Вы здесь

Марлен Дитрих. Сцена третья. Кинопробы. 1922–1929 годы (К. У. Гортнер, 2016)

Сцена третья

Кинопробы

1922–1929 годы

Просто я никогда не была амбициозной.


Глава 1

Всю дорогу домой в поезде мать молчала. Я тоже не открывала рта, размышляя про себя, поделилась ли с ней фрау Арнольди, помимо перечисления разных моих проступков, своими подозрениями насчет меня и профессора Райца. Но когда мы приехали в Берлин, я обнаружила, что даже если и поделилась, то не одно только мое поведение подхлестнуло решение матери забрать меня из консерватории.

Лизель сказала, что теперь мама служила экономкой в нескольких домах, чтобы оплачивать наше образование. Сестра заканчивала учебный курс и уже подыскивала себе работу на неполный день в соседней школе. Заветы бабушки были забыты. Из-за инфляции дядя Вилли стал держать только один магазин на Унтер-ден-Линден. Он вносил разнообразие в ассортимент товаров, чтобы привлечь новых покупателей. Недостаток денег скорее, чем упадок морали, привел к завершению моей учебы в консерватории. Мать была гордой и не могла допустить, чтобы я не вовремя вносила плату за жилье.

Неделю спустя после приезда она все же выразила мне свое недовольство.

– Ты займешься домоводством, – заявила она после завтрака. – Здесь нет места бездельникам.

– Ну что ж, – кисло протянула я, – буду убирать в квартире.

До этого разговора мать неодобрительно молчала, а Лизель ходила на цыпочках, как будто пол мог провалиться под ней, и они таки заставили меня чувствовать себя преступницей. Я ждала, что мама сорвется, обрушит на мою голову долго сдерживаемые упреки и весь ужас ее непостижимого разочарования, но она предпочла хранить ледяное молчание – до сего дня.

– Да уж, конечно будешь, – кивнула мать и застегнула пальто на все пуговицы. – Уборка, вот именно. Я нашла нового профессора музыки, который согласился обучать тебя в обмен на ведение домашнего хозяйства. – Она сделала паузу. – Это австриец, ему за семьдесят, но известный в своей сфере. Так ты помнишь, как вощить пол?

– Ты… ты хочешь, чтобы я была его горничной? – ужаснулась я. – Но ведь можно заняться чем-нибудь другим.

Лизель, сидевшая рядом, вжалась в стул и опустила взгляд в тарелку с какой-то комковатой кашей. За то время, что меня не было дома, сестра стала еще более робкой, если такое возможно.

– О-о? – изумилась мама. – И что же ты умеешь?

– Играть на скрипке. – Я пылала от возмущения. – Три года в консерватории! Ты отправила меня туда изучать музыку, – с вызовом добавила я. – И я изучала.

Мать фыркнула и строго произнесла:

– Я знаю, чему ты там научилась. Смею сказать, как и весь Веймар. Жаль, что не выяснилось раньше. Конечно, стоило прислушаться к твоему мнению и устроить тебя в музыкальную академию в Берлине, где я смогла бы лучше присматривать за тобой.

Отрицать ее обвинения было бесполезно, я и не пыталась, лишь сжала зубы. Но сколько можно обращаться со мной так, будто я должна искупить вину? Я устала от этого. Да, я вела себя дурно, пустила на ветер плату за обучение, вносимую мамой. Да, завела любовника, но единственным человеком, который пострадал от этого, была я сама. И теперь с этим покончено, с консерваторией я разделалась. Пусть потеряла голову, но обучение-то прошла и способности у меня все-таки были, так что батрачкой какого-то старика я не стану.

– Мне двадцать лет, – сказала я. – В Берлине найдется сотня девушек, способных натирать пол у австрийского профессора. Позволь мне поговорить с дядей Вилли. Он должен знать о…

– У него в магазине нет открытых вакансий, – отрезала мама, – если ты об этом подумала. Ему хватает своих проблем, так что нечего являться к нему попрошайничать.

Меня удивляло, почему мы с сестрой остаемся в этой съемной квартире, когда в семейной резиденции полно места. Но когда я спросила об этом Лизель, она сказала только: «У него там гость».

Это таинственное замечание лишь разожгло во мне любопытство. Приобретенный в Веймаре опыт заставил меня задуматься: не был ли мой дядя, с его стильными костюмами, любовью к театру и ухоженными усами, гомосексуалистом? Он никогда не состоял в браке, хотя ему уже перевалило за пятьдесят. Я ни разу не слышала о его подружке или любовнице, так что мне захотелось повидаться с этим его загадочным гостем. Однако мать отказалась организовать мой визит и запретила даже близко подходить к фамильной резиденции или к магазину.

– Я не хочу там работать, – возразила я. – Он знает людей искусства, а театрам нужны музыканты для оркестров, и я могла бы…

– Это даже не обсуждается. Пока ты живешь здесь, под моей крышей, ты будешь соблюдать мои правила. Ясно? Ни одна из моих дочерей не будет работать в театре. Это не профессия, это даже не достойное занятие. Я не потерплю, чтобы ты выставляла себя напоказ. Ты будешь делать так, как я сказала, и тогда, когда я скажу. Пришло время понять, что значит прилично вести себя.

Мне хотелось ответить, что в таком случае пора подыскивать другое жилье. Я чувствовала себя придушенной. По консерватории, может, и не скучала, но веймарской свободы не хватало сильно. Как могла мать отчитывать меня, как ребенка, обязанного слушаться ее приказаний, когда правил, которым она была привержена, больше не существовало? Разве она не видела демонстраций, не замечала голода и озлобления вокруг нас, пустых кладовых в ее собственном доме, которые толкали ее работать за гроши? Но я сдержалась. Без денег и перспектив я бы кончила тем, что оказалась на улице, что и пророчила фрау Анольди, а я должна была доказать, что чего-то стою. Не могла допустить, чтобы мать или кто бы то ни было еще заставили меня ощущать себя бесполезной. Райц лишил меня уверенности в моем музыкальном даре, и теперь я собиралась вернуть ее.

– Лизель, – махнула мать сестре, – доедай свою кашу. Ты опоздаешь на занятия.

– Да, мама, – давясь, ответила та.

Мать снова посмотрела на меня:

– Сегодня ты займешься стиркой и будешь упражняться на скрипке. Завтра я отведу тебя познакомиться с профессором.

Не дожидаясь моего ответа, она строевым шагом вышла из дому. Ее не было до позднего вечера: она стирала для кого-то другого.

– Gott im Himmel![38] – прорычала я. – Это настоящий дракон.

Лизель подняла тарелку:

– А ты чего ожидала? По-твоему, она когда-нибудь смирится с тем, что ты сделала? Она была вне себя, когда узнала, что творится в Веймаре. О чем ты только думала? Нас воспитывали иначе. Как можно быть такой…

– Какой? – резко спросила я. – Что за преступление я совершила?

– Этот профессор, Лена, – сказала Лизель, и я задержала дыхание, ожидая худшего, но она добавила: – Мама послала ему плату за твои частные уроки, а он ее вернул и написал, что ты больше у него не занимаешься, хотя и была договоренность. Если ты бросила учиться у профессора и не посещала уроки в консерватории, что ты вообще делала?

– То, что мне нравилось, – злобно ответила я, хотя в глубине души была рада, что слух о моей связи с Райцем не достиг ушей сестры. – Но я все еще могу играть на скрипке, пока не разучилась, если тебя это заботит.

Лизель опустила глаза:

– Мама права. Я больше не знаю, кто ты.

Она ушла на кухню. Через мгновение я услышала, как она надевает пальто и закрывает входную дверь. Лизель работала учительницей на подменах – замещала штатных преподавателей, когда кто-нибудь заболевал, увольнялся или умирал.

Я огляделась вокруг: сползающие со стен обои, пятна плесени на потолке и всегда безупречно чистая, но обшарпанная и потускневшая мебель, привезенная из Шёнеберга.

Внутри меня свернулся змеей беззвучный вопль отчаяния.

Нужно было бежать отсюда, и как можно скорее.

Глава 2

Когда я вошла в магазин, дядя Вилли радостно меня обнял. Времена, может, и были нелегкие, но он выглядел бодрым и подтянутым. Дядя показал мне все, что добавил к ассортименту товаров: помимо наших традиционных наручных и стенных часов, тут появились эмалевые рамки и имитации яиц Фаберже, позолоченные флаконы для духов, похожие на те, что я видела в комнате Омы, и расписные фарфоровые блюда. Целая секция в бельэтаже была отдана под ювелирные изделия: браслеты, подвески, серьги, броши и колье красовались на синем бархате. Я не могла не спросить себя с изрядной долей удивления: почему моя мать, по всей видимости владевшая долей в бизнесе, едва сводила концы с концами? Но дяде Вилли я никаких вопросов не задала. Зато, когда восхитилась ожерельем из полированных изумрудов, он снял его с витрины. Я примерила украшение перед зеркалом, и вокруг моей шеи зажегся студеный искристо-зеленый огонь.

