к зиме 1908–1909 гг. Со временем между двумя поэтессами, Анной и Елизаветой, установились довольно натянутые отношения. Гумилев же сохранил по отношению к Лизе Пиленко самые добрые чувства. После того как она разочаровалась в «Цехе поэтов» и решила, что ни с Гумилевым, ни с Ахматовой ей не по пути, Анне Андреевне задали вопрос: «Почему Блок не ответил на признания Лизы?». Ее ответ был пронизан режущей беспощадностью: «Она была некрасива – Блок не мог ею увлечься». Несмотря на то что жизненные и творческие пути двух поэтесс еще накануне революции разошлись, а революция, Гражданская война (эмиграция м. Марии) поставили между ними непреодолимую преграду, Анна Андреевна до конца дней сохранила уважительное отношение к своей почти единомышленнице и по-дружески продолжала ее звать Лизой. В 1936 году она узнает о возвращении в СССР Гаяны, старшей дочери м. Марии, ее неожиданная кончина вызовет в ней разные предположения и даже сомнения в официальной версии этой смерти…

Встречи Лизы с Блоком, их переписка, разговоры напоминали морские приливы и отливы; этих встреч было много, некоторые исследователи считают, что они состоят из трех периодов. 19 февраля 1910 года она неожиданно для всех выходит замуж за Дмитрия Владимировича Кузьмина-Караваева; они приглашаются на обед к Блоку, потом ответные визиты – несколько раз с женой он приходил на чай в квартиру к Софье Борисовне, которая показывала им свою коллекцию кружев. Затем общие посещения театров, поэтических вечеров, опять обеды… Но во время этих светских раутов между ними почти не было разговоров… так, нечто незначительное: «… говорили о детстве и о детской склонности к страшному и исключительному. Он рассказывал, как обдумывал в детстве пьесу. Герой в ней должен был покончить с собой. И он никак не мог остановиться на способе самоубийства. Наконец решил, что герой садится на ЛАМПУ и СГОРАЕТ. Я в ответ рассказывала о чудовище, которое существовало в моем детстве. ЗВАЛИ ЕГО – ГУМИСТЕРЛАП. Он по ночам вкатывался в мою комнату, круглый и мохнатый, и исчезал за занавеской окна».

Блуждание в потемках, побеги от самих себя, внезапные отъезды то на юг, то в Германию, неожиданные письма с призывами «приходите» в тех же ярко-синих конвертах и бдения до утра… Она была умна, не по возрасту образована, он, как и вся Россия, «искал смысла», общество раскололось на «за Распутина» и на «за революцию», промежуток был пуст. Поэт хотел уберечь ее от опрометчивых шагов, а ей казалось, что он слишком застенчив. Можно предположить, что Елизавета его пугала и он не хотел развития их отношений, которые могли привести к непредсказуемому, а она ревновала его не только к женщинам, но и к воздуху, и к друзьям, и к стихам, которые он читал другим… Блок для нее стал тем первым толчком, который вывел Елизавету на путь богоискательства.

В судьбе почти каждой значительной личности происходят события, которые меняют не только весь ход мыслей, но и жизни. Чаще всего это происходит в кризисные моменты поиска собственного «я» и, конечно, желания найти родственную душу.

По окончании гимназии 1 сентября 1909 года Елизавета Пиленко стала слушательницей философского отделения Бестужевских курсов. Она увлечена занятиями: «В этот период мне пришлось много заниматься философией. Очень по-студенчески одолевала я премудрость отдельных философов, вместе с Кантом торжествовала победу над философской мыслью, не постигшей еще тайн критицизма, от Канта шла дальше, к неокантианцам. И каждый вновь постигнутый элемент знания именно по-студенчески воспринимался как нечто очень прочное, близкое по своей достоверности к математике».

Как правильно вырвалось у нее – «шла дальше»! Об этом периоде рассказ отдельный, а то, что встреча с Блоком стала поворотной на ее пути, так это несомненно. Можно предположить, что влюбленность в «принца» принесла огорчения, а поэтому и столь внезапная свадьба, которая повергла всех в удивление, – некий отчаянный жест девушки выбить клин клином. Замужество не принесло счастья, а только большее осознание, что Блок и есть ее судьба. В 1915 году она пишет: «Передо мной проходят все мысли последнего времени, проверяю решения. Россия, ее Блок, последние сроки – и надо всем ХРИСТОС, единый, искупающий все <…> Что мы можем? Что могу я, любя Вас? Потому что сейчас в Вас будто мы все, и Вы символ всей нашей жизни. Даже всей России символ. Перед гибелью, перед смертью Россия сосредоточила на Вас все свои самые страшные лучи».

Еще во время их первой встречи в 1908 году Блок говорил ей, что принадлежит к умирающему поколению, он советовал всем, кто еще кровно не связан с этим уходящим временем, бежать куда глаза глядят, искать новых путей. Елизавета Кузьмина-Караваева последовала совету Блока – она отошла от декадентов, покорно ожидающих гибели, и стала искать другой путь. Таких путей в Петербурге было немало, хотя зачастую они отличались от старых лишь названиями и попросту являлись тупиками. В то время возникали и распадались многочисленные течения и группы. Молодые поэты кочевали из одного кружка в другой, пытаясь определиться. Иной из них успевал за один сезон побывать в пяти-шести «обществах», а затем и сам брался за основание чего-нибудь своего, столь же недолговечного, как и другие. Найти истинный путь в этом лабиринте было нелегко.

Так она попадает на «башню» к Вячеславу Иванову – поэту-символисту, эстету и историку. На Таврической, 35, в башне с куполом собирались философы, поэты, художники, историки и артисты… Невозможно даже перечислить всех тех, кто бывал здесь. Огромная квартира Иванова имела исключительное значение для всей духовной предвоенной России с 1905 по 1913 год она стала центральным местом для всего художественного Петербурга, своеобразной Академией Искусств. Забегая вперед, можно сказать, что Елизавете поначалу было все это «брожение» интересно, а потом надоело. Скорее всего, именно общение с Блоком помогло ей разобраться в расстановке сил и порвать с обитателями «башни».

Как известно, Иванов многократно приглашал поэта на свои «среды», упрекая его в том, что он уклоняется, на что Блок дипломатично отвечал: «Как Вы странно говорите “уклониться”. Я совсем не уклоняюсь от существенного, живу напряженно, избегаю только литературной среды, притом окончательно, как избегал ее почти всю жизнь». В разговорах с Лизой он отмечал, что в тогдашних «салонах» «много светского, внешнего»[21].

В начале июля 1916 года Лиза находится в Джемете, узнав о его мобилизации на фронт, она посылает Блоку письмо, спокойное и даже торжественное. И хотя в нем много слов о ее любви и нежности к нему, но они скорее указание на родство и единство духа, но не на страсть: «Итак, если Вам будет нужно, вспомните, что я всегда с Вами и что мне ясно и покойно думать о Вас. Господь Вас храни. Елиз. Кузьмина-Караваева». И в конце приписка: «Мне бы хотелось сейчас Вас поцеловать очень спокойно и нежно».

И сразу же она получает ответ: «Я теперь табельщик 13-й дружины Земско-городского союза. На войне оказалось только скучно. О Георгии и Надежде, – скоро кончится их искание. Какой ад напряженья! А Ваша любовь, которая уже не ищет мне новых царств. Александр Блок». Война, настроения солдат и офицеров все больше разочаровывали, все больше раздражали и затягивали, с его слов, «лошадиные, аэропланные, телефонные, кухонные и окопные интересы», надежды увидеть на войне героическую победу рушились с каждым днем. Упоминание о святых Георгии и Надежде сделано не зря – это очень жестокий вывод всей катастрофической ситуации: повержен не дракон, а сам Георгий и все надежды на спасение.

Елизавета немедленно отвечает:

«20. VII. 1916. Дженет[22].

Мой дорогой, любимый мой, после Вашего письма я не знаю, живу ли я отдельной жизнью или все, что “я”, – это в Вас уходит. Все силы, которые есть в моем духе: воля, чувство, разум, все желания, все мысли – все преображено воедино и все к Вам направлено. Мне кажется, что я могла бы воскресить Вас, если бы Вы умерли, всю свою жизнь в Вас перелить легко. Любовь Лизы не ищет царств? Любовь Лизы их создает, и создает реальные царства далее, если вся земля разделена на куски и нет на ней места новому царству. Я не знаю, кто Вы мне: сын ли мой, или жених, или все, что я вижу, и слышу, и ощущаю. Вы – это то, что исчерпывает меня, будто земля новая, невидимая, исчерпывающая нашу землю…»

Следующее письмо Елизавета Юрьевна написала 26 июля, в нем были и стихи о великомученике Георгии: «После Вашего письма писала я стихи. Если Вы можете их читать как часть письма, то прочтите; если же нет, то пропустите. Они выразили точно то, что я хотела Вам сказать:

Увидишь ты не на войне,

Не в бранном, пламенном восторге,

Как мчится в латах, на коне

Великомученик Георгий.

Ты будешь видеть смерти лик,

Сомкнешь пред долгой ночью вежды;

И только в полночь громкий крик

Тебя разбудит – зов надежды!

И белый всадник даст копье,

Покажет, как идти к дракону;

И лишь желание твое

Начнет заутра оборону.

Пусть длится напряженья ад, —

Рассвет томительный и скудный.

Нет славного пути назад

Тому, кто зван для битвы чудной.

И знай, мой царственный, не я

Тебе кую венец и латы:

Ты в древних книгах бытия

Отмечен, вольный и крылатый!

Смотреть в туманы – мой удел,

Вверяться тайнам бездорожья,

И под напором вражьих стрел

Твердить простое слово Божье.

И всадника ввести к тебе,

И повторить надежды зовы,

Чтоб был ты к утренней борьбе,

И в полночь, – мудрый и готовый.

Это был безнадежный зов, она понимала, что близится финал их отношений, рушилась Россия, в «терновом венце революции» приближался роковой 1917 год. Ответа от Блока не последовало, и, как она вспоминает, «воцарилось страшное гробовое молчание». Прощальное письмо из Петрограда, куда она приезжала (в последний раз) весной 1917 года, тоже осталось без ответа: «Дорогой Александр Александрович, <…> мне хотелось бы Вам перед отъездом сказать вот что: я знаю, что Вам скверно сейчас; но если бы Вам даже казалось, что это гибель, а передо мной был бы открыт любой другой самый широкий путь, – всякий, всякий, – я бы все же с радостью свернула с него, если бы Вы этого захотели. Зачем – не знаю. Может быть, просто всю жизнь около Вас просидеть…»

Может показаться странным, но символический Георгий, боец и победитель, возникал на их пути уже не раз. В самом начале их знакомства, в 1906 году, когда Лиза была только на подступах к поэзии, Блок записал ей на память две строки Бальмонта: «Святой Георгий, убив дракона,/ взглянул печально вокруг себя».

В 1915 году у Е. Ю. Кузьминой-Караваевой вышла философская повесть со странным названием «Юрали». Первая часть имени, усеченное «Юр», – сокращенное от Георгий (Юрий), в память о любимом отце. А вторая часть – от мусульманского «Али» – мудрый, возвышенный. Юрий – это славянская переделка имени Георгий, которая вошла в обиход в России достаточно поздно. В год написания «Юрали» поэтесса не могла предвидеть, что о святом Георгии в 1916 году ей будет писать Блок в своем последнем письме и что в 1920 году у нее родится сын, которого она назовет Юрием в память об отце и поэте.

«Каждого человека стережет судьба; и никто не может уйти от пути своего. С детства видит человек, что пути его от судьбы предназначены. Я же пришел сказать вам: нет случая. Как зерно не случайно вырастает, как стебель не случайно выкидывает колос свой, так же не случайна дорога человека» («Юрали»).

Глава 5

В мире искусства

Бестужевские курсы, РФО, замужество, «башня», «Цех поэтов», «Бродячая собака», первые книги Стихов, выставки… и опять А. Блок, А. Толстой и М. Волошин

Читатель еще не раз встретится здесь с именем Блока, а пока вернемся к 1 сентября 1909 года, когда Лиза становится слушательницей философского отделения историко-филологического факультета Бестужевских курсов, расположенных на 10-й линии Васильевского острова. Это было первое высшее женское учебное заведение в России, открытое в 1870 году в результате настоятельных просьб общественности и ученых, которые убедили правительство Александра II ввести образование для женщин. Решение назревало давно и стало подобием свободного университета, чтобы русские женщины не ездили учиться за границу. В числе известных слушательниц были Л. Д. Блок, Н. К. Крупская, О. Д. Форш и другие. Решающую роль в становлении курсов сыграл ректор Петербургского университета Андрей Николаевич Бекетов. Поначалу их так и называли «Бекетовскими»; лекции читали выдающиеся ученые, среди которых был и Д. Менделеев.

Многие преподавали без вознаграждения и были активными сторонниками женского образования в России. Примечательно, что программа обучения для курсисток ничем не отличалась от стандартной университетской, по которой занимались мужчины.

В 1906 году под влиянием первой русской революции, произошло изменение системы курсов в сторону большей автономии. Совету профессоров даже было разрешено выбирать директора из своей среды. На эту должность был избран В. А. Фаусек – энтомолог и пропагандист женского образования, в том же году открылся новый юридический факультет по изучению права. Его программа включала изучение философии, истории, экономики, а также государственного и полицейского права. При желании студентки этого факультета могли также изучать богословие, немецкий, французский, английский и итальянский языки.

Отсутствие обязательной сдачи государственных экзаменов означало, что курсы юридически не принадлежат к высшим учебным заведениям. Такое положение было изменено лишь 30 мая 1910 года. Интересно познакомиться с данными социологического опроса курсисток, проведенного в 1909 году Наибольшее влияние на формирование их мировоззрения оказали: Л. Толстой (39 % ответивших), Ф. Достоевский (27,2 %), И. Тургенев (24,1 %), К. Маркс и его школа (18 %). Любимыми писателями курсистки назвали: из классиков – Ф. Достоевского, Л. Толстого, И. Тургенева, а из современников – Л. Андреева, А. Чехова, М. Горького. Так называемые иные (А. Белый, Д. Цензор, Вл. Гиппиус, М. Кузмин) набрали в сумме только 2,8 %. Многих писателей-современников девушки относили к «модернистам» и «декадентам», не делая никакого различия между ними. В этом, безусловно, сказалась устойчивость гимназического восприятия. В анкетах встречались резкие отзывы о «модернистах»: «Нет любимых – все нервы дергают», «Никакие они не любимые, неинтересные и грязные», «Читая новую литературу, можно окончательно расшатать себе нервную систему и испортить пищеварение благодаря ее безыдейности и односторонности».

Студентки тех годов вспоминают обстановку курсов как ужасную: в аудиториях непрерывная толчея, мелькание, шум, слабое освещение и пыль от неметеных полов. Сословный состав курсисток был чрезвычайно разнообразен: от бедных, которые падали в голодные обмороки, до вполне обеспеченных. В особую группу входили революционно настроенные барышни, за которыми велся довольно открытый полицейский надзор.

Вскоре Лизу избрали старостой группы, хотя по возрасту она была чуть ли не моложе всех – основная масса слушательниц была в возрасте около 20–25 лет.

Атмосфера курсов Елизавету не то чтобы пугала, а скорее удивляла, потому как прекрасный состав педагогов мало соответствовал студенческому уровню. Однажды она разговорилась в перерыве между лекциями с одной из девушек и та призналась, что она плохо понимает философскую терминологию. Основными предметами по философии были: энциклопедическое введение в философские науки, логика, психология, история философии. При выборе программы своих занятий слушательница обязана была в центр внимания поставить одну из основных научных дисциплин (теорию познания, этику, метафизику, психологию), а остальные «расположить около главной». Курсы наук на философском отделении читали известные ученые: А. И. Введенский (логика), И. И. Лапшин (психология), Н. О. Лосский (история новой философии), С. Л. Франк (этика и социальная философия).

«В этот период мне пришлось много заниматься философией. Очень по-студенчески одолевала я премудрость отдельных философов, вместе с Кантом торжествовала победу над философской мыслью, не постигшей еще тайн критицизма, от Канта шла дальше, к неокантианцам. И каждый вновь постигнутый элемент знания именно по-студенчески воспринимался как нечто очень прочное, близкое по своей достоверности к математике». В будущем она не раз будет вспоминать лекции, на которых ей поначалу было очень трудно, а потом «из студенческой ограниченности», конспектирования и заучивания придет собственный подход, и она проявит себя как незаурядный автор-философ, анализируя взгляды таких мыслителей, как В. Соловьев, А. Герцен, А. Хомяков, Ф. Достоевский…

Под руководством Лосского слушательницы занимались на семинаре, посвященном «обзору современных имманентных теорий знания»; под руководством Франка занятия велись в просеминаре, посвященном общим вопросам философии. Слушательницы готовили рефераты на темы: «Критика наивного реализма», «Общее учение материализма», «Античный материализм», «Понятие материи», «Идеализм у Декарта», «Современная критика психофизического параллелизма» и другие.

Елизавета Пиленко принимала в этих семинарах деятельное участие – ее фамилия названа в числе лучших слушательниц в отчете о научно-учебной жизни факультета за 1909/10 учебный год. Вместе с тем она слушала еще и лекции по энциклопедии и философии права у юриста, профессора Л. И. Петражицкого.

В соответствии с установленными на курсах правилами, она сдала в I семестре экзамены по обязательному предмету – латинскому языку (латынью она факультативно занималась еще в Стоюнинской гимназии) и по нефакультетскому предмету – немецкому языку, а во втором семестре – по психологии и энциклопедическому введению в философию. 1910/11 учебный год, второй год обучения Елизаветы Кузьминой-Караваевой, ставшей к этому времени замужней дамой и сменившей свою девичью фамилию, начался печально.

1 июля 1910 года скончался первый выборный директор Бестужевских курсов, общий любимец молодежи В. А. Фаусек, как вспоминала Лиза, «симпатичный и трудолюбивый». Огромное впечатление на курсисток произвели уход (побег) обожаемого всеми Л. Толстого и его кончина: 8 и 9 ноября 1910 года на курсах был объявлен траур. Трудно сказать почему, но эти две смерти и начинающиеся с осени во всех учебных заведениях беспорядки совершенно изменили учебную атмосферу. Уже в середине ноября курсистки организовали всеобщую сходку, посвященную памяти Фаусека, читали и отрывки из «Воскресения» Льва Толстого. На Васильевском острове состоялась трехтысячная демонстрация студентов Петербургского университета против смертной казни, поддержанная учащимися других высших учебных заведений. Эта демонстрация явилась откликом на смерть Л. Н. Толстого, а 11 ноября на Бестужевских курсах началась бессрочная забастовка, которую сопровождали многочисленные аресты и исключения.

Из-за последовавших затем политических акций регулярные занятия на курсах начались лишь с 7 декабря. В результате разыгравшихся событий слушательницы Бестужевских курсов по ходатайству совета профессоров сдавали государственные экзамены при университете. После учебной забастовки 26 января 1911 года многие курсистки были арестованы или исключены; посещаемость занятий резко упала, а на философском отделении учебный процесс и вовсе прекратился.

На протяжении всего 1910 года Лиза продолжала встречаться со своими старыми подругами по политическому кружку. Даже после распада организации в целом, после перехода в другие учебные заведения они продолжали общение. В июне 1910 года после студенческих беспорядков была арестована Т. Неслуховская, через несколько месяцев заключения она была отпущена домой на поруки. Никто из подруг не осмелился приходить в гости к поднадзорной, и только Лиза регулярно навещала Неслуховскую до суда и отъезда из Петербурга. Смелость и преданность друзьям остались ее главными качествами на всю жизнь.

К моменту этих событий Елизавета все реже посещала занятия, она с головой окунулась в мир искусства и религиозной философии. В результате она вообще перестала посещать курсы. Во всяком случае, экзамены за третий и четвертый семестры 1910/11 года она не сдавала, и с 1 сентября 1911 года была официально отчислена с Бестужевских курсов.

* * *

Можно смело сказать, что духовный путь Елизаветы, будущей м. Марии, начавшийся в бурные годы начала XX века, целиком отразился на ее биографии. Какими только фарватерами ни шел ее нагруженный корабль, в какие опасные штормы ни попадал, терпел крушения и чудом, несмотря ни на что, спасался! Ее будущий единомышленник и соратник Николай Бердяев очень точно определил: «М[ать] Мария была одной из самых замечательных и одаренных русских женщин. Она характерна для своей эпохи и отражала самые характерные ее течения. Она была новой душой. Она была поэт, революционер и религиозный деятель. <…> Она не приняла революции в большевистской форме. Она прошла через русский культурный ренессанс начала века, через русскую поэзию эпохи символистов, была близка с А. Блоком, ей свойственно было беспокойство той эпохи. Но в душе матери Марии отразились также религиозные искания и течения эпохи. Она была вольнослушательницей петербургской духовной академии»[23].

