Вы здесь

Материалы для биографии А. С. Пушкина. Глава II (П. В. Анненков, 1855)

Глава II

Лицей. 1811–1817 г.: Детство и первое воспитание. – Страсть к чтению. – Домашний театр и французские стихи. – Лицей. – Кошанский, лицейские журналы, Дельвиг. – Рассказы. – План автобиографии. – Отрывок из лицейских записок. – Куплеты на Шаховского: «Вчера в торжественном венчанье…». – Роман «Фатеша». – Куплеты на учителей: «Скажите мне шастицы…». – Первый опыт литературного характера по поводу Иконникова, – Конец записок. – Разбор лицейских стихотворений. – Подражание Батюшкову, первые печатные стихи «К другу стихотворцу». – Владимир Измайлов и лицейские поэты вообще. – Журналы, где помещались их произведения. – Лицейские стихотворения Пушкина в издании 1826 года. – Об изданиях его стихотворений 1826–1829 годов. Стихи Пушкина в альманахе В. Федорова. – Стихи Пушкина в альманахе М. Бестужева-Рюмина. – Толки и надежды современников; Дмитриев, гр. Хвостов, В. Пушкин. – Легкость в сочинении стихов, проблески таланта в первых опытах. – Значение лицейских стихотворений. – Характер юношеских произведений Пушкина, подражания, влияние Батюшкова. – Значение элегий 1816 года и развитие таланта к 1817 году. – Неизданные отрывки из «Онегина» о лицее (две первые строфы из 8-й главы). – Стихотворение «Наперсница волшебной старины…». – Выпуск из лицея. – Физическая организация поэта и его гимнастические упражнения.

Воспитание детей в семействе Пушкиных ничем не отличалось от общепринятой тогда системы. Как во всех хороших домах того времени, им наняли гувернанток, учителей и подчинили их совершенно этим воспитателям с разных концов света.

До семилетнего возраста Александр Сергеевич Пушкин не предвещал ничего особенного; напротив, своею неповоротливостию, своею тучностию, робостию и отвращением к движению он приводил в отчаяние Надежду Осиповну, женщину умную, прекрасную собой, страстную к удовольствиям и рассеяниям общества, как и все окружающие ее, но имевшую в характере те черты, которые заставляют детей повиноваться и вернее действуют на них, чем мгновенный гнев и вспышки. Впрочем, она не могла скрыть предпочтительной любви сперва к дочери, а потом к меньшому сыну, да и на самое воспитание детей, кроме ее, гувернеров и гувернанток, имели влияние еще и две тетки Александра Сергеевича – Анна Львовна Пушкина и Елисавета Львовна, по муже Солнцева. Анна Львовна собирала в дому своем часто всех родных и умела вселять искренние привязанности к себе.

Муж Елисаветы Львовны, Матвей Михайлович Солнцев, был искренним другом Сергея Львовича, с которым мог состязаться в любезности, тонких шутках и французских каламбурах. Правильной системы воспитания тут уже не могло быть, и если существовало какое-либо единство, то разве в общем недоверии к характеру и способности молодого Александра Пушкина. Это обстоятельство, однако ж, имело впоследствии благодетельное влияние на последнего. Не избалованный в детстве излишними угождениями, он легко переносил лишения и рано привык к мысли – искать опоры в самом себе. Надежда Осиповна заставляла маленького Пушкина бегать и играть с сверстниками, с трудом побеждая и леность его и молчаливость. Раз на прогулке он, не замеченный никем, отстал от общества и преспокойно уселся посереди улицы. Сидел он так до тех пор, пока не заметил, что из одного дома кто-то смотрит на него и смеется. «Ну, нечего скалить зубы!» – сказал он с досадой и отправился домой. Когда настойчивые требования быть поживее превосходили меру терпения ребенка, он убегал к бабушке, Марье Алексеевне Ганнибал, залезал в ее корзинку и долго смотрел на ее работу. В этом убежище уже никто не тревожил его. Марья Алексеевна была женщина замечательная, столько же по приключениям своей жизни, сколько по здравому смыслу и опытности. Она была первой наставницей Пушкина в русском языке. Барон Дельвиг еще в лицее приходил в восторг от ее письменного слога, от ее сильной, простой русской речи. К несчастию, мы не могли отыскать ни малейшего образчика того безыскусственного и мужественного выражения, которым отличались ее письма и разговоры. Вторым русским учителем Пушкина, несколько позднее, был, по странному случаю, некто г. Шиллер. Впрочем, труды г. Шиллера не могли принести особенных плодов в это время, потому что маленький Пушкин и сестра его, воспит<ыв>авшиеся вместе, говорили, писали и твердили уроки из всех предметов по-французски.

Главным руководителем детей был сперва граф Монфор, образованный эмигрант, бывший в то же время музыкантом и живописцем; за ним г. Русло, писавший французские стихи; потом г. Шедель и другие. Настоящим, дельным наставником в русском языке, арифметике и в законе божием был у них почтенный священник Мариинского института Александр Иванович Беликов, известный своими проповедями и изданием «Духа Массильона» (1808){21}. Когда наняли англичанку (мисс Белли) для Ольги Сергеевны{22}, Пушкин учился по-английски, но плохо, а по-немецки и вовсе не учился. Была у них гувернантка немка, да и та почти никогда не говорила на своем родном языке. Вообще ученье подвигалось медленно.

Возлагая все свои надежды на память, молодой Пушкин повторял уроки за сестрой, когда ее спрашивали; ничего не знал, когда начинали экзамен с него; заливался слезами над четырьмя правилами арифметики, которую вообще плохо понимал. Особенно деление, говорят, стоило ему многих слез и трудов.

Но с 9-го года начала развиваться у него страсть к чтению, которая и не покидала его во всю жизнь. Он прочел, как водится, сперва Плутарха, потом «Илиаду» и «Одиссею» в переводе Битобе{23}, потом приступил к библиотеке своего отца, которая наполнена была французскими классиками XVII века и произведениями философов последующего столетия. Сергей Львович поддерживал в детях это расположение к чтению и вместе с ними читывал избранные сочинения. Говорят, он особенно мастерски передавал Мольера, которого знал почти наизусть, но еще и этого было недостаточно для Александра Пушкина. Он проводил бессонные ночи, тайком забирался в кабинет отца и без разбора пожирал все книги, попадавшиеся ему под руку. Вот почему замечание Льва Сергеевича, что на 11-м году, при необычайной памяти своей, Пушкин уже знал наизусть всю французскую литературу, может быть принято с некоторым ограничением{24}.