– Кое-что из этого придумала моя Жоли, – сказал дядя Вилли. – Разве это не изысканно? И пользуется спросом. С этими вещицами дело идет довольно успешно. Женщины любят покупать их к вечерним платьям.

Я погладила пальцами камни:

– Это ужасно дорого?

Сколько стоят изумруды, я понятия не имела, но догадывалась, что такие покупки по карману только очень богатым людям, а сколько богачей было в Германии в те дни?

– Это – да, – кивнул дядя, наклонился к моему уху и прошептал: – Только никому не говори. За исключением этой штуковины и еще нескольких, которые тут в основном для вида, все остальное – фальшивки. Моя Жоли такая умница. Она говорит, в Париже сейчас модно использовать стразы вместо настоящих камней. Никто не может определить разницу, да и при таком состоянии экономики мало кто себе позволяет все это.

Я бы никогда не догадалась, так как не умела распознавать подделки, однако дядя Вилли уже дважды упомянул свою Жоли.

– Лизель говорит, у тебя в доме живет какой-то гость. Это Жоли?

– Да, – расцвел он, – моя жена. – Не успела я отреагировать на эту неожиданную новость, как он продолжил: – Ты должна с ней познакомиться, она будет от тебя в восторге. Она так сильно напоминает мне нашу дорогую Ому – такая элегантная и утонченная. Жоли сотворила чудо, оживив твоего усталого старого дядю и его бизнес.

Как вовремя я появилась здесь!

– Мне было бы очень приятно, – сказала я, неохотно расстегивая ожерелье и возвращая его дяде.

Убрав украшение в ящик, дядя Вилли вздохнул:

– Я бы пригласил тебя сразу, как только ты вернулась из Веймара, но Йозефина об этом и слышать не хочет.

– Да. Боюсь, она очень зла на меня.

– Вот как? Об этом она не упоминала, сказала только, что ты завершила положенное обучение в консерватории и пришло время возвращаться. – Голос его смягчился. – Мне надо было догадаться.

Я кивнула, вдруг испытав укол унижения. Дядю я любила всегда, но рассказывать ему о своих сомнительных приключениях не хотела, даже предполагая, что он бы все понял.

Будто ощутив мою неловкость, он улыбнулся:

– Не беспокойся, Liebchen. Моя сестра – хорошая женщина, но терпимостью не отличается. И у нас с тобой есть нечто общее, потому что мою Жоли она тоже не одобряет. Твоя мать так недовольна мной, что отказывается принимать от меня деньги, хотя сейчас наши дела идут лучше, чем за все послевоенное время. Но я продолжаю вносить ее долю на счет в банке, – добавил дядя Вилли и подмигнул. – Думал, средства могут понадобиться на твое обучение и частные уроки.

Пришлось опустить глаза, чтобы он не заметил, как ужасно я себя почувствовала. Мать, конечно, многого лишала себя, чтобы обеспечить мои нужды. Она делала это, потому что мечтала, что я выйду из консерватории солисткой и займу место на большой сцене. Ей и сейчас этого хотелось, отсюда и возник договор о ведении хозяйства австрийца. Разочарование матери, когда она узнала о недостатке у меня таланта, сделало ее еще более нетерпимой и требовательной по отношению ко мне.

Дядя повел меня обедать в кафе «Бауэр», и я впервые с момента приезда в Берлин прилично поела. За свиными отбивными с приправленным мятой картофелем – это блюдо стоило, наверное, целое состояние – он рассказал мне, что познакомился с Жоли на приеме в честь принца Вильгельма, сына кайзера. Принц остался в Германии, несмотря на то что отец был изгнан, и общество так же добивалось его внимания, как и прежде. Вильгельм представил мадам Жоли дяде Вилли, и тот был сразу сражен наповал.

– В то время она была замужем, – объяснил он, – за одним американским изобретателем, который придумал карнавальный аттракцион под названием «Чертово колесо». Жоли сказала мне, что больше не любит мужа, и мы решили: лучшего момента для начала нашей совместной жизни не найти. Она полячка, очень рассудительная, объехала весь мир, хотя по ней этого не скажешь.

Я удержалась от вопроса, чего по ней не скажешь: что она объехала весь мир или что она полячка? Мне стало ясно, почему мать была недовольна. Иностранка, да еще разведенная, живет в фамильном доме Фельзингов как новая хозяйка. Мама, должно быть, чувствовала, как Ома переворачивается в своем гробу.

– У нее необычное имя, – сказала я, подбирая соус с тарелки кусочком хлеба и не заботясь о том, что от этого кое-кто тоже может перевернуться в своем гробу.

– Это имя ее собачки. А вообще-то, ее зовут Марта Хелена. Но все называют ее Жоли.

– Все?

Дядя кивнул, делая знак официанту, чтобы тот принес счет.

– Мы по старинке устраиваем вечера. Жоли, как и я, любит театр и обожает принимать гостей. Хотя все сильно изменилось, людям по-прежнему нужны развлечения. Она подбила меня вложиться в кое-какие постановки – не говори ничего матери, – и я продолжаю сдавать верхний этаж. Мой съемщик вызывает всплески интереса своим изобретением. После войны стали раздаваться звонки со студий с предложениями запатентовать его линзы для кинокамер, чтобы снимать фильмы.

Я села прямо. Должно быть, на моем лице отобразилось заинтересованное нетерпение, потому что, расплатившись по счету, дядя Вилли лукаво покосился на меня:

– Может, пригласить тебя на чай?

– О да! Пожалуйста.

– Хорошо. Как сказала бы моя Жоли, лучшего момента не найти.


Она действительно была нечто.

С тонкой костью и пикантным лицом, Жоли носила продолговатые серьги, волосы укладывала на голове в виде тюрбана, а брови выщипывала, превращая в две тонкие изогнутые линии. Кроме того, у нее были самые длинные и самые красные ногти из всех, какие я когда-либо видела. Аромат ее духов окутал меня, когда она во французском стиле поцеловала меня в обе щеки, но пахла эта женщина не так, как Ома, не цветами, а чем-то ладанно-мускусным.

– Дорогая Марлен! – воскликнула она.

Легкий, но вполне различимый акцент в ее немецком выдавал происхождение. Правда, изумило меня не ее загадочное прошлое, а несоответствие образу бывалой путешественницы, хотя, на мой взгляд, она выглядела крайне экзотично. И может быть, ее готовность к сюрпризам? У себя дома, посреди дня она была одета так, будто ожидала визита короля.

– Мой Вилли много рассказывал о вас. Садитесь здесь, рядом со мной. Я хочу узнать о вас все. Вы, кажется, скрипачка – с дипломом по меньшей мере известной консерватории. Как это возвышенно! – произнесла Жоли. – Вам, наверное, не терпелось вернуться в Берлин, ведь здесь столько возможностей для музыкантов.

Сидя возле новой хозяйки дома на краешке дивана, застланного теперь узорчатыми платками, я краем глаза оглядывала гостиную, пока Жоли распоряжалась насчет чая. Ее влияние было заметно повсюду. Все строгие абажуры она заменила на отделанные бахромой и кисточками, а также убрала со стены над камином портрет моего прадеда Конрада Фельзинга, основателя семейного дела. На его месте теперь висела какая-то странная картина – написанный мутными красками, отвратительный арлекин с квадратным лицом.

– Вам нравится? – спросила Жоли. – Художник – Пабло Пикассо. Я купила это в Париже за бесценок. Он становится очень знаменитым, этот каталонец с непревзойденным чувством цвета и формы. И вкусом к женщинам. – Она хихикнула. – В женской фигуре он тоже неплохо разбирается.

Служанка принесла чай. Запечатлев долгий поцелуй на губах Жоли и легонько чмокнув меня, дядя Вилли сказал, что должен вернуться в магазин, а мне напомнил:

– Не забудь: Йозефине – ни намека.

Я кивнула. Если бы я обмолвилась об этом матери, она бы меня со свету сжила.

Жоли отпустила служанку и сама разлила чай, что тоже было необычным. Ома не удосужилась бы налить чая даже самому кайзеру.

– Вы пока еще не произнесли ни слова, – сказала Жоли, протягивая мне чашку, в которую навалила сахару. – Я вас разочаровала?

– Нет, – ответила я. – Вовсе нет, фрау Фельзинг…

– Фрау! – Она залилась смехом. – Пожалуйста, называйте меня мадам. Или Жоли, если вам так больше нравится. «Фрау Фельзинг» звучит так, будто я древняя старуха.

Она сделала маленький глоток, отведя в сторону изящно изогнутый мизинец, будто демонстрировала лакированный ноготь.

– Я боялась, что вы можете меня не одобрить, – призналась Жоли. – Ваша мать определенно против. О, как она смотрела на меня, когда Вилли нас знакомил. – Она выкатила глаза с таким драматическим напором, что напомнила мне Хенни Портен, и продолжила: – Если бы взгляды могли убивать, я рассталась бы с жизнью во время нашего с ней разговора. У вас, кажется, есть еще сестра. Элизабет? Ваша мать не позволяет ей даже ступить на порог этого дома.

