Вы здесь

Матильда танцует для N…. 2 (Елена Алексеева)

2

Внутри здания все так же все было залито светом. Люстры сияли, дробя и множа радужные огни в промытых хрустальных подвесках. Лестницы, обычно унылые, теперь из-за расстеленных пестрых дорожек приобрели вполне украшенный и веселый вид. (Выходило так, словно и ступени принарядились по случаю торжества и теперь в нетерпении ожидали той минуты, когда с удобством и мягкостью пройдутся по ним важные государственные ноги).

Все блестело парадной чистотой. Праздничными запахами полнился теплый воздух. Скипидаром и мастикой навевало от малинового, атласно лоснящегося паркета (не зря спозаранку скользили по коридорам конькобежцы-полотеры с пристегнутыми к мускулистым ногам щетками). Вовсю благоухала рассыпная французская пудра, и витали девические не слишком тонкие преимущественно цветочного свойства духи. Пахло также натопленными печами и табачным дымом и какою-то праздничной снедью – судя по ароматам, печеной ванильной и сдобной…

И что-то еще – неопознанное, невнятное, связанное с приближением Чрезвычайно Важного События, – незримо витало, носилось в воздухе жаркими сквозняками.

Заметим, что более или менее одинаково (по крайней мере, чрезвычайно похоже) происходит подобная акция в любом заведении – независимо от времени и пространства, в котором оно, заведение, существует. Ни годы, ни десятилетия (ни даже столетия, промчавшиеся над головами учеников и их менторов) не привнесут новизны в событие, именуемое Выпускным актом – равно как и эти наставшие новые времена не изживут и не изменят его волнующей сути. Суетливой рысью, топая и косолапя, с выражением крайней озабоченности на взволнованных красных лицах все так же будут пробегать бестолковые служители – и начальство все с тою же отрывистой краткостью будет раздавать последние команды. И особенно полно, на правах главных виновников, включены будут во всеобщую суматоху ученики…


Ученики (теперь уж они были выпускники) в волнении толпились за кулисами учебного театра. Небольшой по размеру театр имел довольно просторную сцену, позволявшую осуществлять полноценные драматические и балетные постановки.

Сцена!.. как забьется сердце артиста при одном только этом слове. Как уютно светит здесь электрическое солнце, как манят фальшивые колонны, увитые фальшивым же плющом! Отчего так много душевной энергии отдается сцене – этому довольно незатейливому изобретению человечества? С благими – или напротив с сомнительными намерениями сооружен был некогда этот дощатый подиум, навсегда приковавший к себе внимание публики? И служат ли высокому его адепты – или втайне препоручили они свои души лукавому? Да и нужно ли объяснять театр – явление отнюдь не новое и вовсе не главное в списке важнейших человеческих ценностей? Короткое слово – но как много скрывает оно: самоуверенность и страх, провал и взлет, падение и славу. Провозглашает самоотверженное служение искусству – и не избегает при этом ни зависти, ни коварных интриг. Скольких соединяли театральные подмостки – и скольких разделяли они; сколько громких имен рождали – и погружали затем в небытие. И каждый последующий, ревниво озирая сценическое пространство, мнил себя обязанным подняться выше своего предшественника. А иначе, зачем и вступать на прельстительное поприще, зачем выходить на обозрение столь многих глаз, так внимательно и жадно за тобою следящих? И если никогда не стояли вы, читатель, перед готовым распахнуться занавесом, если не накрывала вас с головой волна зрительских оваций, если не летели вам под ноги, роняя нежные лепестки, охапки сладких роз – словом, если не переживали вы ничего подобного, значит вы не артист, вы… счастливый человек! Вы не заражены бациллой актерства, вас не поразил сей неизлечимый недуг… да и слава Богу! Значит не знакомо вам болезненное тщеславие, страстная жажда аплодисментов; значит, не тоскуете вы в ожидании новой роли, не ждете блестящей газетной рецензии…

Но и не дано тогда вам, непосвященному постичь тайну артистической души – не суждено понять тех, кто всерьез вознамерился провести главную (и лучшую – заметим, лучшую!) половину собственной жизни в придуманном, обманном и двойственном мире театра. Занавес – вот что разделило на две противоположные, но и взаимодополняющие половины артистов и зрителей…


Накаленный воздух кулис буквально искрил сейчас от нервного, почти осязаемого, почти электрического напряжения. (И должно быть, не одну свою новейшую и ярчайшую чудо-лампу могли зажечь бы изобретатели «русского света» господа Лодыгин и Яблочков, трансформируй они высокий накал закулисного волнения в плохо изученную, мало кому понятную энергию электричества).

