Вы здесь

Матрёнин двор. Рассказы. Подпольная литература А. Солженицына в проломе свободы (А. И. Солженицын, 1959)


Художник В. Бритвин


В издании сохранены авторские орфография и пунктуация. Их принципы изложены в работе «Некоторые грамматические соображения» (Солженицын А.И. Публицистика: в 3 т. Т. 3. Ярославль, 1997)


Предисловие

Л. И. САРАСКИНОЙ

Подпольная литература А. Солженицына в проломе свободы

В летние каникулы 1959 года учитель физики и астрономии рязанской средней школы № 2 Александр Исаевич Солженицын написал большой рассказ, размером с повесть. Ни ученики, ни педагоги-сослуживцы и не подозревали даже, что этот немолодой (за сорок), вежливо замкнутый преподаватель, избегающий праздных разговоров в учительской, увлекается словесностью. Судя по тому, как он вёл свои предметы, как умел заинтересовать класс, можно было предположить, что его досуг посвящён чтению специальной литературы – по физике, астрономии и математике, особенно им любимой. Позже завуч той школы обескураженно заметит: ему казалось, что молчаливый физик втихую готовит новое учебное пособие или сборник задач.

Сам же учитель нерушимо хранил тайну, о которой в целом мире знало всего несколько человек, проверенных общей судьбой и общей бедой. Приходя в класс точно по звонку, никогда не задерживаясь в школе без веской причины, сторонясь долгих совещаний и шумных компаний, он берёг время для главного дела своей жизни. Ибо преподавание физики было в тот момент внешней стороной бытия скромного учителя и надёжно прикрывало богатейшее литературное подполье большого писателя.

К тому моменту, когда во дворике деревянного дома, где росло несколько вишнёвых деревьев, он врыл в землю стол и скамейку, чтобы устроить свой летний рабочий кабинет (там, «под вишнями», и будет написан легендарный рассказ), у него накопилось уже немало: стихи и пьесы, повесть, поэма, варианты большого романа, наброски, заготовки – планы и замыслы грандиозных масштабов.

Все главные события, которые определили писательскую судьбу Солженицына и стали сюжетами его книг, к тому времени уже произошли, но самим книгам до поры предстояло оставаться в безвестности, без внимания критиков и читательской поддержки. Минуло два года, как он поселился в Рязани, купил маленькую пишущую машинку, жил тихо и неприметно, только во сне видел себя лагерником, закоренелым зэком, и никогда – вольным. Свой срок, восемь лет тюрем и лагерей, он отсидел от звонка до звонка, а последующая ссылка «навечно» благодаря хрущёвской «оттепели» ограничилась всего тремя годами. 6 февраля 1957 года решением Военной коллегии Верховного суда СССР он был реабилитирован – то есть признан невиновным в том политическом преступлении, которое ему, командиру батареи звуковой разведки капитану Солженицыну, награждённому боевыми орденами, вменили в вину и за которое его арестовали в феврале 1945-го прямо на фронте.

А до этого он успел пройти всю войну – от срединной России до Восточной Пруссии, начав рядовым в 41-м, выучась на артиллериста в 42-м и став боевым офицером. Фронтовые письма к школьному товарищу, где Сталин назывался паханом, попали в СМЕРШ (грозную карательную организацию «смерть шпионам») и оказались страшной, неопровержимой уликой. Арест, уголовное следствие и приговор были неминуемы – и мстительную власть не смягчила даже радость победы над фашистской Германией. Праздничный салют 9 мая 1945 года арестант Солженицын смог услышать через решётки Лубянской тюрьмы. «Не для нас была та Победа. Не для нас – та весна». Судьба переломилась надвое, когда ему не было и двадцати семи.

Но и прежде жизнь не слишком баловала его. Он родился в Кисловодске в 1918-м – в разгар Гражданской войны, когда кроваво переломилась судьба страны. Он никогда не знал отца, погибшего за полгода до рождения сына, и был воспитан матерью-вдовой, сполна хлебнувшей горечь одинокого обездоленного существования. Первые впечатления трёхлетнего мальчика, навсегда оставшиеся в памяти: в кисловодскую церковь во время богослужения входят чекисты и, прорезая онемевшую толпу, с грохотом врываются в алтарь – грабить…

Каждый человек рано или поздно задает себе вопрос – что ему досталось из детства? Солженицыну выпало нищее школьное детство в Ростове-на-Дону – выбиваясь из сил, мать зарабатывала изнурительным трудом стенографистки, беря бесконечные сверхурочные. «Я не знал, что такое дом. Мы жили в хибарках, туда всегда проникал холод. Всегда не хватало топлива. Воды в доме у нас никогда не было, приходилось идти за ней далеко с вёдрами. Пара ботинок или один костюм служили годами».