Я глотнула чаю и обожгла язык.

– Вы счастливы, что вернулись? – спросила Жоли.

– Счастлива, мадам? – недоуменно посмотрела я на нее.

– А что, да, – пожала она плечами. – Ваша мать – несчастная женщина, а когда женщина несчастна, она делает несчастными всех вокруг себя. Это наше проклятие. Как только Ева откусила от запретного плода, она наделила нас силой воздействовать на мир – во благо и во зло.

– Мама не несчастна, – ответила я, удивляясь сама себе: с чего это мне взбрело в голову защищать женщину, от которой я хотела сбежать, – но она не слишком чутка, это верно.

– Увы, те, кто обречен всю жизнь проводить в страхе, остаются глухи к зову собственных сердец, потому что им хочется вести себя так, как мы, но они не смеют.

Я была ошарашена. Жоли совсем не походила на человека, склонного к раздумьям. Но в ней, оказывается, были скрытые глубины. Теперь мне стало ясно, что сразило дядю Вилли: Жоли была полной противоположностью немкам.

– А теперь, – улыбнулась она, показав желтоватые от чая и слегка запачканные помадой зубы, – расскажи мне всё, моя дорогая. Я хочу, чтобы мы подружились.

Жоли обладала всеми чертами, к которым питала отвращение мама, – современная женщина, столь же свободная в речах, как и в морали, бросившая мужа, чтобы поймать на крючок моего дядю, – и я поделилась с ней сокровенным, не смогла сдержаться. Она была так оригинальна, так необычна. Ее искренность ослабила узел в моей груди, и я изложила историю своих похождений в Веймаре, лишь мельком касаясь подробностей связи с профессором Райцем, но не утаивая того, что не оправдала материнских надежд и теперь оказалась в ситуации, когда должна податься в служанки ради уроков, которые не принесут мне никакой пользы.

– Я достаточно хорошо играю на скрипке. Мне больше не нужны уроки, – завершила я свою исповедь.

Жоли сидела в молчаливой задумчивости, а потом сказала:

– Может быть, этот новый профессор действительно знаменит, как утверждает твоя мать, и поможет тебе научиться играть еще лучше. – Она посмотрела на меня оценивающе. – Но само собой, это ни к чему не приведет, если у тебя нет желания. Не вижу причин, почему бы не искать свой путь самостоятельно. Среди наших знакомых есть управляющие театрами, которые могут взять тебя на работу. Но… платят сейчас так, что, боюсь, тебе не хватит на то, чтобы куда-нибудь переехать. В театрах все бедны как крысы. Шоу должно продолжаться, как говорится, однако в Берлине на этом сильно экономят.

– Это не важно. Я готова на все.

– Кроме вощения полов, – отозвалась Жоли и снова улыбнулась. – Я тебя не виню. Ты обучена, только…

– Только – что? – нетерпеливо спросила я. – Чего еще мне не хватает?

Она окинула меня взглядом:

– Моя дорогая, я не хочу, чтобы это прозвучало резко.

Я обмерла. Потом, догадавшись, о чем речь, разгладила руками помятую шерстяную юбку и пробурчала:

– Мама забрала у меня всю одежду. Отчитала, что я не должна выставляться напоказ.

– И вместо этого устроила другое представление: одела тебя, как вдовушку. – Жоли поставила чашку на блюдце. – Ты не можешь в таком виде пойти на прослушивание. У меня есть несколько вещей, которые я могу тебе одолжить, – пару пальто, по крайней мере. На чердаке остались платья твоей бабушки, мы перешьем их для тебя. – Она щелкнула пальцами. – Лучшего момента не найти. Allons-y![39] Посмотрим, что у нас получится.

Глава 3

Это стало моим новым секретом.

Я согласилась брать уроки у австрийского профессора, который вполне оправдал свою репутацию ворчуна и придиры, и скрести полы в его доме. По совету Жоли мне нужно было восстановить навыки для прослушивания. А после трех часов практики и двух часов уборки в захламленной профессорской квартире я приходила в дом дяди, где Жоли давала мне примерить новые платья, которые сшила для меня.

То, что осталось от Омы, безнадежно устарело, заявила она. Невозможно изменить стили, которые вышли из моды еще до войны. Вместо этого она выманила у Вилли, который ни в чем не мог ей отказать, деньги на новые наряды. Когда я впервые примеряла эти прекрасные платья с открытыми вырезами и дерзко укороченными подолами, то еле смогла влезть в них.

– Ты слишком толстая, – сказала Жоли; теперь она не боялась быть резкой. – Чем бы ни кормила тебя мать, ты должна есть меньше. Рубенсовские фигуры хороши для музеев, но не для моды. Это сшито по подходящим для тебя меркам. Ты должна сидеть на диете, пока не будешь в состоянии надеть эти платья.

Удрученная, но полная решимости, обученная Жоли аккуратно пользоваться пинцетом для прореживания моих «бровей-джунглей», как она выражалась, и бережному мытью волос, при котором они становились светлее, потому что «блондинки всегда популярны», я села на диету, едва не доводившую меня до обмороков, пока я пиликала на скрипке, а профессор постукивал своей палкой.

– Нет, нет! – восклицал он, нетерпимый, как всякое веймарское ископаемое. – Вы собираетесь играть на скрипке или разделывать мясо? Вы держите смычок как тесак. Мягче, мягче. Это продолжение вашей руки, а не орудие мясника.

Мои навыки были отточены австрийцем – не так сильно, как мне хотелось бы, но я стала играть лучше, чем раньше. А Жоли тем временем занималась моей внешностью. Я умерщвляла плоть, пока не настал тот день, когда я наконец влезла в новую одежду.

– Ты выглядишь как-то иначе, – проворчала мама за ужином. – Ты что-то сделала с волосами?

– Подстриглась покороче, – сказала я, – для скрипки. Чтобы они… не лезли мне в глаза.

Говоря это, я опустила лицо, чтобы она не решила провести инспекцию моих заметно похудевших щек и истончившихся бровей. До этого не дошло. Мать была слишком утомлена работой. Она ложилась спать, как жена фермера, с заходом солнца, оставляя нас с Лизель мыть посуду и убираться на кухне перед отходом ко сну.

Моя сестра не была столь близорукой.

– Ты ходила к этой женщине? – произнесла она так неожиданно, что я чуть не выронила из рук тарелку, которую вытирала. – К гостье дяди Вилли. Она тебя научила всякому. Ты ешь, как птичка, и брови у тебя выщипаны. И ты не только обстригла волосы, но еще и покрасила их.

– К жене. Она – жена дяди Вилли. – Я расправила плечи. – Что, собираешься наябедничать?

– Нет, Лена, – сказала Лизель, убирая посуду в буфет; мама любила, чтобы везде был порядок. – Но она обязательно узнает. И тогда…

– Я уйду. Я подыскиваю работу в оркестре и, как только смогу, сниму себе комнату.

Лизель посмотрела на меня скептически:

– На жалованье музыканта?

Она была права. Жоли предупреждала меня. На самом деле она предлагала переехать жить к ним с дядей Вилли, но, хоть я и попала под ее влияние, зайти настолько далеко не могла. Если я брошу свой дом и поселюсь у них, мать отречется от меня. Достаточно того, что мне удавалось обманывать ее. Она бы пришла в ярость, если бы узнала, что я ходила на прослушивания в кварталы, расположенные за роскошным бульваром Курфюрстендамм, неподалеку от Беренштрассе, где деревья, унизанные лампочками, и элегантные фасады универсальных магазинов уступали место лабиринту улочек с кричаще безвкусными театрами, кинозалами и освещенными неоновым светом кафе, а также с вульгарными кабаре, мюзик-холлами и прочими заведениями с сомнительной репутацией.

Прослушивания проходили мучительно. Безработных музыкантов в Берлине было больше, чем я предполагала. Моя веймарская подготовка и связи дяди Вилли развеивались как дым, когда люди сбегались сотнями, услышав объявление о приеме на работу. Их отчаяние лишь подстегивало администрации театров к придиркам, чтобы снизить уровень оплаты. Музыканты-мужчины, вне зависимости от способностей, всегда побеждали. Женщины в оркестрах были редкостью, если не брать в расчет пользовавшиеся дурной славой девичьи кабаре, которых становилось все больше. Там женщины выступали на сцене, играли в оркестрах, а после шоу работали за сценой. Но так же как я отказалась переезжать в дом дяди Вилли, я устояла и перед искушением поступить в кабаре, потому что пренебречь мамиными правилами, внушенными мне с детства, было не так легко. Музыкант – да. Актерка в бульварном шоу – ни за что.