Небольшой училищный театр олицетворял собою едва ли не весь театральный мир – мир взбалмошный, тщеславный и суетливый. В тусклом свете дежурных ламп рассеянно бродили похожие точно сестры выпускницы, – и все как одна они были красавицы. (Таково уж свойство театрального грима, умеющего даже из будничной серой невзрачности сотворить ошеломительную праздничную красоту).

Мерцали в полутьме подведенные глаза, порхали мотыльки баснословных ресниц; красавица щурилась, вглядывалась в зеркало – и вдруг спохватившись, с лихорадочной поспешностью принималась повторять свою партию. Отрешенный взгляд делался сосредоточенным, подкрашенные губы беззвучно шевелились; взлетали и опадали лепестки пышных юбок – и казалось, что после намеренно затянутого прыжка танцовщица не слишком-то торопится приземлиться (да уж, не в этом ли воспарении над действительностью как раз и заключена пресловутая магия балета?)


Всеобщее волнение достигло уже наивысшей точки. Установилась та тревожная тишина, какая бывает в природе перед грозой – лишь изредка нарушалась она бодрым дроботком балетных туфель. (Твердые проклеенные носочки танцовщицы разбивали маленьким молотком, потом засовывали туфельку в дверь меж косяком и петлями, намеренно расплющивая потрескивающий мысок; затем атласные пятачки штопались суровыми нитками – и все эти последовательные хитрости проделывались, во-первых, для того чтобы туфли не казались для пальчиков железным футляром, во-вторых, чтобы не скользили и, в-третьих, чтобы твердые носочки не барабанили так явно и гулко по дощатому полу сцены).


Солидно покашливая, с выражением надменности на безусых лицах прохаживались вдоль зеркал молчаливые выпускники. Время от времени они также принимались разминать мышцы и тогда сосредоточенно прислушивались к собственным телесным ощущениям, стараясь почувствовать и отладить каждый мускул. Танцовщикам надлежало быть атлетами уже и для того чтобы наглядно продемонстрировать на сцене райскую бестелесность своих партнерш (которых им нужно было вовремя подхватить, подбросить и снова поймать – и все это без малейшего видимого напряжения, с радостной улыбкой на вдохновенном лице).

Преподаватели выпускных классов также были теперь за кулисами и поспешно повторяли с ненадежными учениками (а такие непременно найдутся и в Императорском Театральном училище) те сомнительные места, что безусловно требовали еще одной последней репетиции. Наставники беззвучно хлопали в ладоши, командовали: «Можно. И-и р-раз!..» – и небрежными движениями кистей изображали то что их воспитанникам надлежало проделать ногами. (Эти на посторонний взгляд странные жесты мгновенно, почти с полунамека понимались теми, кому они были предназначены). Ученики послушно выполняли – а наставники наблюдали за ними внимательным, впившимся взором.

Музыканты маленького оркестра, специально приглашенного дирекцией для сегодняшнего концерта деловито строили уже инструменты, прислушиваясь к ним склоненным ухом и производя ту самую оживленную какофонию какую устраивают все без исключения оркестры мира. Под звуки этих нестройных хаотичных пассажей тревожно и весело бились сердца выпускников, в последний раз выходивших на школьную сцену.

Уже и публика с суетливым, жужжащим гулом роилась в маленьком зале, и даны были два последних звонка.

Белокурый тонкий Павлик Савицкий, вбежав за кулисы, срывающимся юношеским тенорком тревожно и внятно прокричал: «Приехали – теперь уж приехали все! И Государь император с Государынею прибыли… и с ними наследник цесаревич… и все великие князья!»

(Этим известием наделал он еще большего волнения и переполоха – еще быстрее все задвигалось, закружилось, засуетилось). Волна восторженного нетерпения подхватила и понесла всех, кто в волнении слонялся за потертым бархатным занавесом.


Великие князья во главе с Государем были главными гостями торжества. Личным своим присутствием царская семья как бы освящала событие, придавая ему монархическую весомость и привнося в него толику той прелестной, слегка беспечной королевской романтики, что похожа на крошечную золотую коронку, блеснувшую вдруг в уголке обычного батистового платка.