Где-то возле дома были зарыты в землю царские офицерские ордена отца, артиллериста на Первой мировой, под запретом была сама память о нем. С клеймом «кулак» скитался дед, отец матери; и вся семья деда переезжала с места на место, еженощно ожидая обыска и ареста. В начале 1930-х, после многих допросов и пыток, дед сгинул в застенках ГПУ. Зловещая тень этого учреждения, напишет позже Солженицын, «заслоняла небо»: ежедневно, в течение десяти лет, возвращаясь из школы, он шёл домой вдоль бесконечной глухой стены, мимо длинной очереди женщин, которые ждали на холоде часами, и уже с шести лет знал, что это стоят с передачами жёны заключённых…

И все же юноше Солженицыну повезло: густая тень той стены накрыла его не сразу и сперва даже поманила отсрочкой – на учебу. Окончив среднюю школу, а потом, в самый канун войны, и Ростовский физмат, он получил образование и профессию, которые кормили его и в конце концов спасли ему жизнь. Но ведь было ещё призвание и предназначение! Уже с девяти лет он знал, неизвестно почему, что будет писателем. «Откуда в нас появляется такое – это загадка, тайна». С третьего – четвёртого классов школы он не сомневался, что посвятит писательству всего себя, и непостижимым образом чувствовал, что сможет, должен «что-то такое написать». Но что и о чём он мог писать? Какие потрясения должен был пережить ребёнок, какие впечатления получить, чтобы так рано и так решительно распорядиться своим будущим?

Мальчику, рождённому под сенью революции, не нужно было далеко ходить за сильными впечатлениями: он испытал настоящий ожог от революционной темы, которой был опалён и испепелён мир взрослых. Так он осознал – о чём нужно писать. Судьба распорядилась, чтобы заблаговременно был получен и выдающийся художественный знак – как нужно писать. В десять лет он прочёл «Войну и мир» Толстого и был потрясён грандиозным историческим охватом русского романа-эпопеи. Почти случайно попались на глаза страстные, захватывающие воспоминания члена Государственной Думы Шульгина. Оставалось соединиться этим двум впечатлениям: пример «Войны и мира» подсказал, каким может быть крупномасштабное сочинение о русской революции.

В десять лет началось и политическое мужание Сани Солженицына. Газету «Известия» с отчётами о судебных процессах он предпочитал романам Жюля Верна и Майн Рида, и его чистое воображение не только не обманывалось громовыми речами государственного обвинителя, но всякий раз было оскорблено грубой подстроенностью судейских фарсов, где фабриковали «инженеров-вредителей» и «врагов народа». Детское ощущение огромного давящего катка, который катится по стране, спустя полвека воплотится в главный труд его жизни – эпопею «Красное Колесо».

День 18 ноября 1936 года запомнился ему навсегда: вчерашний школьник, а ныне студент-первокурсник, он шел в смутном волнении по Пушкинскому бульвару Ростова, и вдруг его будто пронзило: надо писать роман о революции, начав с Первой мировой войны. Описать всего-навсего одну битву, показать через неё всю войну, но выбрать эту битву так, чтобы ход её и результат вели к причинам революции. И сразу же, без колебаний, он начал работать, и уже ничто не могло свернуть его с этого пути. Первые наброски замысла были сделаны неустоявшимся школьным почерком в ученической тетрадке (и эти листки чудом уцелели, пережив бомбёжки и пожары войны). «С тех пор я никогда с ним не расставался, понимал его как главный замысел моей жизни; отвлекаясь на другие книги лишь по особенностям своей биографии и густоте современных впечатлений».

Но именно по особенностям своей биографии, по невероятной густоте судьбы Солженицын шёл к своей главной работе через такие события и такие впечатления, которые по накалу и размаху едва ли не превосходили масштабы задуманного труда. Да и что могло ожидать юношу, который был одержим образами революции, но не мог не замечать её роковых изъянов? Всё детство он простоял в очередях за хлебом, за молоком, за крупой; в его большом городе каждую ночь сажали; под гогот и улюлюканье ретивые пионеры срывали с его шеи нательный крест. Однако не школа и не университет, не мирная городская жизнь, а война открыла его внутреннему взору крамольную правду о «красном материке», она-то, эта правда, и вошла в гражданское и художественное сознание будущего писателя ключевой поправкой.

Рано или поздно, но капитану Солженицыну неизбежно предстояло заплатить за честность и пытливость мысли. Приговор «за антисоветскую агитацию с попыткой создания антисоветской организации» был, конечно, трагической буквой судьбы, но само испытание сумой и тюрьмой стало духом судьбы. Драгоценно его собственное признание. «До ареста я тут многого не понимал. Неосмысленно тянул я в литературу, плохо зная, зачем это мне и зачем литературе… Страшно подумать, что б я стал за писатель (а стал бы), если б меня не посадили». Тюрьма и лагерь, лишив свободы, парадоксальным образом вызволили тот дар, который бился в нем с ранней юности, и зэк Солженицын взрывается литературным творчеством.