После месяца постоянных отказов я была безутешна, но вмешался дядя Вилли. Он пригласил на обед директора процветающей сети кинотеатров, которой владела студия «Универсал фильм акциенгезельшафт», или «УФА». Эта студия начала с показов коротких лент о войне и позже перешла к съемкам полнометражных фильмов, где играла Хенни Портен, мой веймарский киноидол. Директор пожаловался, что один из передвижных оркестров, которые аккомпанировали фильмам, остался без скрипача. Дядя Вилли заверил меня, что эта работа – моя. «УФА» не испытывала проблем с наймом женщины, потому что меня все равно не будет видно в оркестровой яме. Но плата была еще меньше, чем предлагали управляющие театрами, ее едва хватило бы на пропитание, а о том, чтобы уехать от матери, и думать не стоило.

– Я же говорила, – вздыхала Жоли, – ты всегда можешь перебраться к нам. Мы были бы тебе рады. Не так ли, Вилли, дорогой?

Мой дядя не выказывал по этому поводу большой радости. Он тоже боялся гнева Дракона, как я прозвала мать.

– Нужно посоветоваться с Йозефиной, – ответил он. – Это будет правильно. У нее доля в бизнесе. Я бы не хотел создавать ей дополнительные проблемы.

– Конечно, – встряла я, не дав Жоли выразить протест. – Ничего не нужно. Если я получу работу, это будет началом.

Я через силу улыбнулась, хотя чувствовала себя скверно, представляя, что будет, когда мать обо всем узнает.

Мама не повысила голоса. После того как я сообщила, что поступила в небольшой оркестр, аккомпанирующий фильмам, она произнесла только: «Понятно» – и ушла на работу.

Расстроенная тем, что не сказала матери сразу и о готовящемся переезде в фамильную резиденцию, я поймала на себе взгляд Лизель.

– Ты бы лучше начала подыскивать себе комнату, – посоветовала она.

Я вздохнула. Разумеется, сестра была права, хотя осилить это казалось таким же невероятным, как и все остальное.


Работа оказалась утомительной и нудной. Музыкальный репертуар был подобран отдельно для каждого фильма, крутившегося на экране у меня над головой, и мелодии исполнялись такие же тривиальные, какими были сами картины. Я удивлялась: что меня покорило в Хенни Портен? Шесть дней в неделю наблюдая за ее пантомимами по ходу перипетий сюжета, я стала считать Хенни скорее плохой актрисой. Но ее узнавали все и везде, куда бы она ни пришла, а я тем временем пиликала на скрипке в оркестровой яме с другими музыкантами, которые заигрывали со мной в перерывах. Но я хорошо запомнила веймарский урок. Несмотря на бесчисленные приглашения, я всем отказывала. Мне нужны были работа и деньги, потому что надутые губы матери в ответ на то, что она считала своенравным отказом от карьеры концертирующей солистки, обернулись наказанием в виде процента от моего жалованья к квартирной плате. Меньше всего мне тогда хотелось вляпаться в какую-нибудь глупую романтическую историю.

Если бы даже я набралась смелости сказать ей, что никогда не жаждала снискать шумную славу первой скрипки, у меня недоставало для этого ни сил, ни времени. Контракт вынуждал нас перемещаться между принадлежавшими «УФА» кинозалами в Берлине, Франкфурте и Мюнхене. Окружающая обстановка менялась, но унылые комнаты в отелях и репертуар оставались одинаковыми. Я выучила все мелодии и знала все фильмы наизусть. Могла играть на скрипке, смотреть картину и поддергивать подол, чтобы на запарившиеся в чулках ноги хоть чуть-чуть поддувало, и при этом не пропускала ни ноты.

Однажды вечером, по окончании четвертой недели моей работы в оркестре, я надела пальто и приготовилась плестись домой, взяв в руку заметно обтрепавшийся за последнее время футляр. Меня перехватил управляющий и пригласил пройти в свой кабинет. Там он подтолкнул ко мне через стол конверт.

– Ваша последняя выплата. Сочувствую, фрейлейн Дитрих.

– Вы увольняете меня? – Я была ошеломлена. – Но почему? Вы говорили, что я очень хорошо справляюсь.

– Так и было. Тем не менее нашлись люди, которые пожаловались.

– Пожаловались? – Я сразу сообразила, кто это: все те, кому я отказала. – С чего бы это они стали жаловаться? На самом деле это я должна выражать недовольство, потому что некоторые из них опаздывали к началу фильмов или играли не по той партитуре.

– Ноги, – объяснил он и встретился с моим ошарашенным взглядом. – Музыканты говорят, вы их слишком отвлекаете. Вы поднимаете юбку, чтобы показать ноги, и смущаете коллег. Это была ошибка – нанять женщину.

Я в ярости схватила конверт и бросилась вон, но, оказавшись на бульваре, чуть не расплакалась. Меня уволили за ноги, а я всего лишь пыталась получить хоть какое-то облегчение, чтобы не сопреть заживо в этой адской оркестровой яме. Теперь я была безработной. Стоило подумать о том, что скажет мать, каким триумфом наполнится ее голос, когда она заявит, что мне следовало держаться за место в доме у профессора и уроки скрипки, пока не представится подходящая возможность…

Я кинулась в ближайшее кафе. Никогда ничего себе не покупала, так хотя бы порадую себя приличной едой за самостоятельно заработанные деньги, прежде чем отдам все, что останется, фрау Дракон.

Был ранний вечер, когда на улицы вываливали все, у кого имелись свободные средства, с целью их потратить. Заказав самое дешевое блюдо из меню с фиксированными ценами, я, неловко раскачивая футляром со скрипкой в одной руке и кружкой пива – в другой (да, я буду пить, и пусть мать учует запах), оглядела забитый народом зал в поисках свободного места и увидела одно в углу. Там за столиком сидела темноволосая женщина и что-то писала в блокноте, возле которого стояли чашка с кофе и переполненная окурками пепельница.

– Простите, фрау, здесь не занято? – спросила я.

Незнакомка подняла взгляд. Едва ли она была фрау. По крайней мере на вид эта женщина казалась немногим старше меня – с глубокими карими глазами и усталым ртом. Пальцы испачканы чернилами.

– Нет, – она убрала со свободного стула гобеленовую сумку, – присоединяйтесь.

Я не намеревалась присоединиться к ней. Мне просто было нужно место, чтобы поесть. Но как только я села напротив и улыбнулась, незнакомка протянула вперед замаранную чернилами руку:

– Герда Хюбер.

– Марлен. Марлен Дитрих.

После секундного колебания я пожала ее ладонь. Она была сухая, но мне понравилась крепкая хватка. Прежде я видела только мужчин, в качестве приветствия пожимающих друг другу руки. Разглядывая свою новую знакомую, я отметила, что она носит английскую блузку с замысловато повязанным черным галстуком. Она не была дурнушкой, но, казалось, хотела ею быть: стянутые в тугой узел волосы и в целом какой-то бесцветный облик делали ее неприметной.

– Выглядите утомленной, – сказала Герда. – Паршивый денек?

– Наихудший. – И тут я проболталась: – Меня выгнали с работы.

Моя собеседница поморщилась:

– С такой экономикой женщине вообще нелегко найти работу.

– Вот из-за чего меня уволили… – Я замолчала, пережидая, пока официант поставит принесенную мне кислую капусту с зажаренной сосиской, после чего указала рукой вниз. Герда опустила взгляд, и я приподняла юбку. – Из-за того, что я женщина. Я играла на скрипке в оркестре для «УФА». Мои коллеги пожаловались на меня. Вы можете в такое поверить? – Я сама не понимала, почему выбалтываю ей все это. Мне нужно было с кем-нибудь поделиться, и я не рассчитывала, что увижусь со своей слушательницей вновь. – Они заявили, что я выставляю напоказ ноги, чтобы отвлечь музыкантов. – Я отхлебнула пива. – Да они вообще хоть что-нибудь соображают? В этой яме все равно что в печке, и управляющий требовал, чтобы я всегда носила чулки, невзирая на то, сколько они теперь стоят.

– Но сейчас на вас нет чулок, – заметила Герда.

Я осеклась:

– Да, конечно. На них пошла стрелка, и я их сняла.

– До или после того, как вас уволили? – Она улыбалась. У нее были неровные зубы, потемневшие от бессчетного количества сигарет и дешевого кофе. – Не в том дело, – добавила она. – В нашем мире вообще не уважают женщин. Мы живем в век безудержной мизогинии.

– Мизо… чего?

– Мизогинии. Предубеждения против женщин, или женоненавистничества. – Она постучала пальцем по моей тарелке. – Вам нужно поесть. Холодная капуста не слишком аппетитна.

Ее слова вернули меня в прошлое и в другое кафе, где я сидела с обожаемой учительницей и она посоветовала мне выпить кофе, пока тот не остыл.

Я подозвала официанта, и он вернулся с хмурым лицом, выражающим досадливое нетерпение.