Выпускной экзамен означал для воспитанников прощание со строгой школой, где провели они все свое детство и большую часть юности. Неудержимо и бесповоротно истекало последнее школьное время. Прощай, прощай, незабвенная alma mater4 – и спасибо тебе за то, что так упорно и целенаправленно ты пестовала наши юные таланты!.. Здравствуй, новая веселая взрослая жизнь!

Экзамен был событием в общем радостным и сулил выпускникам многообещающую метаморфозу: спеленатая жестким училищным распорядком личинка-куколка сбрасывала сегодня промежуточный невзрачный панцирь, чудесным образом превращаясь в молоденькую бабочку, – очаровательную, но и несколько глуповатую в своем наивном неведении.

Вчерашние школяры получали статус профессиональных артистов. Бабочки и мотыльки расправляли крепнущие крылья, готовясь вылететь в неизведанный театральный мир – и он казался им таким ярким, таким сверкающим! Едва ли не на следующий день начиналась для них взрослая жизнь: карьерные (непременно блистательные) перспективы, и обвал артистической славы, и непомерное зрительское обожание – да мало ли разных щедрых преференций предоставляется молодому человеку на освещенной софитами сцене…

Посмотреть на это превращение учеников в артисты как раз и прибыли главные гости – те, ради кого собственно и продолжалась вся эта с утра начавшаяся суета (суета, приятная уже и потому, что каждому добавляла она собственной значимости – и не только основным, но и второстепенным и даже третьестепенным участникам торжества).

Своим присутствием члены императорской фамилии как бы подводили закономерный итог, подтверждали непреложный факт, – а именно тот, что молодая театральная поросль вполне уже созрела для профессиональной сцены.

– «Прибыл Государь!..» – после столь ожидаемой новости с еще большим нетерпением стали поглядывать на круглые стенные часы («приехали – ну, наконец-то!» и «ах, поскорее бы уж начиналось…» – заговорили все вокруг).

Танцовщицы ладошками обмахивали раскаленные лица и строили себе в зеркале удивленные гримасы. Загибавшимися к концам пальчиками они осторожно ощупывали узлы глянцевитых волос, торопливо подтягивали бретели, одергивали оборки, поправляли рукавчики; разогреваясь, прыгали, бросали вверх ноги и накручивали многочисленные пируэты… Все понимали: сейчас произойдет то главное, к чему готовились они весь последний год (впрочем, все долгие училищные годы, слившиеся для них в один сплошной бесконечный экзерсис).

Услышав о приезде Государя, встрепенулась, хлопнула в ладоши и с веселым коротеньким взвизгом подпрыгнула (при этом плеснула, взвилась ее шелковая голубая юбка) молоденькая выпускница – не то чтобы выдающаяся красавица, но очень хорошенькая, очень тонкая в талии девушка с круглыми блестящими глазами. Благонравие послушной ученицы честно изображалось в смирно-любопытном взгляде этих ярких глаз, и лишь внимательный наблюдатель заметил бы в них и озорство и лукавое кокетство и самонадеянность… и даже готовность к определенному сумасбродству разглядел бы сквозь напускную скромность.

– «Ах, неужели приехали все? И Государь?.. Значит, скоро начнется?» – девушка опрометью бросилась к занавесу. Ее рыжеватые с ореховым оттенком волосы, превращенные горячими щипцами парикмахера в спиральные завитки, подпрыгивали вместе с ней, вздрагивая точно проволочные. Подол расшитого ландышами платья голубой шелковой волной плескался вокруг тренированных твердых ножек – те казалось бежали впереди выпускницы, так что и сама она едва за ними поспевала. Мимолетным пытливым взглядом барышня окинула себя в стенном высоком зеркале.

– «Как идет ко мне голубое! И вот зачем, спрашивается я мечтала о меланхолической модной бледности, если карминовый этот румянец так дивно меня украшает? – Подняв брови, она похлопала ресницами и состроила себе в зеркале томно-надменную мину. – В самом деле мила! Ну чем не Лиза? – она еще повертелась перед зеркалом и, встав в позу, карминово-алыми губами поцеловала воздух. – Лиза… как есть Лиза!»