Жестокий реализм выпавших на его долю Лубянки и Бутырки, специальных и пересыльных тюрем от Москвы и Куйбышева до Омска и Павлодара, лагерей общего и особого режима от подмосковного Нового Иерусалима до Экибастуза, был таков, что существование писателя в них никак не предусматривалось. За найденный при обыске блокнот со стихами или рассказами можно было схлопотать второй срок. Путь писателя Солженицына в зоне начинался – с запойного сочинительства, которое, не имея выхода на бумагу, приговаривалось к немоте и загонялось в память. Но оно же стало могучей духовной защитой, ибо превращало каторгу в объект зоркого художественного наблюдения. Зэк, терпевший безмерные лишения, преображался в хроникёра-нелегала, который упорно копит впечатления, запоминает и, когда повезёт, тайно записывает. И Солженицын сложит гимн памяти – единственной надежной заначке, где только и можно держать сочинённое, проносить его сквозь этапы и шмоны.

Запретная литературная работа щедро вознаграждала сочинителя: в понурой колонне, под крики автоматчиков и лай собак, он испытывал такой напор мыслей и образов, будто его подымало над всеми и несло по воздуху; он запоминал километры стихотворных строк, тренируя память с помощью спичек и чёток; его обыскивали, «считали», гнали по степи, а он видел сцену сочиняемой пьесы, театральные декорации, цвет занавесов и каждый переход актеров. В такие минуты он был свободен и счастлив – будто совершил удачный побег.

Спустя много лет Солженицын скажет: «Я стал достоверным летописцем лагерной жизни». Первые же лагпункты дали материал для пьес и стихотворений; опыт «шарашки» – спецтюрьмы в подмосковном Марфино, куда его взяли как математика, – воплотился в сюжет и образы романа «В круге первом». Здесь, на «райском острове», где разрабатывалась секретная телефония, Солженицын встретил образованных сокамерников, получил доступ к книгам и впервые смог записать итоги своих писательских впечатлений. Однако после трёх «шарашечных» лет пришлось решать: оставаться со спецматематикой и «милым благополучием» сытой неволи или дать своей душе полную свободу на «общих работах».

С бесстрашием человека, которому ведомы знаки судьбы, он выбрал этап и лагерную тачку.

И вот Северный Казахстан, Экибастузский лагерь особого режима. Подъём в пять утра – под звон ударов молотка об рельс у штабного барака; полотняные лоскуты с номером Щ-232, нашитые на телогрейку, шапку и ватные брюки; хлебная пайка, жидкая каша, баланда из капустных листьев и мелкой рыбки; обыски до нижней рубахи на лютом морозе; арестантская «молитва»: «Шаг вправо, шаг влево – считается побег, конвой открывает огонь без предупреждения»; два разрешённых письма в год; кирка, мастерок, цемент, кирпичи, норма и смена – десять часов, а с конвойным перегоном все тринадцать, от темна до темна.

Здесь, на шестом году заключения, Солженицын получил рабочую специальность каменщика, побывал и литейщиком. «Именно с того дня, когда я сознательно опустился на дно и ощутил его прочно под ногами, – это общее, твёрдое, кремнистое дно, – начались самые важные годы моей жизни, придавшие окончательные черты характеру. Теперь как бы уже ни изменялась вверх и вниз моя жизнь, я верен взглядам и привычкам, выработанным там», – признается он много лет спустя в национальном эпосе «Архипелаг ГУЛаг». На «общих работах» он испытал странные минуты любования удачно выложенной стеной, ощутил весёлый азарт от разбивания старого чугуна кувалдой и понял, что увлечение даже и принудительным трудом есть отстояние самого себя.

Был декабрь 1950-го, и в один бесконечный лагерный морозный день, когда он, как обычно, вместе с напарником таскал носилки, пришла мысль: описать и эту жизнь, и эту зону – одним днём. Один день одного среднего, ничем не примечательного работяги, с номерами на шапке и одежде, от утра и до ночи. И не надо нагнетать кошмары и ужасы, не надо, чтоб этот день был каким-то особенным, напротив – именно рядовым, из которых складываются годы. И всё станет ясно. Этот замысел остался в душе и памяти писателя на целых девять лет.

Но прежде чем взяться за однодневную историю отдельного зэка, Солженицыну предстояло пережить раковую опухоль, операцию, смертельный диагноз и невероятное, подобное чуду, исцеление (позже эти события отразятся в повести «Раковый корпус»). Вместе с выздоровлением появилась уверенность, что возвращённая жизнь имеет некую цель, специальное задание, – и теперь его следовало выполнить, а чудо – отработать.

После Экибастуза и Кок-Терекской ссылки с ее уникальным опытом учительства и писательства, после года работы в сельской школе под Владимиром и двух лет в школе рязанской и наступило время «Одного дня…». В то урожайное, поистине болдинское лето 1959-го Солженицын всецело отдался своему замыслу девятилетней давности. «Сел – и как полилось! со страшным напряжением!.. Я невероятно быстро написал «Один день Ивана Денисовича» и долго это скрывал». Невероятно быстро – это сорок пять раскалённых дней, когда воображение и память писателя сосредоточились в той точке жизни, которую он знал так, что уже не мог забыть никогда. Он берёг и бередил в себе эту память, устраивая в годовщины своего ареста, 9 февраля, «день зэка», – отрезал утром 650 граммов хлеба, клал два кусочка сахара, наливал незаваренного кипятка; к обеду полагались баланда с рыбьими костями и черпачок жидкой кашицы. Уже к концу дня, по голодному зэковскому обычаю, приходилось собирать в рот крошки и вылизывать миску.