Первые попытки авторства, вообще рано проявляющиеся у детей, пристрастившихся к чтению, обнаружились у Пушкина, разумеется, на французском языке и отзывались влиянием знаменитого комического писателя Франции{25}. Пушкин любил импровизировать комедийки и, по общему согласию с сестрой, устроил нечто вроде театра, где автором и актером был брат, а публикой – сестра. Раз как-то публика освистала его пьесу «L'Escamoteur»[54]. Автор отделался от оскорбления эпиграммой, сохранившейся доселе в памяти тогдашнего судьи:

Dis-moi, pourquoi l'Escamoteur

Est-il sifflé par le parterre?

Hélas – c'est que la pauvre auteur

L'escamota de Molière[55].

Стишки гладенькие и легкие. Они были предшественниками таких же русских стихов, которые Пушкин начал писать уже в лицее. Авторство шло параллельно с его чтением. Ознакомившись с Лафонтеном, Пушкин стал писать басни. Начитавшись «Генриады»{26}, он задумал поэму в 6 песнях, но здесь останавливает нас одна характеристическая особенность. Это была не героическая поэма, как следовало бы ожидать, а шуточная. Содержанием послужила война между карлами и карлицами во времена Дагоберта. Карло последнего, по имени Toly, был героем ее, почему и вся поэма называется «La Tolyade». Стихотворная шутка начиналась так:

Je chante се combat, que Toly remporta,

Оù maint guerrier périt, оù Paul se signala,

Nicolas Maturin et la belle Nitouche,

Dont la main fur le prix d'une horrible esoarmouche[56].

Все это было во вкусе того, что слышал Пушкин вокруг себя и чему он довольно долго подражал, как увидим после. Гувернантка похитила тетрадку поэта и отдала г. Шеделю, жалуясь, что m-r Alexandre за подобными вздорами забывает о своих уроках. Шедель расхохотался при первых стихах. Раздраженный автор тут же бросил в печку свое произведение.

Г-н Макаров рассказывает{27} стыд и замешательство молодого Пушкина, когда в доме графа Бутурлина, по разнесшейся молве о поэтических его дарованиях, к нему приступили все жившие там девушки с альбомами и просьбами написать что-нибудь. Какой-то господин прочел русское четверостишие Пушкина и, для большей торжественности, ударял на «о»{28}[57]. Мальчик только успел сказать: «Ah, mon Dieu!»[58] – и убежал без памяти в библиотеку графа, где долго еще не мог прийти в себя. Эта сцена повторилась в жизни Пушкина, но судьей был тогда Державин, слушателями все наставники лицея и публика, собравшаяся на экзамен, а читанное произведение («Воспоминания в Царском Селе») носило уже признаки зарождающегося таланта{29}.

Между тем приблизилось время общественного образования для Пушкина. Глаза всех родителей обращены были тогда на Иезуитский коллегиум, существовавший в Петербурге и приобретший известность в деле воспитания. Пушкины нарочно ездили в Петербург для устройства этого дела и переговоров с директорами заведения, когда положение об открытии Царскосельского лицея совершенно изменило планы их. Директором лицея был назначен Василий Федорович Малиновский, с которым, как и с братьями его, Сергей Львович находился в дружеских сношениях. При помощи его, а особенно при содействии А.И. Тургенева, горячо принявшегося за это дело, двенадцатилетний Пушкин был принят в счет тех 30-ти воспитанников, из которых, по положению, должен был состоять весь лицей. Василий Львович привез племянника в Петербург и держал его у себя в доме все время, покуда он приготовлялся к экзамену. 12-го августа 1811 года Пушкин, вместе с Дельвигом, выдержал приемный экзамен и поступил в лицей. Список воспитанников лицея был утвержден Александром I 22 сентября 1811 года… Известно, что месяц и число открытия лицея (19-го октября) часто встречаются в стихотворениях Пушкина, посвященных воспоминанию о товарищах и своем пребывании между ними.

Вскоре лицейская семья умножилась. Один из профессоров (г. Гауеншильд) завел пансион для приготовления молодых людей ко вступлению в лицей, а таких было много. Пансион, с высочайшего соизволения, причислен к казенным учебным заведениям под именем Лицейского пансиона и сравнен в служебных правах с гимназиями. В пансионе, как и в самом лицее, Пушкин нашел дружеские привязанности, которым оставался верен в продолжение целой жизни{30}. Вообще привязанность воспитанников лицея к месту первоначального своего образования составляет их общую черту. Дельвиг тосковал о лицее на другой же день после своего выхода. Известно, что он писал почти тотчас по приезде в Петербург:

Не мило мне на новоселье:

Здесь все увяло, там цвело;

Одно и есть мое веселье —

Увидеть Царское Село{31}.

Учебная жизнь молодого Пушкина не была блестяща. При обширной, почти изумительной памяти, ему недоставало продолжительных, ровных усилий внимания. К тому же в характере его было какое-то нежелание выказывать и те познания, которые он приобрел. Вероятно, по этой причине аттестат, выданный Пушкину по окончании курса, свидетельствовал, как сообщает Лев Сергеевич Пушкин, о посредственных успехах даже в русском языке[59].

Не входя здесь в подробности преподавания, для чего не имеем мы и достаточных материалов, ограничимся при описании лицея тем, что ближайшим образом касалось Пушкина. Каждый из учеников лицея имел свою отдельную комнату под надзором общего гувернера, С.Л. Ч<ирикова>, почтенного человека, посвятившего более тридцати лет жизни исполнению скромной своей должности, и дозволялось по праздникам посещение известных лиц, живших в Царском Селе; для прогулок открыты были воспитанникам сады дворца, а для занятий свободный вход в довольно богатую библиотеку лицея.

Замечательно, что в лицее основные черты характера Пушкина развернулись очень скоро, как будто здесь предоставлен им был простор и сняты были с них досадные помехи; с одной стороны, обнаружилось доверчивое и любящее сердце, с другой – расположение к насмешке и преследованию неприязненных личностей, доводившее иногда многих до детского отчаяния{32}. Товарищи называли его французом, вероятно, за превосходное знание французского языка, но эпитет этот скрывал также и нерасположение их к живому и задорному мальчику и выводил иногда самого Пушкина из терпенья. Только немногие знали – и в том числе Дельвиг – его душу, сильно расположенную к приязни и откровенности. Дельвиг был идеалист в жизни, если не в сочинениях. Он еще в лицее побудил Пушкина заниматься немецкой литературой и читать германских поэтов; но Пушкин, кажется, оставил своего товарища на первых попытках ознакомиться с Клопштоком{33}. Смутное предчувствие жизни, неясная потребность существенности держали его постоянно в кругу французских поэтов, с которыми он знаком был хорошо. Тогда еще не только Пушкин, но и почти никто у нас не выдал, как была бедна эта поэзия чувством и истиной. Гораздо лучше этого питал ранние умственные наклонности Пушкина другой предмет – история. Мы находим, по единогласному свидетельству самих товарищей Пушкина, что, вместе с французскою и отечественною словесностию, он преимущественно занимался историею и между этими предметами делил все свое время и все свои чтения{34}.