Во всяком случае, с нею трудно было поспорить: круглые глаза блестели, спирали-локоны раскачивались вдоль нежных висков, щеки жарко алели… – разве не прелесть? Косым ударом пальчиков она отбросила от щеки спиральную прядь, сморщила нос и еще раз улыбнулась своему хорошенькому отражению. В па-де-де из балета «Тщетная предосторожность» барышня танцевала сегодня Лизу; отрывок был выбран ею заранее и уже полгода репетировался с партнером.

– «Как все-таки обожаю я этот чудный балет! Вот именно – обож-жаю! Всегда обожала. По крайней мере здесь много что можно станцевать: и характер, и действие, и озорство. И эта мелкая техника – прямо кружевная… вот люблю повозиться с мелочами, тонко отделать…» – все это накануне вечером она говорила своей сокурснице и подруге Любочке Егоровой. (Сидя на полу под балетной палкой, барышни вели негромкий разговор о предстоящем назавтра испытании). Перед важнейшим концертом выпускники в самый последний раз показывали друг другу номера, чтобы получить дельный совет и полезные замечания и утвердиться в мысли, что все, в общем, сделано правильно. Мнение со стороны было особенно ценно.

Любаша хвалила – но и недоумевала.

– «До сих пор не понимаю, Малька, почему именно это па-де-де? Еще и такой тяжелый кусок выбрала… Только ведь кажется простым – на самом деле там столько всего накручено, будто не танцуешь, а крючком вяжешь. Главное, много мелочовки – постоянно думаешь, как точнее прыгнуть, как прийти в позицию… Запросто ведь могут потом придраться. Скажут здесь не дотянула, там не встала, тут не довернулась… Не боишься, что поймают на всяких мелких неточностях?»

– «А что они были? были неточности, да? Ты заметила?» – с тревогой выпытывала Лиза, искоса взглядывая на подругу и дергая себя за пальцы.

– «Нет, ну почему сразу были? сегодня не было – а завтра, например, помешает волнение… да мало ли что. На репетиции все хорошо – а на сцене вдруг перенервничаешь, как раз про мелочи и забудешь».

Лиза помолчала. Прикинув про себя, задумчиво проговорила: «Теперь уж поздно колебаться – раньше надо было думать. И знаешь, Любаша, отчего-то я не сомневаюсь в своем успехе. Вот не сомневаюсь и все. Уверена, что выложусь и станцую именно хорошо. Я, когда волнуюсь, будто вдохновляюсь и тогда уж танцую даже лучше, чем на репетиции. И вроде бы мы с Колей все теперь довели до ума, все вычистили… да ты и сама видела. Есть, конечно, несколько совсем уж неудобных мест… там артистизмом возьму, что ли, – она беззаботно махнула рукой, засмеялась. – И вот прямо чувствую себя Лизой! Вот это мое – понимаешь? мой характер, мой темперамент… да у нас с нею и возраст примерно одинаковый! Кстати, как тебе Коля?» – желая получить дополнительное подтверждение в искренности ответа, она пытливо и пристально заглянула подруге в глаза.

– «Хорошо, – та с серьезным видом покивала, – нет, правда, хорошо. Я даже не ожидала от него. А он как раз молодец. Работает в приличном стиле – без этой, знаешь ли, разухабистой русской удали… по-европейски сдержанно. И с пониманием, что для старинного балета нужен… маленький консерватизм что ли. Вообще, вам обоим идут эти партии. Тебе особенно».

Лиза расцвела. – «Ах, поскорее бы завтра…» – она порывисто, со сдержанной страстью вздохнула. Барышня не признавала полутонов и оттенков. Ее пленяли лишь яркие краски, ею правили лишь сильные желания, ее влекли грандиозные цели…

«Тяжелый», как выразилась Любаша, кусок был на самом деле эффектным и выразительным. И существовало по крайней мере две веских причины для того чтобы танцевать его на экзамене.

Во-первых, Лизанька имела право на собственный выбор экзаменационного танца и грех было этим правом не воспользоваться. (По уставу самостоятельный выбор выпускного номера дозволялся лишь первым ученикам и ученицам – и таковою она всегда считалась в училище).

Во-вторых, именно с этого балета началось осмысление ею своего места в балете. (В «Тщетной предосторожности» балетная ученица впервые увидела знаменитую итальянку Вирджинии Цукки – «неподражаемую, несравненную, божественную» – только так, лестно и всегда в превосходной степени писали о балерине едва ли не все петербургские газеты).