Сперва рассказ носил название «Щ-854» – этот номер был выведен чёрной краской на лоскутах, нашитых на казённое обмундирование Ивана Денисовича Шухова, главного героя. В воображении писателя теснились десятки и сотни товарищей по заключению, которых он знал доподлинно, но неожиданно и неизвестно почему «незаконный прототип» выдвинулся на первый план. Даже сама фамилия – Шухов – «влезла» в рассказ без всякого выбора. Так звали милого пожилого солдата из подразделения комбата Солженицына: солдат не был в плену (как герой рассказа), никогда не сидел, и комбат даже не предполагал, что когда-нибудь станет о нём писать. Между тем вместе с фамилией в рассказ вошло лицо реального Шухова, его речь, характер, повадки. Лишь лагерная биография досталась Ивану Денисовичу от «пленников», получивших сроки, а лагерная профессия каменщика – от автора.

С самого начала работы над «Щ-854» Солженицын понимал, что его героем должен быть рядовой зэк, которому обычно выпадает тяжёлый, чёрный труд. У работяги, который до войны был колхозником, а на войне солдатом, никаких шансов устроиться на лёгкие хлеба где-нибудь при столовой или в конторе нету, как нет у него и привычки образованного человека к умственным занятиям. За колючей проволокой Шухов живёт – день за днём, надеется только на свои руки, крестьянскую смекалку и радуется самым малым удачам.

Следуя за своим героем шаг в шаг – в штабной барак, санчасть, столовую, потом на объект и обратно, на нары, – автор создает малую энциклопедию лагерного быта, где всякая вещь имеет иную цену, нежели на воле. Но описанная строгим и аскетичным слогом лагерная этнография – это не цель, а суровый, подчас жестокий фон для той мысли, что трудолюбие и справедливость, собственное достоинство и деликатность – качества, жизненно необходимые для того, чтобы остаться человеком где бы то ни было. Иван Денисович, который радуется ровно выложенной стене, подрабатывает шитьём тапочек и мелкими бытовыми услугами, но презирает шакалов-вымогателей, удостоен высшей авторской похвалы. «Он не был шакал даже после восьми лет общих работ – и чем дальше, тем крепче утверждался».

Рассказ был закончен, перепечатан – но, как и всё прежде написанное, отправлен в стол. Ибо для литературы, которая в начале 1960-х заполняла толстые журналы, альманахи, книжные издания и собрания сочинений, писателя Солженицына не существовало. Он и сам был уверен, что никогда при жизни не увидит в печати ни одной своей строки, и даже близким знакомым не решался дать прочесть что-либо, боясь разглашения. Ведь именно эта нерушимая тайна была условием свободного, бесцензурного письма – а на воле, как в чужеземном плену, его родными были только зэки. Самые близкие из них считали, что публикация рукописей грозит гибелью, что надо таиться до конца – провал конспирации приведёт к провалу всей жизни и работы.

Так случилось, что литературно чутких людей среди товарищей-зэков не было. И Солженицына стало тяготить писательское подполье, длившееся уже второй десяток лет. Он нуждался в развитых, опытных читателях, которые могли бы оценить его труд по критериям искусства, а не только с точки зрения лагерных подробностей. Впервые за много лет он ощутил тупиковую безысходность своего творческого одиночества, в котором находился, как в заключении. Шло лето 1960 года; рассказ об Иване Денисовиче уже год лежал без движения, и автор чувствовал, что взаперти ему не хватает воздуха.

И тогда он решился – приоткрыть двери. Рассказ в машинописных копиях был пущен в «самиздат», в узкий круг семейных знакомых, с непредсказуемыми последствиями. Но результат от чтения «Щ-854» превзошёл все ожидания. И вскоре образовался маленький союз друзей, где с бурным успехом одна за другой читались и обсуждались его вещи. Эта скромная слава дала автору уверенность, что, может быть, его сочинения будут приняты и не зэками. Далее – будто что-то толкнуло писателя под руку. В начале 1961 года Солженицын, посмотрев на свой «Щ» внешним, критическим взглядом, перепечатал рассказ облегчённо, опуская наиболее резкие места, и вплоть до осени держал его уже открыто. И только в ноябре, после «оттепельного» XXII съезда КПСС, передал смягчённый вариант текста в либеральный «Новый мир», лучшему редактору страны поэту А. Т. Твардовскому.

Пошли напряжённые, мучительные недели. Такое вроде бы обычное дело – послать свой рассказ в журнал – казалось писателю-подпольщику непоправимой ошибкой. «Что я наделал? Ведь я – опять в их руках. Как мог я, никем не понуждаемый, сам на себя отдать донос?»

