Вы здесь

Материалы для биографии А. С. Пушкина. Глава VI (П. В. Анненков, 1855)

Глава VI

Кишинев, поездки, «Кавказский пленник», отдельные стихотворения. 1820–1823 г.: Кишинев, – Поездка в Киев на свадьбу М.Ф. Орлова, пребывание в деревне Давыдовых, Каменке, где в феврале 1821 кончен «Кавказский пленник». – В мае 1821 Пушкин в Одессе. – Доходы Пушкина от поэм, анекдот о Гнедиче. – Стихотворение «Друг Дельвиг, мой парнасский брат…» и письмо к Дельвигу. – Пушкин основывается в Кишиневе. – О переписке Пушкина с друзьями. – Картина Кишинева. – Временные отлучки Пушкина из Кишинева, история происхождения стихотворений «Кто знает край…», «Под небом голубым…», «О, если правда, что в ночи…», «Для берегов отчизны…». – Стихи «Гречанке» и «Иностранке». – Пушкин в обществе. – Пушкин в литературных отношениях, заботливость его о своих произведениях, «Полярная звезда». – Кишиневская жизнь, Пушкин и Инзов, наклонность к резвой шутке у первого и добродушная строгость последнего. – Напоминовения помнить важность своего призвания. – Письмо неизвестного на французском языке и ответ на него: «Ты прав, мой друг, напрасно я презрел…» – Мелкие, стихотворения, написанные в Кишиневе. – Сильная поэтическая деятельность и возрастающая крепость гения. – Появление стихотворений «К Чадаеву», «Наполеон», «Овидию» и проч. – Поездка в Измаил за цыганским табором и стихотворение «За их ленивыми толпами…». – Замечания о думах Рылеева. – «Братья разбойники» и первая строфа «Онегина». – Стихотворение «Воспоминаньем упоенный…».

В сентябре месяце 1820 г. Александр Сергеевич является впервые в Кишинев, но в конце того же года мы находим его в Киевской губернии, в деревне одного из своих знакомых, где написана была пьеса «Редеет облаков летучая гряда…», с пометкою «Каменка». Он уже собирал там свои воспоминания и писал поэму «Кавказский пленник», в которой сохранил живые впечатления недавно совершенного им объезда. Начало 1821 года застало его уже в самом Киеве, как свидетельствует стихотворение «Морской берег»{127}, под которым выставлено в оригинале: «8 февраля 1821. Киев». Мы знаем, что в это время генерал Р<аевский>, под покровительством которого состоял Пушкин, праздновал в Киеве семейную свою радость{128}. Пушкин скоро возвращается опять в поименованную нами деревню и 20 февраля кончает там «Кавказского пленника»{129}. Посвящение поэмы Н.Н. Р<аевскому>{130} и эпилог к ней написаны гораздо позднее (в мае месяце) и уже в Одессе. В 1822 году поэма явилась в печати. Петербургские книгопродавцы предлагали весьма скудную сумму за право издания ее, которое окончательно было приобретено переводчиком «Илиады» Н.И. Гнедичем. Пушкин получил один печатный экземпляр поэмы и 500 руб. ассиг. Он был весьма недоволен таким скудным вознаграждением за поэтический труд свой и долго вспоминал об этом с досадой[102]. О впечатлении, которое произвела поэма на читающую публику, будем говорить впоследствии.

В начале весны 1821 года Пушкин снова является в Кишинев вместе с одним из высших военных чиновников, М.Ф. О<рловым>, прибывшим к месту своего служебного назначения в Бессарабию тоже из Киева. Генерал Иван Никитич Инзов принял Пушкина в собственный свой дом, где последний и оставался до 1822 года. Пушкин переехал после того в дом одного из своих друзей, Н.С. Алексеева, и жил там до самого отправления своего в Одессу. Вот что писал Пушкин от 23 марта 1821 года к Дельвигу в Петербург, вскоре после своего новоселья, но уже собираясь опять на временную поездку в Одессу, куда через два месяца и прибыл действительно, как мы видели:

«Друг Дельвиг, мой парнасский браг,

Твоей я прозой был утешен;

Но признаюсь, барон, я грешен:

Стихам я больше был бы рад…

Ты знаешь: я в минувши годы,

У берегов кастальских вод

Любил марать поэмы, оды,

Ревнивый зрел меня народ

На кукольном театре моды;

Поклонник правды и <свободы>,

Бывало, что ни напишу,

Все для иных не Русью пахнет;

Теперь я, право, чуть дышу,

От воздержанья муза чахнет

И редко, редко с ней грешу.

К молве болтливой я хладею

И из учтивости одной

Доныне волочусь за нею,

Как муж ленивый за женой.

Наскуча муз бесплодной службой,

Другой богиней, тихой дружбой

Я славы заменил кумир.

Но всё люблю, мои поэты,

Фантазии волшебный мир

И, чуждым пламенем согретый,

Внимаю звуки ваших лир…

Жалею, Дельвиг, что до меня дошло только одно из твоих писем, именно то, которое мне доставлено любезным Гнедичем вместе с девственной «Людмилою»{131}. Ты не довольно говоришь о себе и об друзьях наших. О путешествиях Кюхельбекера слышал я уж в Киеве. В твоем отсутствии сердце напоминало о тебе; об твоей музе – журналы. Ты все тот же – талант прекрасный и ленивый. Долго ли тебе шалить; долго ли тебе разменивать свой гений на серебряные четвертаки. Напиши поэму славную, только не четыре части дня и не четыре времени года – напиши своего «Монаха». Поэзия мрачная, богатырская, сильная, байроническая – твой истинный удел; умертви в себе ветхого человека – не убивай вдохновенного поэта. Что до меня, моя радость, скажу тебе, что кончил я новую поэму «Кавказский пленник», которую надеюсь скоро вам прислать, – ты ею не совсем будешь доволен, и будешь прав. Еще скажу тебе, что у меня в голове бродят еще поэмы – но что теперь ничего не пишу; я перевариваю воспоминания и надеюсь набрать вскоре новые; чем нам и жить, душа моя, под старость нашей молодости, как не воспоминаниями?

Недавно приехал в Кишинев и скоро оставляю благословенную Бессарабию; есть страны благословеннее. Праздный мир не самое лучшее состояние жизни, даже и Скарментадо, кажется, неправ[103]. Самого лучшего состояния нет на свете; но разнообразие спасительно для души.

Друг мой, есть у меня до тебя просьба – узнай, напиши мне, что делается с братом. Ты его любишь, потому что меня любишь. Он человек умный во всем смысле слова, и в нем прекрасная душа. Боюсь за его молодость; боюсь воспитания, которое дано будет ему обстоятельствами его жизни и им самим: другого воспитания нет для существа, одаренного душою. Люби его; я знаю, что будут стараться изгладить меня из его сердца. В этом найдут выгоду; но я чувствую, что мы будем друзьями и братьями – не только по африканской нашей крови. Прощай».

С этого письма начинается литературная переписка Пушкина с друзьями, оставленными им в Петербурге, продолжавшаяся вплоть до 1826 года – времени появления поэта нашего в Москве. Дельвиг, брат Пушкина Лев Сергеевич, П.А. Плетнев и несколько других лиц были поверенными как его дел, так и его мыслей и суждений об отечественной и иностранных литературах. Из этого источника, насколько он нам доступен, будем мы впоследствии приводить черты наиболее яркие; теперь же скажем, что, судя даже по немногим образцам, какие находятся в руках наших, переписка Пушкина с друзьями своими обнимала почти все почему-либо замечательные явления русской жизни и русской словесности.

