Глава IV
«Руслан и Людмила». 1820 г.: «Руслан и Людмила». – Анекдот о заклеенной бумажке. – Появление «Руслана» в 1820 г. – Публика, писатели старой школы, И.И. Дмитриев, русская сказка, Каченовский. – Тайная насмешка поэта над чопорностию прежних русских песен и рассказов и над холодной эпической торжественностью. – Поклонники Пушкина. – Отношение «Руслана» к поэме Ариоста. – Холодность поэмы и тщательность обделки. – Вопросы Зыкова. – Критика, на «Руслана и Людмилу» в «Сыне Отечества» (1820, часть LXIY). – Эпиграмма Крылова, рецензия в «Невском зрителе» (1820 г., часть 3). – Прием в публике. – Значение Пушкина как воспитателя изящного чувства и вкуса в народе.
В 1819 году кончена была и поэма «Руслан и Людмила», напечатанная только в следующем, 1820 году, но она принадлежит еще к первому отделу поэтической деятельности Пушкина. Задуманная на скамьях лицея, продолжаемая в летние его поездки в село Михайловское, она совершенно была окончена только на Кавказе, откуда (1820 г.) прислан был известный ее эпилог{108}. По мере того как она создавалась, ее обсуживали, как мы видели, голосами известных литераторов на вечерах Жуковского, и она составляла, вместе с другими предметами, содержание долгих бесед Пушкина с Дельвигом и друзьями. Пушкин жил в это время с семейством своим на Фонтанке у Калинкина моста, в доме бывшем Клокачева, и часто провожал Дельвига на квартиру его от себя и от Жуковского, ко Владимирской, толкуя обо всем, что читали и говорили у последнего. Считаем обязанностию сохранить один анекдот, показывающий его уважение к певцу «Людмилы»{109}. В.А. Жуковский часто вместо переписки стиха, которым был недоволен, заклеивал его бумажкой с другим, новым. Раз на вечере у Д.Н. Б<лудова> один из чтецов нового произведения Жуковского, вероятно недовольный переменой, сорвал такую бумажку и бросил на пол. Пушкин тотчас же поднял ее и спрятал в карман, сказав весьма важно: «Нам не мешает подбирать то, что бросает Жуковский».
Появление «Руслана и Людмилы» встречено было с восторгом публикой и с недоумением теми людьми, которые видели в ней унижение поэзии и вообще достоинства литературы, в чем упрекали, как известно, и преобразования Н.М. Карамзина, совершенные им несколько лет назад в русском языке и в русской словесности. К числу недовольных принадлежал и Дмитриев, питавший, впрочем, несомненное уважение к таланту Пушкина. Дело шло, собственно, о русской сказке как о предмете для эпопеи. Теперь всякому ясно, что поэма «Руслан и Людмила» весьма далеко отстоит – по духу, выражению и облику самих героев – от народной сказки; но тогда разница не вполне понималась и подала повод к весьма любопытным спорам.
Когда появился в «Сыне отечества» 1820 года (№№ XV и XVI) первый отрывок из «Руслана и Людмилы», «Вестник Европы» сделался эхом ужаса, возбужденного в некоторых людях этим вводом сказочного русского мира в область поэзии: «Обратите ваше внимание на новый ужасный предмет, – говорил он, – возникающий посреди океана российской словесности… Наши поэты начинают пародировать Киршу Данилова… Просвещенным людям предлагают поэму, писанную в подражание «Еруслану Лазаревичу»«Критик «Вестника Европы» еще допускает собирание русских сказок, как собирают и «безобразные старые монеты», но уважения к ним не понимает. Выписав сцену Руслана с головой, критик восклицает: «Но увольте меня от подробного описания и позвольте спросить: если бы в Московское благородное собрание как-нибудь втерся (предполагаю невозможное возможным) гость с бородою, в армяке, в лаптях и закричал зычным голосом: «Здорово, ребята!», неужели бы стали таким проказником любоваться?.. Зачем допускать, чтоб плоские шутки старины снова появлялись между нами?» («Вестник Европы», 1820 г., № XI){110}.
Вопрос о народной поэзии был поставлен очень резко, как видим. Журнал, поднявший его, имел явные и тайные симпатии даже и таких людей, которым знакомы были итальянские и немецкие волшебные поэмы, но которым фантастический мир русских народных сказаний казался диким и неблагородным.
В «Руслане и Людмиле» заключалось и другое зерно вражды, именно тайная насмешка поэмы над чопорностию прежних так называемых русских песен и рассказов из народной жизни. Холодная эпическая торжественность не была и в то время редкостию, но она имела соперницу в элегической и несколько жеманной подделке сказочных лиц и простонародных песен. Ничего подобного не было в поэме «Руслан и Людмила». Она отличалась беспрестанными отступлениями, неожиданными обращениями к разным посторонним предметам, свободным течением рассказа и насмешливостию. Сам автор как будто шутит над сказочными мотивами, которые употребляет в дело, над собственными приемами и образами. При некотором внимании легко можно заметить сатирическое направление поэмы, которое вышло раз наружу само собой и весьма ярко – именно в 4 главе, где помещена пародия на «Двенадцать спящих дев» Жуковского. Все это вместе взятое казалось многим не только дерзким нововведением, но почти разрывом со всеми преданиями искусства.