Томительно тянулась жизнь в Рязани, где-то невидимо двигалась судьба, и он боялся, что к худшему.

Наконец 11 декабря 1961 года, в день своего сорокатрёхлетия, Солженицын получил телеграмму от самого Твардовского: «Прошу срочно приехать в редакцию «Нового мира», расходы будут оплачены». Уже на следующий день состоялась их личная встреча и был заключён первый в жизни писателя журнальный договор. Вскоре был решён вопрос о названии рассказа – по предложению Твардовского, «Щ-854. Один день одного зэка» был переименован в «Один день Ивана Денисовича».

Однако намерение «Нового мира» публиковать рассказ решающего значения не имело. Цензурная формула «подписано в печать» зависела – увы! – не от редакции, а от куда более высоких инстанций. Настороженность Солженицына была более чем оправданна – дверь в своё литературное подполье он приоткрыл разве что на палец. Приходилось избегать даже простых вопросов новомирцев, как долго шла работа над рассказом. Ведь признание, что «Щ-854» написан всего за полтора месяца, неизбежно требовало ответа – что же автор писал прежде.

Тем же декабрём он рискнул показать Твардовскому подборку лагерных стихотворений, несколько прозаических этюдов «Крохоток» и смягченный вариант рассказа «Не стоит село без праведника». Так называлась печальная история одинокой старухи крестьянки Матрёны Васильевны, волею судеб принявшей на квартиру учителя из недавних ссыльных, – будущий «Матрёнин двор». «Не понятая и брошенная даже мужем своим, схоронившая шесть детей, но не нрав свой общительный, чужая сёстрам, золовкам, смешная, по-глупому работающая на других бесплатно, – она не скопила имущества к смерти… Все мы жили рядом с ней и не поняли, что есть она тот самый праведник, без которого, по пословице, не стоит село. Ни город. Ни вся земля наша».

В той бедной, темноватой избе – «с четырьмя оконцами в ряд на холодную некрасную сторону», с колченогой кошкой, мышами и тараканами, а также толпой фикусов в горшках и кадках – и поселился в августе 1956 года новоприбывший учитель математики. Деревня Мильцево Курловского района Владимирской области, дом Матрёны Васильевны Захаровой близ высыхающей речушки с мостиком – таков был первый после казахстанской ссылки адрес Солженицына, истосковавшегося по нутряной Руси и получившего направление на работу в местную среднюю школу. Спустя три года, вслед за «Щ-854», была написана пронзительная история безропотной страдалицы, которая гибнет из-за жадности и стяжательства родни.

Так же, как «Один день одного зэка», ждала своего часа и «Матрёна». 2 января 1962 года состоялось редакционное обсуждение, которое завершилось общим и категорическим «нет»: «Эта вещь не может быть напечатана никогда». Нищенское бескорыстие героини, её трудная и беспросветная жизнь, само понятие праведничества не вписывались в координаты официальной пропаганды. (Как напишет позже ответственный партийный критик, «писатель взглянул на жизнь с позиций отвлечённых нравственных представлений и сузил картину действительности».)

Начиналась многомесячная борьба «Нового мира» за публикацию «Ивана Денисовича». Твардовский бился, не щадя сил, – заручаясь похвальными отзывами К. Чуковского и С. Маршака, уламывая партийных рецензентов, подталкивая и продавливая положительное решение. Судьба рассказа была решена в мирном домашнем чтении на даче в Пицунде: читал вслух эксперт Н. С. Хрущёва по культуре В. С. Лебедев, слушал сам Никита Сергеевич. Слушал и плакал, – особенно умиляясь сцене, где Иван Денисович стенку выкладывает да раствор бережёт; первый секретарь искренне был уверен, что автор славит социалистический труд. Этот ключевой эпизод повернул душу главному лицу государства – и теперь готовилось цензурное чудо.

Была осень 1962-го, и на жизнь учителя рязанской средней школы литературные чтения в Пицунде пока не влияли никак. «В лагерной телогрейке иду с утра колоть дрова, потом готовлюсь к урокам, потом иду в школу, там меня корят за пропуск политзанятий или упущения во внеклассной работе». Но уже сверхсрочным, пожарным порядком, за одну ночь, велено будет произвести типографский набор в количестве двадцати трёх экземпляров и поутру раздать их партвождям. На очередном заседании политбюро Хрущёв потребует и вытребует-таки от них согласие на печатание «Ивана Денисовича». 20 октября высочайшее решение будет объявлено Твардовскому, и тут же из «Нового мира» полетит в Рязань поздравительная телеграмма: рассказ идёт в одиннадцатом номере журнала.

Первый раз Солженицын плакал над своим «Иваном Денисовичем», когда был вызван Твардовским в Москву держать корректуру. И вскоре синяя сигнальная книжка одиннадцатого номера «Нового мира» была доставлена на дом редактору журнала в присутствии автора. Кажется, в тот день, тоже впервые, они обнялись. «Птичка вылетела!» – как ребёнок, радовался Твардовский. Дата 18 ноября 1962 года стала моментом истины в литературной судьбе Александра Солженицына и в истории русской литературы XX века.