В эмиграции, в Париже, в Свято-Сергиевском Богословском институте Елизавета Юрьевна встретится с теми, ради кого она покинула Бестужевские курсы и перешла в петербургское Религиозно-философское общество (духовную академию РФО). Можно только удивляться, сколь странными путями шло возмужание ее души, как странно сочеталась революционность с христианской поэзией и живописью, страстность натуры с нежностью, любовью к природе и религиозной философии…

На одну из лекций, которую читал Н. Бердяев, ее привела подруга-«бестужевка». После доклада ей очень захотелось с ним поговорить, но он был окружен плотной толпой молодежи. Их знакомство состоялось позднее. Так она стала вольнослушательницей РФО. На собраниях выступали люди самые разные, велись дискуссии и обсуждения: философы, священники, журналисты, политики, литераторы, теософы (В. В. Розанов, Д. С. Мережковский, Н. А. Бердяев, С. Л. Франк, A. Ф. Керенский, А. В. Карташев, А. А. Блок, Вяч. Иванов, П. Б. Струве, Н. О. Лосский и др.). Общество возникло в 1907 году и просуществовало до 1917-го.

Духовным основателем и председателем РФО был Сергей Николаевич Булгаков – будущий отец Сергий, создатель гностического учения о Софии и Богочеловечестве, о мире и его истории как воссоединении с Богом. В 1925 году в Париже он станет одним из основателей знаменитой богословской «парижской школы», а пока в монографиях «Философия хозяйства» (1912) и главным образом «Свет Невечерний» он намечает основы собственного учения, идущего в русле софиологии Владимира Соловьева и Флоренского. В 1910 году он целиком переходит от лекций и статей на темы религии к оригинальным философским разработкам. Нет сомнения, что Елизавета не только прочла вышедшую в 1911 г. книгу С. Булгакова «Два града», но и попыталась ее осмыслить.

За десять лет своего существования РФО стало по-настоящему массовым и насчитывало ко времени его упразднения в 1917 году более 1800 человек слушателей. Впечатляет и количество проведенных им заседаний, докладов и выступлений – порядка ста двадцати.

Из воспоминаний Елизаветы Юрьевны можно представить обстановку этой духовной академии: «Все, кто здесь был, могли не только попросить слово и выступить с докладом, но споры и обсуждения продолжались и потом. Мы устраивали чаепитие, до хрипоты доказывали истину, часто к нам присоединялись и профессора, знаменитые ораторы. В перерывах между лекциями споры продолжались в “кулуарах”».

Лиза уже не застала отцов-основателей, многие из них к этому времени перессорились между собой, но в секции по изучению христианства, руководимой Вяч. Ивановым, она слушала доклады по философии религии, где ставились такие вопросы, как «сущность религии», «бытие Бога», «идея личности». Слушателями были в основном молодые люди самого разного толка, от рабочих, сектантов, “бестужевок” до старообрядцев и слушателей “народного университета”. После 1920 годы споры “кто прав, а кто виноват” перенеслись в эмиграцию, но противники были помечены уже тогда на заседаниях РФО, когда, по воспоминаниям Бердяева, «главным врагом русской общественности Мережковский провозгласил славянофильский национализм и «зоологический патриотизм”, назвав “врагов” поименно (С. Н. Булгаков, Н. А. Бердяев, В. Ф. Эрн, свящ. П. Флоренский)».

Мировоззренческие дискуссии никогда не приводили к нахождению истины. Чаще всего оппоненты оставались при своем мнении. Уже после двух месяцев работы РФО Блок довольно резко отозвался об этом объединении, назвав его «болтовней» и «словесным кафешантаном». «…Они говорят о Боге, о том, о чем можно только плакать одному, шептать вдвоем, а они занимаются этим при обилии электрического света; и это – тоже потеря стыда, потеря реальности…»[24] На самом деле нужно посмотреть правде в глаза: «…на улице – ветер, проститутки мерзнут, люди голодают, людей вешают, а в стране реакция, а в России – жить трудно, холодно, мерзко»[25].

Остается только сказать, что дискуссия продолжила извечную традицию русских размышлений о «социальном христианстве», о том, чему все-таки учит христианство, – спасению души или общественному деланию. Выбор этот встанет перед м. Марией в Париже, она выберет активное деянье, милость сердца к ближнему и дальнему, слова поддержки падшему и больному.

* * *

Внезапное решение Елизаветы принять предложение руки и сердца Дмитрия Кузьмина-Караваева поразило всех. Они были мало знакомы, по некоторым сведениям, их представил на одном из литературных вечеров свояк Дмитрия поэт Николай Гумилев. По другим рассказам, их встреча произошла в доме у художницы Надежды Войтинской[26]. В 1908 году она вернулась из заграничной поездки, полная свежих впечатлений, почти сразу стала работать для известного журнала «Аполлон», принимала участие в его оформлении, сделала несколько заказных портретов известных деятелей искусства: М. Добужинского, А. Бенуа, М. Кузмина и других.

Встреча Лизы с Войтинской была во многом судьбоносной. Профессиональный рисовальщик, прожившая долгое время в Европе, не только делилась впечатлениями, но и приглашала начинающую художницу к себе в мастерскую. Здесь собирались писатели, критики, художники – Анна Ахматова, К. Сомов, М. Волошин, С. Грузенберг, Аким Волынский, балерина Карсавина, Николай Кульбин… Сама Войтинская на протяжении нескольких лет занималась литографией в частных студиях Берлина и Парижа, была в курсе новейших направлений современного западного искусства, рисовала в студии Родена, посещала выставки парижских салонов. Два раза в год она устраивала в своем ателье выставки, на которые приходили друзья, одним из них был и Дмитрий Кузьмин-Караваев. Так завязались у Лизы не только первые художественные контакты с миром искусства, но и знакомство с будущем мужем.

Д. В. Кузьмин-Караваев принадлежал к старинному дворянскому роду из Тверской губернии, уходящему корнями в XIII век. Отец его, В. Д. Кузьмин-Караваев, был известным писателем, профессором уголовного права и политическим деятелем. Дмитрий Владимирович родился 17 мая 1886 года. С раннего детства его формировала атмосфера дома: в семье господствовал культ Вл. Соловьева и парил аромат довольно «прогрессивных» идей.

Еще в гимназии, как отмечено в его аттестате зрелости, он «любознательность обнаружил особую к изучению истории и русской словесности». В 1904 году поступил на юридический факультет Петербургского университета, который окончил в октябре 1909 года. Политические брожения тех лет не обошли и его; как последовательный продолжатель отцовских идей, он страстно увлекался социал-демократическим движением, принимал участие в митингах и сходках. При первом же знакомстве с Елизаветой он рассказал ей, что за свои убеждения, он и трое его товарищей были судимы профессорским дисциплинарным судом, но «мы были блестящими студентами и нас отпустили восвояси». Хотя на самом деле история была куда серьезней. Под влиянием отца, депутата Государственной думы, члена партии демократических реформ, Дмитрий вступил в партию социалистов-революционеров. Большевики сразу же определили его в связного. Некоторое время он перевозил нелегальную литературу, встречался на тайных квартирах с товарищами из других городов. Был пойман, судим. Вызволил отец. После 1906 года Дмитрий разочаровался в подпольной работе, вышел из партии. Но «товарищи» долго его преследовали, угрожали и шантажировали.

Романтика и смелость молодого аристократа, бесстрашного борца за справедливость, видимо, и здесь сыграли решающую роль в выборе спутника жизни! Трудно сказать, что послужило толчком к этому стихийному замужеству. Во многом, как уже говорилось, – неудачный роман с Блоком, а с другой стороны, желание поскорее повзрослеть. Как часто бывает, истинный образ человека не всегда соответствует придуманному. Кроме этого, Дмитрий производил впечатление не только бесшабашного, но и очень образованного человека. В студенческие годы сам писал стихи, входил в поэтический «Кружок молодых», дружил со многими известными личностями: Недоброво, братьями Гофман, Городецким, Пястом, водил знакомство с Блоком. Был он человеком тонким, образованным, светским, общительным и сугубо столичным. Лизина подруга Ю. Я. Эйгер вспоминала: «Я была на свадьбе, и когда я увидела жениха, мне сразу стало ясно, что Лиза и он – не пара. Она его создала в своем воображении, а может, хотела спасти от какой-нибудь “бездны”. Ведь она вечно кого-то спасала! Человек этот, пустой и никчемный, был, видимо, на некоторое время захвачен ее буйным полетом мысли и талантливостью». Здесь можно не согласиться с Эйгер. Дмитрий был интересной личностью, и то, как сложилась его жизнь в дальнейшем, говорит о нем как об ищущем и глубоком человеке.

Венчались молодые люди в небольшой церкви Рождества Пресв. Богородицы при гимназии Александра I (Казанская ул., 27), которую в свое время окончил жених. Гимназия эта была не совсем обычной. Она отличалась своим аристократизмом и солидной историей. Здание ее заметно выделялось своей монументальностью. В этом старейшем учебном заведении столицы учились многие замечательные люди: П. А. Вяземский, сыновья Пушкина Александр и Григорий, А. Ф. Кони, Н. Н. Миклухо-Маклай и другие… Принимались сюда мальчики после тщательного отбора, интеллектуальный уровень и знания стояли на первом месте. Прощались шалости и подростковые «болезни роста», но плохая успеваемость вела к немедленному исключению.

Свидетелями со стороны жениха были его отец и двоюродный брат – Д. Д. Бушен, а у невесты – двое знакомых молодых юристов. Приглашенных было немного, но все подруги по гимназии Таганцевой и по политическому кружку присутствовали. Там же, в гимназическом зале, и отпраздновали свадьбу.

Молодые обосновались в небольшой квартире на Новоисаакиевской. Дмитрий Бушен, известный театральный художник ДДБ[27], в Париже в 1925 году вспоминал: «Лизу я увидел первый раз, когда она еще была невестой. В сущности, она была одинока, и до замужества одинока, и даже, увы, после него. Он ввел ее в известные литературные круги, на «башню» Вячеслава Иванова, но она ощущала там себя чужой. То, что казалось, наверное “блеском эпохи”, – ее не интересовало!» И как бы вторя ему, Елизавета продолжает: «В 1910 году я вышла замуж. Мой муж из петербургской семьи, друг поэтов, декадент по самому своему существу, но социал-демократ, большевик. Семья профессорская – в ней культ памяти Соловьева и милые житейские анекдоты о нем. Ритм нашей жизни нелеп. Встаем около трех дня, ложимся на рассвете. Каждый вечер мы с мужем бываем в петербургском мире. Или у Вячеслава Иванова на Башне, куда нельзя приехать раньше 12 часов ночи, в “Цехе поэтов”, или у Городецких и т. д.»

Благодаря Дмитрию Кузьмину-Караваеву и его широким связям Лиза быстро окунулась в столичный водоворот художественной богемы. Одной из достопримечательностей этой интеллектуально блестящей (во всех смыслах) жизни тогдашнего Петербурга были знаменитые «среды» в квартире-«башне» поэта Вяч. Иванова. Здесь собирались «мистические анархисты и православные, декаденты и профессора-академики, неохристиане и социал-демократы, поэты и ученые, художники и мыслители, актеры и общественные деятели», – писал один из участников «сред».

Апогей «сред» приходился на 1905–1907 годы, когда еще жива была супруга Вяч. Иванова Л. Д. Зиновьева-Аннибал. В тот период «среды» имели тесную связь с революционной общественностью. К тому времени, когда Кузьмина-Караваева стала посещать «башню», – это был уже их закат. О революции, правда, еще говорили («все были за революцию»), но никто не собирался воспринимать ее серьезно, а тем более умирать за нее. «И жалко революционеров, потому что они умирают, а мы можем только умно и возвышенно говорить о их смерти», – так описала Елизавета Юрьевна политическую атмосферу «башни».

Собиравшиеся у Иванова гости предавались «духовным играм»: они читали стихи и доклады, обсуждали различные философские и социальные проблемы. Здесь ссорились и сходились, писали художественные манифесты и посвящали в гении…

Посетители «башни» с полным основанием рассматривали свои собрания как составную часть Серебряного века русской культуры, которую позднее назовут русским ренессансом. Этот рассвет отмечен появлением новых пластических форм в живописи, поэзии, театре; возникают течения иногда с неожиданными названиями: акмеизм, лучизм, футуризм, поздний символизм, дадаизм… Поиски и эксперименты начала XX века оставили нам в наследство имена русского авангарда мировой известности. Несомненно, что революционный настрой, бунтарство и брожение в сердцах и умах интеллигенции, поиск этого неведомого «нового героя», которого пыталась найти вся русская интеллигенция, целиком отражается в образах, формах и словах эпохи модернизма. «Башня» была одним из его центров. Здесь шли жаркие дискуссии, обсуждения, чтение стихов, а порой и представления спектаклей, чаще всего поставленных по законам абсурда. Каждый из присутствовавших обязан был высказаться; чем заумней был ответ или вопрос, тем больше ценился интеллект автора. Вечера переходили в ночь, утро, день… В качестве примера такой гениально абсурдной зауми Елизавета вспоминала разбор символического значения отдельных действующих лиц романа Достоевского «Бесы»: «Ставрогин – “князь мира сего” – такое определение его с ясностью вытекает из слов Хромоножки, – сталкивается на пути своем с землей. Земная поверхность, доступная человеку, не углубленная мистическим понятием земли, выявлена в образе Лизаветы Николаевны, недаром она в зеленом, символизирующим землю, платье описана в сцене в Скворешниках; там земля изображена в круге вечности, – комната, в которой, происходит разговор между Лизой и Ставрогиным, – комната круглая, круг – символ вечности. Хромоножка – это недра земли, недоступные человеку, князю мира сего, от этого она изображена безумной, фиктивной женой Ставрогина, от этого она в высшей мудрости своей одна проникла в сущность его, – сущность князя мира сего»[28].

Посещая лекции Вяч. Иванова в 1910 году, на Бестужевских курсах, где он читал историю древнегреческой литературы, Лиза не могла вообразить, что этот строгий профессор – один из идейных вдохновителей Серебряного века. Пройдет несколько лет, и основные темы поэзии Иванова, его религиозного «мифа» – смерть, возрождение, отчаяние и следующая за ним надежда, воскресение, прославление жертвенного страдания – станут для Елизаветы (м. Марии) некой путеводной звездой в поисках собственного «я». В своих поэмах «Юрали» и «Мельмот-скиталец» она, безусловно, следует за Ивановым, который отвергает «парнасский» принцип искусства для искусства и переходит к искусству религиозному, реалистическому (в противовес идеалистическому) символизму. Путь, на который она ступила в эти годы, будет длинным, творчество – это только начало, философские поиски приведут к богословским осмыслениям… А пока она пытается разобраться в себе самой. От богемы отторгает ее и утопический взгляд, и полный отрыв от реальности ее новых друзей, как она сама пишет, «нелепый ритм жизни». Уже тогда непосредственной реакцией ее было стремление и переход от слов к делу – к самоотдаче. И все же, несмотря ни на что, десятые годы оказались очень плодотворными для Лизы! Выходят из печати ее первые книги «Скифские черепки», «Юрали», «Руфь». Это первые поэтические пробы, в которых она на ощупь, робко, но уже пытается выразить свой взгляд на религиозно-христианскую мысль.

На «башне» кипели нешуточные страсти. В битве за истинное понимание и развитие русской идеи сталкивались разные мнения и философские направления. Это место стало поистине одним из идейных центров русского символизма, творческой лабораторией поэтов; в своих литературных «средах» Вяч. Иванов видел прообраз «соборных» общин. За годы существования «башни» здесь побывало множество разных людей. А. Блок, А. Белый, В. Брюсов, К. Бальмонт, Ф. Сологуб, Л. Андреев, М. Волошин… Однако далеко не все задерживались здесь, в результате каждый выбирал свой путь. Самый существенный разрыв в обществе единомышленников (со старшими символистами) произошел в 1907 году после того как Иванов поддержал теорию «мистического анархизма» Георгия Чулкова, но с Брюсовым (зачинателем русского символизма) он сохранил дружбу вплоть до смерти.

Пожалуй, больше всего спорщиков «сред» занимал больной вопрос о судьбе и о значении русской интеллигенции. Тут страсти достигали высшей точки кипения. Наиболее горячие обсуждения вызвала статья Д. Мережковского «Религия и революция» (1908), в которой он писал: «…поймет ли русская интеллигенция, что лишь в грядущем христианстве заключена сила, способная победить мещанство и хамство грядущее? Если поймет, то будет первым исповедником и мучеником нового мира».

Возрождение, духовный подъем нации некоторые философы и писатели «башни» видели лишь на пути христианства: «…со Христом – к свободе. Христос освободит мир». Интеллигенция при этом должна стать не только человеческим разумом, но разумом Богочеловеческим, Логосом. Оппонентом выступал Г. В. Плеханов, считая подобные высказывания «псевдофилософской болтовней», а мировоззрение – «евангелием от декаданса». Неоднократно возвращались в спорах к высказываниям Мережковского о «славянофильском национализме и зоологическом патриотизме», а также о разочарованности А. В. Карташева, который много раз говорил о том, что надежды на воспитание и просвещение в РФО обернулись утопией и что «открывается, в сущности, религиозно-философская говорильня», причем пояснял – «политическая говорильня». На самом деле «петербуржцы начинают тяготиться мирным “побулькиванием” богоискательской мысли».

По словам Городецкого, также частенько бывавшего на «башне», в «средах» Иванова было много «будоражащего мысль, захватывающего и волнующего», но в основном споры и разговоры посетителей были освещены лучами «волшебного фонаря мистики»; «запах тления воспринимался как божественный фимиам». Характерно, что на первых порах Блок «бережно отстранил» Городецкого от посещения «чердачных чертогов» Иванова, где все было «замкнуто в узком мистико-эротическом, интеллигентски самодовольном кругу».

В своей статье «Последние римляне» (1923) одной из первых в эмиграции Елизавета описывает атмосферу предреволюционного Петербурга: «Новичком, поистине варваром, пришлось мне бывать на “башне” у Вячеслава Иванова. Там собирались люди, в полной мере владевшие ключами от сокровищницы современной культуры».

Эти собрания, по ее словам, отличало «ночное бдение до зари, какая-то пряность и утонченность всех речей». Все чаще она вспоминала советы Блока: «Бегите от нас умирающих пока не поздно, оставьте последних римлян, найдите выход в природе, труде, соприкосновении с народом».

«Непередаваем этот воздух 1910 года. Думаю, не ошибусь, если скажу, что культурная, литературная, мыслящая Россия была совершенно готова к войне и революции. В этот период смешалось все. Апатия, уныние, упадочничество и ЧАЯНИЕ НОВЫХ КАТАСТРОФ и сдвигов. Мы жили среди огромной страны, словно на необитаемом острове. Россия не знала грамоту, – в нашей среде сосредоточилась вся мировая культура. Цитировали наизусть греков, увлекались французскими символистами, считали скандинавскую литературу своею, знали философию и богословие, поэзию и историю всего мира.

В этом смысле МЫ были гражданами вселенной, хранителями культурного великого музея человечества. Это был Рим времен упадка! МЫ не жили, МЫ созерцали все самое утонченное, что было в жизни, МЫ не боялись никаких слов, МЫ были в области духа циничны и нецеломудренны, а в жизни вялы и бездейственны. В известном смысле мы были, конечно, революцией до революции – так глубоко, беспощадно и гибельно перекапывалась почва старой традиции, такие смелые мосты перебрасывались в будущее. И вместе с тем эта глубина и смелость сочетались с неизбывным тлением, с духом умирания, призрачности, эфемерности. Мы были последним актом трагедии – разрыва народа и интеллигенции. За нами простиралась снежная всероссийская пустыня, скованная страна, не знающая ни наших восторгов, ни наших мук, не заражающая нас своими восторгами и муками… И вдруг прозрение: Мне жалко Христа. Он… умирал, у НЕГО был кровавый пот, Его заушали[29], а мы можем об этом громко говорить, ведь у нас нет ни одного запретного слова. И если понятна ЕГО смерть за разбойников, блудниц и мытарей, то непонятна за нас, походя касающихся ЕГО язв и не опаляющихся ЕГО кровью. Постепенно происходит деление. Христос, еще не узнанный, становится своим. Черта деления все углубляется… Христос – это наше… А чье наше? Разве я там, где Он? Разве я не среди тех, кто произносит безответственные слова, которые начинают восприниматься как кощунство, как оскорбление, как смертельный яд? Надо бежать, освобождаться…»[30]

* * *

Начинающая поэтесса увлекалась не только литературой, посещением знаменитой «башни» Вячеслава Иванова, она принимала активное участие в художественно-выставочной жизни Петербурга. Группа «наиболее культурных живописцев», как писал С. Маковский, художники старшего поколения, объединились в «Мир искусства», а творческая молодежь, тянувшаяся к более авангардным, формалистическим направлениям, создавала свои объединения и писала к ним программные манифесты. Молодые художники столицы, противопоставлявшие себя «Миру», основали в феврале 1910 года сообщество «Союз молодежи». Целью этого объединения была пропаганда нового направления путем организации выставок, аукционов, встреч, дискуссий. Это было, пожалуй, самое левое из всех формальных объединений того времени.

Возможно, на формирование вкусов Елизаветы оказала влияние и Софья Ивановна Бодуэн де Куртенэ[31], молодая художница, постоянный участник выставок «Союза» и близкая подруга Н. Войтинской. Может быть, именно поэтому дебют Кузьминой-Караваевой как живописца связан с этим объединением. Проявляла она интерес и к творчеству Пикассо, о котором в это время много говорили в художественных кругах Петербурга и Москвы. В то время стали появляться цветные репродукции Анри Матисса, творчеством которого были увлечены и Н. Гончарова, и М. Сарьян.