– Принесите еще порцию для моей подруги, – попросила я. Она начала отказываться, но я махнула официанту, чтоб уходил. – Угощаю. Это моя последняя зарплата, и неизвестно, когда будет следующая, а остатки я отдам за квартиру, так что мы должны насладиться моментом.

Герда опустила голову:

– Danke[40], Марлен.

За едой я рассказала ей, как стала играть на скрипке, а она сообщила, что занимается журналистикой, работает внештатно – пишет статьи в газеты.

– Глупые истории о глупых людях, – поморщилась моя новая знакомая. – Редакторы считают, что женщины способны писать только о недавних любовных интрижках Хенни Портен или о последнем шоу на Беренштрассе с этой омерзительной Анитой. – Герда согнула кисти, как клешни, и приложила к щекам. – Я Анита Бербер, – сказала она, кривляясь. – Ты любишь кокаин, дорогой? Я намазалась им. Willkommen[41] в мой танец ужаса, вожделения и экстаза.

Я громко расхохоталась – и почувствовала себя хорошо. Уже много недель мне было не до смеха. Я тоже видела эти афиши с Анитой Бербер, изображавшей из себя красноротую вампиршу.

– Это правда, что она выступает обнаженной?

– Голой, – поправила Герда. – Обнаженность выдает вкус. А у нее его нет.

Она закурила, хотя еще не закончила есть, и, выпуская дым, подтолкнула ко мне пачку сигарет. Я взяла одну. Пиво, сигареты, сосиски. Мать хватит удар. Ну и пусть.

– Я хочу писать о серьезных проблемах, которые влияют на нас сейчас, – сказала Герда, сердито оглядывая кафе и его словоохотливых завсегдатаев. – Об этой ужасающей экономике, политической нестабильности и эмансипации женщин. Вот что следует знать людям и о чем нужно читать в газетах, вместо сенсационных басен одурманенных кокаином шлюх или рассказов о глупых выходках переоцененных актрис.

– Портен переоценивают, – согласилась я, держа сигарету в руке и жадно разламывая вилкой недоеденную Гердой сосиску; какой смысл теперь сидеть на диетах. – Когда-то я перед ней преклонялась. Видела все ее фильмы, даже запоминала реплики по титрам. Когда я жила в Веймаре, у меня отлично получалось подражать ей, но после этой работы – уфф. Она такая неестественная. Разве то, что она разыгрывает, – это жизнь?

– Нет, – поддержала меня Герда, – она имитирует жизнь. Именно это всех и заботит: отвлечься от катастрофы, которую мы сами на себя навлекли, проигнорировать ее. Жизнь слишком реальна. Лучше сделать вид, что ее не существует.

Теперь настал мой черед оглядеться. Война продолжала оставаться свежей раной. Каждый в Германии кого-то потерял на ней. Но никто не захотел бы услышать пренебрежительные отзывы о войне и утверждение, что это катастрофа, которую навлекли на себя мы сами: такой подход подразумевал бы, что мы упустили возможность избежать ее.

– Вы из-за меня занервничали, – сказала Герда. – Да, я умею выражаться прямо. Даже слишком, как говорят мне редакторы. Вот почему они никогда не позволяют мне писать о чем-нибудь существенном. Женщина, излагающая правду, – это тоже слишком реально.

Меня смутило, что она будто видит меня насквозь.

– Так и есть, моя мать потеряла на войне брата и мужа и… – Я замялась под неподвижным взглядом новой приятельницы. – Меня приучили верить, что честный немец, хороший немец должен всегда поддерживать и одобрять мотивы, по которым война была начата.

– Несмотря ни на что. – Герда вонзила сигарету в пепельницу. – И я была такой же. Потеряла двух братьев из-за этой войны, потом решила, что пора начать мыслить самостоятельно. Как писал Гёте, «никто не находится в столь безнадежном рабстве, как те, кто ошибочно полагает, что они свободны». – Герда протянула руку через стол, не замечая того, что задевает тарелку рукавом блузки, и пожала мою ладонь. – Вы мне нравитесь, Марлен. В вас есть смелость. Маркс сказал, что люди сами творят свою историю. Женщины тоже на это способны, если только нам дадут шанс. Вы меня поразили как человек, который хочет сотворить свою собственную историю.

Правда? В тот момент я себя такой не ощущала, но ответила только: «Вы мне тоже нравитесь» – и поняла, что так и есть. Я могла зайти в любое кафе, но оказалась здесь и встретилась с ней. Она помогла мне забыть на целый час о том, что я утратила свой единственный источник дохода и должна расстаться с мечтой о независимости. Но теперь, нашарив в кармане конверт и выуживая из него деньги, чтобы заплатить за нашу пирушку, я все вспомнила, и мне стало тяжело.

– Я должна идти домой, пока еще не слишком поздно.

– Вы должны? Или со мной вы почувствовали себя настолько некомфортно, что возникла потребность уйти?

– Нет, что вы! Никакого дискомфорта.

Мой ответ был слишком поспешным. Правда состояла в том, что, хотя Герда и понравилась мне, она привела меня в смятение. Она не была женственной, как мадемуазель, утонченной, как Ома, или чарующей, как Жоли. Герда не походила ни на одну из известных мне женщин. Она говорила то, что у нее на уме, с прямотой, больше присущей мужчинам.

– Почему бы вам вместо этого не пойти со мной? – сказала она мягко, но с явным вызовом.


Она жила в пансионе в округе Вильмерсдорф. Дом был старый, с осыпающимся фасадом. Лучшие дни таких особняков настали и прошли в эпоху империи, а теперь эти здания превратились в прибежища для многочисленных временных жильцов. Комната Герды была не больше моей веймарской, зато с собственной крошечной кухней. Повсюду стояли стопки книг – тома Гёте, Маркса, Цвейга, Манна и других, не знакомых мне писателей, американских или, возможно, английских, типа Фицджеральда и Джеймса. Жили у Герды и две полосатые кошки, которые при нашем появлении жалобно замяукали. Я поняла, почему она не доела сосиски в кафе – припасла для своих питомцев. Расстегнув сумку, Герда вынула завернутые в салфетку кусочки и разложила их по облупленным плошкам. Я наблюдала за этим, укоряя себя, что от жадности проглотила часть обеда ее полосатых друзей.

– Все, что могу себе позволить, – пояснила она. – Немного своей еды и сливки с молока, которое Труде приносит мне по воскресеньям. Бедняжки. Но они же не выглядят недокормленными? От них могли остаться только кожа да кости, но Труде обожает их и дает добавку. Вы любите кошек?

– Да. – Я присела на корточки. – У меня их никогда не было, но ведь считается, что они приносят удачу?

– Древние египтяне, очевидно, верили в это, – сказала Герда, снимая шарф. – Сейчас в Берлине, с такими ценами на мясо, их считают продуктом питания.

Я ахнула и взглянула на нее:

– Честно? Люди едят?..

– Мне так говорили, – пожала плечами Герда. – Сама я ни разу не сталкивалась. Хотите кофе?

Она вошла в кухоньку, а я осталась сюсюкаться с кошками. Одна из них, грациозно лавируя по комнате, подошла ко мне и начала урчать.

– Вы ему нравитесь. Это Оскар. Как Оскар Уайльд. Красивый дьявол, правда?

– Кто такая Труде? – спросила я.

Кошка была очень мягкая на ощупь, ее шерстка струилась под моими пальцами, как шелк.

– Хозяйка пансиона, – ответила Герда, появившись из кухни с кофейником и двумя чашками на подносе. – Она очень милая. Немного чокнутая, но по-настоящему добрая душа, таких в этом городе мало. Труде следит за домом: комнаты сдает только женщинам, в основном честолюбивым певичкам из девичьих хоров или актрисам. Некоторые из ее жиличек учатся в академии Макса Рейнхардта. Вы слышали о ней?

Я покачала головой, взяла на руки Оскара и устроилась с ним на стуле с комковатым сиденьем.

Герда разлила пахнувший цикорием кофе и сказала:

– Я тоже, а Труде обожает театр. Она сама хотела быть актрисой, но в свое время этого не сделала. Большинству из нас нужно как-то зарабатывать на жизнь, а возможностей, помимо кабаре, работы моделью, актерства или, разумеется, древнейшей профессии, не так много. Академия Макса Рейнхардта считается лучшей, многие выпускники идут работать в его же антрепризы. – Герда окинула меня взглядом. – Приятнее попытать счастья на сцене, чем на спине. Уровень конкуренции сейчас примерно одинаковый.

Если она хотела меня шокировать, это не сработало. По пути на свои прослушивания и обратно я видела множество проституток. Сразу за Курфюрстендамм все переулки кишели ими – как мужчинами, так и женщинами; они заманивали клиентов из дверей или курсировали по грязным кафе.

– А еще Труде за деньги гадает по картам Таро, – продолжила Герда. – И это ей неплохо удается. Как-то раз она предсказала, что одна девушка скоро получит роль, и буквально на следующей неделе это случилось.

– Звучит заманчиво.