Поклонники Пушкина особенно были затронуты последним обвинением. Им нельзя было оставить первое произведение любимого поэта бобылем в русской словесности. Они постарались приискать ему знаменитых предков у себя и на стороне: «Душеньку» Богдановича, «Оберона» Виланда, «Неистового Орландо» Ариоста{111}. Мнение о сходстве «Руслана и Людмилы» с «Неистовым Орландом» особенно долго держалось, хотя и оно столь же мало может устоять при поверке, как и предполагаемое сходство поэмы с русскими сказками. Внешней своей формой, оставлением героев своих посреди действия и возвращением к ним после долгого обхода, «Руслан» приближается к манере феррарского поэта, но в нем нет и признака той долгой, постоянной страсти, перемешанной с иронией, какими отличается «Орланд». В русской поэме все молодо, свежо, исполнено порывов чувства, а не страсти, игривой насмешливости, а не иронии. Это был, по нашему мнению, последний блестящий метеор того же французского влияния, под которым Пушкин находился так долго.
Пушкин удивлялся впоследствии, что не заметили холодности его поэмы{112}, но этому была весьма основательная причина: прелесть картин, свежесть всех молодых ощущений отводили глаза и мешали видеть, что за всем этим нет истинного чувства. Необычайно тщательная отделка лишила ее, может быть, и последних его проблесков. Отделка эта выказалась еще строже во втором издании 1828 года, с которого печатались все последующие; там было пропущено и переделано более 12 мест, но зато присоединено было вступление, которое по сказочному духу и народным краскам превосходит всю поэму. Благодаря такому упорному труду стих поэмы сохраняет постоянно хрустальную прозрачность и плавность изумительную, но лишен точности, поэтического лаконизма и долго извивается вокруг предмета грациозными кругами, прежде чем успеет охватить его со всех сторон. Все это могли мы заметить благодаря самому Пушкину, научившему нас понимать своими последующими произведениями настоящее достоинство и стиха, и создания. Позднее Пушкин заметил еще, что кроме «Вестника Европы» и весьма дельных вопросов, изобличающих слабость создания поэмы{113}, поэма «Руслан и Людмила» принята была благосклонно. Эти вопросы, напечатанные в «Сыне отечества» (1820, часть LXIV), принадлежали перу одного молодого человека, дилетанта в нашей литературе, рано похищенного смертию[92]. Они составляют род лаконического допроса, где истинно дельное перемешивается иногда с весьма капризными и произвольными требованиями, как это можно видеть из начала их, здесь приводимого:
«Зачем Финн дожидался Руслана?
Зачем рассказывает Руслану свою историю, и как может Руслан в таком несчастном положении с жадностию «внимать рассказы» (или по-русски рассказам) старца?
Зачем Руслан присвистывает, отправляясь в путь: показывает ли это огорченного человека? Зачем Фарлаф с своей трусостью поехал искать Людмилы? Нам скажут: затем, чтоб упасть в грязный ров: et puis on en rit et cela fait toujours plaisir…»[93] и проч.
Младенческое состояние тогдашней критики особенно проявилось в разборе поэмы при выходе ее вполне («Сын отечества», часть LXIV, 1820 года), подписанном буквою В{114}. Уже с этой ранней эпохи все рецензии на Пушкина были ниже его, и он имел полное право говорить впоследствии, что ничему от них не выучился. Верное эстетическое чувство в оценке его произведений явилось незадолго до его смерти и было им же воспитано и приготовлено. Рецензент «Сына отечества» рассказывает содержание поэмы собственною своей прозой, определяет характеры героев общими чертами, вроде следующих: «Руслан великодушен, храбр, чувствителен, ретив, …но вспыльчив и нетерпелив. Он напоминает Ахиллеса… Людмила веселонравна, резва, верна любви своей, нежна и сильна душа ее, непорочно сердце…» и проч., пересчитывает описательные места и шуточные стихи, прибавляя: «Ныне сей род поэзии называется романтическим». Не забыт, разумеется, и упрек в излишней вольности фантазии, который сделался потом избитым орудием литературного спора. Критик заключает свою статью, по обыкновению, разбором выражений, находит непонятным между прочим «могильный голос» («Не голос ли это какого-нибудь неизвестного нам музыкального орудия?» – говорит он) и останавливается с изумлением перед выражением «немой мрак». «Смело до непонятности, – замечает он, – и если допустить сие выражение, то молено будет напечатать: говорящий мрак, болтающий мрак, болтун мрак…» и проч.
И.А. Крылов, часто умалчивавший о странностях в людях и в обществе, но всегда понимавший их, написал эпиграмму, ходившую тогда по рукам:
Напрасно говорят, что критика легка.
Я критику читал «Руслана и Людмилы»:
Хоть у меня довольно силы,
Но для меня она ужасно как тяжка![94]
Восторг публики и особенно той части ее, которая увлеклась нежными или роскошными описаниями, заключающимися в поэме, должен был с избытком вознаградить автора за несколько придирчивых замечаний. Публика готова была всюду следовать за певцом своим по этой легкой и цветистой дороге; но поэт, которому суждено было сделаться воспитателем эстетического чувства в нашем отечестве, вскоре избрал другой путь. Можно сказать без преувеличения, что учитель изящного, данный в нем публике, был не ниже своих обязанностей. Его неистощимая сила, разнообразие его таланта, овладевшего образами как своей народной, так и чужестранной поэзии с одинаковой мощью, наконец, истина и глубина чувства давали призванию его вид законности, которую тщетно хотели оспорить его противники. Заслуги Пушкина как воспитателя художественного чувства в обществе еще не оценены вполне, но с этой точки зрения литературное его поприще приобретает особенную важность.