Город Кишинев представлял в ту эпоху картину чрезвычайно оживленную. Некоторое время по присоединении к империи Бессарабской области последняя была, по замечанию старожилов, сборищем самых разнородных национальностей, театром удивительного смешения костюмов, языков, нравов и физиономий. Восстание греков наполнило город значительным количеством греческих и молдаванских фамилий, искавших убежища от турок или просто от политических смут своей родины. Присутствие их сообщило сильный восточный оттенок Кишиневу и придало сношениям между туземцами и новыми обладателями страны особенный характер, в котором европейская образованность и чуждые ей привычки смешивались весьма оригинально и живописно. Вместе с тем таможенная и карантинная линии, находившиеся тогда еще по Днестру, не защищали Бессарабию и от искателей приключений всех стран – от выходцев французских и итальянских, и проч. Значительное число офицеров Генерального штаба, людей вообще умных и образованных, занимавшихся съемкою планов новоприобретенной местности, увеличивало интерес общей картины, в которой немаловажную часть должен еще занимать штаб 16-й пехотной дивизии, постоянно пребывавший в Кишиневе. Пушкин жил в обществе своих военных соотечественников и, говорят, довольно забавно сердился на их военную прислугу, плохо слушавшую его приказания и обносившую его за обедами. Пестрота, шум, разнообразие тогдашнего Кишинева произвели довольно сильное впечатление на Пушкина: он полюбил город.

Частые отлучки Пушкина из Кишинева еще освежали для него удовольствия полуазиатского и полуевропейского общества. В этих отлучках, а может быть, и в сношениях своих с пестрым и разнохарактерным населением его, Пушкин встретил то загадочное для нас лицо или те загадочные лица, к которым в разные эпохи своей жизни обращал песни, исполненные нежного воспоминания, ослабевшего потом, но сохранившего способность восставать при случае с новой и большей силой. Кто не знает этих чистых созданий его лиры – «Под небом голубым страны своей родной…» (1825){132}, «О, если правда, что в ночи…» (1828){133}, «Для берегов отчизны дальной…» (1830)?[104] Мы еще возвратимся к ним, а здесь заметим, что от пребывания его в Кишиневе осталось еще воспоминание в двух стихотворениях: «Гречанке» («Ты рождена воспламенять…»){134} и «Иностранке» («На языке, тебе невнятном…»). О первой Пушкин сберег заметку в записках своих, где назвал ее «прелестной гречанкой»{135}. Иностранка, имя которой тоже не сохранилось у нас на Руси, замечательна еще особенной характеристической подробностью, касающеюся Пушкина. После двухлетнего знакомства она узнала, что Пушкин – поэт, только по стихотворению «На языке, тебе невнятном…», вписанному в ее альбом уже при расставании.

«Что это значит?» – спросила она у Пушкина. «Покажите это за границей любому русскому, и он вам скажет!» – отвечал Пушкин.

Действительно, никто так не боялся, особенно в обществе, своего звания поэта, как Пушкин, о чем мы будем еще говорить подробнее. Он искал в нем успехов совсем другого рода. По меткому выражению одного из самых близких к нему людей, «предметы его увлечения могли меняться, но страсть оставалась при нем одна и та же»{136}. И он вносил страсть во все свои привязанности и почти во все сношения с людьми. Самый разговор его в спокойном состоянии духа ничем не отличался от разговора всякого образованного человека, но делался блестящим и неудержимым потоком, как только прикасался к какой-нибудь струне его сердца или к мысли, глубоко его занимавшей. Брат Пушкина утверждает, что беседа его в подобных случаях была замечательна почти не менее его поэзии. Особенно перед слушательницами любил он расточать всю гибкость своего ума, всё богатство своей природы. Он называл это, на обыкновенном насмешливом языке своем, «кокетничаньем с женщинами». Вот почему, несмотря на известную небрежность его костюма, на неправильные, хотя и энергические черты лица, Пушкин вселял так много привязанности в сердцах, оставлял так много неизгладимых воспоминаний в душе…