Художники «Союза» старались искать собственные пути самовыражения, они были во многом солидарны с футуристами. Выпуская совместный журнал, они признавали кубизм и лучизм. Для определения своего стиля и направления они предложили новый термин «пуризм», подчеркивая этим, что выбранный ими путь в пластике и живописи призван подчиняться чистоте линий и форм, полноте и яркости цветовой гаммы. Своей живописной палитрой они были в некоторой степени сродни методам слововыражения поэтов-акмеистов.

Пуристы считали своим долгом создать музей новейшей русской живописи, куда обыватель приходил бы не для отдыха, а посредством живописи обращался бы к переживанию событий наших дней.

Работы художников «Союза» вызывали много незаслуженной брани и насмешек, их искусство считали декадентством, а их самих «бездарными пошляками». Сами «мирискусники» во главе с А. Бенуа возмущались «вандализмом союзной молодежи», ее эстетическим бессмысленным бунтом, эпатажем и вызовом бездарностей, которые не умеют рисовать, но зато хорошо знают, как устроить скандал! Многое в этой критике соответствовало эстетическому кредо «молодых вандалов», высказанному в манифесте поэтом С. Городецким, этот рецепт новой революции творчества распространялся не только на писателей, но и на художников: «Красота наконец-то демократизируется, и красивым становится некрасивое, иногда даже уродливое, что вполне возможно только при полном обновлении дряблой, пошлой современной души… Никогда форма не стояла так далеко от содержания, как в наши дни… итак, смотрите пристальнее на “Ослиный хвост”, боготворите новаторов в поэзии и музыке, и тогда вам будет еще возможно выжить».

По тому же пути последовательного разрушения какой бы то ни было эстетики, погружения в минимализм, увлечения африканским племенным искусством шли Пикассо, Макс Эрнст и группа «Дада». Поэт Тристан Тцара – основатель течения дадаизм – и его группа единомышленников рассматривали дадаизм как протест против Первой мировой войны. «На языке негритянского племени кру, – писал Тцара в манифесте 1918 года, – “дада” означает хвост священной коровы, в некоторых областях Италии так называют мать, это может быть обозначением и детской деревянной лошадки…»

Выставки «Союза» проходили ежегодно, молодежь хотела «жить и дышать», она искала способы выразить свои чувства в протесте против современности, спокойный быт и буржуазность их раздражали. Где была середина или, скорее, правда и справедливость, в которые они верили? Ответ на этот вопрос они не нашли, но шумихи создавали много. Художники, актеры, писатели группы Городецкого устраивали театрализованные манифестации, что вызывало неоднозначную реакцию в прессе.

Летом 1911 года Елизавета Юрьевна отдыхала с мужем в его родовом имении Борисково в Тверской губернии (Бежецкого уезда). Здесь она много и увлеченно рисовала. Ее друг ДДБ (Д. Д. Бушен) на закате дней вспоминал, как они вместе «живописали» в одной мастерской. В первой книге Елизаветы Юрьевны «Скифские черепки» есть стихотворение, посвященное поэтессой ДДБ (оно так и называется: «ДДБ») – своему младшему собрату по живописи, в котором звучат немного легкомысленные нотки:

Как радостно, как радостно над бездной голубеющей

Идти по перекладинам, бояться вниз взглянуть…

Недалеко находилось имение Гумилевых – Слепнёво, куда из Парижа приехал Николай Гумилев со своей женой Анной Ахматовой, а 15 июля, в день именин В. Д. Кузьмина-Караваева (свекра Лизы), Гумилев представил Ахматову родным и друзьям. Так познакомились Лиза и Анна.

Сохранилась групповая фотография, сделанная летом 1911 года, на которой сняты многие из упомянутых лиц (там же и Д. Пиленко – брат Лизы). На этом фото Елизавета Юрьевна стоит рядом с А. Ахматовой. В небольшом тексте о Слепнёве Анна Андреевна остроумно вспоминает: «В 1911 году я приехала в Слепнёво прямо из Парижа, и горбатая прислужница в дамской комнате на вокзале в Бежецке, которая веками знала всех в Слепнёве, отказалась признать меня барыней и сказала кому-то: “К слепневским господам хранцужанка приехала”, а земский начальник Иван Яковлевич Дерин – очкастый и бородатый увалень, когда оказался моим соседом за обедом и умирал от смущения, не нашел ничего лучшего, чем спросить меня: “Вам, наверно, здесь очень холодно после Египта?” Дело в том, что он слышал, как тамошняя молодежь за сказочную мою худобу и (как им казалось) таинственность называла меня знаменитой лондонской мумией, которая всем приносит несчастие. Николай Степанович (Гумилев) не выносил Слепнёво. Зевал, скучал, уезжал в невыясненном направлении. Писал: “Такая скучная, не золотая старина…” и наполнял альбомы Кузьминых-Караваевых посредственными стихами. Но, однако, там что-то понял и чему-то научился. Я не каталась верхом и не играла в теннис, а только собирала грибы в обоих слепневских садах, а за плечом еще пылал Париж в каком-то последнем закате…»

Скорее всего, именно в Борискове Елизавета Юрьевна написала акварель «Змей Горыныч», с которой она дебютировала на 3-й выставке «Союза» в конце декабря 1911 года. Нельзя, правда, утверждать, что название «Змей Горыныч» было ее собственным, а не придуманным в последующих советских атрибуциях, потому что вся символика картины говорит не о ее сказочной принадлежности, а о стилизации библейско-иконно-языческой: женская фигура с крыльями и нимбом (как бы Богородица Знамение, одновременно напоминающая Софию Премудрость Божию), в окружении младенцев, с парящим драконом в грозно огненных небесах – перекликается с библейскими сюжетами. В связи с чем, в последнее время эту акварель принято именовать «В саду Эдемском». Примерно к этому же периоду относится и акварель «София Премудрость Божия построила себе храм», на которой фигура Софии изображена практически идентично[32].

Выставка «Союза» открылась одновременно и в одном здании с экспозицией Петербургского общества художников, и это странно несовместимое совпадение по всем направлениям было немедленно обыграно в прессе: «Весьма пикантно будет сопоставление этих выставок – крайне левая и крайне правая!» После открытия один из современных обозревателей выставки «Союза» дал в целом положительную оценку произведений, представленных на ней, но отметил, что она «отпугивает кажущимися крайностями, каким-то преднамеренным варварством и буйством. К чему они зовут, что стоит за всем этим экспериментом?»

Брошенное автором обидное для «Союза» прозвище «варвары» было подхвачено Кузьминой-Караваевой, которая придала ему иной смысл: «Варвары – это разрушители не только старой, но и носители новой культуры». В очерке «Последние римляне» она сочувствует «варварам», причисляя к ним себя и даже радуется, что «римляне» уже дрожат под их натиском. Интересно, что и жена Максимилиана Волошина вспоминала позже, что они с мужем «рядом с этими утонченными людьми… чувствовали себя варварами. Они смотрели назад, мы же искали будущее».

Поэтический дар слова жил у Елизаветы Юрьевны наравне с живописью. Многие поэты – рисовали, художники – писали тексты; русская традиция многоталантливости продолжала развиваться, а Е. Ю. со всем ей присущим темпераментом записала:

Смысл – он в вулкане, смысл – он в кометах,

В бешено мчащихся вдаль антилопах,

В пламенных вихрях, в ослепительных светах,

Что наше сердце в безумии топят.

Смысл – он в стихах, никогда не допетых,

Смысл – в недоступных, нехоженых тропах.

* * *

Первый «Цех поэтов» начал свое существование 20 октября 1911 года на квартире у поэта С. Городецкого, где состоялось первое организационное собрание будущего объединения. Несколько странное название было придумано по аналогии с названием ремесленных объединений средневековой Европы и подчеркивало отношение участников к поэзии как к профессии цехового ремесла, требующего упорного труда. Во главе стоял синдик – главный мастер. По замыслу организаторов, «Цех» должен был служить для познания и совершенствования поэтического ремесла. Подмастерья должны были учиться становиться поэтами. Гумилев и Городецкий считали, что стихотворение, то есть «вещь», создается по определенным законам, «технологиям». Этим приемам можно научиться, а талант – вещь вспомогательная, но не основная. Официально синдиков (старшин) было три: Гумилев, Городецкий и Кузьмин-Караваев.

По началу «цехисты» не отождествляли себя ни с одним из существующих течений в литературе и не стремились к общей эстетической платформе, но в 1912 году Гумилевым и Городецким был предложен термин «акмеизм». По мысли его создателей, акмеизм пытался «хотя и бессознательно, внести материалистическую поправку в символизм» (С. Городецкий). Интересно свидетельство бывшего акмеиста Мандельштама: «Акмеизм возник из отталкивания: прочь от символизма, да здравствует живая роза! – таков был его первоначальный лозунг. Городецким в свое время была сделана попытка привить акмеизму литературное мировоззрение, “адамизм”, род учения о новой земле и о новом Адаме. Попытка не удалась, акмеизм мировоззрением не занимался; он принес с собой ряд новых вкусовых ощущений, гораздо более ценных, чем идеи…»[33]

Создание «Цеха», сама его идея были встречены некоторыми поэтами весьма скептически. В одном из первых печатных откликов на возникновение объединения иронически заявлялось: «Часть наших молодых поэтов скинула с себя неожиданно греческие тоги и взглянула в сторону ремесленной управы, образовав свой цех – цех поэтов». В. Брюсов называл его «тепличным растением», «столичной причудой» и предрекал ему гибель «через год или два»[34]. Скептически относился к акмеизму и Блок, хотя среди «цеховистов» у него было немало друзей и знакомых.

Объединение выпускало поэтические сборники участников; стихи и статьи публиковались в журналах «Гиперборей» и «Аполлон».

В начальный период на собраниях «Цеха» бывали А. Блок, М. Кузмин, А. Толстой, В. Пяст. Но затем они отошли (Блок иронически называл «Цех поэтов» «Гумилевско-Городецким обществом»), и в «Цехе» осталась в основном поэтическая молодежь Петербурга: А. Ахматова, М. Лозинский, О. Мандельштам, М. Моравская и другие. Постоянного помещения у них не было, и они собирались на квартирах наиболее активных членов, в том числе у Гумилева и Кузьминых-Караваевых. В этот период Елизавета и Анна виделись регулярно.

Е. Ю. Кузьмина-Караваева активно включилась в работу «Цеха». Она прилежно посещала все собрания. Ее муж также примкнул к «цеховикам». Более того, не будучи поэтом, он, наряду с Городецким и Гумилевым, стал третьим синдиком, исполняющим роль стряпчего. Но вот что характерно: если на «башне» Елизавету Юрьевну воспринимали в основном как «жену своего мужа», то в «Цехе» роли их поменялись. Теперь она благодаря своему поэтическому дару настолько утвердилась в литературном мире, что уже Кузьмин-Караваев воспринимался как «муж поэтессы».

Поэзия и живопись не могли прокормить молодую чету Кузьминых-Караваевых, и Дмитрий решил не только вернуться к юридической практике, но и с 1 октября 1911 года поступил на государственную службу в Главное управление землеустройства и земледелия.

К членам «Цеха» предъявлялись обязательные требования поэтической активности. На своих заседаниях молодые поэты были обязаны читать свои новые стихи. Заседания эти проходили на квартирах у Городецкого, Лозинского, в Царском Селе у Гумилевых и у Кузьминой-Караваевой (на квартирах матери: на улице Малой Московской, 4 и в Манежном переулке). Первые полгода собирались по три раза в месяц, а затем периодичность сократилась до двух собраний в месяц.

Секретарь «Цеха» Ахматова рассылала повестки. Первые встречи проходили живо и интересно, но со временем они потускнели. Ахматова так характеризовала эти дежурные заседания: «Сидят человек десять-двенадцать, читают стихи, то хорошие, то заурядные, внимание рассеивается, слушаешь по обязанности». Естественно, бывали и творческие взлеты, поэтические удачи. Та же Ахматова значительно позже обмолвилась, что в «Цехе» и сама она, и Мандельштам, чей поэтический дар она оценивала очень высоко, «выработали там точный вкус».

Предсказания В. Брюсова сбылись: объединение распалось в апреле 1914 года.

1910–1911 годы были для Елизаветы «урожайными». Она пишет акварели, выставляется, читает стихи не только на вечерах и собраниях «Цеха поэтов», но и в домашней обстановке. На некоторых, крайне редко, присутствовал А. Блок – он держался в стороне от всех новых движений. В его дневнике можно прочесть: «Безалаберный и милый вечер. Кузьмины-Караваевы, Елизавета Юрьевна читает свои стихи и танцует» (20 октября 1911); у Вяч. Иванова «Елизавета Юрьевна читала стихи, черноморское побережье, свой “Понт” (7 ноября 1911)». Стихи, с чтением которых выступала К-К, составили ее первый поэтический сборник: в марте 1912 года в акмеистическом издательстве вышли «Скифские черепки».

Во время их коротких встреч Блок, как бы полушутя, повторял: «Уезжайте отсюда», а ей не хватало с ним диалога, и на одном из литературных вечеров она решилась вызвать поэта на «серьезный разговор… об искусстве». «Он покраснел, только он, всегда такой бледный – мог так краснеть от смущения и ушел от ответа». Единственное, что сказал: «Придет время, и вы услышите мое мнение»[35].

10 декабря 1911 года вместе с друзьями она сидела на «собрании» в литературном кабачке «Вена», который был центром встреч художественной элиты и работал всю ночь. Это был небольшой зал с низкими потолками, стены его украшали не только картины посетителей-художников, но и были расписаны пародиями, каламбурами и даже нотными музыкальными отрывками. Порядком подустав от чтения стихов, уже под утро собравшиеся разыграли шуточную сцену заочного избрания «Короля русских поэтов». По единодушному мнению всех присутствовавших, таким королем стал Блок. Тут же за столом каждый написал куплет-экспромт, и открытое письмо-диплом было отправлено новому «королю» по почте.

Они его обожали, преклонялись перед умом и талантом, боялись его меткого слова и завидовали. Личные отношения между «цеховистами», акмеистами, символистами, футуристами и представителями других течений выстраивались сложными зигзагами, не всегда справедливое отношение к таланту было объективно. Многие знали, что: «Блок не любил Ахматову. Вся история их личных отношений – а они были знакомы друг c другом около десяти лет и жили в одном городе – Петербурге – представляет собой историю уклонения Блока от всякого более короткого знакомства. Когда через 40 лет после смерти Блока Ахматова обратилась к своей памяти, оказалось, что ей нечего сказать o Блоке. И это не случайно, и возникло по причине самого Блока, а не Ахматовой. Историки литератypы и литературоведы пытаются затушевать это обстоятельство биографии двух поэтов и совершенно напрасно»[36].

Но в своей статье 1921 года «Без божества, без вдохновения» (Цех акмеистов) А. Блок поднимается выше личной нелюбви и отдает должное поэзии А. Ахматовой: «Настоящим исключением среди них была одна Анна Ахматова; не знаю, считала ли она сама себя “акмеисткой”; во всяком случае, “расцвета физических и духовных сил” в ее усталой, болезненной, женской и самоуглубленной манере нельзя было найти». И далее приводит безжалостный анализ «акмеизма»:

«Среди широкой публики очень распространено мнение, что новая русская изящная литература находится в упадке. <…> Россия – молодая страна, и культура ее – синтетическая культура. Русскому художнику нельзя и не надо быть “специалистом”. <…> Бесчисленные примеры благодетельного для культуры общения (вовсе не непременно личного) у нас налицо; самые известные – Пушкин и Глинка, Пушкин и Чайковский, Лермонтов и Рубинштейн, Гоголь и Иванов, Толстой и Фет. Так же, как неразлучимы в России живопись, музыка, проза, поэзия, неотлучимы от них и друг от друга – философия, религия, общественность, даже – политика. Вместе они и образуют единый мощный поток, который несет на себе драгоценную ношу национальной культуры. Слово и идея становятся краской и зданием; церковный обряд находит отголосок в музыке. <…> Когда начинают говорить об “искусстве для искусства”, а потом скоро – о литературных родах и видах, о “чисто литературных” задачах, об особенном месте, которое занимает поэзия, и т. д., и т. д., – это, может быть, иногда любопытно, но уже не питательно и не жизненно <…> появились Гумилев и Городецкий, которые “на смену”(?!) символизму принесли с собой новое направление: “акмеизм” (от слова “acme” – высшая ступень чего-либо, цвет, цветущая пора») или “адамизм” (“мужественно-твердый и ясный взгляд на жизнь”). Почему такой взгляд называется “адамизмом”, я не совсем понимаю, но, во всяком случае, его можно приветствовать; только, к сожалению, эта единственная, по-моему, дельная мысль в статье Н. Гумилева была заимствована им у меня; более чем за два года до статей Гумилева и Городецкого мы с Вяч. Ивановым гадали о ближайшем будущем нашей литературы на страницах того же “Аполлона”; тогда я эту мысль и высказал. <…> Тянулась война, наступила революция; первой «школой», которая пожелала воскреснуть и дала о себе знать, был футуризм. Воскресение оказалось неудачным, несмотря на то, что футуризм на время стал официозным искусством. Жизнь взяла свое, уродливые нагромождения кубов и треугольников попросили убрать; теперь они лишь изредка и стыдливо красуются на сломанных домах; “заумные” слова сохранились лишь в названиях государственных учреждений.

Несколько поэтов и художников из футуристов оказались действительно поэтами и художниками, они стали писать и рисовать как следует; нелепости забылись, а когда-то, перед войной, они останавливали и раздражали на минуту внимание; ибо русский футуризм был пророком и предтечей тех страшных карикатур и нелепостей, которые явила нам эпоха войны и революции; он отразил в своем туманном зеркале своеобразный веселый ужас, который сидит в русской душе и о котором многие “прозорливые” и очень умные люди не догадывались.

В этом отношении русский футуризм бесконечно значительнее, глубже, органичнее, жизненнее, чем “акмеизм”; последний ровно ничего в себе не отразил, ибо не носил в себе никаких родимых “бурь и натисков”, а был привозной “заграничной штучкой”. “Новый Адам” распевал свои “аллилуиа” не слишком громко, никому не мешая, не привлекая к себе внимания и оставаясь в пределах “чисто литературных”».

* * *

Совет Блока бежать к природе и назад к предкам был принят Елизаветой. В марте 1912 года в издательстве «Цеха» выходит ее сборник «Скифские черепки». Вся книга – это попытка создать стилизацию «скифского эпоса», передать атмосферу тех веков, найти дверь в «заповедную родину» славян, населявших южные степи от Дуная до Кубани. (Древняя вольная ковыльная Скифия признавалась тогда нашей прародиной.) Считая себя коренной южанкой, потомком «огненосцев-скифов», Кузьмина-Караваева писала в своих стихах:

Греки, генуэзцы и черкесы

Попирали прах моих отцов…

Образы многих стихотворений навеяны картинами жизни в Анапе и в Крыму:

Чтобы взять пшеницу с нивы

И кровавое, пьянящее вино,

Вы входили в тихие заливы,

Где сквозь синь мелькает дно.

За вино платили звонкими рублями,

На зерно меняли золото монет

И, гремя по борту якорями,

Оставляли в море пенный след.

Мы ж, купцы и виноделы,

Пахари береговой земли,

Ждем, чтоб вновь мелькнули дыма стрелы,

Чтоб на якорях качались корабли.

Лиза рада выходу своей первой книги, дарит ее близким и друзьям, сборник приобретает настоящую известность и широкий отклик в прессе. Но книга получилась не акмеистической. «Скифские черепки» – не только взгляд в прошлое, реконструкция эпоса языческой прародины, но это одновременно и предсказание будущего: «У русских есть соблазн почувствовать себя скифами <…>. Скифская идеология народилась у нас во время революции. Она явилась формой одержимости революционной стихией людей, способных к поэтизированию и мистифицированию этой стихии. Скифская идеология – одна из масок Диониса» – так писал Н. Бердяев в «Философии неравенства». Тема Диониса постоянно обсуждалась на «башне» Иванова. Это был его конек. В основе стихов – переживания скифской девушки, оторванной ее же отцом, «владыкой кочевным», от родины:

Он в рабство продал меня чужому тирану,

у которого белая, цепкая рука…

Софья Борисовна пишет в воспоминаниях, что образ «курганной царевны» возник, вероятно, в связи с тем, что за воротами их имения «стояли два древних кургана, разрытые проф. Веселовским, часть из найденных в курганах сокровищ находилась в Керченском музее на могиле Митридата, куда любили заходить дети Пиленко, а часть была в Эрмитаже».

Отклики в прессе были разные, от положительных до насмешливых. Но это было не самое главное. Первая ласточка вылетела из-под пера Лизы и молодой автор получил заслуженное внимание мэтров: «Умело и красиво сделаны интересно задуманные “Скифские черепки”» (В. Брюсов), «умело написанная книга» (В. Ходасевич). Имя поэтессы было поставлено в один ряд с именами А. Ахматовой и М. Цветаевой: «Книги г. Цветаевой и г. Кузьминой-Караваевой объединены ясностью и простотой стиха» (Н. Львова). В то же время автор последней оценки, сама поэтесса, отмечает, что стих у Кузьминой-Караваевой «подражателен», а образы «не ярки и только приблизительны». Отзыв Брюсова был в известной степени «спровоцирован» Гумилевым. Посылая летом 1912 года из Слепнёва сборник поэтессы, Гумилев, в частности, писал Брюсову: «Я очень дружески настроен к автору “Скифских черепков”».