Удалось вытащить в свет и «Матрёнин двор» – сразу после выхода «Ивана Денисовича». «Такова была сила общего захвала, общего взлёта, что в тех же днях сказал мне Твардовский: теперь пускаем «Матрёну»! Матрёну, от которой журнал в начале года отказался… теперь лёгкой рукой он отправлял в набор, даже позабыв о своём отказе тогда».

Это было звёздное время не только автора, но и журнала. Едва долгожданный номер с «Одним днём…» появился в киосках «Союзпечати», как был мгновенно раскуплен; счастливые подписчики «Нового мира» выдавали одиннадцатый номер под расписку своим друзьям и знакомым; читатели библиотек записывались на него в очередь на много месяцев вперед. Первые отклики на «Ивана Денисовича» своим совокупным объёмом намного превысили размеры рассказа. «Солженицын продолжает лучшие традиции великой русской литературы… Несомненно, что в нашу литературу пришел новый, своеобычный, зрелый мастер, сильный и редкий талант… Повесть об одном дне лагерной жизни – не страницы воспоминаний, а лаконичная и отточенная проза больших художественных обобщений… Солженицын написал суровую, мужественную, правдивую повесть о тяжёлом испытании народа, написал по долгу своего сердца, с мастерством и тактом большого художника… Он рассказал нам такую правду, о которой невозможно забыть и о которой нельзя забывать, правду, которая смотрит нам прямо в глаза».

Тон критике задала газета «Известия». Устами поэта Константина Симонова, автора знаменитого стихотворения военных лет «Жди меня…», были поставлены самые больные вопросы времени. Как могло случиться, что герой рассказа – хороший, добрый, душевный русский человек Иван Денисович Шухов – был обречён прожить в лагерях три тысячи шестьсот пятьдесят три дня, считая три лишних дня в високосные годы? Как могло случиться, что столько же, а то и много больше лагерных дней были обречены прожить все другие герои, соседи Шухова по бараку, по лагерю, и бесчисленные честные люди в других лагерях? Чья злая воля, чей безграничный произвол могли оторвать земледельцев, строителей, воинов – от их семей, от работы, от войны с фашизмом, наконец, и поставить их вне закона?

Обществу, литературе предстояли долгие размышления и трудные ответы. Солженицыну, после всех перенесённых испытаний – войной, тюрьмой, смертельной болезнью, бедностью, литературным подпольем, – предстояло выдержать искушение «медными трубами», то есть той сумасшедшей славой, которая обрушилась на него после выхода «Одного дня Ивана Денисовича», одобренного на самом «верху». Довелось ему и лично повидать главного организатора цензурного чуда, Н. С. Хрущёва, и благодарить его – от миллионов пострадавших. Никита Сергеевич, хотя и не выговаривал фамилии писателя и звал его тоже Иваном Денисовичем, искренне утверждал, что книга важная и нужная.

Обласканный и захваленный, Солженицын немедленно – без личного заявления, поручительств собратьев по перу и обычной процедуры – был принят в Союз писателей. Его звали в Москву, манили столичной пропиской, готовы были за полчаса выписать квартиру в центре города. Его пытались приручить – и наверняка приручили бы, будь его целью лишь писательская известность, высокое положение в официальной литературе и житейский комфорт. Но тогда это был бы вообще не он.

А он видел свою несовместимость с так называемым соцреализмом. И чтобы не замарать свое честное имя зэка, которого зовут в литературные генералы, – от московской квартиры отказался: ему тогда и в такси сесть казалось предательством, а естественно – только в автобус и электричку, с рюкзаком и тяжелыми сумками. Среди персон советской элиты он чувствовал себя чужаком. «В их литературу я никогда не стремился, всему этому миру официального советского искусства я давно и коренно был враждебен, отвергал их всех вместе нацело. Но вот втягивало меня – и как же мне теперь среди них жить и дышать?»

Солженицын намеревался распорядиться свалившейся на него славой самым лучшим образом – в пользу своей литературы. Более всего он дорожил временем; и вот уже был проведён последний урок физики Солженицына-учителя. Рязань теряла школьного педагога, но обретала выдающегося земляка. Его имя становилось самостоятельной силой, необходимой для борьбы за публикацию новых произведений. Быть может, на волне всеобщего ошеломления он бы мог успеть и больше и многое бы прошло беспрепятственно – главы романа «В круге первом», пьеса «Олень и шалашовка», которую брался ставить театр «Современник». Но чаще всего он говорил «нет», полагая, что этим оберегает свои сочинения. Так было отказано даже Ленфильму, готовому экранизировать только что напечатанный в «Новом мире» рассказ «Случай на станции Кречетовка». «Какая-то особенная возможность была у меня в те недели, я не улучил её. Я жил – у себя на родине, и несло меня сразу признание снизу и признание сверху».