Барышне в то время было четырнадцать лет, и она только фыркала.

– «Ах, уже и божественная! И как только не надоест это бесконечное возвеличивание иностранных гастролерш!» – Словно бы раскрывая невидимый бальный веер, девочка отводила в сторону тонкую ручку и саркастически вздыхала. Ей решительно не нравилось засилье итальянок в столичном балете. Тогда же, на переменке, облокотившись спиною о балетную палку, она вслух читала одноклассницам газетную рецензию. Рассеянно слушая, каждая занималась своим делом. Кто-то поливал из старой лейки дощатый пол, кто-то завязывал ленты вокруг лодыжек. Задрав ногу на палку, кланялись истертому носку балетной туфли; сосредоточив взгляд на утонувшей в побелке шляпке гвоздя, неизвестно когда и неизвестно кем вбитого, без устали вертелись, отрабатывая чистоту фуэте. – Да мало ли дел у балетных учениц в танцевальном классе…

– «Можно подумать, что на итальянках свет клином сошелся. Все-таки удивительно как любят у нас славословить! Главное превозносят одних и тех же! – девочка бросила газету на подоконник и, тряся головой, возмущенно поморгала. – Ф-ф-ф! Вот никогда не пойму этого низкопоклонства перед заезжими примами! Будто уж не найти в Петербурге своих достойных танцовщиц… и что за обычай на все лады расхваливать иностранок?» – Ученицы ей поддакивали: «Вот именно, Малька! Любят у нас сделать вид, что в балете никого нет кроме итальянок».

И так решительно, так целеустремленно прыгали потом девчонки на дощатом, обильно политом полу, что, казалось, прямо сегодня они полагали обойти в мастерстве знаменитых итальянских танцовщиц (которые увы, до сих пор оставались непревзойденными).


…Но когда она увидела знаменитую Цукки на сцене, она разом забыла все что думала и говорила прежде. Это было как обморок, как солнечный удар! Итальянская прима не просто ее удивила, – сказать так означало бы не сказать ничего вовсе. Цукки ворвалась в нее точно вихрь, смела все прежние взгляды, поколебала все основы… Итальянка появилась на сцене – и воздух словно бы сгустился, соткался золотым легким облаком вокруг тонкого силуэта. В тот раз Цукки танцевала с Павлом Гердтом, и на эту пару хотелось глядеть бесконечно. Танцовщики не притворялись влюбленными, но казалось, были влюблены по-настоящему; оставалось лишь завидовать столь гармоничной предназначенности их друг другу.

Гердт запросто мог соперничать в красоте сложения с Бельведерским Аполлоном (и даже в перенаселенной красавцами древней Греции ни Мирон ни Леокар наверняка уж не отказались бы от возможности заполучить для себя столь совершенного натурщика). Будучи еще и прекрасным танцовщиком, Гердт податливо откликался на любой каприз своей знаменитой партнерши. На ее улыбку мгновенно отвечал о улыбкой, улавливал малейшую дрожь ресниц, угадывал даже мимолетное движение своенравной римской брови…

– «Что это? – У девочки звенело в ушах, горели щеки, а в мыслях образовался восторженный хаос. Роскошь таланта, блестяще выполненное дело, красота – разве не действует все это на нас подобно сладостному гипнозу? Даже музыка, крадучись, отошла к кулисе – будто бы боялась помешать столь самоуверенному мастерству. И долго еще преследовал ученицу тот сияющий сценический призрак. Стоило сосредоточиться – и тут же возникал перед глазами обрисованный радужным светом силуэт, мелькали быстрые ножки, сияли томные глаза, сверкала осыпанная блестками юбка…

Девочка поймала себя на странном чувстве, имя ему было: ревность. Она ревновала балет к Вирджинии, Вирджинию к Гердту, а их обоих – к публике, ко всем этим невежественным поклонникам, только и умевшим, что хлопать да кричать «браво» – на самом же деле ничего не смыслившим в балете. Ценителями и судьями могли быть лишь искушенные, лишь такие как она сама. Девочке хотелось восхищаться прекрасной Вирджинией в одиночестве, хотелось любить эту фантастическую танцовщицу, не деля ее ни с кем… и главное, чтобы не мешали, не лезли со своими глупыми суждениями.