Большинство авторских монологов в книге написаны от имени царевны.

Курганного царя я дочь,

Я жрица и хранитель тайны я…

Насмешливый и злой на язык Городецкий опубликовал посвященное молодому таланту стихотворение, написанное под впечатлением ее «курганной царевны»:

В высоком кургане, над морем, над морем,

Мы долго лежали; браслета браслет

Касался, когда под налетами бури

Качался наш берег и глухо гудел.

Потом нас знакомили в милой гостиной.

Цветущею плотью скелет был одет,

За стекла пенснэ, мимо глаз накаленных,

В пустые глазницы я жадно глядел.

Через пару дней Городецкий прислал Лизе огромный торт, на котором шоколадными буквами было выведено: «Царевна, я равен тебе», – что было переиначенными строками из «Скифских черепков»:

Царевна я – равна рабе,

И мертва…

С нетерпением она ждала реакции Блока, и наконец он прислал записку: «“Скифские черепки” мне мало нравятся… мне кажется, что Ваши стихи – не для печати, то есть они звучали бы иначе, если бы не были напечатаны». От В. Нарбута тоже последовала критика: «Стихи-думы… тяжеловаты, сумрачно и однообразно тягучи».

Но ни дружеская критика, ни насмешки не остановили ее, начало было положено, первая книга дошла до читателя, и начался длинный путь Е. Ю. в искусстве. Из Лизы – Елизаветы Пиленко она превратилась в поэтессу Серебряного века – Елизавету Юрьевну Кузьмину-Караваеву.

Живопись и поэзия продолжали соседствовать. Символизм и акмеизм не только стимулировали слово, но и рождали в воображении Елизаветы фантастическую живопись. Поглощенная поисками своего стиля, Елизавета Юрьевна скоро отошла от «Союза молодежи» и в других выставках участия не принимала. Но ее общение с талантливыми и самобытными художниками, в частности с Наталией Гончаровой и Анной Ахматовой, не прошло бесследно, их влияние можно проследить даже в поздних произведениях французского периода Елизаветы Юрьевны – м. Марии. Особенно это видно в ярких растительных орнаментах, которыми были расписаны стены и окна (как бы витражи) ее парижских храмов. Русские орнаменты и яркие краски, похожие на лубочные картинки, во многом несут отпечаток встреч и контактов в России до эмиграции. Хотя можно допустить, что работы Руо (особенно его витражи) и декоративные вырезки из бумаги Матисса сыграли не последнюю роль в ее парижском периоде.

Московская группа художников, примыкавшая к «Союзу», – Н. Гончарова, М. Ларионов, А. Шевченко – выступала с пропагандой новой живописи беспредметного, абстрактного искусства (лучизм Ларионова), а так же «примитива». Причем «примитив» заявлялся не только как стиль, но и как своеобразное вероучение, «религия художника». Наталия Гончарова была его ярким представителем. Идеологом группы был А. Шевченко, который в 1913 году издал специальную брошюру под названием «Неопримитивизм».

В ней он говорил: «простая, бесхитростная красота лубка, строгость примитива, механическая точность построения, благородство стиля и хороший цвет, собранные воедино творческой рукой художника-властелина, – вот наш пароль и наш лозунг. Мы берем за точку отправления нашего искусства лубок, примитив, икону, т. к. находим в них наиболее острое, наиболее непосредственное восприятие жизни, притом чисто живописное».

Художественные критики еще до революции считали, что искусство Н. Гончаровой глубоко русское, традиционное. Сказочно-лубочный, близкий к народной картинке стиль ее живописи оказался созвучен во многом духовным и творческим поискам Елизаветы Юрьевны.

* * *

29 марта 1912 года она выезжает в свою первую заграничную поездку, в Германию, на курорт в Бад-Наугейм. В эти годы он представлял из себя своеобразное ожерелье курортов, поскольку к Наугейму примыкали тогда еще Фридберг и Иоганнинсберг, расположенные поблизости. Елизавета Юрьевна побывала в каждом из них. Но больше всего ее привлекал Иоганнинсберг, откуда она даже послала открытку А. Блоку, на которой был изображен вид «Ивановой горы».

Иоганнинсберг был небольшим селением на правом берегу Рейна, славившимся своими виноградниками, что было для Елизаветы Юрьевны, как выходца из семьи потомственных виноделов, особенно интересно. Ведь первые виноградные лозы ее дед, Д. В. Пиленко, для своих виноградников в районе Абрау вывез именно из этих мест.

В прогулках по волнующим ее сердце местам Елизавета Юрьевна не расстается с блокнотом. Из письма к А. Блоку, где Лиза подробно описывает многие и дорогие для него достопримечательности Наугейма, выходит, что она много гуляет, пишет стихи, рисует и дышит не только чудным воздухом гор, но и впитывает атмосферу, в которой жил ее любимый поэт. Она представляет, как Блок бродил по тем же местам, делает наброски, мечтает показать их ему: «Я сидела целый час на башне во Фридберге. Меня там запер садовник, чтобы я могла рисовать», – пишет она Блоку. Из этой серии этюдов сохранились только два – это рисунок карандашом и пейзаж, цветной набросок маслом на бумаге.

Она не могла не знать, что в 1897 году поэт, посещая Бад-Наугейм (вместе с матерью), пережил первую и сильную любовь к Ксении Садовской, которая оставила глубокий след в его творчестве. В свои 38 лет, после неудачных третьих родов Садовская приехала в эти места поправить здоровье и… покорила сердце юного поэта. Тетушка Блока, писательница М. А. Бекетова, вспоминала: «Она первая заговорила со скромным мальчиком, который не смел поднять на нее глаз, но сразу был охвачен любовью. Красавица всячески старалась завлечь неопытного мальчика». По прошествии 15 лет история любви повторяется, но только уже неопытная девушка Лиза приехала ощутить на себе магию этих мест и осмыслить любовь к поэту.

В одном из писем к Блоку, то ли скучая по северной столице, то ли с надеждой на радужное возвращение, она замечает:

«Я не верю, что в Петербурге нет каштанов, и красных крыш, и душного сырого воздуха, и серых дорожек, и белых с черными ветками яблонь…» В Наугейме она написала несколько стихотворений, которые позже были ею соединены с анапскими в одну книгу «Дорога». Этот сборник стихов, или, как она назвала их, «Лирическая поэма», вроде бы никак не связан с посещением курорта в Германии, скорее они полны внутренних раздумий и схожи по стилю с поэзией поздних символистов, но если знать о чувствах, наполнявших сердце Елизаветы, и ее сомнения, то эти стихи есть лакмусовая бумажка для историка… Прогулки без устали по «его» маршрутам, одно то, что здесь бродил, сочинял и рисовал «он» – ее любимый Александр Блок! Было ли это целительно для нее? Ей казалось, что она может лучше разобраться в себе, в нем, почувствовать время, в котором живет. Она вспоминала, что говорил поэт о взаимодействии и неразрывности искусства во всех его направлениях: «Россия – молодая страна, и культура ее – синтетическая культура. <…> …Неразлучимы в России живопись, музыка, проза, поэзия, неотлучимы от них и друг от друга – философия, религия, общественность, даже – политика».

Эти строки из статьи Блока (они уже приводились выше) во всем были ей близки. Пройдут годы, и синтез взаимопроникновения, о котором пишет Блок, станет для Елизаветы Юрьевны, впоследствии м. Марии, настоящим воплощением не только в ее творчестве, но и на пути монашества. Драматические события уничтожили большинство ее работ, но некоторые рисунки и вышивки чудом сохранились, и у нас есть возможность взглянуть на ее творчество во времени, проследить путь талантливого художника, во многом самоучки, для которого дар от Бога стал движущей силой ее мироустройства.

Художественный, рисовальный талант играл в ее жизни важную роль на пути к монашеству, о котором она еще не помышляла в те годы, к ее страстному желанию самопожертвования, поиску нелегкого пути, на котором ее преследовало чувство собственного предназначения, отпущенное ей Господом. Фундаментом в формировании личности м. Марии стало Творчество. В ранних рисунках и акварелях на евангельские темы уже появились ее собственные находки: расстановка акцентов, символика, композиция, выбор фактуры и материала… Тот же путь, те же поиски можно увидеть и в ее стихах. Поэтический образ она немедленно воплощала в рисунок, акварель, вышивку… В книге «Стихи»[37] мать Мария легко и виртуозно соединила поэзию с иллюстрациями на полях книги. Именно так впервые у нее получилось естественное взаимопроникновение «поэтической мысли и рисунка», о котором говорил А. Блок.

* * *

После отдыха и лечения в Германии Елизавета Юрьевна, вернувшись в Россию, проводит лето 1912 года у себя в имении Джемете под Анапой. Сюда из Симбирской губернии к ней приезжают погостить друзья – А. Н. Толстой со своей женой, художницей С.И. Дымшиц[38]. Они много читают, рисуют, мечтают о будущем. Позже Софья Исааковна вспоминала об этой поездке: «Лето стояло жаркое. По ночам мы часто бежали от духоты из дома и уходили в сад, где спали на земле, на разостланных тулупах. На заре Алексей Николаевич пробуждался первым и будил меня, чтобы посмотреть на восход солнца. В Анапе мы много работали. Я писала виноградники, большие, пронизанные солнцем виноградные кисти»[39].

Безусловно, и сама Елизавета Юрьевна рисовала и писала акварелью, выбирая любимые сюжеты. Училась ли она у Дымшиц, которая была в это время уже опытным художником? Как знать… но можно с уверенностью сказать, что это не были уроки в академическом понимании. Работая рядом, Лиза невольно следила за ее рукой и кистью.

Семья Толстых познакомилась с Кузьминой-Караваевой при посредничестве Максимилиана Волошина в 1911 году, когда А. Толстой и его гражданская жена С.И. Дымшиц вернулись из Парижа в Петербург. Завязалась дружба, которая впоследствии так трагически обернулась для Гаяны, старшей дочери матери Марии. В течение нескольких лет встречи и общение с Толстыми были достаточно частыми. Петербургская интеллигенция в те годы любила устраивать встречи и дискуссии в литературном салоне ресторана «Вена», в «Бродячей собаке», а иногда и просто в редакции журнала «Аполлон» и» Цехе поэтов».

Летом 1912 года Елизавета Юрьевна с Толстыми посещают Коктебель, где живет Максимилиан Волошин. Большой красивый Макс, заводила и любитель шумных застолий, в этом он не уступал Алексею Толстому. Из имения Джемете семья Толстых и Елизавета Юрьевна на несколько недель перебралась в Коктебель, где царила особая атмосфера вечного праздника.

С Волошиным она познакомилась в редакции «Аполлона», часто встречались на «башне» у Вячеслава Иванова и в Крыму. Макс был красивой, яркой личностью, притягивающий к себе как магнитом самых разных людей; он был не только поэтом, но и незаурядным рисовальщиком, превосходно владел техникой акварели. В его доме в Коктебеле на самом берегу моря, собирался цвет молодых талантливых артистов и писателей, устраивались различные литературные чтения, спектакли, веселые пирушки с розыгрышами. Этим летом для жителей поселка был организован концерт пианистки В.А. Поповой и танцовщицы И. В. Быстрениной с участием артистки Московского художественного театра О. В. Богословской.

В конце июня 1912 года коктебельцы были поражены необычайным событием: их земляк грек Александр Георгиевич Синопли открыл местное художественно-футуристическое кафе под названием «Бубны». Это кафе задумывалось как некий двойник, подражание знаменитому столичному кафе «Вена». Коктебельское кафе представляло собой большой деревянный сарай, а его название явно подчеркивало преемственную связь с московским обществом худож ников-авангардистов «Бубновый валет». Оригинальной особенностью клуба «Бубны» являлось то, что стены его были украшены необычными росписями в стиле кубизма и футуризма.

В свободной манере, с юмором, даже гротеском, на одной из стен были изображены различные яства, а на другой – шаржи на отдыхающих знаменитостей, друзей по перу и кисти. Можно почти не сомневаться в том, что М. Волошин, Дымшиц, а также Елизавета Юрьевна принимали участие в подготовке и росписи стен этого кафе. Так, например, А. Толстой был изображен на пляже в шубе и бобровой шапке. Надпись гласила: «Нормальный дачник – враг природы, страшитесь, голые народы!»

Певица Большого театра М. А. Дейша-Сионицкая, не любившая обнаженных, была нарисована в виде Бабы-яги, вытаскивающей крючковатыми пальцами из воды голых, купающихся на ее участке: «Дейши зубы крепки, у Дейши руки цепки, никак не взять нам в толк, ты бабушка иль волк?!»

Марина Цветаева была изображена забившейся в страхе под стол вместе со своими рычащими псами, а Волошин – в одной короткой рубашонке.

К декоративному украшению «Бубнов» были привлечены и художники А. В. Лентулов и В. П. Белкин, которые в то время гостили у Волошина и с которыми Елизавета Юрьевна совместно выставлялась в «Союзе молодежи»; окруженная художниками-новаторами, она старалась не отстать от своих друзей по «цеху». Находясь под обаянием многих из них, она проходила свое обучение не посещением школы изящных искусств, а погружаясь в эту необычную художественную среду, которая воспитывала и формировала ее творческую личность.

Искусство и творчество были тем, без чего она не могла жить и мыслить, они помогали ей в трудные минуты, может быть, даже спасали от всех испытаний, выпадавших на пути. Не раз в жизни она повторяла: «Мое творчество – это как молитва».

В те годы карандаш, тушь и акварель были для нее основным подручным материалом. Надо сказать, что ее друзья по кисти, авангардисты того времени, мало были обременены заботой, чем и на чем они живописуют. Ведь главная забота того же «Союза молодежи» была в поставленной ЗАДАЧЕ и во вложенной ИДЕЕ, в чувстве «ответственности перед человечеством», о чем они хотели прокричать всему миру максимально ясно и просто, даже нарочито «примитивно» и по возможности «некрасиво». Им было не до Красоты, когда разлагался и погибал Мир! Это был революционный бунт против буржуазных предрассудков – гармонии и красоты. Модернисты выступали за хаос и некрасивость, что всячески провозглашали в своих манифестах.

Ее первым учителем акварели был Цейдлер, Волошин стал, по сути, вторым, он владел этой техникой в совершенстве. Важно отметить, что они оба были превосходные акварелисты-неореалисты, то есть не слепые копировщики натуры. Термин «неореализм» к этим двум художникам более чем применим, так как он вобрал в себя своеобразный художественный синтез, о чем несколько позже будет написано у Е. И. Замятина. В Коктебеле Елизавета много рисовала, по некоторым данным, брала уроки акварели у Волошина. Уезжая, она подарила ему «Скифские черепки» с надписью: «Из Крыма очень недолго доехать до Анапы. А Анапа замечательна многими курганами. Буду смотреть на приходящие пароходы и ждать».

Из Коктебеля по пути домой в Анапу Елизавета Юрьевна решила заехать к тетке Ольге в Феодосию. В Петербург она приехала в декабре, к Рождеству. Ее приезд был встречен с радостью. М. Лозинский извещал поэта С. Грааль-Арельского (С. С. Петрова), что «завтра, в пятницу» у него будет «полуцеховое» собрание в честь приехавшей Кузьминой-Караваевой. Это заседание участников «Цеха поэтов» состоялось 28 декабря 1912 года в редакции журнала «Гиперборей»[40], которому Гиппиус посвятил шуточный экспромт:

По пятницам в «Гиперборее» расцвет литературных роз.

Известно, что в начале 1913 года Елизавета Юрьевна несколько раз встречалась с Блоком. Много раз в поэтической форме она признавалась ему в любви: она Царевна, он – Владыка («Скифские черепки»). Эта тема нашла свое продолжение и в других стихотворениях. Но, словно предвидя их окончательную разлуку, она публикует в акмеистическом «Гиперборее» новые стихи, где есть строки, многое проясняющие:

Хорошо, хорошо, отойду я теперь,

Крепкий узел, смеясь, разрублю;

Но, Владыка мой темный, навеки поверь,

Что я та же и так же люблю.

С ее слов, это было началом нового этапа, который, «не дав ничего существенного в наших отношениях, он житейски не сблизил нас, а скорее просто познакомил».

* * *

Литературно-художественный мир столицы все больше вызывал двойственные чувства: как поэт-профессионал, она должна была посещать различные вечера и «салоны», встречаться с собратьями по перу, но душа не прирастала к этим людям. Инициатором многих таких посещений был ее муж Дмитрий, который частенько выступал в кругу либеральных эстетов. Бывали Кузьмины-Караваевы и в ночном петербургском литературно-художественном кабаре «Бродячая собака» на Михайловской площади, основанном группой художественной интеллигенции во главе с режиссером Б. К. Прониным, который был к тому же известным антрепренером. Одним из главных учредителей был А. Н. Толстой. Чтобы попасть в этот клуб-кабачок, нужно было пройти во второй (задний) двор и по скользким ступеням спуститься в неприглядный с виду подвал, на дверях которого было одно лишь слово – «Тут».

Официальное открытие кафе состоялось в новогоднюю ночь 1 января 1912 года. Через год, празднуя годичный юбилей заведения, Д. Кузьмин-Караваев прочел экспромт: Наши девы, наши дамы,/ что за прелесть глаз и губ!/ Цех поэтов – все Адамы,/ всяк приятен и не груб.

Специфика «Собаки» состояла в особой атмосфере свободной импровизации, розыгрыша и спонтанных театральных капустниках. Помещение кабаре состояло из двух небольших комнат. Стены и потолок были расписаны С. Ю. Судейкиным (в художественном оформлении принимали участие также В. П. Белкин и Н. И. Кульбин). Среди росписей выделялись яркие «цветы зла». Воздух в подвале из-за отсутствия вентиляции был душно-прокуренным. Все это тесное помещение освещалось тусклым светом фонарей. Кафе было открыто четыре дня в неделю.

Тон здесь до начала войны с Германией задавали акмеисты и их друзья. В этом артистическом подвале они жили «для себя» и «для публики». Завсегдатаями кафе были А. Ахматова, Н. Гумилев, О. Мандельштам, Г. Иванов, М. Кузмин, В. Пяст, Ал. Толстой, М. Добужинский, Б. Пронин, С. Судейкин… «Самое настоящее» художественное веселье в «Собаке» начиналось после трех часов ночи. Гости засиживались в «залах» до семи утра, но выходили на улицу трезвыми. Все встречи начинались с гимна:

На дворе второй подвал,

Там приют собачий.

Всякий, кто сюда попал, —

Просто пес бродячий. —

Но в том гордость, но в том честь,

Чтоб в подвал залезть…

На дворе трещит мороз,

Отогрел в подвале нос.

Кафе просуществовало до 1915 года, по выражению Бенедикта Лившица[41], «…первое же дыхание войны сдуло румяна со щек завсегдатаев “Бродячей собаки”», хотя истинные причины закрытия, вероятнее всего, были финансовые. Доступ широкой публики в это кабаре был практически закрыт в основном из-за тесноты помещений. Но представители творческой интеллигенции Петербурга («бродячие собаки») душевно отдыхали здесь и с удовольствием шли на огонек.

Одна из частых посетительниц кабачка, Ю. Сазонова[42], вспоминала спустя много лет: «…именно “Бродячая собака”, подобно предреволюционным кабачкам Парижа, более всего отличала ту атмосферу неблагополучия, которая никем тогда сознательно не ощущалась, но которая гнала людей из семейного уюта, и праздничных настроений ярко освещенных зал, из благоустроенных театров в подвальный погребок, душный, прокуренный <…> и где красивое смешивалось с безобразным, истинно художественное с притворным и напряженно-надуманным».

Спустя два десятка лет высокий, элегантный поэт-футурист Бенедикт Лившиц в своих воспоминаниях оставил нам внешне ироническое, но по сути восхищенное описание этого «интимного парада», на котором поэт превращался в актера на подмостках, а читатель – в зрителя: «Затянутая в черный шелк, с крупным овалом камеи у пояса, вплывала Ахматова, задерживаясь у входа, чтобы по настоянию кидавшегося ей навстречу Пронина вписать в “свиную”» книгу свои последние стихи, по которым простодушные “фармацевты” строили догадки, щекотавшие их любопытство. В длинном сюртуке и черном регате, не оставлявший без внимания ни одной красивой женщины, отступал, пятясь между столиков Гумилев, не то соблюдая таким образом придворный этикет, не то опасаясь “кинжального взора в спину”». Анна Ахматова посвятила «Бродячей собаке» стихотворения «Все мы бражники здесь, блудницы…» и «Да, я любила их, те сборища ночные…»

19 декабря 1912 года в кабаре состоялся вечер акмеистов, на котором с докладом «Символизм и акмеизм» выступил Городецкий. В прениях участвовал Д. Кузьмин-Караваев. О посетителях «Собаки» м. Мария позже вспоминала: «Как накипь, всплыла на поверхность жизни целая плеяда талантливых юношей (…), одетых всегда чрезвычайно изысканно, читающих очень хорошо написанные, но такие пустозвонные стихи». В числе этих поэтов она назвала Г. Иванова, Р. Ивнева, И. Северянина…

Глава 6

Беспокойные годы

Рождение дочери Гаяны, Москва, встреча с М. Сарьяном, возобновление переписки с А. Блоком, поэма «Мельмот-скиталец», «Юрали», «Руфь», первые пророчества грядущего апокалипсиса

В одном из писем к Блоку она писала: «Когда я была у вас еще девчонкой, я поняла, что это навсегда… а потом жизнь пошла, как спираль… кончался круг, и снова как-то странно возвращалась к вам… С мужем я разошлась, и было еще много тяжести кроме того… и снова человека полюбила… И были вы… Забыть вас я не могу, потому что слишком хорошо чувствую, что я только точка приложения силы, для вас вошедшей в круг жизни. А я сама – ни при чем тут».