Но волна взрывного успеха не могла держаться долго. Как только она схлынула, почти ни в чем не убедив и не изменив систему, власть принялась рьяно наверстывать упущенное. Триумф писателя продержался два месяца, после чего печатание его вещей было остановлено. Наступало тяжёлое время – оно продлится не месяцы, а годы – открытого противостояния литературным чиновникам и секретным ведомствам. Редакции газет, как по команде, стали помещать рецензии и отклики, где автора «Ивана Денисовича» клеймили за «добренький, жалостливый и уравнительный гуманизм», пеняли, что в образе Шухова «не выражен светлый идеал народного героя», и делали вывод, что «идеологическим оружием этот герой служить не может». И вот уже в марте 1963-го, на второй кремлёвской встрече Хрущёва с деятелями литературы и искусства, те самые «творческие интеллигенты», кто еще в декабре 1962-го жаждал познакомиться с прославленным писателем, теперь демонстративно его избегали.

Как вещество, попавшее в среду антивещества, капля правды взрывается в мире лжи. В действенности этого закона Солженицын, физик и писатель, очень скоро смог убедиться на собственном опыте. Одним рывком выйдя из литературного подполья, он оказался в центре бурной общественной и литературной жизни. Однако за видимым фасадом публичности началась тайная работа, вызванная к жизни магнитной силой его имени. В тот короткий период, когда автора «Ивана Денисовича» признавала советская печать, хлынул поток писем со всей страны. «Это были не только замечания, но и огромное количество материала, который можно было обработать. Целый год я только и делал, что отвечал на письма». Сотни людей, бывших зэков и «врагов народа», просили о встрече, готовы были дать показания о своих исковерканных судьбах.

Но в том-то и была загвоздка, что слали письма не только бывшие жертвы произвола. Хрущёв, который давал разрешение на «Ивана Денисовича», был уверен, что рассказанная история – о сталинских лагерях. Твардовский, добывая высшую санкцию, считал, что лагерные ужасы канули в небытие. Сам автор искренне полагал, что принёс в «Новый мир» рассказ о прошлом. Но в потоке писем попадались мятые конверты с карандашными листками – от зэков нынешних. И стоял в тех письмах общий крик: «Со времен Ивана Денисовича ничего не изменилось… Мы и сейчас находимся в тех же условиях… Кто же теперь культ личности, что мы опять сидим ни за что?» И писателю было уже не до славы – он чувствовал себя виновным за утрату живого ощущения Архипелага.

В том, наверное, и был смысл его необыкновенной сдержанности – отказаться от использования славы для себя лично, чтобы её хватило на всех страдавших и страдающих, на их общую правду. «Слава меня не сгложет… Я предвижу кратковременность её течения», – уверял он Твардовского и, пока не попал в опалу, продолжал опрашивать своих корреспондентов, собирать бесценные свидетельские показания. Так, благодаря исключительному доверию, которое вызвал «Один день Ивана Денисовича» у множества людей, разделивших с Шуховым его судьбу, смогла быть написана главная книга о печальной и страшной истории русского XX века.

Задуманный и начатый еще в 1958 году труд «Архипелаг ГУЛаг», опыт художественного исследования о государственной системе исправительно-трудовых лагерей, пополнился 227 свидетельствами, которые автор расположил в соответствии со своим общим планом-классификацией. Солженицын работал в «норах» и «укрывищах» далеко от Москвы и чувствовал, что его жизнью управляет «шифр неба». «Я – не я, и моя литературная судьба – не моя, а всех тех миллионов, кто не доцарапал, не дошептал, не дохрипел своей тюремной судьбы, своих поздних лагерных открытий».

Это раскалённое тысячестраничное повествование, созданное «толчками и огнём зэческих памятей», в одиночку и в таких условиях, что никогда все части книги не лежали вместе на одном столе, стало вечным памятником человеческой и писательской отваге. Послесловие к «Архипелагу…» из эстонского «укрывища» свидетельствовало, что автору открылся высший смысл и тайная сила только что завершённой работы. «Я кончаю её в знаменательный, дважды юбилейный год (и юбилеи-то связанные): 50 лет революции, создавшей Архипелаг, и 100 лет от изобретения колючей проволоки (1867)».

От «Архипелага ГУЛага» к эпопее «Красное Колесо» дорога лежала хоть и не близкая, но безупречно прямая: писатель исследовал истоки и смысл русской революции по её тюрьмам и жертвам. Как скажет один из героев Солженицына, Глеб Нержин: «Откуда ж лучше увидеть русскую революцию, чем сквозь решётки, вмурованные ею?» Но самому Солженицыну предстояло еще пережить многолетнюю травлю в своей стране; семейные и личные потрясения; исключение из Союза писателей, где его терпели всего семь лет; почти детективную историю с присуждением ему Нобелевской премии по литературе; захват чекистами рукописи «Архипелага ГУЛага» и немедленную публикацию книги на Западе.