Таким образом, очень естественно, что Пушкин продолжал писать французские стихи и в лицее. У нас есть целое стихотворение его, писанное на заданную тему: jusqu'au plaisir de nous revoir[60]. Приводим два первые куплета этой пьесы, вызванной соревнованием в одном из царскосельских обществ, где в числе занятий были и литературные состязания{35}.

Couplets.

Quand un poète en son extase

Vous lit son ode ou son bouquet,

Quand un conteur traine sa phrase,

Quand on écoute un perroquet, —

Ne trouvant pas le mot pour rire,

On dort, on bailie en son mouchoir,

On attend le moment de dire:

Jusqu'au plaisir de nous revoir.

* * *

Mais tête-à-tête avec sa belle,

Ou bien avec des gens d'esprit,

Le vrai bonheur se renouvelle, —

On est content, Ton chante, on rit:

Prolongez vos paisibles veilles,

Et chantez vers la fin du soir

A vos amis, à vos bouteilles:

Jusqu’au plaisir de nous revoir и т. д.[61]

Когда наконец принялся он за русские стихи, движимый постоянным и неопределенным желанием авторской славы, то с первого раза встретил весьма строгого ценителя в профессоре российской и латинской словесности, Н.Ф. Кошанском, который старался даже отвратить его от попыток сочинительства и только позднее, убедившись в таланте своего ученика, с жаром принялся знакомить его с теорией словесности и с классическими произведениями древности; но рассеянность ученика и болезнь учителя, продолжавшаяся три года, много помешали успеху этого дела{36}. Эпиграммы Пушкина, начинавшие ходить по рукам, доставляли ему ту дешевую известность, которую он предпочитал более дельному отличию на поприще науки: каждый хотел знать эпиграмму его на другого. Люди постарше сверстников и боялись его ударов, и направляли их втайне. Вместе с тем он написал несколько легких посланий, несколько подражаний французским поэтам, которые помещены были в рукописных журналах, издававшихся в самом лицее. Журналы эти совершенно утеряны и только названия их сохранились в памяти старых лицейских воспитанников; это были: «Лицейский мудрец», «Для удовольствия и пользы», «Неопытное перо», «Пловцы»…{37}

Вообще, наклонность к литературе составляла характеристическую черту лицейского воспитания. Между прочим, воспитанники выдумали довольно замысловатую игру. Составив один общий кружок, они обязывали каждого или рассказать повесть, или, по крайней мере, начать ее. В последнем случае, следующий за рассказчиком принимал ее на том месте, где она остановилась, другой развивал ее далее, третий вводил новые подробности, и так до окончания, которое иногда не скоро являлось. Дельвиг первенствовал на этой, так сказать, гимнастике воображения; его никогда нельзя было застать врасплох: интриги, завязки и развязки были у него всегда готовы{38}. Пушкин уступал ему в способности придумывать наскоро происшествия и часто прибегал к хитрости. Помнят, что он раз изложил изумленным и восхищенным своим слушателям историю 12-ти спящих дев, умолчав об источнике, откуда почерпнул ее{39}. Между тем, при таком же случае, он, еще в грубых чертах, разумеется, передал и две повести, им самим придуманные: «Метель» и «Выстрел», которые позднее явились в повестях Белкина.

В бумагах Пушкина сохраняется драгоценная записка, принадлежащая к плану автобиографии, какую замыслил он написать уже в эпоху своей известности и славы{40}. Документ этот, составляющий программу будущего рассказа о самом себе, содержит и перечень всего сказанного нами и несколько новых дополнительных подробностей, из которых многие требуют пояснений, каких мы уже дать не можем. Для будущего биографа Пушкина записка поэта – драгоценнейший очерк, достойный развития и тщательного исследования.


«Семья моего отца, его воспитание, французы-учителя: Воит…, Mr. Martin. Отец и дядя в гвардии. Их литературные знакомства. Бабушка и ее мать – их бедность. Иван Абрамович. Свадьба отца. Смерть императрицы Екатерины – рождение Ольги. Отец выходит в отставку и едет в Москву. Рождение мое.

Первые впечатления. Юсупов сад{41}, землетрясение, няня. Отъезд матери в деревню. Первые неприятности – гувернантки. Рождение Льва. Неприятные воспоминания. Смерть Николая. Монфор, Русло, Кат. П. и Ан. Ив. Нестерпимое состояние. Охота к чтению. Меня везут в Петербург. Езуиты, Тургенев. Лицей.

1811, 1812, 1813.

Дядя Василий Львович. Дм. Дм., война с Ан. Ник. Светская жизнь. Лицей, открытие. Куницын{42}. Гр. Аракчеев, Начальники наши. Мое положение. Чечнев{43}, Фролов.

1814.

Смерть Малиновского. Приезд Карамзина. Приезд матери, приезд отца, стихи etc. Мое тщеславие. 15 лет.

1815.

Известие о взятии Парижа. Экзамен, Державин».


Никто не усомнится, что под рукой Пушкина программа эта могла бы развиться в удивительную картину нравов и в мастерское изображение лиц и происшествий. Только последнюю часть ее – свою встречу с Державиным – рассказал нам поэт, унеся все остальное с собою. Если можно выбирать в литературном деле, которое, вероятно, было бы равно замечательно, то особенно достойно сожаления, что первые впечатления молодости нашего поэта – Юсупов сад, землетрясение, няня – потеряны навсегда для читателей[62].

Вслед за этим прилагаем второй документ, но это уже отрывок из подлинных записок Пушкина, веденных им во время пребывания своего в лицее. Он принадлежит, по всем признакам, к 1815 году и писан еще юношеским почерком Александра Сергеевича, на синей бумаге в четверку. Около тридцатых годов Александр Сергеевич произвел нечто вроде аутодафе из всех лицейских писем и записок, какие только мог найти под рукою{44}. Наш отрывок уцелел, вероятно, потому, что затерялся в его тетрадях. Самый поверхностный разбор укажет, сколько еще в нем заключено любопытных данных, освещающих лицо поэта в ту эпоху, которая больше других отошла в тень и мрак прошедшего.

Лицейские записки Пушкина открываются второй половиной анекдота, который был впоследствии рассказан Пушкиным иначе{45}, но здесь анекдот сопровождается еще замечательной припиской.