Семейная жизнь Елизаветы Юрьевны не сложилась. Замужество с Д. Кузьминым-Караваевым оказалось недолговечным и несчастливым: после трех лет совместной жизни, в начале 1913 года Елизавета Юрьевна оставила мужа и уехала из Петербурга в Анапу – «к земле». Как она писала Блоку: «Это было бегство». В отличие от предыдущего, это лето на Кубани выдалось удачным. Оно отличалось умеренными дождями. Первая половина была прохладной, а в августе наступила жара, благодаря чему урожай винограда в окрестностях Анапы выдался отличным. В этом же 1913 году в Анапе был построен винный подвал – первый в России почин в кооперации мелких виноградарей-виноделов. Большая заслуга в этом была семьи Пиленко.

До глубокой осени, когда начинаются бури на Черном море, Елизавета с радостью отправлялась на лиманы охотиться на уток: «Скитаемся в высоких сапогах по плавням. Вечером по морскому берегу домой. В ушах вой ветра, свободно, легко. Петербург провалился. Долой культуру. Долой рыжий туман, “башню”, философию». В Петербург она не вернется, ей хочется порвать с прошлым и начать жизнь с чистого листа. В своих воспоминаниях о Блоке Елизавета Юрьевна писала: «Осенью 13 года по всяким семейным соображениям надо ехать на север, но в Петербург не хочу. Если уж это неизбежно, буду жить зимой в Москве… Кстати, в Москве я никого почти не знаю».

18 октября 1913 года в Москве у нее родилась внебрачная дочь, которую она назвала символическим именем Гаяна (Земная). Она не могла не поделиться новостью с Блоком и в ноябре посылает ему письмо в Петербург, в котором сообщает о рождении дочери и своем душевном смятении. Этим письмом ознаменовался очередной период их общения.

Поэтесса сняла скромную квартиру на Арбате, в Дурновском переулке, 4, который был ее своеобразным родовым гнездом. Здесь в свое время жили Делоне – ее дед (по материнской линии) с бабушкой; там же, неподалеку, на Воздвиженке жил когда-то и другой предок – М. А. Дмитриев-Мамонов.

Сердечные разочарования, развод, рождение Гаяны и тяжелые, запутанные взаимоотношения с А. Блоком – все вело к раздумьям и уединению. Перемена жизни для Елизаветы Юрьевны с рождением дочери была как бы предопределена. Оказавшись в Москве, она хотела укрыться от многого, что окружало ее в Петербурге. Ей казалось, что в Москве получится жить в относительной тишине, забыть шум пестрых и зачастую безалаберных столичных встреч, которые ее всегда раздражали. Однако намеченные планы спокойной жизни в Москве не сбылись.

Вскоре после переезда Елизавета Юрьевна случайно на улице столкнулась с С.И. Дымшиц, оказалось, что Толстые живут неподалеку, на Зубовском бульваре. От них она узнала, что в Первопрестольной обосновался и Вячеслав Иванов, который пытается воссоздать у себя некое подобие петербургских собраний на «башне». Жизнь и друзья все-таки настигли ее в Москве.

Ее позвали как свою единомышленницу, а она уже мобилизовалась к бою. «Еду в боевом настроении», «чувствую потребность борьбы», «бой начинается» – так она описывает эту первую встречу у Иванова и поясняет, что борьба идет… за Блока, поскольку виновным в его «гибели» (лидерства) она считает именно Иванова и его окружение. Еще в городе на Неве она неоднократно вставала на защиту своего кумира в образе «ребенка» русского народа, которого безумная мать Россия «нам на руки кинула». Столь странное представление о Блоке, вероятно, было достаточно принято в узком приятельском окружении поэта: не случайно, что острый на язык С. М. Городецкий[43] на своей книжке «Царевич Малыш» сделал ему шутливую дарственную надпись: «Любимому ребенку Руси Саше Блоку» (2 марта 1911)…

Но в этот вечер «битвы» за Блока не случилось, речь о нем не заходила, все были увлечены новой восходящей звездой, художником Сарьяном, который несколько лет путешествовал по Турции, Египту и Ирану и своими учителями-вдохновителями считал Матисса и Гогена. Он привез не обыкновенно красивые акварели и целый вечер рассказывал о своих путешествиях. Елизавета не только была наслышана об этом талантливом художнике, но и видела его работы на выставках «Мира искусства». Гости разошлись далеко за полночь, а С. Дымшиц удалось нарисовать пастелью несколько портретов гостей, в том числе и Елизавету, на котором поэтесса изображена внимательно слушающей какого-то собеседника.

1 ноября, через четыре дня после этой ночи она получает до боли знакомый ярко-синий конверт[44]. «Как всегда в письмах Блока ни объяснений, почему он пишет, ни обращений “глубокоуважаемая” или “дорогая”. Просто имя и отчество, и потом как бы отрывок из продолжающегося разговора между нами: “…Думайте сейчас обо мне, как и я о Вас думаю… Силы уходят на то, чтобы преодолеть самую трудную часть жизни – середину ее… Я перед Вами не лгу… Я благодарен Вам…”»[45]

«26 ноября 1913, мы вместе с Толстым у В. Иванова на Смоленском… <…> Но у меня неосознанный острый протест. Я возражаю, спорю. Не зная даже, против чего именно я спорю… <…> Вскоре опять, 26 ноября 1913 г., мы вместе с Толстыми у В. Иванова на Смоленском. Народу мало, против обыкновения. Какой-то мне неведомый поэт, по имени Валериан Валерианович (потом узнала, – Бородаевский), с длинной, узкой черной бородой, только что приехал из Германии и рассказывает о тоже мне неведомом Рудольфе Штейнере. Хозяин слушает его с таким же благожелательным любопытством, как слушает вообще все. Для него рассказ в основных чертах не нов, поэтому он расспрашивает больше о подробностях, о том, как там Белый, Волошин и т. д. Оттого, что о главном мало речи, я не могу окончательно уловить, в чем дело. Но у меня не осознанный, острый протест. Я возражаю, спорю, не знаю даже, против чего именно я спорю. Но странно, сейчас я понимаю, что тогда основная интуиция была верной. Я спорила против обожествления и абсолютизации человеческой природной силы. В нелепом, приблизительном споре я вдруг чувствую, что все это не случайно, что борьба у меня идет каким-то образом за Блока, что тут для него нечто более страшное, чем враг из безличного становится личным. Поздно вечером уходим с Толстым. Продолжаем говорить на улице. Сначала это спор. Потом просто моя декламация о Блоке. И мы уже с Толстым не домой идем, а скитаемся по снежным сугробам на незнакомых, пустых улицах. Я говорю громко, в снег, в ночь вещи для самой пронзительные и решающие: “У России, у нашего народа родился такой ребенок. Такой же мучительный и на нее похожий. Ну, мать безумна, а мы все ее безумием больны. Но сына этого она нам на руки кинула, и мы должны его спасти, мы за него отвечаем. Как его в обиду не дать – не знаю, да и знать не хочу, потому что не своей же силой можно защитить человека.

Важно только, что я вольно и свободно свою душу даю на его защиту”».

Зимой 1913–1914 гг. Елизавета Юрьевна часто виделась с Толстыми. Их дружба укреплялась, благодаря общительному характеру Толстого круг ее московских знакомых постепенно расширился и стал весьма разнообразным. Алексей Толстой всегда славился широтой связей, любил шумные застолья, розыгрыши. В письме Е. О. Волошиной сыну Максу (из Москвы в Коктебель) она рассказывает о том, кто присутствует на знаменитых волошинских «обормотских вечерах», которые неким филиалом Толстой перенес в Москву. В числе приглашенных частенько бывали и художники М. С. Сарьян и Е. С. Кругликова. Тон в салонных встречах задавал А. Толстой.

Алексей Николаевич обожал богему, но по многим обстоятельствам (и не только потому, что он не был поэтом) в ее бурлящую «гущу» он принят не был, тем не менее страстное желание до этой среды дотянуться оставалось всегда. Много язвительных строк он посвятил в своем неоконченном романе «Егор Абозов» питерской «Подземной клюкве», она же «Бродячая собака». Писательские и поэтические кружки бесконечно распадались и вновь создавались, но оставаться на плаву и в центре, несмотря ни на что, – было у А. Толстого в крови, как бы вторым талантом.

Главным заводилой, озорником и эпатажником с попранием законов божеских и человеческих был Максимилиан Волошин. Именно он стал основателем коктебельских «обормотов», состоящих из его поклонниц, единомышленников-поэтов и художников. Сам Волошин был грузный, толстый мужчина с огромной головой, покрытой буйными кудрями, которые придерживались ремешком или венком из полыни, с курчавой бородой. Одевался он достаточно экзотично, носил длинную холщовую рубаху на манер древнегреческого хитона, чуть прикрывающую колени, и кожаные сандалии. В таком свободном виде он достаточно долго расхаживал по поселку, чем немало шокировал местное население, но однажды к нему пришла делегация от болгарских крестьян и попросила его надевать под хитон брюки, чтобы не шокировать их жен и дочерей. Мать Волошина (Елена Оттобальдовна) носила обормотское прозвище Пра (Праматерь) и принимала активное участие во всех мероприятиях. Это была худощавая пожилая дама, коротко стриженная, курящая, носившая или шаровары или брюки, а ее ученицы (танцовщицы) из этой обормотской компании ходили в фантастических костюмах, напоминавших греческие. Летом волошинский дом наполнялся до отказа, многие спали в саду, кое-кто устраивался в подобиях гамаков на деревьях, а рано утром большая процессия во главе со «жрецом» Максом отправлялась в горы на поклонение восходящему богу-Солнцу. Во время полнолуния устраивались ночные процессии к берегу моря, омовения и чтение стихов. Из приезжих в обормотской компании, как и в жизни кабачка «Бубны», деятельное участие принимали А. Толстой, художник Лентулов и многие другие.

Это небольшая зарисовка лишь частично отражает мир безграничной свободы художественной интеллигенции того времени, в котором переплетались самые невероятные идеи: чем оригинальней был заводила, тем больше он собирал поклонников, крайности не знали границ. Одним из таких новаторов был самобытный и уже признанный коллекционерами современного искусства художник Сарьян. Он не был эпатажником, но его живопись, яркая и свежая, произвела настоящий фурор на столичную братию. Он быстро завоевал известность, и несколько его полотен уже тогда приобрели некоторые музеи.

Личность Сарьяна и не только его живопись, но и художественно-философский «взгляд на Восток» во многом повлияли на Елизавету Юрьевну. Сам Сарьян писал о своем кредо так: «Художник должен любить свои краски, писать быстро, но с большой осторожностью, по возможности избегая излишнего смешения красок… Художник должен смотреть на свою палитру, как на цветник, и уметь обращаться с нею мастерски, как истинный садовник». М. Волошин, который посвятил Сарьяну отдельную статью в «Аполлоне» в ноябре 1913 года, которую сам Сарьян считал наиболее удачной, говорит о зрелом и весьма самобытном художнике, о его принципе упрощения в равной мере как рисунка, так и цвета и что именно это является «руководящей нитью» в его живописи. В этой статье Волошин подчеркивает, что искусство Сарьяна «…отражает Восток, и в своем романтизме он остается человеком Востока. Подход Сарьяна к Востоку чисто импрессионистский, но у Сарьяна есть чувство рисунка, доведенного до высшей простоты, и такое же чувство упрощения тона». А еще у Сарьяна чувствуется «стиль турецких лубочных картинок, характерные восточные цвета».

Это чрезвычайно интересное свидетельство для нас, поскольку о восточных истоках русского искусства начала 1910-х гг. много говорилось в печати. Поддерживал это модное увлечение Востоком и авангард московских модернистов. «Да здравствует прекрасный Восток! Мы против Запада, опошляющего наши и восточные формы и все нивелирующего», – провозглашают в своем манифесте «Лучисты и Будущники». Наталия Гончарова в том же 1913 году предлагала «черпать художественное вдохновение у себя на родине и на близком нам Востоке: «Для меня Восток – творчество новых форм, расширение и углубление задач цвета».

В связи с творчеством Сарьяна следует отметить еще одно обстоятельство. С 1910 по 1913 год он объездил Ближний Восток, о чем многократно рассказывал друзьям, сопровождая своеобразные лекции показом своих рисунков и акварелей. Елизавета Юрьевна регулярно бывала на этих просмотрах и постепенно стала увлеченной последовательницей Сарьяна. Именно в это время ее акварели приобретают яркую гамму, а в сюжете появляются восточные и библейские мотивы. Известно, что в 1912–1913 гг. она изучала персидские миниатюры и фаюмские портреты в коллекции Музея изящных искусств[46], а если говорить о технике исполнения своих акварелей под тонким слоем воска, можно с уверенностью сказать, что ей были известны иконы из Синайского монастыря, хранящиеся в Музее Киевской духовной академии, которые были написаны восковыми красками[47].

Дружба с Сарьяном, видимо, глубоко повлияла на Кузьмину-Караваеву, причем не только в художественном плане. Теперь становится понятной во многом загадочная фраза из письма Е. О. Волошиной (Пра) к сыну от 22 октября 1914 года: «…летом приезжала в Коктебель Кузьмина-Караваева… была очень мила, проста, и расстались мы с ней совсем друзьями. Хочет два года пожить без людей в уединении, затем ехать в Мидию». Что касается «Мидии» – то ее, конечно, следует понимать в переносном смысле, как сказочную сарьяновскую Персию.

Поэтесса любила землю; кровь предков – земледельцев и виноделов – постоянно давала о себе знать. Много строк она посвятила «праматери и матери Земле»:

Земля владычица, невеста из невест,

Мать Матерей, все тихо и все просто…

Питая всех деревьев корни,

Лелея зерна средь полей,

О, Мать, ты солнца чудотворней

И звезд пылающих мудрей…

* * *

Круг ее московских встреч в ту зиму 1913–1914 гг. был весьма разнообразен: только у А. Н. Толстого она встречается с К.В. и М. П. Кандауровыми (художником и балериной), с М. Сарьяном, поэтессой М. П. Кювилье (вскоре ставшей женой племянника Н.А. Бердяева, во втором браке – женой Ромена Роллана), Еленой Оттобальдовной (Пра), П. Я. и Е. Я. Эфрон (деверем и золовкой М. И. Цветаевой) и многими другими. Но из всех своих современников литераторов выше всех Кузьмина-Караваева ставила Вяч. Иванова, которому она посвятила немало слов признательности в очерке «Последние римляне» (1924): «…считаю его индивидуально наиболее крупным представителем последних римлян, значение которого, может быть, главным образом личное даже значение, а не только значение его книг, – еще недостаточно оценено. <> с именем Вячеслава Иванова у меня ни в какой степени не связано ни малейшего отрицания. Я его принимаю целиком, очень ценю, люблю даже, – и на этом основании, говоря именно о нем, совершенно отвожу от себя всякий упрек в стремлении кого-либо унизить и развенчать…» Несмотря на огромные потрясения в личной жизни – рождение ребенка, развод, переезд в Москву, – 1913 год выдался поэтически урожайным для Елизаветы Юрьевны. В декабре она думает обратиться в издательство «Альцион», советуется с Толстым и пишет Блоку письмо: «Месяц тому назад я решила издать вторую книгу стихов; тогда мне уже приходили в голову мысли попросить Вас посмотреть книгу до того, как я отдам ее в печать… Теперь я видалась на днях с Толстым, который знает, что в своих стихах я не умею разбираться, и он мне сказал, что видел Вас, что он Вам говорил о моей второй книге, и Вы ничего не имеете против, если я Вам ее пошлю в рукописи. В книгу эту, как я ее Вам посылаю, вошла четвертая часть написанного за это время… Сегодня же посылаю Вам мои стихи и буду ждать Вашего ответа». В феврале она продолжает: «Я читала Ваши заметки на полях рукописи, и за ясными и определенными словами, почти всегда техническими, я узнавала то, что заставило меня написать Вам тогда, осенью… У меня сейчас опять всю эту зиму – перепутье. Поэтому мне необходимо исключительно для себя издать книгу, попытаюсь переработать ее соответственно Вашим указаниям и издам». Книга должна была состоять из 70 стихотворений.

Одновременно в феврале она посылает свои стихи в футуристическое издательство «Центрифуга» и пишет известному литератору и художнику С.П. Боброву, одному из основателей этого издательства: «Посылаю Вам и те стихи, о которых говорила; но Вы дали мне возможность свободно выбрать, что посылать, – и я этим воспользовалась». С Бобровым, автором книги «Виноградари под розами», она была знакома еще по Петербургу, где в 1912 году они вместе выставлялись в обществе художников «Союза молодежи». В результате переговоры с издателями ни к чему не привели, и задуманная книга не вышла.

Весной 1914 года вместе с Гаяной она уезжает в Анапу и в письмах к Блоку пишет о невероятных наводнениях и бедствиях, обрушившихся на Черноморское побережье Кавказа. В мае от обильных дождей и града пострадал город Ейск; в июле на Кубани установилась невыносимая жара, а в Екатеринодаре температура достигала 41 градуса: «Весной 14 года, во время бури на Азовском море погрузились на дно две песчаные косы с рыбачьими поселками. В это время у нас на Черноморском побережье земля стонала. <…> А летом было затмение солнца. От него осталось только пепельно-серебристое кольцо. Запылали небывалые зори, – не только на востоке и на западе, – весь горизонт загорелся зарею. Выступили на пепельно-зеленом небе бледные звезды». Несколько месяцев подряд шли дожди, река Кубань вышла из берегов, сильнейшие подземные толчки разрушили большие здания, 8 августа было полное солнечное затмение. Местные жители воспринимали эти природные катаклизмы как предвестники чего-то страшного и катастрофического.

19 июля (1 августа по новому стилю) 1914 года началась Первая мировая война, которая резко изменила весь уклад жизни как в России, так и в мире. Двадцатого числа государь Николай II подписал Манифест о вступлении в войну, а 24 июля войну России объявила Австро-Венгрия.

Много раз судьба сводила и разводила Алексея Толстого с Е. Ю., можно предположить, что не всегда он воспринимал молодую поэтессу всерьез. Сам он был человеком увлекающимся, частенько впадавшим в крайности, а его острый язык и перо причинили боль многим из его окружения – особенно тем, кого он вывел в своих произведениях под вымышленными именами. В «Хождении по мукам» Толстой достаточно злобно изобразил Блока в образе поэта-декадента Бессонова, и, как говорили многие, портрет был похож на оригинал. О том, что это был Блок, говорит и идентичность инициалов (А. А. Б.), и портретное сходство, и почти один и тот же возраст, и те три бессоновских белых томика стихов, которые с дурманящим упоением читала Даша Булавина (намек на три блоковских томика в белых обложках), и мотивы блоковской поэзии, прежде всего мотив катастрофы старого мира в стихах Бессонова.

Е. Ю. Кузьмину-Караваеву он увидел так: «Елизавета Киевна была красивая, рослая и румяная девушка, с близорукими, точно нарисованными глазами и одевавшаяся с таким безвкусием, что ее ругали за это даже телегинские жильцы. Когда в доме появлялся новый человек, она зазывала его к себе, и начинался головокружительный разговор, весь построенный на остриях и безднах, причем она выпытывала – нет ли у ее собеседника жажды к преступлению? способен ли он, например, убить? не ощущает ли в себе “самопровокации”? – это свойство она считала признаком всякого замечательного человека. Телегинские жильцы даже прибили на дверях у нее таблицу этих вопросов. В общем, это была неудовлетворенная девушка и все ждала каких-то “переворотов”, “кошмарных событий”, которые сделают жизнь увлекательной, такой, чтобы жить во весь дух, а не томиться у серого от дождя окошка».

Летом 1914 года Алексей Толстой и Софья Дымшиц гостили в Коктебеле у Волошина. В мае София Исааковна побывала у Елизаветы Юрьевны в Джемете под Анапой, а в июне туда же приезжал Толстой, они провели вместе несколько недель. Вернувшись в Коктебель, Алексей Николаевич написал рассказ «Четыре века». В этом рассказе он использовал отдельные эпизоды из жизни Кузьминой-Караваевой и ее мужа Дмитрия. Надо сказать, что в этом рассказе было много метких наблюдений, перемешанных с довольно злыми характеристиками: «Чиновник (муж) он был отменный и прямо метил в вице-губернаторы. Дома завел игру в винт. Был скуповат, скрытен, осторожен, и чем увереннее чувствовал себя Балясный, тем печальнее становилась Наташа. В семейной жизни у них было неладно, хотя внешне все казалось благополучным. В марте Наташа родила дочку. Окрестили ее Гаяна, что значит – “земная”, имя не то адское, не то собачье. На третью зиму она разошлась с мужем <…> Наташа со всей силой торопилась жить. Время тогда было точно перед грозой <…> вскоре она заболела нервной горячкой и надолго слегла в постель».