Я протянула руку за чашкой, и Оскар спрыгнул с моих коленок, оставив шерстинки на полотнище юбки. Улыбаясь, я взялась счищать их и пояснила:

– Мама будет в ярости. Кошачья шерсть в ее доме!

– Похоже, она тиран. Как вы это выносите?

– Думала, это не продлится долго, – вздохнула я. – Откладывала все, что могла, на аренду комнаты, но теперь…

– Что?

Взгляд Герды сфокусировался на мне. Было отвратительно признаваться, но я произнесла:

– Думаю, теперь придется заниматься уборкой в чужих домах.

– Почему бы вам не попробовать выступать на сцене?

– На сцене? – засмеялась я. – У меня нет к этому таланта.

– У вас есть это, – указала она на мои ноги. – Такие ножки…

– Могут сделать мне состояние. Так всегда говорила моя бабушка.

– Она была права. – Герда зажгла сигарету. – Я видела девушек с гораздо худшими задатками, чем у вас, но они устраивались прекрасно. Вам надо подумать об этом.

Я отхлебнула кофе; это был по большей части цикорий, со слабым кофейным вкусом.

– Вы сказали, что можете сымитировать Хенни Портен, – напомнила Герда. – Покажите мне.

– Сейчас?

Она кивнула:

– Мне хотелось бы взглянуть на это, если вы не против.

Я приняла позу, сложила руки аркой над головой, как делала неоднократно для своих подруг в Веймаре, и надрывно-страдальческим тоном произнесла:

– Почему ты оставляешь меня, Курт? Разве ты не видишь, что я очарована бароном?

Герда сидела неподвижно, вокруг нее собралась дымная пелена.

– Видите, – пожала я плечами. – Ни капли таланта.

– Но мы всего лишь доказали свою правоту. Портен определенно переоценивают. Пройдя обучение актерскому мастерству и поработав с голосом, вы сделаете лучше. Не вижу причин, чтобы этого не произошло.

– Лучше, чем Портен? Она знаменита. Не думаю, что я когда-нибудь смогу стать такой, как она.

– А вам это и не нужно. Забыли? Вы же хотите создать себя сами.

Герда затянулась и передала мне сигарету через стол. Пока я курила, покашливая, потому что табак был крепкий, хозяйка вернула поднос с чашками на кухню. Кошки вились у ее ног. Покончив с сигаретой, я огляделась в поисках пепельницы. В комнате было полно всяких безделушек, но пепельница на глаза не попадалась, пока Герда не подсказала мне:

– На столе. Горшок.

Наклонившись над обколотым керамическим горшком, я увидела внутри его слой грязной жидкости глубиной сантиметров пять с плавающими на поверхности окурками.

– Это чтобы меньше пахло, – пояснила хозяйка, возвращаясь ко мне.

Я бросила окурок в горшок. Это не помогло: в комнате воняло табачным дымом. Я потянулась за своим пальто. Приближалась осень, предвестница очередной холодной зимы. По дороге сюда я продрогла, а путь домой предстоял неблизкий, если только не подвернется трамвай, но время уже было позднее. Уходить совсем не хотелось. Гостеприимная Герда дала мне ощущение покоя и безопасности. Я подумала, что мы могли бы стать подругами. Должно быть, она придерживалась такого же мнения, потому что, когда я собралась поблагодарить ее и распрощаться, быстро сказала:

– Если дома станет совсем плохо, вы всегда можете остаться здесь и спать на диване. Труде не станет возражать, а у меня будет помощь в оплате жилья, когда вы найдете работу. Это недорого. Время от времени я совершаю поездки по заданиям редакции, так что иногда эта комната будет в вашем полном распоряжении. А когда я тут, буду наслаждаться вашей компанией.

Я повернулась к ней. Глаза ее горели.

– Компанией? – переспросила я.

– А что, да. – Речь Герды ускорилась. – Я познакомлю вас с жильцами. Девушки здесь знают всех, кто ставит голос и учит актерскому мастерству. Вы сможете подготовиться к поступлению в театр или академию. Я буду вам помогать в выборе ролей. У меня есть много книг с пьесами.

Голос Герды слегка дрожал. В комнате, тускло освещенной одной лампой, от которой было больше тени, чем света, моя приятельница выглядела иначе – милее. Простая девушка вроде меня и многих других, пытающихся как-то выжить. Я вспомнила мадемуазель и то, как мне хотелось убрать с ее шеи непослушный локон, потом Райца – как я взяла его руку и он накрыл ее своей. Будет ли на этот раз иначе? Меня всегда озадачивало собственное влечение к женщинам, и я ощутила некое необъяснимое родство с Гердой, не как с кровной родственницей, к примеру с Лизель, а настоящую сестринскую близость, какой я ее себе представляла.

– Могу остаться сейчас, – предложила я, и Герда кивнула.

– Вы можете, – сказала она. – Но хотите ли?

– Могу попробовать, – улыбнулась я. – Раньше никогда такого не делала. Но задумывалась об этом.

Произнося эти слова, я неуверенно протянула руку и погладила Герду по щеке. Кожа была сухая. Моя новая подруга не пользовалась никакими кремами, даже дешевым лосьоном, который продавали в каждой аптеке; по ощущениям он оставлял на лице пленку.

Любопытство сделало меня наивной, открытой, и я вдруг услышала свои слова:

– Вы мне покажете как?

Глаза у Герды расширились, как у кошки.

– Хорошо, – хрипло произнесла она, – чему вы хотите научиться?

Я задержала руку на ее лице:

– Всему.

В ней вспыхнуло желание. Такое я уже видела однажды, в тот вечер, когда соблазнила Райца. Но Герда была на него не похожа, она не прикрывала свои потребности показным стыдом или ложью. На ее лице, юном и дерзком, отобразилось все. Она пылала так, будто могла дойти до точки плавления. Это меня восхитило. Это было завоевание и уступка. Две женщины, равные, и ничто не стояло между нами, кроме нашего замешательства и нерешительности.

Вдруг я ее поцеловала. На губах остался несвежий вкус табака. Когда Герда поцеловала меня в ответ, я почувствовала, как она дрожит. Мне это ощущение понравилось, ранимость колыхалась под ее плотью, как марево. Пока она вела меня в маленькую спальню, отгороженную от гостиной, я привыкала к ее прикосновениям. Она занималась этим и раньше, возможно, не слишком часто, но вполне достаточно для того, чтобы ее поцелуи стали искусными, а руки, ловко юркнув под мою одежду, расстегнули и сняли вещи, пока я не предстала перед нею нагой.

– Mein Gott! – выдохнула Герда. – Ты прекрасна, как богиня.

По ней было видно, что это не просто слова. У самой Герды были маленькие груди и полные бедра. Под длинной юбкой и английской рубашкой скрывалось грушеподобное тело, что делало ее застенчивой, уязвимой и еще более милой. Она хотела, чтобы к ней относились как к серьезному журналисту, стремилась влиять на изменения в мире, но, как и все люди, томилась по любви. Мне это было понятно. Я сама жаждала того же, и ее внезапное «а-ах», вырвавшееся, когда я опустилась на колени, чтобы сжать ее, сделало всю сцену похожей на спуск в скоростном лифте. Герда напряглась под моими губами и громко застонала, а потом мы повалились на смятую постель, перепутались и задышали тяжело, слившись ладонями и языками. Я впилась в нее, мне хотелось доставить ей удовольствие, и когда это случилось, в ушах у меня раздался ее крик, дыхание стало прерывистым, и она прошептала, не в силах поверить самой себе:

– Ты никогда раньше этого не делала?

– Никогда, – ответила я.

И тогда она закинула мои руки мне за голову и, лизнув соски, стала, дразня, медленно спускаться вниз, на миг с лукавой усмешкой подняла на меня взгляд и сказала:

– Если я это сделаю, то, возможно, больше не дам тебе уйти.

– Сделай это, – шепнула я. – Пожалуйста…

Она пробовала меня, будто я была изысканнейшим лакомством, снимала языком кожицу с нежного фрукта и всасывала его в себя кусочек за кусочком, пока не добралась до самой жгучей точки, и я начала задыхаться.

Я считала, что у меня уже был любовник. Как же я ошибалась.


Домой я приплелась на следующий день, в субботу, чувствуя себя благоухающей и почти бесплотной, как лепестки олеандра. Упаковала свои вещи на глазах у сидящей с каменным лицом матери и разинувшей от изумления рот Лизель.

– Это приличный пансион, – сказала я. – Для девушек. Его хозяйка фрау Труде следит за тем, чтобы постоялицы имели достойную работу. Я живу в одной комнате с писательницей.

Конечно, это была ложь. У меня больше не было работы, ни достойной, ни какой бы то ни было еще. А когда на выходе из пансиона мы столкнулись с Труде и Герда представила меня, я увидела развязную бабенку в выцветшем домашнем халате и с пробивающейся сединой у корней крашеных рыжих волос. Она оказалась весьма приятной и рассеянной, как и описывала ее Герда. На мое заявление, что я сюда переезжаю, эта женщина ответила какой-то непонятной улыбкой.