«….. большой грузинский нос, а партизан почти вовсе был без носу. Да<выдов> является к Б<еннигс>ену: «Князь Б<аграти>он, – говорит, – прислал меня доложить вашему высокопревосходительству, что неприятель у нас на носу…» – «На чьем носу, Д<енис> В<асильевич>? – отвечает генерал. – Ежели на вашем, так он уж близко, если же на носу князя Б<аграти>она, то мы успеем еще отобедать».

Жуковский дарит мне свои стихотворения».

Таким образом, Жуковский еще в 1815 году обратил внимание и поощрительный взгляд свой на юного поэта. Далее следуют строки:

«8 ноября{46}.

Ш<ишк>ов и г-жа Б<уни>на увенчали недавно кн. Шаховского лавровым венком…»{47}

Отсюда начинается послание к известному драматическому писателю нашему, которое не приводим и за слабостию стихов, и за резкость некоторых упреков[63]. Поводом к негодованию Пушкина и многих других на кн. Шаховского были его комедии «Липецкие воды» и «Новый Стерн», где в первой видели пародию на баллады Жуковского, а во второй – на сантиментальность Карамзина. Эпитет «записного гонителя талантов» дан был кн. Шаховскому как за эти пьесы, так еще и по неоправданному подозрению в недоброжелательстве к успехам Озерова. Теперь несомненно, что все это было делом увлечения, за которым слепо шел и Пушкин; но надо сказать, что он первый и отстал от толпы, как скоро увидим. Молодой сатирик обращается, однако ж, от стихов к критическому разбору самих произведений даровитого писателя. Это первый пример литературного суждения в Пушкине, а потому выписываем его:

«Мои мысли о Шаховском.

Шах<овской> никогда не хотел учиться своему искусству и стал посредственный стихотворец. Шах<овской> не имеет большого вкуса: он худой писатель. Что же он такой? Неглупый человек, который, замечая все смешное или замысловатое в обществах, пришед домой, все записывает и потом, как ни попало, вклеивает в свои комедии».

Особенно замечательно следующее место в записках:

«10 декабря.

Вчера написал я третью главу «Фатама, или Разум человеческий», читал ее С.С.{48} и вечером с товарищами тушил свечки и лампы в зале. Прекрасное занятие для философа! Поутру читал «Жизнь Вольтера»{49}.

Начал я комедию{50} – не знаю, кончу ли ее. Третьего дня хотел я написать ироическую поэму «Игорь и Ольга».

Летом напишу я «Картину Царского Села».

1. Картина сада.

2. Дворец. День в Ц<арском> С<еле>.

« Утреннее гулянье.

4. Полуденное гулянье.

5. Вечернее гулянье.

6. Жители Царского Села.

Вот главные предметы вседневных моих записок, – но это еще будущее».

Эти главные предметы записок обнаруживают постоянное стремление к литературной деятельности в молодом ученике. Некоторые из его товарищей еще помнят содержание романа «Фатама»{51}, написанного по образцу сказок Вольтера. Дело в нем шло о двух стариках, моливших небо даровать им сына, жизнь которого была бы исполнена всех возможных благ. Добрая фея возвещает им, что у них родится сын, который в самый день рождения достигнет возмужалости и, вслед за этим, почестей, богатства и славы. Старики радуются, но фея полагает условие, говоря, что естественный порядок вещей может быть нарушен, но не уничтожен совершенно: волшебный сын их с годами будет терять свои блага и нисходить к прежнему своему состоянию, переживая вместе с тем года юношества, отрочества и младенчества до тех пор, пока снова очутится в руках их беспомощным ребенком. Моральная сторона сказки состояла в том, что изменение натурального хода вещей никогда не может быть к лучшему. О комедии Пушкина, вскоре уничтоженной, и о героической поэме почти ничего не могли мы собрать[64], но картина Царского Села могла служить продолжением другой пьесы «Воспоминания в Царском Селе», которая была в 1815 году прочитана на публичном экзамене лицея в присутствии Державина и породила сцену, так живо рассказанную впоследствии самим Пушкиным. Не мешает прибавить, что отец нашего поэта дополнил ее еще одной чертой. После экзамена был торжественный обед у г. министра народного просвещения, графа А.К. Разумовского, на который и Сергей Львович получил приглашение. Державин находился тут же. За обедом граф Алексей Кириллович, обращаясь к Пушкину, заметил: «Я бы желал, однако же, образовать сына вашего к прозе». – «Оставьте его поэтом!» – пророчески и с необыкновенным жаром возразил Державин{52}.

Несколько листков записок заняты ученическими, бессвязными куплетами, в которых повторяются слова, части речи и любимые фразы людей, окружавших Пушкина, не представляя почти никакого смысла сами по себе{53}. Как значение, так и соль куплетов совершенно пропали[65]. Гораздо важнее их одно место в записках, где мечтательность юного поэта, питаемая самыми незначительными обстоятельствами, начинает наполнять его ученическую комнату вымыслами, фантастическими образами и предположениями. Отрывок начинается стихами:

«29-го.

Итак, я счастлив был, итак, я наслаждался,

Отрадой тихою, восторгом упивался!..

И где веселья быстрый день?

Промчались лётом сновиденья,

Увяла прелесть наслажденья,

И снова вкруг меня угрюмой скуки тень!..

Я счастлив был! нет, я вчера не был счастлив; поутру я мучился ожиданьем, с неописанным волненьем стоя под окошком, смотрел на снежную дорогу – ее не видно было! Наконец я потерял надежду, вдруг нечаянно встречаюсь с нею на лестнице… сладкая минута!


Он пел любовь, но был печален глас.

Увы! он знал любви одну лишь муку{54}.

Жуковский.

Как она мила была! как черное платье пристало к милой Б<акуниной>!

Я был счастлив 5 минут!»{55}

Лицейские элегии Пушкина «Месяц», «Окно», «Сну»{56} и проч. оставили нам еще другое напоминовение о всех волнениях воображаемой страсти, которая была только едва мерцающей зарей сердечного чувства, так сильно развитого впоследствии у Пушкина; но он вспомнил об ней позднее с умилением. Прибавим, что он совершенно забыл впечатления, высказанные им в стихотворениях «К Наташе», «К молодой актрисе» и проч., которые связывались с домашним театром одного из жителей Царского Села{57}, и сберег в памяти навсегда только одно: впечатление чистой, детской красоты, случайно встреченной им в годину ученической жизни…

Наконец, заключаем разбор лицейских записок выпиской целого портрета. Это первый полный опыт Пушкина в создании лица, характера – первое чисто литературное его произведение. Полагаем, что эти качества сообщат ему особенную занимательность.

«17.

Вчера провел я вечер с Ик<онниковым>.