Действительно, Елизавета Юрьевна прожила с мужем, Д. В. Кузьминым-Караваевым, с зимы 1910 по весну 1913 года, официальный развод они оформили в самом конце 1916-го. Не совсем тактично обыгрывает Толстой в своем рассказе и редкое раннехристианское имя, которым Елизавета Юрьевна назвала свою дочь.

С началом войны и разводом А. Толстого с С. Дымшиц встречи между Кузьминой-Караваевой и Софьей Исаковной пошли на убыль. Правда, некоторое время контакты между молодыми женщинами еще продолжались – ведь они были не только друзьями и художниками, но и матерями-одиночками малолетних дочерей, к тому же не отличавшихся крепким здоровьем. Во время московских встреч Дымшиц написала несколько портретов Елизаветы Юрьевны. Ей удалось передать глубокое внутреннее напряжение и затаенную грусть в глазах своей модели. По психологической выразительности этот портрет может быть отнесен к явным удачам Дымшиц. В августе 1914 года Дымшиц из Петербурга послала телеграмму Кузьминой-Караваевой на юг: «Вернулась из Москвы. Нужен немедленный приезд. Хлопочу о будущем Марианночки»[48].

Вскоре Елизавета Юрьевна вернулась в Петроград, где застала эйфорию патриотических чувств первых месяцев войны. Возможно, что этот экстаз был вызван душевным подъемом после неизжитой тяжести поражения России в войне с Японией за десять лет до этого. Двоюродные сестры Елизаветы Юрьевны поступили на курсы сестер милосердия. В частности, Е. А. Чистович – «сестра милосердия военного времени» – была направлена петроградской общиной св. Георгия в городской лазарет имени короля Бельгийского. Брат Елизаветы Юрьевны Дмитрий, студент-юрист, весной 1914 года был отчислен из университета «за невзнос платы» за обучение. В ноябре 1914 года было опубликовано специальное правительственное «разъяснение» о льготах студентам, уходящим добровольцами на фронт. Согласно постановлению ушедшие на фронт студенты университетов считались «в отпуску до окончания войны». И что, пожалуй, самое важное – им было обещано по возвращении освобождение от платы за обучение. И Дмитрий записался в армию.

Сама поэтесса, подобно многим современникам, приняла войну с радостью, считая, что наконец-то пришла хоть и кровавая, но живительная гроза, которая разрядит «затхлую атмосферу»:

Все горят в таинственном горниле;

Все приемлют тяжкий путь войны…

Только в сердце тайная тревога,

Знак, что близок временам исход.

Разве нам страшны теперь утраты?

Иль боимся Божьего суда?

Вот, – благословенны иль прокляты,

Мы впервые шепчем: навсегда.

В строках ее стихотворения звучат тревога и надежда, которая не оправдалась: война принимала все более затяжной и действительно кровавый характер, а социальные перемены так и остались лишь мечтой курсисток и студентов. Кажется странным, почему через войну можно было надеяться на возрождение России. Но в умах «прогрессивных» интеллигентов эта война виделась как некое очистительное духовное испытание, суд нации, суд истории над империей, лично над государем Николаем II, его семьей и над «кровавым самодержавием». Не будем вдаваться в анализ исторической ситуации, в которой пребывала Россия к началу войны, – это не наша задача, но необходимо прояснить некоторые странности, если не парадоксы, отношения разных слоев общества к этой войне. Страна оказалась зажатой между полуреформами, и особенно поздно свершенной так называемой крепостнической, которую провел в 1861 году Александр II. Реформа не только запоздала, но более того, многие современники утверждали, что она, освободив крестьян, никак их не поддержала, а бросила на произвол судьбы. Столыпинские реформы, которые начались только в 1906 году и которые ставили задачу передать надельные земли в собственность крестьян, были восприняты в штыки либеральной частью аристократии и тем более интеллигенцией. В массе своей деревенское население жило почти в средневековье, ни о каком техническом аграрном процессе после отмены крепостного права речь не успела пойти. После убийства Столыпина от дальнейшего руководства отстранили всех его соратников[49]. Двор, государь и императорская семья к этому времени находились в состоянии полной изоляции от народа, от интеллигенции и от деятельных министров, готовых провести необходимые реформы. К этому моменту интеллигенция жила в предвкушении перемен, жажды мщения и действительной надежды на искупительную и кровавую войну.

Вырисовывалась странная картина как бы трех (а может, и четырех) миров сословий, которые жили в параллельном пространстве. Не будем сбрасывать со счетов и синодальную церковь, которая к этому времени переживала тяжелейшие времена непопулярности среди всех названных выше слоев населения.

Елизавета Юрьевна писала в очерке «Последние римляне»: «…в некоторых кругах русской интеллигенции остро выросло чувство какой-то мистической веры в путь войны и очищение через этот путь». Тогдашние газеты, брошюры, сборники были полны «патриотическими» идеями, прославлявшими героизм русского солдата. Война с Германией пробудила националистические настроения. Отмечались настоящие погромы немецких предприятий и преследования людей с немецкими фамилиями. Соратница Кузьминой-Караваевой по «Цеху поэтов» поэтесса М. Л. Моравская писала:

Быть может, это будет последняя война?

Всю злобу мировую вытравит до дна,

И порешит вражду, и разрешит все узы,

Всю землю примирит, весь мир обезоружит,

Все горе мировое высушит до дна

Последняя, великая, всемирная война!

Война 1914 года стала первым испытанием на сплоченность интеллигенции. В стане Городецкого, Гумилева войне пелись дифирамбы.

И воистину светло и свято

Дело величавое войны.

Серафимы, ясны и крылаты,

За плечами воинов видны…[50]

В. Я. Брюсов считал, что «По пажитям Европы древней / Идет последняя война». Игорь Северянин стоял на ура-патриотических позициях и сочинил «Благословение войне». Футуристы-революционеры первые и единственные в российском искусстве прокляли войну и боролись против нее всеми «оружиями искусства». В. Маяковский очень болезненно воспринял бессмысленную бойню, резко осудил и написал стихотворение «Война и мир»:

Хорошо вам.

Мертвые сраму не имут.

Злобу

К умершим убийцам туши.

Очистительнейшей влагой вымыт

грех отлетевшей души.

Нельзя обойти стороной и Григория Распутина – личность темную, роковую, игравшую разрушительную роль в тогдашней России и имевшую почти магическое влияние на семью императора Николая II. Были широко известны его предсказания, и когда в 1914 году в Сибири Распутина впервые ударили ножом, то впоследствии выяснилось, что это нападение произошло в тот же день, когда в Сараево был убит эрцгерцог Фердинанд, что привело к Первой мировой войне. В течение нескольких недель Распутин был близок к смерти. Придя в себя, он узнал, что царь отверг его совет не вступать в войну и сделал все наоборот.

Брожения творческой интеллигенции, как бы поиск корней, довольно поверхностный «уход в природу и народ», даже в язычество (как у М. Волошина), увлечение Востоком и Азией в сочетании с безбожием, бунтом и религиозной стилистикой – все это делалось последовательно (во многом подсознательно), но приносило горькие плоды, разъедающие тело России, и как результат – зарождение революционных настроений. Но революция и «очистительная» война, которая «кровью промоет гнойные раны России», – как теперь мы знаем, принесли 75 лет безбожной советской власти.

К началу Первой мировой войны возникал соблазн переписать русскую историю или по крайней мере найти свой, русский, особый путь. Петр I сблизился с Европой, но этим неотвратимо предрек кризис интеллигенции. Русское слилось с европейским, аристократическая утонченность мировоззрения последних веков породила нового человека – русского европейца, целиком взращенного на немецкой философии, французской живописи, итальянской архитектуре и английском укладе жизни. Этот некий цивилизованный остров был окружен почти средневековой Русью. Свое место в этой ситуации определила и интеллигенция (особенно левая), выбрав оппозицию!

Николай Бердяев в тексте «Война и кризис интеллигентского сознания», опубликованном в январе 1915 года, пишет: «Тот мрак душевный, тот ужас, который охватывает силу отходящую и разлагающуюся, но не способную к жертве и отречению, ищет опьянения, дающего иллюзию высшей жизни. Так кончина старой исторической силы застигает ее в момент оргии. И история окружает этот конец фантастикой. Вырождается и приходит к концу какое-то темное начало в русской стихии, которая вечно грозила погромом ценностей, угашением духа».

Все противоречия в военное время резко обострились, и обществом постепенно овладело уныние и разочарование. Интеллигенция, которая на протяжении нескольких десятилетий вопила о жертве и отречении, очень быстро растерялась и поняла, что не способна на эту жертву. Бердяев продолжает: «В огромной массе русской интеллигенции война должна породить глубокий кризис сознания, расширение кругозора, изменение основных оценок жизни. Привычные категории мысли русской интеллигенции оказались совершенно непригодны для суждения о таких грандиозных событиях, как нынешняя мировая война. <…> Война может принести России великие блага, не материальные только, но и духовные блага. <…> Война изобличает ложь жизни, сбрасывает покровы, свергает фальшивые святыни. Она – великая проявительница. Но она несет с собой и опасности».

Так и произошло, Бердяев был провидцем. С первыми неудачами на фронте не только Елизавета Кузьмина-Караваева почувствовала глобальное обострение революционных настроений. Стало очевидным, что на страну надвигается нечто страшное и неизбежное. Где искать ответы, с кем посоветоваться?

25 октября 1914 года она, не предупредив о своем визите, буквально врывается к Блоку на Офицерскую. Поэт переживал не самое лучшее время своих взаимоотношений с супругой, он только что расстался с очередным предметом увлечения, впрочем, эти мучительные и затяжные расставания и возвращения происходили на протяжении всей совместной жизни Блока и актрисы Любови Дмитриевны Менделеевой. Он болел, ревновал, прощал и страдал, в 1913 году после очередного неудачного романа Л. Д. они вместе уезжают во Францию… и возвращаются порознь. Его друг поэт Г. И. Чулков[51] писал: «Необыкновенно точный и аккуратный, безупречный в своих манерах и жизни, гордо-вежливый, загадочно-красивый, он был для людей, близко его знавших, самым растревоженным, измученным… человеком».

Елизавета знала о семейных неурядицах поэта, но только увидев его воочию, поняла насколько он душевно изможден. Можно предположить, что в этот момент два заплутавших и очень усталых человека встретились и кинулись друг к другу Потом они читали стихи, он аккуратно избегал воспоминаний, был рад встрече, но не более. Разговор затянулся далеко за полночь… и на следующий день она опять пришла к нему. Так начался третий этап их общения, пик которого приходится на зиму 1914–1915 гг. В этот период они встречаются очень часто, разговаривают по телефону, но по существу, как пишет Кузьмина-Караваева, «это был единый разговор, единая встреча, прерванная случайными внешними часами пребывания дома для сна, пищи, отдыха».

Блок не разделял любви Кузьминой-Караваевой. Всем своим существом, кипучей энергией, темпераментом, постоянным поиском истины она слишком заполняла пространство. С такой неженской силой характера ему было тяжело, он «уставал» от нее и в результате стал тактично уклоняться от общения. Слишком разными они были и по сути; как точно заметил известный специалист по русскому Серебряному веку Д. Е. Максимов[52], «общим у них было то, что поэтесса, подобно Блоку, несла в себе острое чувство кризиса и надвигающейся катастрофы»; она «услышала в поэзии Блока нужные и близкие ей слова о “страшном мире” и не могла их забыть. Так же как и Блок, она была полна бунтарским духом и сочувствовала революционному движению эпохи. Блока и Кузьмину-Караваеву роднило ощущение «вины перед народом».

В этот период у нее укрепляется острое чувство жертвенности, желание выстрадать во имя и на благо: «Сейчас надо всей России в войне, в труде и в молчании необходимо искать своего Христа и в нем себя найти». Как неожиданно это заявление! Об этом она уже говорила с Блоком, и, по воспоминаниям ее матери, Лиза как-то пошла в Александро-Невскую лавру к ректору Духовной академии, он сказал, что не может принять ее как слушательницу, так как у них принимают только мужчин, но что он будет присылать ей лекции, а она, подготовившись, может сдавать экзамены на дому у каждого профессора». Экстерном она сдавала экзамены самым разным профессорам, реакция их на молодую женщину, желающую углубить свое богословское образование, тоже была неоднозначная, иногда совсем даже не доброжелательная. Один из них заявил: «Не пущу, может, она еще террористка какая! Виданное ли дело, чтобы женщина на богословские курсы шла». Подобные новшества воспринимались скорее плохо.

Безответное и глубокое чувство любви к А. Блоку в эти годы доводит ее до отчаяния, оптимизма не добавляют и рождение внебрачной дочери, и развод с Кузьминым-Караваевым, да и война нанесла ее сердцу глубокую рану. Страх за будущее России и людей поглощает ее целиком, может быть, именно тогда она впервые от собственных переживаний обращается к невзгодам людей, все больше она говорит и пишет о собственном покаянии, о жажде жертвы и стяжании Господа.

Софья Борисовна пишет: «Лизу возмущало, что самые умнейшие, образованнейшие люди в такое страшное время о всем, даже самом святом, рассуждают нецеломудренно, неблагоговейно и небережно. И когда очень известный писатель, очень нецеломудренно писавший, спросил: “С кем вы, с Христом или Антихристом?”, то она почувствовала, что она-то навсегда с Христом». В ее воспоминаниях мы находим следующие слова ее дочери: «Покупаю толстую свинцовую трубку, довольно тяжелую. Расплющиваю ее молотком. Ношу под платьем как пояс. Все это, чтобы стяжать Христа, вынудить его открыться, помочь, нет, просто дать знать, что ОН есть. И в Четьи-Минеях, в свинцовой трубке, в упорных, жарких и бесплодных молитвах на холодном полу – мое военное дело. Это для чего-то нужно, для войны, для России, для народа моего любимого… для народа нужен только Христос, я это знаю».

Тогда она была еще слишком молода, неопытна, слова и действия были порой спонтанными, но уже тогда Господь тронул ее сердце, взял за руку и направил на путь спасительный, на путь испытаний. Весь земной путь Кузьминой-Караваевой, будущей м. Марии, был подготовкой к иной вечной жизни, и вторая евангельская заповедь – «Возлюби ближнего твоего как самого себя» – стала для нее главной.

В начале Первой мировой войны (по сути, первой для нее) ей было трудно сформулировать личное отношение к происходящему; легче было определить, кто был «свой», кто «с Христом или с Антихристом». Труднее было отмежеваться от людей, близких по творчеству, но, как выясняется, с началом войны ставших совсем далекими. Ей предстоит узнать о начале Второй мировой, и тогда она напишет слова, которые наверняка зародились у нее уже в 1914 году: «В молодости сама эта молодость тянет нас, будоражит и смущает. Личные неудачи и срывы, различные разочарования, крушения надежд – все это не дает осесть нам и успокоиться. Есть и более серьезные вещи: настоящее горе, безвозвратные утраты, больше всего смерть любимых, – это все то, что на какие-то сроки уничтожает нашу тяжесть, даже вообще нашу весомость, что вдруг властно и повелительно уводит нас из этого мира с его законами в мир иной, законы которого нам неведомы. <…> Думаю, что христианская совесть никогда не может руководствоваться мотивами разбойника, т. е. для нее никогда не приемлемо агрессивное участие в войне. Гораздо сложнее обстоит дело с вопросом претерпевания войны, пассивного в ней участия, войны защитительной. И тут я подхожу к главному, что определяет христианское отношение к войне. Сила не в ней, а в том, что за нею. Есть в войне нечто, что заставляет – не всех, но многих – прислушиваться, и вдруг, среди рева пушек, стрекотания пулеметов, стонов раненых, – услышать иное, услышать далекую архангельскую предваряющую трубу. <…> В известном смысле можно утверждать парадокс, что всякая война, как бы она ни кончилась, самым фактом специфического своего влияния создает возможность, даже неизбежность следующей войны»[53].

* * *

Известно, что у талантливых людей страдания приводят к высшему подъему творческого напряжения. В этот период Елизавета Юрьевна замышляет свою самую загадочную поэму «Мельмот», навеянную чтением готического романа английского писателя Ч. Р. Метьюрина «Мельмот Скиталец». Можно без преувеличения сказать, что поэма о Мельмоте, над которой она работала c 1914 по 1915 год, является не только самым пространным, но и самым сложным из ее известных поэтических произведений, имеющим к тому же глубинные связи со многими произведениями мировой литературы. Поэма, написанная в символическом стиле начала ХХ века, состоит из четырех глав-песен и композиционно делится на две части: жизнь героини до встречи со скитальцем и после нее. Во многом это произведение автобиографично, так как в повествовании легко прослеживаются, угадываются реальные люди, как, например, А. Блок, но особенно реалистичен образ героини – Владычицы Ималли. Поэма о Мельмоте – это отголосок безответной любви поэтессы к Блоку, который ассоциировался у нее с Мельмотом не только своим «демонизмом», но и тем, что он, подобно Мельмоту, вкусил мудрость от древа познания, что он многое знает и предвидит (может быть, даже все!).

Это сказительно-фантастический рассказ о мятущейся душе юноши, который не находит ответов на вечные вопросы о смысле жизни, о добре и зле. Герой страшится смерти, отчего ищет власти и бессмертия. Зло побеждает добро, но на своем пути мрачного скитальца он встречает любовь девушки, которая носит имя Ималли. В начале поэмы Е. Ю. выводит эпиграфом слова: «В полной уверенности, что близко время Мельмоту прилететь и искушать нас одним только обещанием, и с сомнением – неужели никто не согласится быть искушенным».

То был Мельмот!

Все скорби испытав и веру искусив,

Проникнув в тайны знаний,

Он не был в страстии спокоен и счастлив

Пред часом умираний.

Поэма писалась несколько лет и, вероятнее всего, была закончена в Анапе в 1917 году. Известно, что вместе с папкой рисунков рукопись «Мельмота» была подарена детям Омельченко. Их было трое (две девочки и мальчик); по приглашению Елизаветы Юрьевны дети провели предреволюционное лето в Анапе, в ее родовом имении. «… она нам много читала из своей поэмы о Мельмоте»; перед детьми возникал таинственный скиталец. «Он то прилетал, то улетал на свои недоступные острова в Индийском океане…» Все это волновало и будило живое воображение детей, и, как вспоминает Е. А. Омельченко, «…брат мой еще долго потом рисовал корабли (не знаю, морские или воздушные), на которых прилетал Скиталец Мельмот».

Не здесь, не здесь, – в пустынном океане,

Средь бурь, средь волн сердитых и в седом тумане

Решил Мельмот спасение искать.

И рассекая облако бортами,

Корабль летит над тихими местами,

Мельмот смотрел на голубую даль.

И к вечеру на острове далеком

Мельмот уже бродил, вперед гонимый роком.

Ложились тени, и горел закат;

И ящериц блестели слабо спины,

Ступали гордо пестрые павлины,

Желтел в лучах закатных виноград,

И серебрился месяц на востоке;

У ног журчали медленно потоки;

На крыльях тихих приближался сон.

В воде закатные лучи дрожали.

Раздвинув ветви, тихо шла Ималли…

В поэме странным образом звучат фаустовские нотки обреченности человека, попытки смены собственной судьбы на чужую, вплоть до подписания некоего договора с довольно жесткими условиями. Этот трагический скиталец вынужден ради собственной свободы найти «заместителя» по мукам.

Прежде чем встретиться со своей спасительницей Ималли, он облетает на своем корабле мир и с отчаянием вопрошает:

Неужели на земле неплодной

Средь усталости и нищеты,

Среди тленья, тленья и тщеты

Все спокойны духом и святы,

В выборе дорог своих свободны?

Его душа настолько очерствела, а сердце охладело, что, встретив прекрасную Ималли, он сразу понимает, что перед ним чистая дева, и просит ее обменяться с ней душами. Девушка готова отдать изгнаннику все – даже жизнь, но не душу: душа принадлежит Богу, а не дьяволу. Отвергнутая Ималли становится кем-то вроде настоятельницы общины или монастыря. Она уединенно живет в своем белом доме у отрогов гор и стережет людской покой. Но и в эту обитель прилетел Мельмот. Владычица Ималли просит его успокоиться, прекратить свои вековые скитания, советует ему повиниться перед Богом, вверить ему свою судьбу. Но Мельмот не в силах сделать это. И тогда ради любви, ради спасения любимого существа Владычица Ималли берет грех Мельмота на себя, ибо только таким образом можно избавить его от адского огня. Несмотря на протесты Архангела Михаила, Владычица обменивается судьбой с Мельмотом, и тот тихо и счастливо умирает:

Мне блага не надо;

Я согласна нести твой грех.

Благословенна отрада —

Пасть за любовь ниже всех.

В любви мне сияет награда.

Эти плечи слабые мои несут

Всю судьбу твою чрез скрежет и пожары

В край, где завершится суд.

Владычица Ималли состарилась, но продолжала жить в белом доме. Она ничего не просила и не ждала от жизни, а только заботилась и молилась об усталых. Время текло незаметно, подошел срок и ее кончины, и душа Владычицы стала безнадежно ждать у райских дверей, пока не предстала наконец перед небесным судом. Но торжество дьявола было преждевременным. Ведь Ималли отдала свою душу даром, а не ради богатства и власти. Она так и объяснила на суде, что поддалась просьбе Мельмота во имя Бога:

Он так тогда устал,

А Ты мне силу дал,

И я могла нести спокойно бремя кары.

Пусть отдыхает он…

Уходит на покой

Усталый путник мой,

И кару за него приму я без боязни.