– «Все! я раб…» – расплетя побелевшие пальцы, она уронила их на колени и с блуждающей мечтательной улыбкой оглядывала потолок. Находясь под впечатлением чужой гениальности, девочка забыла, что нужно дышать, – напало вдруг на нее веселое нервное удушье. Невероятные впечатления высыпались разом, точно ворох цветов из садовой корзины…

– «Так вот ради чего люди годами стоят у палки! Как много времени я уже потеряла! Из того, что я принимала за надоевшую школьную рутину, другие делают шедевры! И да, должен быть не просто дуэт, но полное слияние, глаза в глаза! И непременный любовный подтекст – такой же упоительный, такой же манящий как у Цукки с Гердтом».

Она вдруг взглянула на балет иными глазами; рассеялся туман детской неосведомленности. Большой талант всегда свеж, всегда оригинален. Итальянка словно дразнила всех своей дерзостью, смелостью, непохожестью на других. А ведь подобное своеволие всегда основано на уверенности. Как же она хороша! Глаз не отвести от крутого подъема, с таким немыслимым совершенством изогнутого природой. Почему это так прекрасно?!.. Девочке хотелось прямо сейчас бежать в класс – чтобы танцевать как Цукки. Появился новый взгляд и осознанная цель. Природный азарт торопил, подталкивал к достижению вершин, обозначившихся теперь впереди так ясно, так зримо. Под воздействием чужой гениальности начинаешь лучше осознавать собственные возможности…

Находясь внутри процесса, с малых лет стоя у палки, ученики Театрального училища воспринимают балет как изрядно надоевший школьный предмет. Повседневный, обыденный, временами невыносимо нудный и скучный этот предмет изо дня в день буквально вбивают, вдалбливают – в голову, в руки, в ноги. Балет задуман как праздник для публики. Маленьким ученикам и ученицам – потеющим в ежедневном прилежном усердии, до изнеможения тянущим носок и шею, выворачивающим ступни и коленки – танец видится неким продуманным механизмом. Элементы механизма следует сперва твердо заучивать и потом, обстоятельно каждый шлифуя, собирать в единое целое. Детали соединяются в последовательной жесткой логике – к заданному порядку следует неустанно приучать тело. Если у воспитанника что-то не получается, это значит, что он, воспитанник, недобрал, недоработал, недоучил… Опустив глаза в пол, мальчик или девочка выслушивают негромкую, но весьма внушительную проповедь наставника (одновременно железные пальцы впиваются в плечо ученика ласковой требовательной хваткой). И после этого ученик начинают работать…

Священный огонь возжигается в ученических душах на протяжении всех учебных лет. Великий долг балетного служения осознается воспитанником раз и навсегда; в этом священном жертвенном пламени обречены гореть все прочие жизненные удовольствия. И вряд ли встретите вы ученика более старательного, более сознательного и более упорного (вместе с тем менее унывающего, менее капризного и менее обидчивого), чем балетный. Согласно кивнув наставнику, сжав зубы и стоически сдерживая слезы (или же горестно их глотая), юный приверженец Терпсихоры станет самостоятельно добиваться совершенства – и будьте уверены, он его достигнет. Балетный не успокоится до тех пор, пока невозможное не станет для него простым и обыденным.


Ученица провожала Вирджинию Цукки завистливым взглядом. Это гипноз, это колдовство какое-то – когда чувства передаются без единого слова, лишь в безмолвном движении под музыку. Ерзая на стуле, девочка кусала губы, кусала палец, терзала оборки на платье. Гуттаперчевая итальянка без малейших усилий, ловко и отчетливо творила на сцене чудеса. Девочка не могла понять, как это сделано. Незаметно было привычной механики, стыков и соединений, всех тех специальных гаечек и винтиков, что скрепляют танцевальную конструкцию и как правило, заметны осведомленному глазу. Итальянка не показывала виртуозных штучных достижений (хотя именно так и поступали многие балетные артисты) – она проживала на сцене жизнь, полную событий. То был не балет поз, но сплошное единое совершенство… Казалось, невозможно уж сделать лучше – а все-таки каждое последующее pas было безупречнее предыдущего. Взлет в недостижимые высоты – и при этом живой естественный юмор. Мечтательность – и одновременно трезвый жизненный смысл…

В глазах итальянки, в ее детской искренней улыбке отражались все движения трепетной души. Подлинные – видно ведь, что подлинные!.. Рядом с Цукки танцевала ее тонкая тень, и какая-то невесомая сверкающая пушинка все порхала подле слоеной воздушной юбки…