Хотите ли вы видеть странного человека, чудака, – посмотрите на Ик<онникова>. Поступки его – поступки сумасшедшего; вы входите в его комнату: видите высокого, худого человека, в черном сюртуке, с шеей, окутанной черным, изорванным платком. Лицо бледное, волосы не острижены, не расчесаны; он стоит задумавшись, кулаком нюхает табак из коробочки – он дико смотрит на вас. Вы ему близкий знакомый, вы ему родственник или друг – он вас не узнает. Вы подходите, зовете его по имени, говорите свое имя, он вскрикивает, кидается на шею, целует, жмет руку, хохочет задушевным голосом, кланяется, садится, начинает речь, не доканчивает, трет себе лоб, ерошит голову, вздыхает. Перед ним карафин воды; он наливает стакан и пьет, наливает другой, третий, четвертый – спрашивает еще воды и еще пьет, говорит о своем бедном положении. Он не имеет ни денег, ни места, ни покровительства; ходит пешком из П<етербур>га в Ц<арское> С<ело>, чтобы осведомиться о каком-то месте, которое обещал ему какой-то шарлатан. Он беден, горд и дерзок; рассыпается в благодареньях за ничтожную услугу или простую учтивость, неблагодарен и даже сердится за благодеянье, ему оказанное, – легкомыслен до чрезвычайности, мнителен, чувствителен, честолюбив. Ик<онников> имеет дарования, пишет изрядно стихи и любит поэзию. – Вы читаете ему свою пьесу – наотрез говорит он: такое-то место глупо, без смысла, низко; – зато за самые посредственные стихи кидается вам на шею и называет вас гением. Иногда он учтив до бесконечности, в другое время груб нестерпимо. Его любят иногда, смешит он часто, а жалок почти всегда»{58}.


Здесь кончаются записки Пушкина, и мы теперь же переходим к подробному разбору так называемых лицейских его стихотворений, которые составляют довольно многочисленную семью, заслуживающую внимание по многим обстоятельствам. Не говоря уже об интересе, который связывается даже с незрелыми произведениями истинного художника, они способствуют еще к уразумению нравственной его физиогномии в известную эпоху жизни. За неимением ближайших сведений, погибающих вместе с людьми и даже прежде людей, эти данные имеют сами по себе немаловажное достоинство.

Первыми русскими стихотворениями Пушкина, написанными в лицее, должны считаться его «Послание к сестре»{59}, не бывшее в печати, и следующие стихотворения, помещенные в «Вестнике Европы» 1814 года, издававшемся Владимиром Васильевичем Измайловым: 1) «К другу стихотворцу», 2) «Кольна», 3) «Венере от Лаисы, при посвящении ей зеркала», 4) «Опытность» и 5) «Блаженство». За указание этих стихотворений мы обязаны глубокою благодарностию, вместе с читателями нашими, барону М.А. Корфу, сообщившему нам тетрадь стихотворений, где собраны лицейские произведения его бывших товарищей. Без нее, может быть, никогда бы и нельзя было с надлежащей достоверностью разъяснить вопрос о первых произведениях Пушкина. Последние два из приведенных стихотворений очень любопытны как раннее подражание Батюшкову[66]. К 1814 году принадлежат также стихотворения «Красавице, которая нюхала табак», «Пирующие друзья»{60}, пьеса «Путешественнику», настоящее заглавие которой было «К Н.Г. Л<омоносо>ву», романс «Под вечер, осенью ненастной…» – и, может быть, «Послание к Батюшкову» («Философ резвый и пиит…»).

Ранее этих первых опытов трудно, кажется, сыскать что-либо. По указанию кн. Вяземского, стихотворение «На смерть Кутузова» («Отечество в слезах познало весть ужасну…»), приписанное одним журналом Александру Пушкину и помещенное в «Вестнике Европы» 1813 года, принадлежит родственнику нашего поэта, Алексею Михайловичу Пушкину.

В 1815 году деятельность молодого поэта расширяется. Кроме двух пьес – «Наполеон на Эльбе», помещенной в «Сыне отечества» на 1815 год (№ XXV и XXVI), и «На возвращение императора Александра из Парижа»{61}, напечатанной в «Трудах Общества любителей российской словесности при императорском Московском университете» (1817, часть IX), – уже 18 пьес Пушкина является в «Российском музеуме, или Журнале европейских новостей на 1815 год», издания того же В.В. Измайлова, который был восприемником первых произведений почти всех лицейских поэтов. Дельвиг поместил в обоих его журналах (1814 и 1815 годов) до 15 пьес. Илличевский 9 и проч. Должно заметить, что А.Д. Илличевский своими эпиграммами и шутками, переделанными с французского, пользовался у товарищей высоким уважением как автор и оспаривал у Пушкина честь первенства до тех пор, пока Державин своим одобрением не решил, кому отдать преимущество.

Из 18 пьес Пушкина, помещенных в «Российском музеуме», только 9 вошли в посмертное издание его сочинений (1838–41 г.), а 9 выпущены. Подписаны они были в журнале разными цифрами, буквами и анаграммой, что все указано в примечаниях наших к стихотворениям, ныне вполне собранным.

Далее, в «Трудах Общества любителей российской словесности при им<ператорском> Моск. университете» (1818, часть X) помещены были две пьесы Пушкина, написанные им одна в 1815 году, а другая в 1817: 1) «Безверие» (1817), 2) «Гробница Анакреона» (1815), а в журнале П. Корсакова «Северный наблюдатель» 1817 года 5 следующих: 1) «Певец» (1816), 2) «К ней» («Эльвина, милый друг…», 1816), 3) «Послание к Лиде» («Тебе, наперсница Венеры…», 1816), 4) «Пробуждение» («Мечты, мечты…», 1816), 5) «Эпиграмма» («Покойник Клит…», 1816){62}.

Из них только «Послание к Лиде» пропущено было посмертным изданием сочинений Пушкина 1838–41 г.

К лицейским же (в точном смысле слова) должна принадлежать и пьеса «Разлука»{63}, напечатанная в «Невском зрителе» 1820 года (часть II) под заглавием «К<юхельбекер>у», и пять пьес, напечатанных в альманахе «Памятник отечественных муз на 1827», именно: «Романс» (1814), «Желание» (1816), «Фавн и пастушка» (1816), «Заздравный кубок» (1816), «К живописцу» (1815) и наконец семнадцать, впервые помешенных в издании стихотворений Пушкина 1826, именно: «Друзьям» (1816), «Амур и Гименей» (1816), «Роза» (1816), «Ш<ишк>ову» (1816), «Пушкину» (1817){64}, «Дельвигу» (1817), «К***» («Не спрашивай, зачем унылой думой…», 1817), «Торжество Вакха» и 9 мелких пьес (эпиграмм и надписей).