В любви моя награда!

Чаша греха оказалась перевешенной чашей добра, победила любовь и великая жалость. Небесный суд оправдал Ималли: «…потерявший душу свою ради Меня, сбережет ее» (Мф. 2:28). Что касается Блока (в образе Мельмота), то он не хотел никакого спасения, особенно от Е. Ю., вероятнее всего, она многое нафантазировала, и подвиг спасения, на который она его толкала, был ему абсолютно чужд.

В поэме есть описание белого дома, в котором живут Мельмот и Ималли, образ которого можно соотнести с тем, о чем Е.Ю. пишет Блоку: «Если я скажу о братовании или об ордене, то это будет только приближением, и не точным даже. Вот церковность – тоже не точно, потому что в церковности Вы, я – пассивны: это слишком все обнимающее понятие. Я Вам лучше так расскажу: есть в Малой Азии белый дом на холмах… И там живет женщина, уже не молодая, и старый монах. Часто эта женщина уезжает и возвращается назад не одна: она привозит с собой указанных ей, чтобы они могли почувствовать тишину, видеть пустынников. В белом доме они получают всю силу всех; и потом возвращаются к старой жизни».

Работа над «Мельмотом» закончилась в 1917 году, а начиналась она в 1914-м в Джемете, или, как она его переиначила в письмах к Блоку, – Дженете. Так в Коране именуется рай, от арабского джиннат.

Известный петербургский врач-гигиенист А. П. Омельченко и его семья дружили и были даже в далеком родстве с Пиленко. В военное лето 1917 года трое детей из семьи Омельченко (две девочки и мальчик) были приглашены Елизаветой Юрьевной провести несколько месяцев в Джемете: «Нас, скромных и очень застенчивых петербуржцев, встретили в семье Елизаветы Юрьевны как-то просто и приветливо. У Елизаветы Юрьевны была маленькая, лет трех-четырех, дочь Гаяна На греческом языке Гаяна – земная, как нам пояснила Елизавета Юрьевна. Девочка редко появлялась среди нас, но однажды, в ранние часы темного вечера, она пришла. На небе сверкали яркие южные звезды. Гаяна потянулась к окну и просящим голосом, обращаясь ко мне, сказала: “Дай мне звездочку, что тебе стоит?” Вопрос очень удивил и смутил меня. Елизавета Юрьевна любила рисовать. Рисовала она иногда при нас, в столовой, краскам, почти не пользуясь при этом карандашными набросками. Однажды я застала ее и моего брата Андрея (ему было 14 лет) за рисованием. Андрей дорисовывал красками этюд, сделанный с дома Пиленко – этого средневекового замка, как мы его называли, а Елизавета Юрьевна рисовала что-то на излюбленные ею библейские темы. Рисунки свои она потом охотно дарила нам. И они нам очень нравились. Иногда она вырезала из тонкого картона удивительные миниатюрные силуэты, предварительно не нанося на бумагу рисунка карандашом, мы очарованно смотрели на это, как на чудо… А еще она нам много читала из своей поэмы о “Мельмоте”, перед нами возникал таинственный незнакомец Мельмот, он то прилетал, то улетал на свои недоступные острова в Индийском океане, все это волновало и будило воображение. А брат мой еще долго потом рисовал корабли (не знаю, морские или воздушные), на которых прилетал скиталец Мельмот».

Такой же корабль в облаках был нарисован ею как иллюстрация к стихам, при этом она использовала черную тушь с отмывкой. Что касается вырезок из плотной бумаги, то как не вспомнить о художнице Кругликовой, с которой в начале 1914 года Елизавета Юрьевна встречалась в Москве. Она была к тому времени уже известна своими силуэтами, чем, безусловно, привлекла к себе внимание молодой художницы и поэтессы. Встречи и общение в кругу друзей были частыми, а следовательно, и невольное изучение техники не прошло мимо восприимчивой ко всему новому Елизаветы Юрьевны. Вырезки ее, выполненные из тонкого картона и плотной бумаги, поражают виртуозностью и экспрессией. Не верится, что эта работа делалась без каких-либо предварительных эскизов, а одним движением ножниц, да еще и на глазах удивленных зрителей.

Решение Елизаветы Юрьевны отдать акварели и рукопись «Мельмота» малознакомым детям до сих пор вызывает недоумение. Было ли это своеобразным наитием, взглядом через годы, интуитивным желанием спасти хоть что-то из ее прежней жизни? Ведь разлука с Россией уже была близка, но для нее самой не очевидна. Во всяком случае, этот необъяснимый дар в Джемете обернулся сегодня подарком судьбы для нас: по сохранившимся таким образом в России около 30 акварелям можно судить о ее творчестве до эмиграции. Акварели и рукопись долгое время хранились в семье у сестер Омельченко. Уже на закате своих дней они решили передать рисунки в Русский музей. Сравнительно небольшое количество вещей, предположительно того же периода (акварели и рисунки), хранится в Бахметевском фонде в Нью-Йорке, куда они вместе с частью рукописей были переданы в 1955 году Софьей Борисовной Пиленко.

Уже говорилось многократно, что работы свои мать Мария никогда не подписывала, даже в те ранние годы, когда была простой мирянкой Кузьминой-Караваевой. Серия акварелей, которая сейчас находится в запасниках Русского музея, Государственного объединенного тверского музея и музея Анны Ахматовой, не является вещами, рожденными одномоментно. По всему видно, что в «папку Омельченко» были вложены работы целого периода, с 1914 по 1917 год, а если говорить о пейзаже Бад-Наугейма, то он был написан в Германии в 1912 году.

Большая часть работ из собрания Омельченко выполнена в своеобразной и редко встречающейся технике – акварель с гуашью, покрытой воском, несколько карандашных рисунков слегка подцвечены акварелью, а два этюда выполнены на бумаге маслом. Один из них – женщины, давящие виноград в огромных бочках, – явно сделан с натуры в Джемете, где виноделие было главным занятием. Вполне вероятно, что многие акварели предреволюционных лет послужили для Елизаветы Юрьевны тем художественным багажом, запасом композиционных и колористических решений и находок, которые помогли ей впоследствии в работе над фресковыми росписями в Париже. Они стали некими заготовками для последующих росписей интерьеров и гобеленов для ее храмов («Царь Давид», «Тайная вечеря» и др.). В серии акварелей из «анапской папки Омельченко» – «Ангелы трубящие», «Встреча Анны и Елизаветы», «Благовещение», «Пророки» и др., несмотря на их небольшой размер, уже угадывается талант художника-монументалиста. Определенное влияние и сходство ее работ можно обнаружить с работами Наталии Гончаровой, например, с «Богоматерью с младенцем» 1909 года, а акварель Кузьминой-Караваевой «Красный город» и по своему антивоенному звучанию, и по художественному решению напоминает гончаровский цикл «Война». Безусловно, прослеживается и влияние М. Сарьяна, особенно в рисунках, связанных с восточной тематикой, но самые близкие аналогии – это рисунки и карандашные эскизы Н. С. Войтинской, хранящиеся в Государственной публичной библиотеке им. М. Е. Салтыкова-Щедрина. В них есть непосредственная перекличка «пророков» и «пастырей» с рисунками Кузьминой-Караваевой.

В своем творчестве она чаще всего шла ощупью, набираясь опыта и смелости у друзей. Но не только художники, ее собратья по кисти и перу, были причастны к направлению, на которое она свернула. Может быть, и русский фольклор, народное рукоделие, кровь ее земных предков, древний культ природы (которой поклонялся Волошин и его окружение) в виде богинь земли и плодородия сыграли роль в созревании ее как самостоятельной творческой личности.

О, мир, о, мой одноутробный брат,

Нам вместе радостно под небом Божьим

Глядеть, как Мать воздвигла белый плат

Над нашим хаосом и бездорожьем.

Софья Борисовна вспоминала, что Лиза, рассматривая ее коллекцию кружев и вышивок, спрашивала о мифологическом образе “матери сырой земли”, часто встречающемся в народном рукоделии (особенно на рушниках). Эта символическая женская фигура Земли необыкновенно напоминает Богородицу Оранту с поднятыми вверх и раскинутыми в стороны руками – в традиционном жесте заступнической молитвы.

Может показаться странным, но Дмитрий Владимирович Кузьмин-Караваев, ее бывший супруг, в это время тоже сделал первый шаг к Богу. В 1913 году он случайно купил Новый Завет у женщины, торговавшей книгами в поезде Тамбов – Санкт-Петербург. «Я сделал это отчасти из сострадания, отчасти из снобизма», – напишет он. Когда мать увидела его покупку, она очень обрадовалась этому приобретению и для того, чтобы и далее радовать свою мать, Дмитрий постоянно носил с собой Новый Завет, однако начал читать его лишь после Октябрьской революции 1917 года. «Как много утешения я обрел в Новом Завете! Образ Христа Спасителя, Его торжествующие смирение, Его любовь как Бога и как человека, настолько глубокая и беспристрастная, – навсегда проникли в мое сердце». 5 мая 1920 года он присоединился к Католической церкви, а в 1922 году был выслан вместе с группой интеллигенции на так называемом философском пароходе, в Риме в 1927 году принял священство.

* * *

Прямых доказательств нет, но в многочисленных свидетельствах неоднократно приводятся предположения, что отцом Гаяны был, что называется, «простой человек». После разрыва с мужем, в котором она не нашла «простоты», и очередного неудачного общения с Блоком Кузьмина-Караваева уезжает в Анапу, где встречается с незнакомцем. До сих пор неизвестно даже его имя. Может показаться очень странным, как, любя Блока, она могла так спонтанно поступить?

Что стояло за этим? Отчаяние, импульс, ревность, желание наказать себя и «пойти на вы» с враждебным окружением и декадентством? На самом деле подсознательно или сознательно она воплощает в жизнь совет, данный ей Блоком еще при первой их встрече в 1908 году:

…я хотел бы,

Чтобы вы влюбились в простого человека,

Который любит землю и небо

Больше, чем рифмованные и нерифмованные

Речи о земле и о небе.

Только ей и поэту ведомы ее слова из письма к нему от 28 ноября 1913 года: «Когда я была в Найгейме – это был самый большой перелом, самая большая борьба, и из нее я вышла с Вашим именем. Потом были годы совершенного одиночества. Дом в глуши на берегу Черного моря… И были Вы, Вы. Потом к земле как-то приблизилась; и снова человека полюбила, и полюбила, полюбила по-настоящему, а полюбила потому, что знала, что Вы есть. И теперь месяц тому назад у меня дочь родилась, – я ее назвала Гаяна – земная, и я радуюсь ей, потому что – никому не ведомо, – это Вам нужно».

Действительно, со слов Ю. Я. Мошковской, она вышла за Дмитрия К.-К. «не по любви, а из жалости… Лиза создала его в своем воображении, а может, хотела спасти от какой-нибудь “бездны”». Уезжая из Петербурга весной 1913 года, она вычеркивала из жизни не только свое окружение, но и расставалась с неудачным браком. Одна из ее близких подруг, гостивших у нее летом в 1915 года отмечала: «Она полюбила простого человека, охотника, гамсунского “капитана Глана”». В письме к Блоку есть слова: «…полюбила по-настоящему. (Я сейчас с дочерью в Москве), а потом буду с ее отцом жить». Но и эта встреча закончилась ничем, начавшаяся война и революция их раскидала, девичья мечта юности – «лейтенант Глан» – исчез из ее жизни навсегда. При встречах и в переписке с Блоком вопросы задаются прямо, ответы поэта ее не устраивают…

«Скифские черепки», вышедшие в 1913 году, стали переломным этапом. Именно в них Е. Ю. нащупывает христианскую ноту; первые критические высказывания не ранят ее самолюбия. Начало положено, и она идет дальше. Весь сборник «Черепки» пронизан религиозными поисками, темой чуда. Одновременно с работой над «Мельмотом» Кузьмина-Караваева писала философскую повесть «Юрали» (названную по имени главного героя), где она развивает тему добра и зла, любви и предательства. Повесть вышла весной 1915 года.

«О, Юрали, Юрали, ты, улыбающийся всем! Ты воистину подобен солнцу, греющему и добрых и злых… Никто в мире не знает таких слов, как ты. Никто не умеет так ласково заглянуть в глаза. Я знаю, Юрали, что не встречу любви большей, чем твоя любовь».

О сложной символике этого произведения и зашифрованном в названии смысле было уже здесь написано. В своей изначальной форме Юрий/Егорий/Георгий в переводе с греческого означает «земледелец». Ведь и дочь ее тоже была названа Гаяной – «земной». Кроме того, имя Юрий импонировало ей еще одним своим скрытым значением: в балтийских языках (а она была родом из Латвии и жила там свои первые четыре года) оно означает «море». Море Кузьмина-Караваева очень любила… Позже она назвала Юрием своего сына, использовав затем его имя и отчество для своего литературного псевдонима – Юрий Данилов.

«Среди детей были две девочки: одна – горбунья, а другая – ласковая и злая; маленькой змейкой казалась она Юрали. Они особенно привязались к нему. Горбунья впервые видела, что уродство ее не пугает, что Юрали так же ласков с ней, как и с другими детьми. Часто говорила ему так: “Ты как солнце, Юрали; солнце светит и добрым и злым, прекрасным и калекам. Ты на меня смотришь так же ласково, как и на других, ты не боишься моего уродства. Это потому, что ты мудр и ясен, Юрали. Только тот боится уродства, кто сам уродлив. Мой прекрасный, тихий Юрали, я люблю тебя. И нежно гладила горбунья его руки и заглядывала ему в глаза…»

Создавая образ Юрали, Елизавета Юрьевна заимствовала у мусульман-шиитов (она общалась с ними, живя в Анапе) не только имя, но и саму идею появления нового пророка, учителя мудрости[54]. Согласно мусульманскому учению где-то существует таинственно исчезнувший, сокрытый от людей некий имам (духовный глава), которому предстоит объявиться на земле в роли махди (мессии). Однако в целом Юрали предстает перед читателем не мусульманским, а христианизированным проповедником.

«Тайное знание осенило его: куда бы ни привели шаги, – везде будет его родина ждать. Родина еще неведомая! То же солнце будет освещать путь его, то же небо ласково раскинется над ним, те же звезды тихо запылают ночью. Извечная родина, ласковая колыбель лелеет усталого от пути Юрали; тихая мать нежит ноги его; мать земля зеленая. И к восходу или закату, в страну ночи или в страну солнца поведет его дорога – везде он желанный сын мудрой земли, везде он любимый брат зверям и злакам земным».

Повесть написана ритмической прозой, сюжет стилизован под народные сказания, состоит из многих аллегорий и притч. Главный герой ее – певец, сказочник, мудрец, новый учитель-проповедник. Искания его противоречивы и непоследовательны, он во многом полагается на судьбу, на предопределение. Характерно, что в один из периодов жизни своего героя Елизавета Юрьевна поселила его в монастырь. Юрали добр, наивен, чист; он «расточал душу свою всем», «расколол сердце свое на куски, растопил любовь свою» на многих грешников. За это он получил упрек от старого монаха: «Кто хочет быть свободным и справедливым, должен выжечь из души своей любовь… Только суровая справедливость должна владеть помыслами». Во имя этой справедливости, а не любви и заступился старый монах за людей перед судьями. Этот диалог старчества с молодостью во многом созвучен с ветхозаветной суровостью и новым евангельским образом человека. Юрали, как и автор, знает: где нет любви, прощения, надежды, там нет и жизни, ибо «призваны люди любить и лелеять жизнь». За нарушение устава (ветхозаветного закона) юноша изгоняется из обители.

По оценке Д. Е. Максимова, «Юрали» – это повесть, в которой «искания преобладают над решениями». В тяжелые военные годы молодая писательница устами своего героя дала клятвенное обещание: «Отныне я буду нести и грех, и покаяние, потому что сильны плечи мои и не согнутся под мукой этой». То же самое говорит и ее героиня Ималли, взявшая грех скитальца Мельмота на свои плечи.

Как часто в ее творчестве слово и рисунок живут рядом. Именно в тот же период она создает цикл акварелей, которые можно рассматривать как своеобразные иллюстрации к этой повести. Из отдельных писем мы узнаем, что она все больше углубляется в изучение богословия и религиозной философской мысли: «Вот продолжаю заниматься своими академическими учениями и ясно чувствую, что это самое главное из того, что надо делать».

После выхода книги Е. Ю. пишет 1 июня 1915 года в Петроград историку И. С. Книжнику-Ветрову[55]: «Как мой Юрали принят у Вас? Думала начать большую новую вещь: мне казалось, что она в большой степени поправит юралины недостатки. А получается скверно: вроде какого-то романа для юношества. Думаю, что это происходит потому, что каждый пишущий должен проникаться не только теоретически идеями своего труда, но и подчинить им жизнь. <…> Юрали был тесно связан с моею жизнью; а то, что теперь пишу, – так трудно выполнимо. Можно даже сказать парадокс: гораздо легче создать что-нибудь и проникнуться этим, чем подчинить себя чужому, даже такому, что теоретически принято».

* * *

Осенью 1915 года Е. Ю. приезжает в Петроград, а весной 1916-го выходит ее второй поэтический сборник «Руфь». В предисловии к этой книге она объявляет о своем призвании «волею, ей неведомой» и заявляет о дороге, с которой не собирается сходить:

«Неизбежность заставила меня подняться на высоты. Обреченный не знает: зачем, но ему дано иное знанье: так надо. Оставив холмы и долины внизу, я видела сроки, и вера моя сливалась со знаньем, потому что я могла пересчитать, сколько холмов меня отделяет от них, и могла сверху проследить все изгибы дороги, ведущей к ним. Неизбежность заставила меня оплакивать умершую мою душу человеческую. Разучившись говорить на земных языках, потеряв тайну земных чувств и желаний, я могла только именовать холод, который был во мне, и созерцать зеленую планету Землю, распростертую предо мною. Волею, мне неведомой, я вновь спустилась в долины. Как паломник иду я к восходу солнца. Тайна, влекущая меня с высоты, открылась мне; “если пшеничное зерно, падши на землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода” (Ин. 12:24). Перестала видеть, чтобы осязать, чтобы не только измерить разумом дорогу, но и пройти ее медленно и любовно. Еще по-детски звучит моя земная речь, вновь познаваемая мною, еще случайными спутниками кажутся мне те, кто тоже идет на восток и кому надлежит пересечь холмы. И мне, не забывшей сроков и не слившейся с дорогой, кажется, что сумраком окутана земля и что ноша моя – необходимый искус, а не любимое дело.

Если дано мне читать страницы еще несовершенного, если сквозь память о том, что было и что есть, я не забыла счета холмам и извивам дороги, то все же смиренно говорю: сейчас трудная цель моя – взойти на первый пригорок; оттуда я увижу, как солнце подымается меж холмами; и, может быть, не мне будет дано видеть его восход из-за грани земли, из бездны темной и непознаваемой. Вероятно, что и я, как многие другие, умру, не дождавшись срока, который я видела с высоты. Но близок, близок он. Немногие спутники мои, те, кто вместе со мною смотрел или только верил в мои виденья, на новом языке вспоминаю вас; и вы узнаете меня в новых одеждах: разлука не суждена нам.

И Ты, обрекший меня и утаивший явное, чтобы тайным осветить разум мой, не оставляй меня, когда длится земной закат, и не ослепляй взора моего, который прозрел по Твоей воле».

Стихи этого сборника не имеют датировок (что является одной из характерных черт творчества поэтессы). Своим построением, делением на циклы с собирательными заголовками «Руфь» напоминает книги С.М. Городецкого «Ива» (1913) и «Цветущий посох» (1914). Но все главное Е. Ю. написала в своем предисловии, а стихи в книге – это красота слова, библейские образы, память о прошлом, надежда на воскрешение. Почему именно «Руфь»? Может, потому, что впервые она начинает ощущать себя как «вестницу слова Господа» и в письме к Блоку от 20 июля 1916 года пишет:

Смотреть в туманы – мой удел:

Вверяться тайнам бездорожья.

И под напором вражьих стрел

Твердить простое слово Божье.

Настоящим прорывом, заложившим основу будущей христианской поэзии Кузьминой-Караваевой, явился последний стих сборника «Я силу много раз еще утрачу…». Это одно из лучших ее ранних стихотворений, в котором пророчески предсказана будущая судьба матери Марии:

Я силу много раз еще утрачу;

Я вновь умру, и я воскресну вновь;

Переживу потерю, неудачу,

Рожденье, смерть, любовь.

И каждый раз, в свершенья круг вступая,

Я буду помнить о тебе, земля;

Всех спутников случайных, степь без края,

Движение стебля.

Но только помнить; путь мой снова в гору;

Теперь мне вестник ближе протрубил;

И виден явственно земному взору

Размах широких крыл.

И знаю, – будет долгая разлука;

Неузнанной вернусь еще я к вам.

Так; верю: не услышите вы стука

И не поверите словам.

Но будет час; когда? – еще не знаю;

И я приду, чтоб дать живым ответ,

Чтоб вновь вам указать дорогу к раю,

Сказать, что боли нет.

Не чудо, нет; мой путь не чудотворен,

А только дух пред тайной светлой наг,

Всегда судьбе неведомой покорен,

Любовью вечной благ.

И вы придете все: калека, нищий,

И воин, и мудрец, дитя, старик,

Чтобы вкусить добытой мною пищи,

Увидеть светлый Лик.