И вот роковой февраль 1974-го – второй арест, сутки в тюрьме Лефортово, лишение советского гражданства, изгнание из страны. В день «выдворения» (так назвала власть акт высылки) Солженицын обнародовал манифест «Жить не по лжи!» – где призывал соотечественников выбрать нелёгкую для жизни, но единственную для души дорогу. «Наш путь: ни в чём не поддерживать лжи сознательно!.. Пусть ложь всё покрыла, пусть ложь всем владеет, но в самом малом упрёмся: пусть владеет не через меня!.. Когда люди отшатываются от лжи – она просто перестаёт существовать». Автор «Ивана Денисовича» и «Архипелага ГУЛага» имел моральное право обратиться к молодёжи и сказать не только о трудностях выбора, который может осложнить жизнь в самом начале, но и о духовной отваге. «Тот, у кого недостанет смелости даже на защиту своей души, – пусть не гордится своими передовыми взглядами, не кичится, что он академик или народный артист, заслуженный деятель или генерал, – так пусть и скажет себе: я – быдло и трус, мне лишь бы сытно и тепло».

Двадцать лет Солженицын пробыл в изгнании, сначала в Швейцарии, потом в США. Выучились и стали взрослыми его сыновья, огромными тиражами и на множестве языков были напечатаны его сочинения. Все эти годы Солженицын пристально следил за тем, что происходит на родине, и с первых дней вынужденной эмиграции не сомневался, что рано или поздно вернётся домой. «Я знаю за собой право на русскую землю нисколько не меньшее, чем те, кто взял на себя смелость физически вытолкнуть меня, – говорил он весной 1974 года. – Я себя никак не считаю эмигрантом и надеюсь долго удержать это ощущение. Физически я выброшен с родины, но своей работой остаюсь повседневно и навсегда связан с нею… Вообще же смысл жизни всякого эмигранта – возврат на родину. Тот, кто не хочет этого и не работает для этого, – потерянный чужеземец».

Спустя тринадцать лет, в 1987-м, он размышлял: «Допустит ли Бог вернуться на родину? допустит ли послужить?» И замечал, что длительность жизни зависит от наличия цели: если человек очень нужен в своей задаче, то и живёт. Все годы он имел предчувствие, что вернётся живым. А дома его ждали соотечественники – читатели, которые точно знали: без печатания здесь и сейчас всего Солженицына нельзя доверять коварным ветрам политических перемен, нельзя считать бесповоротными уже происшедшие преобразования.

Но вот – свершилось. «Один день Ивана Денисовича» спустя двадцать восемь лет от момента публикации в «Новом мире» вернулся к русскому читателю и с 1990 года вновь стал издаваться в стране. В 1991-м, в составе малого собрания сочинений, трёхмиллионным тиражом был напечатан «Архипелаг ГУЛаг». Блокада была прорвана, и вслед за своими книгами, весной 1994-го, возвратился в Россию и сам писатель, совершив долгое путешествие по многим краям и областям страны от Владивостока до Москвы.

Ныне творчество Солженицына – как русская классика XX века – включено в обязательные школьные и вузовские программы по литературе. В университетах страны ежегодно проходят защиты дипломных работ, а также кандидатских и докторских диссертаций, посвященных автору «Архипелага ГУЛага» и «Красного Колеca». В дни 80-летнего юбилея писателя (1998) на телеэкраны страны вышли документальные фильмы о его жизни и творческой деятельности.

Но самое главное – вернувшись на родину, Солженицын продолжает плодотворно работать. За восемь возвратных лет написано и опубликовано несколько новых рассказов, а также тринадцать прозаических миниатюр из цикла «Крохотки». Восемнадцать таких этюдов были написаны ещё до высылки, однако ни один из них, ходивших в «самиздате», не был напечатан. Показательно, что эти своеобразные лирические «стихотворения в прозе» не давались Солженицыну в изгнании. «Только в России я оказался способен снова их писать, там – не мог…» Видимо, то пронзительное ощущение родины – в избе ли Есенина или близ старой колокольни, та упоительная радость дышать полной грудью под яблоней в крохотном садике после дождя, тот немой восторг при виде смешного жёлтого утёнка, задорного дворового пёсика или громкоголосого петушка с рыцарским красным гребнем – действительно можно почувствовать только дома.

И вот дома, в «Новом мире», которому Солженицын остался верен, печатаются главы новой мемуарной книги «Угодило зёрнышко промеж двух жерновов». Переизданы на родине биографические очерки «Бодался телёнок с дубом», а также все основные художественные и публицистические сочинения. В 1998-м вышла новая работа писателя, посвящённая политическим преобразованиям в стране, – «Россия в обвале», и совсем недавно, в 2001-м, – историческое исследование «Двести лет вместе». Как и в 1962-м, когда Солженицын сенсационно дебютировал в литературе тремя рассказами, так и сегодня каждое его сочинение вызывает огромный интерес читателей, критиков, исследователей. Слово Солженицына продолжает свою художественную, нравственную – строительную работу.

Л. И. Сараскина