Всего же напечатанных при жизни поэта лицейских стихотворений, если включить сюда и «Послание к Каверину» («Московский вестник», 1828, № XVII), считаем мы пятьдесят шесть, между тем как полное число произведений, обозначаемых «лицейскими» и собранных в настоящем издании, восходит до 120, да и то еще нельзя ручаться, чтоб тут не было пропусков.

Лицейские стихотворения не могут быть ограничены июнем месяцем 1817 года, т. е. месяцем выпуска воспитанников, потому что одинаковый тон, сходство стиха и направления связывают с ними неразрывно и произведения нашего поэта второй половины того же самого года. Вот почему, как в нашем издании, так и при исчислении его произведений, мы отнесли к «лицейским» все пьесы до 1818 и только с этого года начинаем другой отдел. Правда, название становится не совсем точно, но, будучи принято по общему соглашению для обозначения духа известной цепи произведений, оно не теряет своей верности и в настоящем случае. Пушкин сделался весьма строг к «грехам отрочества», как он называл стихи своей молодости. Из всей кипы их (120) он выбрал в 1826 году для первого собрания своих стихотворений только 14 значительных пьес («Пробуждение», «Друзьям», «Гроб Анакреона», «Торжество Вакха», «Певец», «Амур и Гименей», «Разлука», «Лицинию», «П<ушки>ну», «Ш<ишко>ву», «Дельвигу», «Роза», «Старику», «К***») и 9 эпиграмм и надписей; всего 23 пьесы. Большая часть их была еще, вдобавок, вся пересмотрена и исправлена против прежних редакций и рукописей, так что вряд ли может и дать настоящую идею о лицейских произведениях. Мы имели случай видеть тетрадь, с которой печаталось это собрание стихотворений: там девять пьес, уже одобренные цензором, зачеркнуты рукою самого автора. Некоторые из них, как-то: «Наездник», «Уныние», «Романс», попали в посмертное издание его стихотворений 1838–41 г., в отдел лицейских произведений, однако же совсем в другом виде, нежели в тетради, о которой говорим. Причина ясна: издание это в дополнительном, 9-м томе своем печатало все лицейские стихотворения или с черновых рукописей Пушкина, или с грубых снимков, что еще хуже. Сам Пушкин печатал их уже в обделанном виде. Причина эта понудила нас в настоящем издании подвергнуть все лицейские стихотворения тщательной проверке и показать в примечаниях разницу между испорченным списком и настоящим текстом, где это возможно, а где нет – то сберечь поправки, сохранившиеся в черновых рукописях на стихотворениях Пушкина, который одно время (1817 г.) хотел привести их в порядок, как свидетельствуют надписи его на многих пьесах: «переделать», «не надо», «переписать».[67]

Та же самая строгость выбора присутствовала и при вторичном издании стихотворений его в 1829 году в двух томах. В нем повторены только лицейские стихотворения издания 1826 г. и не прибавлено к ним ни одной новой пьесы из этого времени. Все это показывает значительную осторожность Пушкина в отношении первых своих произведений. Он даже отказывался от некоторых из них. Так, в альманахе Б.М. Федорова «Памятник отечественных муз на 1827» напечатано было, с согласия самого автора, несколько лицейских его опытов. Между ними находился «Романс» («Под вечер, осенью ненастной…»), о котором Пушкин совершенно забыл, хотя и вписал его в тетрадь, приготовленную для печати стихотворений его в 1826{65}. В 1880 году он уже не признавал этого стихотворения своим, говоря: «По крайней мере, не должен я отвечать за чужие проказы»{66}[68]. Мы знаем также, что он глубоко был оскорблен, когда, по возвращении в Петербург из путешествия в Арзрум в 1829 году, нашел в альманахе «Северная звезда» г. Михаила Бестужева-Рюмина (а не Марлинского, как напечатано, по странной ошибке, в «смеси» посмертного издания) 7 своих лицейских стихотворений, напечатанных без спроса и дозволения. Издатель альманаха поставил под ними буквы Ап. и почел еще за нужное, в предисловии, сделать оговорку: «Издатель, благодаря г. Ап., доставившего к нему тринадцать пьес[69] (из которых несколько помещены в сей книжке), должным находит просить гг. Неизвестных об объявлении впредь имен своих издателю, ибо, если они желают скрыть их от публики, то в сем отношении совершенно могут быть уверены в скромности издателя, а сему последнему необходимо должны быть известны имена особ, доставляющих к нему для напечатания свои пьесы». Под буквами Ап. издатель, видимо, подразумевал Пушкина, и поэт, раздосадованный столько же нарушением своей собственности, сколько и неблаговидным изъяснением издателя, хотел даже обратиться к посредничеству ближайшего начальства, но ограничился только заметкой в своих записках 1830 года: «Г. Бестужев в предисловии какого-то альманаха благодарит какого-то г. Ап. за доставление стихотворений, объявляя, что не все удостоились печатания… Г. Ап. не имел никакого права располагать моими стихами, поправлять их по-своему и отсылать их в альманах г. В. вместе с собственными произведениями»{67} и проч. Вообще обнародование того, что он сам считал недостойным известности, приводило его в немалый гнев, как увидим впоследствии еще несколько примеров. Теперь же, когда слава его упрочена и первые упражнения в поэзии не могут бросить на нее ни малейшей тени, возможно полное собрание лицейских стихотворений должно служить весьма поучительным вступлением к истории литературной деятельности Пушкина вообще и отчасти необходимым к ней пояснением.

Всем известно, что первые опыты Пушкина возбудили толки и ранние надежды современников. Г-н Макаров в статье «О детстве Пушкина» («Современник», 1843, Л» 3) собрал весьма любопытные свидетельства о мнениях по этому поводу, ходивших в обществе. «Кто не помнит там (в «Российском музеуме»), – говорит он, – «Воспоминания в Царском Селе», «Послание к Батюшкову», «К***» и проч. Тут светились дарования Пушкина ясно» и проч. Тут уже знаменитый Дмитриев, сравнивая их с обыкновенным родом поэзии, господствовавшей у нас, говорил: «Классическая такта и в стихах и в прозе лишает нас многого хорошего; мы как-то не смеем не придерживаться к «Краткому руководству к Оратории Российстей»«! Василий Львович Пушкин, долго не соглашавшийся признать поэтический талант в племяннике, радовался, однако ж, что «Александровы стихи не пахнут латынью и не носят на себе ни одного пятнышка семинарского». Необычайную прозорливость оказал другой певец, граф Д.И. Хвостов. В ранних опытах Пушкина он почувствовал «перелом классицизму». Восторг Державина при слушании строф из «Воспоминания в Царском Селе» уже известен.