Книга «Руфь» вызвала самые противоположные отзывы, литературные критики, далекие от религиозной темы, пытались объяснить сборник по-своему. Странно ли, что по выходе из печати положительных отзывов было мало? Книгу то ли не заметили, то ли, заметив, замолчали. Может быть, оттого, что для многих друзей поэтессы эта тематика была не по вкусу? В 1916 году, в разгар «военного патриотизма», слово «Руфь» не воспринималось даже наборщиками: в некоторых изданиях в библиографических отделах вместо «Руфь» было ошибочно напечатано «Русь».

Наиболее справедливую оценку сборнику дал Городецкий; старый друг поэтессы отозвался о книге летом 1917 года из далекого Тифлиса: «В плеяде поэтов, выдвинутых петроградским “Цехом поэтов”, Е. Кузьмина-Караваева занимает не последнее место… Принципы коллективной поэтической школы, господствовавшие в “Цехе”, пошли ей на пользу и создали еще одного поэта. После книги “Руфь” о Кузьминой-Караваевой можно говорить как о вполне определившемся работнике на черноземе поэзии. Именно слово “чернозем” вспоминается, когда читаешь ее стихи. Она вся близка земле, природе, глубоким и темным ее силам… Нельзя сказать, чтобы книга “Руфь” была легка для чтения. В ее образах много бывает стихийной грузности, земной тяги. Пытливая мысль часто идет путями извилистыми и дальними. Любители “легкого” чтения, иначе говоря книгоглотатели, не берите этой книги. Но все, кого беспокоит, тревожит и волнует психическая жизнь современной женщины, заблудившейся в противоречиях между свободным чувством и лицемерным бытом, все, для кого жизнь человеческая не кончается с последним ударом молотка в последний гвоздь, забиваемый в крышку гроба, найдут в стихах “Руфи” немало откликов и отзвуков на свои думы»[56].

Слишком ясно и смело в книге были обозначены приоритеты – Бог, вера, жертвенность. Казалось бы, ситуация в стране звала именно к этому, но в большинстве своем русские либеральные интеллигенты, вольно или невольно подыгрывая разнообразным противникам, стали на путь раскачивания ситуации в стране и постепенно превратились в соучастников революционного разгрома России, приведшего в конечном итоге не к обретению свободы, а к торжеству большевизма.

Народная революция, которая могла произойти еще в XIX веке, не случилась. Можно долго рассуждать, по каким причинам, но к этому не были готовы ни христианские либералы, ни сам народ, в массе своей очень далекий от церкви. Священник и философ Павел Флоренский писал, что у русского простого человека суеверие и религия шли вместе, а Церковь никак не «снисходила», оставалась сервильной и не желала идти к народу, превратившись в один из государственных департаментов. «Для русских православных людей таким кумиром чаще всего служит сам русский народ и естественные его свойства. Вера в быт превыше требований духовной жизни, обрядоверие, славянофильство, народничество, как ни различны они между собою, однако все эти уклоны силятся стать на первое место, а вселенскую церковность поставить на второе или вовсе отставить»[57]. А русский религиозный историк Георгий Федотов уточнял: «Христианство в Киевской Руси было главным образом религией цивилизованного, городского населения, верой аристократического общества»[58].

Вот и возникает вопрос, почему в России к началу войны было столько прекрасных, образованных деятелей культуры и политиков, которые не смогли договориться между собой, уж не говоря о диалоге с народом. Где заплутали великие русские мыслители, интеллектуалы и философы русского религиозного Серебряного века?

Евгений Трубецкой[59], описывая хаос тех годов, тонко замечает: «Церковь сама должна освободиться от временных исторических наростов и явить миру во всей его первообразной чистоте христианский общественный идеал. Это прежде всего идеал положительной всеобщности и равенства, ибо во Христе нет различия между иудеем и эллином, между рабом и господином; в христианстве выражается и высшая тайна человеческого существования, и тот прямой путь, который ведет ко спасению. То анархическое движение, которое на наших глазах разрастается, не может быть остановлено никакой внешней, материальной силой. Вещественное оружие бессильно, когда падает в прах весь государственный механизм. Только сила нравственная, духовная может положить предел всеобщему разложению, резне, грабежу, анархии общественной и анархии правительственной. Христианство – та единая и единственная нравственная сила, перед которою у нас склоняются народные массы; иной у нас нет. И если русская демократия не определится как демократия христианская, то Россия погибнет бесповоротно и окончательно»[60].

В советские годы о книге Кузьминой-Караваевой «Руфь» тоже никто не вспоминал, и только к началу 1990-х ленинградский искусствовед А. С. Сытова написала следующее: «“Руфь” – самая зрелая и интересная работа молодой поэтессы. В ней нашли место размышления о жизни, о предопределенности выбранного пути, о долге, ответственности за все и причастности ко всему, что происходит в мире. Душевная энергия, страстная любовь к жизни, к людям прорывается в стихах “Руфи” с особенной силой».

Это своеобразное выражение жизненного и философского кредо поэтессы: отдавать всю себя людям, нести на своих плечах бремя мук человеческих, переживать их как свою собственную боль. Религиозная устремленность сочетается в ней с утверждением радости земного бытия и труда, примером чему может служить ее стихотворение «Преображенная земля»:

Взлетая в небо, к звездным млечным рекам

Одним размахом сильных белых крыл,

Так хорошо остаться человеком,

Каким веками каждый брат мой был.

И вдаль идя крутой тропою горной,

Чтобы найти взросший древний рай,

На нивах хорошо рукой упорной

Жать зреющих колосьев урожай.

Читая в небе знак созвездий каждый

И внемля медленным свершеньям треб,

Мне хорошо земной томиться жаждой

И трудовой делить с земными хлеб.

Это стихотворение легло в основу рисунка обложки к книге, сделанного самой поэтессой. От этого первого варианта она впоследствии отказалась. В «папке Омельченко» есть и другой вариант; кем он был выполнен, долгое время оставалось загадкой.

А. Сытова уточняет: «В отличие от сборника “Скифские черепки”, где указан в качестве автора обложки Сергей Городецкий, в этом издании художник не назван. И только благодаря варианту обложки из собрания Омельченко, очень близкого к варианту, с которым сборник увидел свет, стало известно, что он был нарисован самой поэтессой. Первый вариант относится к 1915 г. – этот год вмонтирован в композицию листа и несет, помимо информационной, и декоративную нагрузку. По стилю рисунок близок поздней мирискуснической книжной графике с ее изысканностью и любовью к орнаментике. В нем уже найдено основное решение – пропорции и членения листа, шрифт текста и его расположение. Однако в окончательном варианте Кузьмина-Караваева убрала орнаментальные украшения в виде цветочных гирлянд по бокам и сноп колосьев с серпом справа и слева от названия. Выполненные черной тушью рамка и членения листа заменены в издании золотыми полосками. Это сделало обложку строже, лаконичнее, собраннее и привело ее в большее соответствие с содержанием книги».

Библейское имя героини Руфь означает «подруга», «помощница», «благодетельница»; библейская Руфь согласно тексту (Руфь 1:2) после смерти своего мужа-иудея вместе со свекровью отправляется к нему на родину и присоединяется к народу Израиля. Выйдя замуж за своего родственника по мужу Вооза, она остается как бы заложницей семьи и работает на нее. Героиня Е. Ю. поступает иначе, и тут поэтесса, конечно, олицетворяет себя с новой Руфью, она подводит итог и уходит, для того чтобы начать работу для других (дальних)и начать новое восхождение. К своему Горнему пути она готовится ощупью…

Теперь я вновь бичую тело;

Обречена душа; прости.

Напрасно стать земной хотела,

Мне надо подвиг свой нести.

«Руфь» вышла 10 апреля 1916 года, а 20 апреля книга уже была у Блока, на ее титульном листе рукою поэтессы было написано: «Если бы этот язык мог стать совсем понятным для Вас – я была бы обрадована».

«В это время, – пишет Елизавета Юрьевна, – мрачней и мрачней становилась петербургская ночь». Все уже, и не только Блок, чуяли приближение конца. Летом ответ от него: «Я теперь табельщик 13-й дружины Земско-городского союза. На войне оказалось только скучно. Какой ад напряжения. А Ваша любовь, которая уже не ищет мне новых царств. Александр Блок».

Разговор с поэтом продолжается, и в октябре 1916 года она пишет Блоку: «Начинается моя любимая осенняя тишь, и все, бывшее в году, подсчитывается… <…> Особенно трудно сознание, что каждый только в возможности вестник Божий, а для того чтобы воплотить эту возможность, надо пройти через самый скудный и упорный труд. И кажется мне, что цель – этого достигнуть, ибо наступает сочетание, дающее полную уверенность в вере и полную жизнь. Тогда закон, данный Богом, сливается с законом человеческой жизни».

В своей новой книге Елизавета Юрьевна поместила стихотворение, посвященное Александру Блоку. Она вспоминала позже об одной (фактически последней) его просьбе, относящейся к их весенней (1916 года) встрече: «Я хотел бы знать, что часто, часто, почти каждый день вы проходите внизу под моими окнами. Только знать, что кто-то меня караулит, ограждает. Пройдете, взглянете наверх. Это все». Ее ответом, памятью о нем стало это стихотворение, где есть атмосфера города, близость Финского залива, окна его квартиры на Офицерской:

Смотрю на высокие стекла,

А постучаться нельзя;

Как ты замерла и поблекла,

Земля и земная стезя.

Над западом черные краны

И дока чуть видная пасть;

Покрыла незримые страны

Крестом вознесенная снасть.

На улицах бегают дети,

И город сегодня шумлив,

И близок в алеющем свете

Балтийского моря залив.

«Руфь» – книга мучительных раздумий и мрачных предчувствий приближающегося конца. Эсхатологические настроения в обществе были усилены затянувшейся войной. Во многих строках ее звучит тема обреченности: «Мы все полны святой тревоги», «Близится звенящий миг», «Настанет час последний», «Близок белый ослепительный срок», «Последние сроки горят», «Надеяться сердце устало», «Близок наших дней исход», «Духом приготовимся к исходу», «Мой дух к мучению готов»… Только вера в «вечный путь», в причастность к чуду еще дает ей силы держаться:

Брат, верь: язык Святого Духа

Огнем прорежет вечный мрак.

Литератор и философ Г. Беневич[61], разбирая смысл сборника «Руфь», пишет: «В отличие от библейской Руфи, которая собирала колосья (на поле Вооза, еще до того, как он взял ее в жены) для себя и своей свекрови (см.: Руфь, 2), лирическая героиня Кузьминой-Караваевой на поле народном собирает урожай для других – для баб, которые в голодную зиму находят несмолотые колосья на пороге. Стихотворение следует толковать в контексте диады “народ и интеллигенция”. Интеллигент-народник (чужой для народа, бывший “язычник”) не просто сливается с народом, входит в него, он, работая в народном поле, приносит народу нечто, работает не для себя, а для него – такова “народническая” программа Кузьминой-Караваевой. Колосья, приносимые интеллигентом народу, “не смолоты”, т. е. это – приносимое – следует еще обработать. Необходимо понять, что же поэтесса собиралась принести народу? Здесь мы снова встречаемся с поэтикой загадки, полем интерпретации, каковым является Библия».

Собирала колосья в подол.

Шла по жнивью чужому босая;

Пролетала над избами сел

Журавлей вереница косая.

И ушла через синий туман

Далеко от равнины Вооза;

И идет средь неведомых стран,

Завернувшись в платок от мороза.

А журавль, уплывая на юг,

Никому, никому не расскажет,

Как от жатвы оставшийся тук

Руфь в снопы золотистые вяжет.

Лишь короткий подымется день

И уйдет хлебороб на работу,

На равнинах чужих деревень

Руфь начнет золотую охоту.

Низко спустит платок на свой лоб,

Чтоб не выдали южные косы,

Соберет свой разбросанный сноп,

Обойдет все холмы и откосы.

А зимою, ступив чрез порог,

Бабы часто сквозь утренний холод

На снегу замечали, у ног,

Сноп колосьев несмолотых…

Так заканчивается книга “Руфь”, в которой угадывается путь самой поэтессы – собирание колосьев, тяжелая работа не только на ближнего, но и для дальнего… для незнакомого».

В повествовании о Лизе Пиленко, ставшей поэтессой Кузьминой-Караваевой, мы подошли к важной полосе ее жизни – к моменту оформления, по ее же словам, будущего монашества в миру. Встав на путь деятельного милосердия, монахиня Мария, основательница «Православного дела», напишет: «Мы собрались не для теоретического изучения социальных вопросов в духе православия – мы хотим поставить нашу социальную мысль в теснейшую связь с жизнью и работой. Вернее, из работы мы исходим и ищем посильного богословского ее осмысления»[62]. Книга «Руфь» была зерном, брошенным на русской земле, но которое взошло и заколосилось далеко от родины: «Как паломник иду я к восходу солнца. Тайна, влекущая меня с высоты, открылась мне: “Если пшеничное зерно, падши на землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода” («Руфь»).

Да, куда тропа земная

Не вела б меня теперь, —

Я сынам земным родная,

Брат мне, – каждый дикий зверь.

В небо чуждое не манит

Путь к пылающей звезде:

Здесь зерно звездою канет

В каждой взрытой борозде.

И земля, – но не планета,

А земной единый мир,

В синий плащ небес одета,

Будет править долгий пир.

Очень точное определение формирования личности м. Марии дал французский православный богослов и философ Оливье Клеман[63]: «В духовной истории православия судьба матери Марии одновременно становится неким итогом и пророчеством. К. П. Победоносцев, грозный обер-прокурор Святейшего синода, в детстве учил ее (она была его любимицей) любви к ближнему вместо любви к дальнему. Она открыла, что он любил человека, а не человечество. Революционеры учили ее любви к дальнему. Революция показала, что они любили человечество, но не человека. Русское возрождение привило ей вкус к духовному, хотя, являясь революционером, она никогда не была материалистом, но это было духовное малокровие, не имевшее связи с жизнью, лишенное социально-творческой силы. Мать Мария не проповедовала, а любила. Она всегда помнила, что по-настоящему драгоценно только то, что воздает подобающую честь образу Божию в человеке. <…> Ее судьба является пророчеством о тайне Церкви и еврейского народа. В том, что христиане принимают добровольные страдания и смерть за евреев или вместе с ними, она видела приближение того эсхатологического момента, когда Ветхий Израиль откроет наконец подлинный лик Иисуса Христа и признает в Нем своего Мессию, распятого на кресте. Ее размышления об аскезе встречи и “второй евангельской заповеди” стали важнейшим вкладом в христианскую мысль нашего времени».

«Неизбежность заставила меня подняться на высоты. Неизбежность заставила меня оплакивать умершую мою душу человеческую» («Руфь»).

1916 год стал поворотным не только в творчестве, но и в личной жизни Е. Ю. Усталость и депрессия последних лет дают о себе знать. По отдельным фразам из писем к Блоку можно заключить, что она как бы находит интерес в занятиях «приземленных» и пишет ему не только о своей любви, но и сообщает о некоторых деталях этой «земной» жизни: «И виноделие мое сейчас, где я занята с 6 утра до 1 часу ночи, все нарочно» (27 августа); «И жизнь впустую идет; и эти жизненные ценности, – побрякушки какие-то» (14 октября); «… идут какие-то нелепые дела: закладываю имение, покупаю мельницу и кручусь, кручусь без конца. Всего нелепее, что вся эта чепуха называется словом “жить”» (22 ноября).

В стихах этого периода она устало спрашивала: «Как нести любовь, чужую ношу?» И сама же ответила: «Этой ночью, гневной и лихой, / Я мой груз на перекрестке брошу». Писатель Е. М. Богат, много сделавший для возрождения памяти матери Марии в СССР, сказал по этому поводу: «Трагизм неразделенной любви в том, что невозможно понять, как это пропадут даром те сокровища, которые хочешь передать другому человеку и которых, как кажется тебе, достаточно для счастья, равного которому не было на земле…»[64]

Осенью 1916 года к Елизавете Юрьевне в Анапу приезжал из действующей армии на побывку ее брат Дмитрий. Он воевал на Западном фронте. Зимой 1914–1915 гг. Дмитрий участвовал в кровопролитных боях на реке Бзуре в Польше. Атаки немцев на русские позиции были почти непрерывными, с применением отравляющих газов. Противник потерял тогда десятки тысяч своих солдат, но ни на шаг не приблизился к Варшаве. Позже Елизавета Юрьевна писала о военных настроениях этого периода: «…война все настойчивее говорила о том, что скоро ничего не будет, что мы все обнищаем, обнищаем до конца, что останется только голый человек на голой земле».

Апокалиптический образ голого человека выведен в пьесе Л. Андреева «Савва». Как знать, может быть, она этот образ заимствовала отсюда? Чуть позже она нарисует одинокую, отстраненную от мира обнаженную фигуру многострадального Иова, сидящего на голой земле. Во время работы над «Руфью» Елизавета Юрьевна сделала несколько энкаустик и акварелей на религиозную тему, к ним относится прекрасная встречи Девы Марии и праведной Елизаветы, изображения библейских пророков, царя Давида, пророка Даниила со львами, встречи Иисуса и самаритянки, Евхаристии (Церковь земная и Небесная)[65]. Цитаты из пророков и псалма Давида являются эпиграфами разделов в «Руфи».

В октябре, проводив брата, она съездила в Кисловодск, чтобы «поправить сердце», о чем сообщила Блоку. «Начинается моя любимая осенняя тишь <…> На зиму окончательно остаюсь в Анапе». Но не случилось найти успокоения ни в любимых с детства местах, ни в творчестве, ни с самой собой. Ей было всего 25 лет! Это так мало и вместе с тем уже столько пережито.

В первых хроникальных автобиографических повестях, которые она напишет уже в эмиграции (1924–1925 гг.), говоря о себе в третьем лице, Кузьмина-Караваева подвела итог своей жизни до революции: «Она вообще ничего не замечала, – ни того, что война уже третий год продолжается и по улицам то и дело полки на фронт идут, ни того, что еще что-то новое надвигается на Россию»[66]; «пережив очередное увлечение <…> событиями личной жизни, – впервые оглянулась вокруг. Она неожиданно поняла, что война гремит, и это значит – гибель»[67]. Подобно героине одной из своих повестей, она словно бы очнулась от затяжного сна: «Что было в жизни? Была любовь, большая любовь, – и ничего не осталось»[68].

Елизавете Юрьевне не удалось зазимовать в Анапе, планы поменялись, и в декабре 1916 года она возвращается в Петроград, где решает оформить развод с Д. В. Кузьминым-Караваевым. Как знать, может быть, она окончательно расставалась с мужем в надежде на жизнь с отцом Гаяны (романтическим Гланом)?. Но и он исчез из ее жизни. Не получилось укрепить и отношения с Блоком, он ее любви не принял, поэзия не принесла ни особого успеха, ни удовлетворения. И только вера в Бога постепенно входила и грела ее душу, крохотным светлячком указывала ориентир, вселяла надежду на выход из безнадежного и длинного туннеля неудач. Но в действительности сентиментальные переживания, которые она воспринимала драматически, были своего рода веселой забавой по сравнению с тем, что ее ждало «за поворотом». Не ведала она тогда, что пройдет совсем мало времени, и она предстанет перед судом за сотрудничество с большевиками, и ее будущий супруг с трудом спасет ее от смертной казни.

Пророчества об апокалипсисе и Страшном суде, содержащиеся в «Руфи», станут реально осуществляться не только для нее, но и для России, а тема апокалипсиса продолжится в ее текстах и рисунках вплоть до 1942 года. Подводя некий итог творчества Кузьминой-Караваевой в предреволюционный период, можно сделать вывод, что за три-четыре года она прошла огромный путь отречения от «язычества» (скифского и славянского) к пророчеству о христианстве. По словам Г. И. Беневича, «в этот период она создала ряд сочинений, которые представляют самостоятельный интерес произведений искусства и мысли, с устойчивыми понятиями-символами (“чудо”, “земля” и т. п.), развитие которых отражает ее духовный путь и является способом его осмысления»[69]. Если припомнить слова Блока, что «первым и главным признаком того, что данный писатель не есть величина случайная и временная, – является чувство пути»[70], то можно сказать, что это чувство было свойственно Кузьминой-Караваевой в высшей степени.

«Все уже, – не только Блок, – чуяли приближение конца. Одни думали, что конец будет, потому что на фронте не хватает снарядов, другие – потому что Россией распоряжается Распутин, третьи, как Блок, – может быть, не имели никакого настоящего “потому что”, а просто в ознаменование конца сами погибали медленно и неотвратимо», – м. Мария.

Глава 7

Революции и гражданская война

Февральская революция, октябрьский переворот, партия эсеров, патриарх Тихон, красные и белые на Кубани, «Как я была городским головой» – суд и приговор, второе замужество

27 февраля (12 марта) 1917 года в России была свергнута монархия; победила буржуазно-демократическая революция.

Прежде чем продолжить рассказ о Елизавете Юрьевне и о том, что произошло в ее жизни к началу 1917 г, необходимо представить атмосферу мрака в стране. «Россия умирает, – как же смеем мы не гибнуть, не корчиться в судорогах вместе с ней? Скоро, скоро пробьет вещий час, и Россия, как огромный, оснащенный корабль, отчалит от земли, в ледовитую мертвую вечность», – писала она.

Конец ознакомительного фрагмента.