– «Господи, да разве возможно такое сотворить? Все движения как залигованные ноты. А линии – изгиб спины, поворот шеи!.. А руки! Нет, она гений, гений! Не могу я даже приблизительно разгадать ее секрета. Только так и выглядит идеал. Выходит, что я ничего не знаю, ничего не умею…»

Талант итальянки точно беглый солнечный луч, без разбора, без особого намерения, осветил неизведанные темные углы. Воспитанница балетного отделения никогда раньше в них не заглядывала – а ведь там, в сумраке сверкали сокровища…

– «Теперь-то я знаю, что впечатляет лишь одержимость, лишь фанатизм. Да – и еще непременно запомнить! Все чувства должны быть настоящими, это дорогого стоит».

Выйдя тогда из театра, она долго не могла прийти в себя. С отсутствующей улыбкой следила глазами за высоким стройным господином – не Гердт ли? Что она? Где она? Вернувшись из того яркого, ошеломительно-прекрасного сценического мира, в этом, тусклом и обыденном, она потерялась. Девочка стояла одна, посреди всеобщей суеты, растерянно озираясь.

Ее задевали, толкали – она не чувствовала. Лишь когда совсем близко, почти над ухом, хлопнула дверца отъезжавшей кареты, она отпрянула, огляделась. Словно бы очнувшись, медленно приходя в себя, заторможенной слепой походкой она побрела отыскивать одиночку, которую отец пообещал выслать за ней к театру.

– «Я только теперь поняла, что такое балет! – прижимая ладони к горевшим щекам, говорила она вечером старшей сестре. – Цукки будто поселилась у меня в голове! Поселилась и живет там со своими тонкими ручками!.. Представь – пока я ехала домой, она всю дорогу стояла у меня перед глазами. Не знаю, как тебе объяснить, но меня тянет туда где она танцевала! С ней невозможно расстаться… – то ли с самой Цукки, то ли с ее Лизой. Понимаешь, она вдруг стала мне необыкновенно близка! У меня такое чувство, что ее надо оберегать, что другие не понимают, как она прекрасна. Как я ей завидую! И, слава Богу, у меня теперь есть цель: буду учиться танцевать как Цукки! Потому что она гений – подлинный, настоящий гений! Это непередаваемо, что творила она на сцене – и даже примерно не смогу я тебе описать! А ведь балет-то комический. Но, понимаешь… это было божественно!..»

– «Да?..» – старшая сестра рассеянно бросала в чашку кусочки наколотого сахара и помешивала, звеня ложечкой.

– «Я влюбилась в нее… понимаешь – по-настоящему влюбилась! И еще: какой чудной Марцелиной был Энрико Чекетти! Я знаю, что это всегда мужская партия – но ты только вообрази: маэстро Чекетти в юбке! Это с его-то мускулистыми мужскими ногами! Но как же он был виртуозен! я смеялась все время… и восхищалась. А Цукки… лучше ее нет на свете!»

– «Тебе так понравилась эта итальянка?»

– «Понравилась? Я даже не знала, что такое возможно!»

Старшая сестра иронически приподняла бровь.

– «Мне кажется, ты слишком восторженна. Может быть, Цукки и впрямь отлично танцует – спорить не стану. Но я заметила, например, что иногда она позволяет себе выйти на сцену не слишком-то хорошо причесанной. Да и не молоденькая уже. А для Лизы так и вообще старовата…

Младшая смотрела на нее исподлобья. Юля вздохнула.

– А впрочем, что ж! Ну и старайся, и дерзай, ангел мой. И, в общем, это похвально, что наконец-то у тебя появился идеал – сестра покачала ногой в полуснятой домашней туфельке. – Вот уж никогда я не задумывалась, и только сейчас пришло в голову. Отчего так похоже звучит: «идеал», «идол»? Неужели совпадение?»

Младшая вдруг взвилась.