Все похвалы эти имели основание. Тем людям, которые застали Пушкина в полном могуществе его творческой деятельности, трудно и представить себе надежды и степень удовольствия, какие возбуждены были в публике его первыми опытами; но внимательное чтение их и особенно сравнение с тем, что делалось вокруг, достаточно объясняют причину их успеха. Стих Пушкина, уже подготовленный Жуковским и Батюшковым, был в то время еще очень неправилен, очень небрежен, но лился из-под пера автора, по-видимому, без малейшего труда, хотя, как вскоре увидим, отделка пьес стоила ему немалых усилий. Казалось, язык поэзии был его природный язык, данный ему вместе с жизнию. Сам Пушкин как будто верил в эту мысль и в превосходном стихотворении, вновь отысканном, мог по справедливости сказать про свою музу:

Ты, детскую качая колыбель,

Мой юный ум напевами пленила

И меж пелен оставила свирель,

Которую сама заворожила!{68}

Часто посреди простых ученических упражнений, стихотворных нецеремонных бесед с друзьями и в подражаниях Державину, Карамзину и Жуковскому – неожиданно встречаешься у Пушкина с оригинальными образами, с приемами, уже предвещающими позднейшую эпоху его развития. Так, в стихотворении 1815 года «Мечтатель» есть строфа, которая может вообще считаться естественной предшественницей антологических его стихотворений;

На слабом утре дней златых

Певца ты[70] осенила,

Венком из миртов молодых

Чело его покрыла,

И, горним светом озарясь.

Влетала в скромну келью

И чуть дышала, преклонясь

Над детской колыбелью.

В стихотворении 1816 года «Друзьям» есть уже первые черты той тихой и светлой грусти, которая составляла впоследствии отличительную черту его элегий:

К чему, веселые друзья,

Мое тревожит вас молчанье?

Запев последнее прощанье,

Уж муза смолкнула моя.

Напрасно лиру взял я в руки

Бряцать веселье на пирах

И на ослабленных струнах

Искать потерянные звуки.

Богами вам еще даны

Златые дни, златые ночи,

И на любовь устремлены

Огнем исполненные очи!

Играйте, пойте, о друзья!

Утратьте вечер скоротечной; —

И вашей радости беспечной

Сквозь слезы улыбнуся я.

Пьеса эта, переделанная Пушкиным несколько позднее, приобрела удивительную круглоту и в этом виде вряд ли чем отличается от лучших его произведений. В стихотворении 1817 года «К молодой вдове» кто, хотя немного знакомый с манерой Пушкина, не узнает его руки?

Вечно ль слезы проливать?

Вечно ль мертвого супруга

Из могилы вызывать?

Верь мне: узников могилы

Там объемлет вечный сон,

Им не мил уж голос милый,

Не прискорбен скорби стон.

Не для них весенни розы,

Сладость утра, шум пиров,

Откровенной дружбы слезы

И любовниц робкий зов.

При некотором старании можно было бы увеличить число таких примеров, но и этих достаточно для оправдания нашей мысли. Лицейские стихотворения полны намеков, беглых линий, теней, которые впоследствии самим Пушкиным обращены в ясные, полные и живые образы. Очень многие из этих ранних заметок, совершенно преображенных поэтом в эпоху его самобытного развития, нашли себе место в разных его произведениях. Лицейские стихотворения походят на памятную книжку, где записано многое слишком коротко и бегло, многое слишком пространно и слабо. Пушкин нередко черпал материалы из своего старого запаса, чему несколько примеров собрано нами в примечаниях к его лирическим пьесам.

Основной характер юношеской поэзии Пушкина составляет веселый взгляд на жизнь и стремление к беззаботному наслаждению ею, что и доставило ей успех в публике и между товарищами. Если разобрать стихотворения трех годов, с 1816 по 1818, и отделить от них подражания Пушкина всем предшественникам – Державину, Карамзину и Жуковскому, – остается еще большой отдел легких, игривых посланий, застольных, вакхических песен, которые, видимо, обязаны существованием своим влиянию французских, так называемых анакреонтических, писателей. Еще на скамьях лицея Пушкин прочел всех корифеев этой поэзии – Шолье, Шапеля, Берни, Грессе, Грекура и Парни, – и первые его опыты связаны с этими именами и с тем родом произведений, которым занимался отец его, Сергей Львович. Стихотворения 15– и 16-тилетнего Пушкина были только продолжением того рода домашней поэзии, с которым он познакомился у себя в семействе. Не нужно пересчитывать многочисленных произведений этого отдела: они легко узнаются по притязаниям на остроумие, по небрежности картин и самого хода их. Между ними есть даже русская сказка «Бова»{69}, которая, несмотря на простонародное свое название и на подражание Карамзину, сильно походит вместе с тем и на сказочку Вуазенона. Правда, некоторые из них уже выступают из ряда холодных, внешне эффектных и остроумных произведений французской поэзии – именно те, где особенно чувствуется влияние Батюшкова, как, например, в пьесах «Гроб Анакреона», «Мечтатель» («По небу крадется луна…») и во всех элегиях Пушкина. Батюшков был первым учителем Пушкина в тонком эстетическом вкусе, в искусстве облекать самые смелые порывы фантазии в грациозные образы и совершенством формы смягчать резкость представления. Пушкин признавал себя учеником Жуковского, но общее впечатление, производимое его юношескими опытами, заставляет перенесть это звание и эту честь скорее на Батюшкова, чем на автора «Людмилы»{70}. Пушкин высоко ценил даже сходство, какое могут представлять некоторые из собственных его стихов с манерой Батюшкова. Рассказывают, что в 1828 году он, по просьбе одного литератора в Москве, написал ему в альбом известное свое стихотворение «Муза» («В младенчестве моем она меня любила…»). На вопрос литератора, почему пришло ему на ум именно это стихотворение, Пушкин отвечал: «Я люблю его – оно отзывается стихами Батюшкова»{71}.

Мы упомянули об элегиях Пушкина 1816 года, каковы «Месяц», «Осеннее утро», «Окно», «Сну» и проч. Нельзя пройти их без внимания. Они, по нашему мнению, составляют переход к более самостоятельным его произведениям, которые появились спустя три года. Напрасно стали бы искать в них глубокого чувства позднейших его произведений: это были первые тревоги поэтической души, первое пробуждение чувства. Отсюда истекал впоследствии тот чудный родник лирических песней, который так освежительно действует доселе на сердце и воображение читателя! Без труда можно видеть, что в основании его элегической задумчивости нет никакого действительного события, еще менее настоящей страсти; но эти неясные и неопределенные жалобы, опережающие жизнь, истинны сами по себе. Лицо, возбудившее их, упоминается в лицейских записках Пушкина, как мы видели. К тому же лицу относится и стихотворение «К живописцу», которое, будучи положено на музыку одним из товарищей Пушкина{72}, часто распевалось в лицее хором, хотя пьеса эта есть только перевод известного стихотворения Парни «Peintre, Qu'Hébé soit ton modèle…»[71].