– О, как мило. Герда, ты нашла новую подружку? Надеюсь, она любит кошек. Добро пожаловать, дорогая.

Мама ничего этого не знала, но у нее был безошибочный слух на ложь.

– Фрау Труде? – нахмурилась она. – Ты даже не спросила фамилию владелицы?

– Гендельман, – сказала я. – Или Герберт. Точно не помню. Я только что познакомилась с ней, и она очень строгая.

Я продолжала изображать, что ситуация вполне нормальная, хотя никакие мои слова не убедили бы мать в этом. Перед глазами у меня проплывали картины того, как мы лежим с Гердой на кровати, наши руки и ноги переплетены и она подносит к моим губам сигарету. Незамужние девушки живут дома: такой была единственная норма, которую признавала мать. Все остальное было неприемлемо. Но мне уже скоро исполнится двадцать один. Она не могла остановить меня, а если бы попыталась, я бы ей этого не позволила.

Она и не пыталась. Приняла мой прощальный поцелуй в щеку и разрешила Лизель проводить меня до двери.

– Я восхищаюсь тобой, Марлен, – неожиданно призналась моя сестра. – Ты делаешь то, что хочешь.

Это были самые приятные слова, сказанные ею мне за всю жизнь, и моя тревога немного утихла. Мама переменит мнение. Она не устоит – захочет увидеть и пансион, и мою соседку по комнате. Хоть она больше и не держала меня под ногтем, ей нужно будет убедиться, что я не выставляюсь напоказ, не делаю спектакля из своего существования. Как она отреагирует, когда узнает, что я больше не играю на скрипке, а живу с лесбиянкой и готовлюсь стать актрисой… Застревать на этом сейчас мне не хотелось.

Лучшего момента не найти.

Буду жить сегодняшним днем и разбираться с будущим, когда оно настанет.

Глава 4

В постели Герда была пылкой, но в остальном оказалась не менее деспотичной, чем моя мать. Благодаря контактам с газетами объявления о приеме на работу и списки телефонов оказывались у нее в руках раньше, чем в печати. Каждое утро она обводила карандашом все потенциально приемлемые предложения и заставляла меня снашивать ботинки, рыская по прокуренным театрам и мюзик-холлам в поисках работы.

Никто не нанял бы меня без опыта, однако несколько не слишком известных ревю, когда увидели мои ноги, выразили заинтересованность, при условии что я продемонстрирую способность вести мелодию. Это я могла, петь мне всегда нравилось. Мама поощряла пение под фортепиано дома, но не на публике. Она считала это занятием низших классов, если только человек не пел в опере или в церкви. Но для меня пение было сродни игре на скрипке, только более личной, интимной. Я могла использовать свой голос как инструмент, причем таких тонких нюансов мне никогда не удавалось вывести смычком; моя музыкальная подготовка подсказывала это. Для того чтобы выучить популярные мелодии, я начала заниматься по купленным в нотных магазинах песенникам, а Герда позаботилась о том, чтобы одна из жилиц пансиона, рыжеволосая Камилла Хорн, порекомендовала меня своему педагогу по вокалу профессору Дэниелсу. Герда также настояла на том, что мне необходимо учить английский, дабы улучшить произношение при исполнении популярных американских песен, и нашла женщину по имени Элси Грейс, которая давала уроки актерам. Это была жутковатая на вид старая карга, с размазанной подводкой вокруг глаз и горбатой спиной. Жила Элси в доме без лифта. Но она оказалась забавной и до мозга костей британкой; заставляла меня повторять детские стишки и потчевала за чаем историями о сексуальных похождениях своей юности.

– Конечно, это весьма эффективный метод изучения языка, – рассмеялась Герда, когда я показала ей, как хорошо могу продекламировать «Манда перепрыгнула через Луну».

Герда платила за эти уроки, несмотря на мои протесты. Чтобы возместить ей затраты, я отправилась к Жоли и объяснила ей, в какой нахожусь ситуации. Жена моего дяди объявила, что изучать актерское мастерство – это отличная идея. Она говорила так, будто я собралась заняться вязанием, а еще одолжила мне лисий воротник и немного денег, которые я пообещала вернуть. Из этой суммы я заплатила за месяц проживания в пансионе и купила продукты, на этот раз вопреки протестам Герды.

– Мы с тобой заодно, – сказала я, – а значит, я должна вносить свою долю.

– Да, но я, вероятно, никогда не достигну желаемого, а ты можешь, – ответила она. – Ты добьешься успеха. Я в тебя верю.

И она действительно верила – больше, чем я сама. Герр Дэниелс был одним из самых прекрасных педагогов в Берлине. До войны он занимался с оперными певцами, пока экономические неурядицы не заставили его взяться и за других учеников. Он использовал неортодоксальный метод расслабления голосовых связок – заставлял нас по-птичьи важно вышагивать по комнате, вскрикивать и взмахивать руками, и только после этого мы приступали к гаммам и отработке речевых интонаций под фортепиано, чем и занимались, пока не начинало саднить горло.

– У вас интересный голос, – сказал мне профессор. – Не сильный – его не будут распространять в записях, но определенный стиль в нем есть. Вам нужно научиться петь ниже. Не стремитесь брать ноты, которые вам недоступны. Это ни к чему. Разрабатывайте свой регистр.

Вечерами я исполняла для Герды заученное днем и популярные скандальные песенки Брехта, пока она не притягивала меня к себе с рыком:

– Не могу больше это выносить! Ты меня убиваешь.

Может, для нее я и была убийственно хороша, но те, кто меня прослушивал, столько раз говорили: «Нет. Следующий», что я сама удивлялась своей решимости. Да и Герда отказывалась смириться с поражениями.

– На это нужно время. Смотри, – потрясла она газетой. – Ревю Рудольфа Нельсона объявляет о наборе. Ты должна пойти. Ты умеешь петь, и… – она многозначительно опустила глаза, – в объявлении сказано, что у претенденток должны быть хорошие ноги.

– Что ж… – Я выдохнула дым. Курила я много, это помогало приглушить голод, потому как Герда и наш текущий бюджет держали меня в строгости. – Если им нужны ноги, я их предоставлю.

Я не надеялась, что меня примут, однако на всякий случай нацепила черные чулки, юбку покороче и накинула на плечи облезлую волчью шкурку, которую откопала в магазине подержанного платья. Исполняя на просмотре песенку, я приплясывала – вскидывала ноги и кружилась; хорошим танцором я не была, но старалась изо всех сил. Каждой претендентке был присвоен номер, как в лотерее. Объявляя номера победителей, управляющий назвал и мой. У меня появилась работа.

Мы с Гердой отметили это дешевым шампанским, поступившись своим недельным мясным рационом.

– Вот видишь? – сказала она, поднимая бокал. – Я же тебе говорила. Ты на правильном пути.

– Это всего лишь хор. – Я отпила шампанское, в котором не было пузырьков. – И оплата просто ужасающая. Рудольф Нельсон, очевидно, не считает, что его девушкам нужно питаться.

– И все равно это работа, – назидательно произнесла Герда и, помолчав, призналась: – У меня есть новое задание. В Ганновере, трудовой конфликт. Приступаю на следующей неделе.

– О, это здорово! – воскликнула я и начала ее целовать, но она отвернулась.

– Уеду на целый месяц. Комната целиком в твоем распоряжении.

– Я буду скучать по тебе, – заверила я подругу и подумала: «Почему она так странно себя ведет?» – Если ты беспокоишься насчет кошек, обещаю хорошо о них заботиться.

Оскар меня обожал. Каждую ночь он спал на моей стороне кровати, тогда как Фанни, кошечка, осталась преданной Герде: терпела мое присутствие, но соблюдала дистанцию.

– А пока буду занята в этом ревю, – добавила я. – Они дают одиннадцать представлений в неделю, включая дневные, но я постараюсь звонить тебе как можно чаще.

– Звонить? – фыркнула Герда. – Слишком дорого. Кроме того, телефон у Труде не работает в половине случаев, если только позвонить не просит Камилла. Почтовый голубь был бы надежнее.

– Ты что, расстроена? Разве тебя не радует новое задание? Трудовой конфликт – это, кажется, событие, о котором ты всегда хотела написать.

– Все эти девушки в хоре… – Голос Герды прозвучал бесстрастно. – Ты, конечно, будешь очень занята.

Я притихла и по угрюмости ее лица поняла, что собственничество – это не только кошачья черта.

– Ты же не думаешь, что я стану?.. Герда, это нелепо.

– Правда? – Она поставила бокал. – Ты никогда не думала о том, чтобы быть с другими девушками? Я знаю, с мужчинами ты тоже была близка. Следует ли мне беспокоиться и об этом?