– «Вот именно, Юля, не мешало бы тебе чаще задумываться! И пожалуйста, не надо принижать моего кумира своими глупыми дамскими замечаниями! И обывательскими вдобавок! И мерзко будничными! Гений вправе быть слегка растрепанным – возьми вон хоть… Бетховена! И ничего предосудительного я в том не вижу – наоборот, так даже интереснее! И не нужно этих твоих противных намеков: „идол!..“ – Ф-ф-ф! Вообще не понимаю, зачем ты мне все это говоришь! Я приехала воодушевленная, счастливая – так нет же, непременно испортишь настроение! И у тебя это получилось, поздравляю!» – выговорив свою отповедь, младшая развела руками, картинно поклонилась и так стремительно вылетела из комнаты, что хлопнувшая дверь прищемила подол ее чесучовой юбки. (Вильнув, та замешкалась – и как всегда несколько отстала от своей порывистой хозяйки).

Старшая сестра взяла из вазочки печенье и близко поднеся к глазам, придирчиво изучила облитую шоколадом клетчатую поверхность.

– «Нет, я что – разве против? Я и говорю, что твоя Цукки душка прелесть и знаменитость… и все такое… и чего тут обижаться не понимаю», – спокойно проговорила сестра, оглянувшись на дверь. Она уже привыкла к шумным демаршам младшей и теперь ограничилась легким пожатием плеча.


С тех пор наша барышня не пропускала ни одного выступления великой Вирджинии. Она запоминала все бессчетные, на одном дыхании выполненные фуэте и чеканный поворот изящной маленькой головки и проворную легкость ножек – и даже широкий пояс со сверкающей алмазной пряжкой, так красиво обозначивший тонкую талию. И невесомые руки, певшие свою отдельную мелодию в унисон с оркестровыми скрипками… Цукки стала предметом обожания, вожделенным томительным идеалом (что уж греха таить, недосягаемым). Как должные, как вполне заслуженные принимала теперь девочка и газетные дифирамбы, и неумеренные восторги публики. Раз и навсегда влюбившись в итальянскую танцовщицу, она заодно влюбилась и в простодушно-веселый балет – тот, где увидела она впервые своего кумира.

И если невыносимо нудным казался обязательный ежедневный экзерсис, если надоедали бесконечные монотонные повторения, девочка мысленно переносилась в тот незабываемый вечер, говоря себе, что триумф невозможен без рутины. Образ Цукки действовал на нее как вдохновляющий эликсир…


Потому и выбрано было для выпускного экзамена именно это па-де-де.

Чтобы взбодрить некоторую архаичность хореографии, она добавила в партию Лизы собственной беспечности и определенного веселого пренебрежения к устоявшимся классическим канонам. У барышни было все, чтобы завоевать балетный Олимп: послушные мягкие ножки, крутой подъем («почти как у Цукки» – думала она, глядя в классное зеркало) и выразительные тонкие руки, и высокий затяжной прыжок… Она знала себе цену и в глубине души надеялась очаровать зрителей, главными из которых были Государь и Государыня.


Нет, – главным все-таки был Государь…


…Государь Александр Александрович шел по училищному коридору, щурясь, поглядывая себе под ноги, словно бы гася о пеструю ковровую дорожку взгляд насмешливых светлых глаз. Большой, с могучими плечами и широкой грудью (при каждом шаге вздрагивали на ней золотые шнуры), царь подкручивал кончики своих соломенных усов, и встречные с поклонами расступались по сторонам дорожки. Широкий училищный коридор казался неожиданно узким в сравнении с массивной, почти квадратной фигурой самодержца. О недюжинной силе царя ходили легенды. Говорили, что забавы ради он легко сгибал пополам серебряный рубль и железными пальцами сворачивал потом в трубку. И в забавном противоречии с мощным обликом императора летел теперь вслед за ним странно нежный, с едва уловимым лимонным оттенком аромат кельнской воды, мешавшийся с запахом кожи от только что снятых перчаток. Прямоугольная светло-русая борода несколько простила лицо Государя, придавая ему мужицкое, хитроватое выражение. Александр Александрович и впрямь напоминал кряжистого русского мужика, бурлака – под его тяжелой поступью прогибался и скрипел красноватый паркет училищного коридора. (Поговаривали в столице, будто именно с Государя и писал художник Васнецов центральную фигуру своей славной былинной троицы).

Члены царской фамилии уже рассаживалась на приготовленные для них места. Все смотрели на императорскую чету. Государыня Мария Федоровна, остановившись у дверей, заговорила с великим князем Владимиром Александровичем, слывшим большим любителем и знатоком балета. Великий князь Владимир склонился над рукой императрицы и, расправляя усы, улыбаясь, почтительно слушал.