Но там, где дело шло о литературе, и в сношениях с литераторами не было человека строже и взыскательнее Пушкина. Он со вниманием прочитывал все, что писали об нем свои и иностранные журналы. Надо видеть из его переписки степень негодования, какое испытал он, когда известная его пьеса «Редеет облаков летучая гряда…» напечатана была в «Полярной звезде» 1824 года с тремя последними стихами, исключенными автором в рукописи своей. Он просто говорит, что его осрамили, и прибавляет: «Я давно уже не сержусь за опечатки, но в старину мне случалось забалтываться стихами и мне грустно, что со мною поступают, как с умершим, не уважая ни моей воли, ни бедной собственности»{137}. Несправедливо было и уверение, что он не сердится за опечатки. В 1825 году писал он в Петербург: «Надоела мне печать опечатками, критиками, защищениями etc. Однако поэмы мои скоро выйдут. И они мне надоели. Руслан – молокосос; Пленник – зелен, и пред поэзией кавказской природы поэма моя – голиковская проза»{138}[105]. Еще сильнейший пример оскорбленного авторского чувства подал Пушкин, когда в той же «Полярной звезде» 1824 года в стихотворении «Нереида» вместо стиха

Над ясной влагою полубогиня грудь…

– было напечатано:

Как ясной влагою полубогиня грудь…,

– а в стихотворении «Простишь ли мне ревнивые мечты…» стих, начинающийся «С боязнью и мольбой…», был заменен «С болезнью и мольбой…». Пушкин тотчас же переслал обе пьесы в другой журнал («Литературные листки», 1824, № IV), прося редактора о перепечатании: «Вы очень меня обяжете, – говорил он, – если поместите в своих листках здесь прилагаемые две пьесы. Они были с ошибками напечатаны в «Полярной звезде», отчего в них и нет никакого смысла. Это в людях беда не большая, но стихи не люди. Свидетельствую вам искреннее почтение. Одесса. 1-го февраля 1824»{139}. Замечательно, что Пушкин не достиг своей цели. В «Литературных листках» последняя пьеса помещена была с пропусками против редакции альманаха, но такова была взыскательность поэта в отношении своих произведений, и так он дорожил ими вообще.

Шумная жизнь Кишинева не могла обойтись без хлопот. Природная живость Пушкина, быстрота и едкость его ответов, откровенное удальство нажили ему много врагов и иногда, по справедливости, возбуждали жалобы. Генерал Иван Никитич Инзов отрывался от важных занятий, чтоб устраивать дела ветреного своего чиновника. Он разбирал его ссоры с молдаванами; взыскивал за излишне резвые проделки; наказывал домашним арестом; приставлял часовых к его комнате и посылал пленнику книги и журналы для развлечения{140}. Пушкин любил Инзова, как отца. О тогдашних шалостях кишиневской молодежи сохранилось в городе некоторое воспоминание и до сих пор[106]. Заметим, что остроумная проказа всегда имела особенную прелесть для Пушкина даже и в позднейшие года жизни. Об этой склонности к замысловатой шутке упоминает и он сам в неизданных строфах «Домика в Коломне».

Но одни увлечения страсти, одни выходки живого ума, даже одни вспышки поэтического гения, несмотря на все их значение, еще не могли составить окончательную форму жизни для человека, столь наделенного природой, как Пушкин. Не для того готовился он сам, не того хотели почитатели его таланта, беспрестанно требовавшие от него деятельности и предрекавшие ему славную будущность в отечестве. Такие вызовы сопровождали все молодые его года. Из этих заботливых напоминовений, которые Пушкин получал со всех сторон вплоть до 1830 года, самое замечательное нам кажется то, выписку которого приводим здесь в переводе. Оно написано было по-французски и уцелело в его бумагах. Только к Пушкину можно было обращаться с подобными требованиями, только с Пушкиным можно было так говорить. Вот этот отрывок:

«Когда видишь того, кто должен покорять сердца людей, раболепствующего перед обычаями и привычками толпы, человек останавливается посреди пути и спрашивает самого себя: почему преграждает мне дорогу тот, который впереди меня и которому следовало бы сделаться моим вожатаем. Подобная мысль приходит мне в голову, когда я думаю об вас, а думаю я об вас много, даже до усталости. Позвольте же мне идти, сделайте милость. Если некогда вам узнавать требования наши, углубитесь в самого себя и в собственной груди почерпните огонь, который, несомненно, присутствует в каждой такой душе, как ваша»{141}.[107]

Поэма «Бахчисарайский фонтан», задуманная в 1821 <году>, конченная в следующем{142} и напечатанная в Москве в 1824 году, связана еще с Тавридой по своим воспоминаниям. О происхождении ее мы будем говорить после. Обращаясь к стихотворениям, написанным в Бессарабии, мы легко увидим, как быстро рос поэтический гений Пушкина. 6-го апреля 1821 года написано было послание «К Ч<аадаев>у» («В стране, где я забыл тревоги прежних лет…»), которое по твердости кисти, меткости эпитетов и простоте поэтического языка есть первообраз знаменитого послания «Вельможе» («От северных оков освобождая мир…»). 18 июля 1821 <года> получено было в Кишиневе известие о смерти Наполеона и породило ту превосходную лирическую песнь, которая посвящена его имени. Декабря 26 1821 <года> создано было стихотворение, порожденное другим именем, – «Овидию». Пушкин считал его лучшим своим произведением в то время и предпочитал «Наполеону»{143}. Небольшое предисловие к нему и исторические заметки свидетельствуют, что Пушкин приготовлялся к нему чтением римского поэта{144}. Между тем один за другим следовали те художественно спокойные образы, в которых уже очень полно отражается артистическая натура Пушкина: «Дионея», «Дева», «Муза» («В младенчестве моем она меня любила…»), «Желание» («Кто видел край…»){145}, «Умолкну скоро я…», «М.А. Г<олицыной>». В последних двух глубокое чувство выразилось в удивительно величавой и спокойной форме, которая так поражает и в пьесе «Приметы» («Старайся наблюдать различные приметы…»), этом образце сельской картины, где впервые проявилось чувство природы, так сильно развитое у него впоследствии. В 1822 году написана была «Песнь о вещем Олеге», которая при появлении своем немногими была оценена по достоинству. Ее летописная простота, ее безыскусственный рассказ, так свойственный легенде, были новостью и слишком резко отличались от кудрявых и замысловатых исторических стихотворений эпохи, которые не всегда отличались и историческою верностью[108]. В том же году Пушкин на несколько дней пропал из Кишинева. Он отправился в Измаил и на пути пристал к цыганскому табору, ночевал в шатрах его и жил дикой жизнью кочевого племени{146}. Он сохранил воспоминание об этом путешествии в следующей строфе эпилога к «Цыганам», не попавшей в печать:

За их ленивыми толпами

В пустынях, праздный, я бродил;

Простую пищу их делил

И засыпал пред их огнями…

В походах медленных любил

Их песней радостные гулы;

И долго милой Мариулы

Я имя нежное твердил{147}.

Пушкин доходил тогда до самых границ империи. У нас есть один стихотворный отрывок, свидетельствующий это несомненно и потому драгоценный:

Воспоминаньем упоенный,

С благоговеньем и тоской

Объемлю грозный мрамор твой,

Кагула памятник надменный!

Не смелый подвиг россиян,

Не слава, дар Екатерине,

Не задунайский великан

Меня воспламеняют ныне…{148}

Отлучки Пушкина из Кишинева не только не мешали вдохновению и занятиям поэзией, а напротив, только возбуждали и множили их. В Бессарабии же написаны были «Братья разбойники» и набросаны первые строфы «Евгения Онегина»… Если представим себе картину литературной деятельности этой в полном ее объеме, то разнообразие ее частей, особенный характер каждой подробности и самобытность некоторых из них приведут невольно в изумление, как приводили они современников Пушкина.