– Я сейчас не думаю ни о девушках, ни о мужчинах. Я пока не решила, действительно ли предпочитаю какой-то пол или мне просто нравятся отдельные люди. Я с тобой. Но полагаю, мы не должны владеть друг другом, как вещью. Ты тоже можешь встретить в Ганновере другую девушку. Если это случится, я возражать не стану.

Герда озадаченно взглянула на меня:

– Не станешь?

– Нет. И если я заинтересуюсь кем-нибудь, то сразу скажу тебе.

– Надеюсь, – буркнула она. – Я не ревнива, просто реалистична.

Однако ее слова дышали ревностью. Интуиция подсказывала мне, что Герду надо успокоить. Мы впервые расставались на долгое время, и я обнаружила, что моя подруга не уверена в себе. Журналистка, заявлявшая о высочайшем презрении к ценностям нашего общества, оказывается, не настолько пренебрегала ими, как думала сама и хотела показать. И пусть мы никогда не произносили вслух, что любим друг друга, и не обсуждали исключительность наших отношений, я видела, что Герда в смятении. Но я уже знала, что желание может утихнуть, а потому стараться завладеть кем-то – глупо. Лучше, пока чувство длится, любить свободно, ни на что не претендуя.

– Ты мне не доверяешь? – спросила я. – Я тебе верю и потому счастлива.

– Да?

Герда выглядела такой одинокой и несчастной, что стала не похожа на саму себя, обычно уверенную и решительную.

Я притянула ее ближе и прошептала:

– Да. Очень счастлива. И никуда не уйду.

– А я счастлива с тобой, – пролепетала она, уютно устраиваясь в моих объятиях. – Только знаю, что работа в хоре приведет к чему-то большему, вот увидишь.

Это было для нее типично: льстить мне и уклоняться от неприятных вопросов. Когда я обняла ее, то почувствовала укол сомнения. Герда не сказала, что доверяет мне, кроме того, она должна была бы порадоваться и за себя. У нее тоже были мечты, к исполнению которых она стремилась. Я не хотела, чтобы она жертвовала чем-то ради меня. Это напомнило мне мать и чувство обиды, которое могла повлечь за собой такая жертвенность. Мы с Гердой жили вместе и в то же время по отдельности. Я не знала, как сказать это, не причинив ей боли, и потому не сказала ничего. А про себя продолжила размышлять: может, я все-таки совершенно другая?


Только Герда успела уехать в Ганновер, как на пороге нашей комнаты возникла моя мать. Времени ей понадобилось больше, чем ожидалось. Но я испытала облегчение оттого, что мне не придется знакомить ее со своей мнимой соседкой по комнате. Оценкой нашему жилищу послужило громкое возмущение:

– У вас кошки!

Оскар и Фанни забились под кровать – они испытывали отвращение к чужакам. Но сама комната была безупречной; мать натаскала меня поддерживать чистоту. Каждый день я мыла пол и вычищала кошачий ящик. Лакированную мебель натерла до блеска, убрала лишние вещи и развела цветы в горшках. Маме не к чему было придраться, но разве ее это когда-нибудь останавливало?

– И комната такая маленькая. – Мать вгляделась в меня. – Где ты занимаешься на скрипке?

Скрипка лежала на стопке книг рядом с диваном, в футляре, из которого я не извлекала ее с того самого вечера, когда впервые осталась у Герды. Мама футляр не заметила, поэтому я выступила вперед, чтобы закрыть его собой, а про себя подумала: «Почему мне все еще нужно притворяться? Очень скоро она обо всем узнает».

Подняв подбородок, я сказала:

– А я сейчас не занимаюсь.

– Да?

– Вывихнула запястье, – придумала я и взялась за мнимый больной сустав. – Мой преподаватель посоветовал сделать перерыв на месяц, чтобы все зажило. Но все равно больно.

– Это не тот преподаватель, которого нашла я. Он сказал, что не видел тебя уже несколько месяцев.

– Новый… – Зачем я лгала? Я снова чувствовала себя школьницей, осуждающей собственное непослушание. – Профессор Оскар Дэниелс. Он… он еще преподает вокал.

Мать смотрела на меня не мигая. Стоило ей задать всего несколько вопросов, и стало бы ясно, что опыт профессора Дэниелса не подразумевает уроки игры на скрипке.

– Вокал? – повторила она. – Это еще зачем?

– Чтобы петь. Я занимаюсь, чтобы… – Увидев, как помрачнело лицо матери, я поспешно закончила: – Я собираюсь стать актрисой. У меня есть работа – в хоре ревю Нельсона. Но я планирую поступить в академию Макса Рейнхардта, как только накоплю денег на уроки актерского мастерства.

Мама могла бы захохотать, если бы была на это способна.

– Какое глупое расточительство! У тебя талант от Бога к скрипке, а ты продолжаешь забивать себе голову какими-то нелепицами.

– Может быть, это и нелепица. Но я так хочу.

До настоящего момента я сама не была в этом уверена. Мне нужно было как-то себя поддержать. Неспособная вынести еще хоть один раунд прослушиваний, я последовала совету Герды. Однако у меня не было ощущения, что это мой выбор, просто я пошла по пути наименьшего сопротивления. Нельзя сказать, чтобы путь этот оказался легким. И теперь высокомерное осуждение, отпечатавшееся на лбу матери, зацементировало для меня эту дорогу. Я стану актрисой, даже если это убьет меня, только бы доказать ей, что она не права.

– Актрисой, – произнесла мать. – Моя дочь. Мария Магдалена Дитрих, дочь Фельзинг и прославленного лейтенанта, который успел послужить в гренадерах у кайзера. На сцене.

– Папа был полицейским в Шёнеберге, – заметила я.

Глаза матери сузились.

– Ты будешь оскорблять память своего отца?

– Нет. Но и притворяться, что его персона была значительнее, чем на самом деле, не стану. Все мы только то, что есть, не более. Даже ты, мама. Это моя жизнь. Добьюсь ли я успеха или провалюсь, я должна сделать это на своих условиях.

Мать выпрямила спину и расправила плечи под пальто:

– Ты всего лишь навлечешь позор на себя и на всю семью. Ты будешь посмешищем, стыдобой для всех нас.

– Не для всех. Дядя Вилли поддерживает меня. И его жена тоже. Они считают, это отличная идея. Даже Лизель, когда я уходила из дому, сказала, что восхищается мной. Ты одна думаешь, что зарабатывать на жизнь чем-то, кроме подметания полов, унизительно.

– Не упоминай при мне эту женщину Жоли, – сказала мать. – Или свою сестру. Я этого не потерплю. Лизель, как и ты, потеряла рассудок. Она связалась с каким-то Георгом Вильсом, управляющим кабаре. Этот тип скользкий, как торговец. Она говорит, что они поженятся. Я вне себя! Обе мои дочери поддались воздействию хаоса и заразились социалистической лихорадкой, которая порочит честь нации.

Лизель и парень из кабаре? Мне хотелось зааплодировать. Кто бы мог подумать, что она на такое способна!

– Прости, мама, но я должна это сделать. Если ничего не получится, что ж, тогда я всегда смогу вернуться к швабре и тряпке.

Она стиснула челюсти и процедила сквозь зубы:

– Ни марки! Не приходи ко мне просить, когда тебе придется вернуться к швабре и тряпке, как ты выражаешься, потому что я ничего тебе не дам. До тех пор, пока ты не извинишься и не вернешься к занятиям скрипкой.

– Не приду, – резко ответила я. – Лучше буду голодать.

Она кинулась прочь и взбудоражила весь пансион, громко хлопнув входной дверью. Не прошло и нескольких секунд, как Труде и Камилла уже были у моего порога.

– Дорогая, дорогая, – квохтала Труде.

Камилла закурила сигарету и привалилась к дверному косяку; лицо ее уже было раскрашено к нашему вечернему шоу. Ее тоже наняли в ревю, но на меньшее количество выступлений, потому что она были зачислена в академию Рейнхардта в качестве инженю. Камилла торопила меня занять освободившееся после ее поступления в академию место у преподавателя драмы, но у меня все еще не хватало денег, чтобы платить за уроки.

– Похоже, это и была Дракон, – заметила Камилла.

Ее непоколебимая беззаботность восхищала меня. Ничто не задевало ее слишком сильно, это было так по-берлински.

– Она лишила меня всего, – сумрачно сказала я. – Не то чтобы она когда-нибудь мне что-нибудь давала для старта…

Произнося это, я внутренне морщилась от собственной лжи. Мама дала мне многое, но я была слишком расстроена, чтобы признать это. Она воспитала во мне самодисциплину и честное отношение к труду. Она платила за мое обучение в Веймаре и наделила меня, используя свои методы, силой для того, чтобы идти собственной дорогой в жизни. Но все, что она мне давала, имело цену – ее цену. И я находила эту цену слишком высокой.

– Zu schlecht, – растягивая слова, произнесла Камилла, а Труде тем временем мяла свои руки. – Очень плохо. Полагаю, это означает, что теперь тебе придется стать актрисой.

Конец ознакомительного фрагмента.