К концу своего пребывания в лицее Пушкин уже обратил на себя внимание и надежды не только сотоварищей и родных своих, подозрительно смотревших до того на его обыкновенные занятия[72], но и представителей русской литературы: Державина, Карамзина и Жуковского. Слава доставалась ему легко, как человеку, предопределенному на это, а вместе с тем и самая жизнь начинала определяться в тех самых чертах, какие видим и впоследствии. К концу лицейского поприща он предается вполне миру фантазии, как говорит один из его соучеников{73}, почти беспрерывно задумываясь и сочиняя в классах, в играх, на прогулках: порывы пылких страстей, которые были в крови его и так сильно ознаменовали его существование, становятся виднее и чаще. К этому надо прибавить, что и воображение молодого Пушкина развилось с необычайной силой в несколько годов пребывания в лицее. Он даже во сне видел стихи и сам рассказывал, что ему приснилось раз двоестишие

«Пускай Глицерия, красавица младая,

(Равно всем общая, как чаша круговая…)»,

к которому он и приделал потом целое стихотворение «Лицинию», долго носившее обманчивую ссылку на латинскую словесность, откуда будто бы оно почерпнуто.

С глубоким чувством вспоминал поэт первые беседы свои со вдохновением в стенах лицея и оставил чудное описание их в «Онегине»:

В те дни, в таинственных долинах,

Весной, при кликах лебединых,

Близ вод, сиявших в тишине,

Являться муза стала мне… и проч.

В дополнение к этим строфам приводим неизданный отрывок «Онегина», где Пушкин еще подробнее и с таким же поэтическим одушевлением рисует свое собственное лицо в стенах лицея. Кроме автобиографического значения, отрывок наш имеет еще и другого рода занимательность: в нем читатели встречаются впервые с черновым оригиналом вдохновенных строф 8 главы «Онегина» о лицее, столь известных публике.

I

В те дни, когда в садах лицея

Я безмятежно расцветал,

Читал охотно «Елисея»{74},

А Цицерона проклинал,

В те дни, как я поэме редкой

Не предпочел бы мячик меткой,

Считал схоластику за вздор

И прыгал в сад через забор,

Когда порой бывал прилежен,

Порой ленив, порой упрям,

Порой лукав, порою прям,

Порой смирен, порой мятежен,

Порой печален, молчалив,

Порой сердечно говорлив.

II

Когда в забвенье перед классом

Порой терял я взор и слух,

И говорить старался басом,

И стриг над губой первый пух,

В то дни… в те дни, когда впервые

Заметил я черты живые

Прелестной девы, и любовь

Младую взволновала кровь,

И я, тоскуя безнадежно,

Томясь обманом пылкий сков,

Везде искал ее следов,

Об ней задумывался нежно,

Весь день минутной встречи ждал

И счастье тайных мук узнал…

И часто потом возвращался Пушкин к сладким воспоминаниям о первых годах своей молодости, а в неизданном стихотворении «Наперсница волшебной старины…» соединил даже в одной, удивительно изящной, раме лицейские воспоминания своего младенчества, видения семнадцатого года с портретом бабушки, Марьи Алексеевны, занимавшей его ребяческие лета. Вот оно:

Наперсница волшебной старины,

Друг вымыслов игривых и печальных —

Тебя я знал во дни моей весны,

Во дни утех и снов первоначальных!

Я ждал тебя. В вечерней тишине

Являлась ты веселою старушкой,

И надо мной сидела в шушуне,

В больших очках и с резвою гремушкой.

Ты, детскую качая колыбель,

Мой юный слух напевами пленила

И меж пелен оставила свирель,

Которую сама заворожила!

Младенчество прошло как легкий сон;

Ты отрока беспечного любила —

Средь важных муз тебя лишь помнил он,

И ты его тихонько посетила.

Но тот ли был твой образ, твой убор?

Как мило ты, как быстро изменилась!

Каким огнем улыбка оживилась!

Каким огнем блеснул приветный взор!

Покров, клубясь волною непослушной,

Чуть осенял твой стан полувоздушной.

Вся в локонах, обвитая венком,

Прелестная глава благоухала,

Грудь белая под желтым жемчугом

Румянилась и тихо трепетала…

Выпуск воспитанников назначен был тремя месяцами ранее определенного срока и происходил 9-го июня 1817 года вместо 19-го октября. На публичном экзамене из русской словесности Пушкин прочел свое стихотворение «Безверие». В журналах того времени осталось трогательное описание торжества выпуска воспитанников, описание, которое в простой своей форме весьма много говорит сердцу читателя (см. «Сын отечества», 1817, № XXVI).

Государь император удостоил торжественный акт своим присутствием и повелел представить себе всех выпускаемых учеников. С отеческою нежностью увещевал он их о исполнении священных обязанностей к монарху и отечеству и преподал несколько советов, долженствовавших руководить их на пути жизни. Затем представлены были ему все профессора и начальники лицея. Осмотрев с величайшею подробностию устройство лицея, государь император возвратился к ожидавшим его воспитанникам с новыми милостями. Он наградил каждого из них жалованьем, до получения штатного места на предстоящей службе, смотря по разряду, к которому принадлежит каждый. Выходившие с чином 9-го класса имели право на 800 руб. асс, а получившие 10 класс – на 700 руб. С глубоким умилением и благословениями проводили профессоры и начальники лицея монарха своего, и ни один из них не был забыт в наградах, щедро излившихся на них вслед за сим.

Пушкин, 19-й воспитанник по выпуску, принадлежал ко второму разряду и 13-го июня 1817 определен в Государственную Коллегию иностранных дел с чином коллежского секретаря. Напрасно прежде этого добивался он у отца позволения вступить в военную службу, в Гусарский полк, где уже было у него много друзей и почитателей. Начать службу кавалерийским офицером была его ученическая мечта, сохранившаяся в некоторых его посланиях из лицея. Сергей Львович отговаривался недостатком состояния и соглашался только на поступление сына в один из пехотных гвардейских полков.

Кстати будет сказать здесь, что физическая организация молодого Пушкина, крепкая, мускулистая и гибкая, была чрезвычайно развита гимнастическими упражнениями. Он славился как неутомимый ходок пешком, страстный охотник до купанья, езды верхом и отлично дрался на эспадронах, считаясь чуть ли не первым учеником у известного фехтовального учителя Вальвиля. Все это, однако ж, не помешало Пушкину несколько позднее предполагать в себе расположение к чахотке и даже чувствовать, по собственным словам его, признаки аневризма в сердце.