11. «Я своё ремесло не променяю ни на какое другое»
Высшим видом из всех видов искусств М. Цветаева считала поэзию, искусство владения словом, за которым стоит чувство, мысль и вся внутренняя вселенная человека. Гегель также ставит поэзию выше всех других видов искусств за высшую духовность. Именно в этой высшей духовности таится для поэзии опасность. Г. В. Ф. Гегель высказывает опасение, что «…для поэзии есть опасность совершенно потеряться в духовном, выйдя за пределы чувственной сферы».
Сравнивая разные виды искусств, М. Цветаева приходит к выводу, что у ваятеля или художника, или музыканта может остановиться рука (резец, кисть, смычок), а у поэта может остановиться только сердце. Более того, «…поэт видит не изваянную статую, ненаписанную картину, слышит не игранную музыку». Следовательно, поэт превосходит по остроте восприятия внутреннего и внешнего мира – скульптора, живописца, музыканта. Поэзия, по определению М. Цветаевой есть пятая стихия, в которой нет границ, нет национальностей, нет государственности, нет религии, это совершенно особый мир – «третье царство со своими законами». Поэзия есть сама – религия. «Стихи к Богу есть молитва» («Искусство при свете совести»). Единственная земная примета поэзии – язык, который есть – вечное. Можно выделить несколько проблем, которые волновали М. Цветаеву, когда она размышляла о поэзии: соотношение вдохновения и труда, искусства и ремесла, тайны процесса творчества, поэт и его роль и место в мире, эзотеризм поэзии, отношение поэта ко времени, к общепринятой морали, к читателю, к критику, влияние стихий на поэта. Взгляды М. Цветаевой на поэзию отражены в её стихотворениях, в статьях: «Герой труда» (1925) «Поэт о критике» (1926), «Искусство при свете совести» (1932), «Поэт и время» (1932), Поэты с историей и поэты без истории» (1933), «Эпос и лирика современной России» (1932), «Световой ливень», «Поэт-альпинист» в очерках «Живое о живом» (1932), «Пленный дух» (1934), «Слово о Бальмонте» (1936), «Нездешний вечер» (1936), в письмах, дневниках, записных книжках, в некоторых других произведениях.
В 1923 году М. Цветаева издаёт сборник стихотворений под многозначительным названием «Ремесло». М. Цветаева объясняет критику А. Бахраху, почему так назван сборник: «А что за «Ремесло»? Песенное, конечно. Смысл, забота и радость моих дней. Есть у К. Павловой изумительная формула:
«О, ты чего и святотатство
Коснуться в храме не могло
Моя напасть! моё богатство!
Моё святое ремесло!»
Эпиграф этот умолчала, не желая, согласно своей привычке, ничего облегчать читателю, чтя читателя». М. Цветаева не была первой, кто прельстился этими строками русской поэтессы XIX века. В. Брюсов, к примеру, назвал цикл своих стихотворений «Ремесло», тоже с эпиграфом из К. Павловой. Позже этим же названием прельстится и А. Ахматова. В ответ на замечание А. Бахраха, что М. Цветаева не только выходит ежечасно из пределов ремесла, но и даже не входит в них, М. Цветаева в другом письме продолжает развивать мысль: «Ремесло предполагает артель, это начало хоровое, над хором должен быть мастер/маэстро, у ремесленника должны быть собратья, – это какой-то круг. Ощущение со- (мыслия, -творчества, -любия и пр.) во мне совершенно отсутствует, я и взаимную любовь (там, где только двое!) ощущаю как сопреступничество. Я и Вечность (круг!) ощущаю как прямую версту. Нюхом своим – Вы правы!». Следовательно, называя сборник стихотворений «Ремесло», М. Цветаева лукавит. Поэзия для неё не вполне ремесло. Поэзия есть ремесло только в том смысле, что требует не только вдохновения от поэта, но и труда, как от ремесленника, или пахаря – образ, который М. Цветаева чаще использует для сравнения: «В поте – пишущий, в поте – пашущий!» («В чёрном небе…»)
«Я – деревня, чёрная земля, / Ты мне – луч и дождевая влага. / Ты – Господь и Господин, а я – / Чернозём – и белая бумага!». («Я – страница…»)
В первом случае М. Цветаева ассоциирует себя – поэта – с пахарем, во втором – с самой землёй, которую надо пахать. Противоречия здесь нет. Первый образ свидетельствует о «ремесленничестве» поэзии, которая требует мастерства и труда, как любое ремесло. Второй образ восходит к М. Ломоносову, сказавшему: «Устами движет Бог; я с Ним начну вещать».
М. Ломоносов сказал это за сто лет до Ф. Шеллинга, утверждавшего, что непосредственной причиной всякого искусства есть Бог. По М. Ломоносову и Ф. Шеллингу поэзия есть творение Божье, а поэт – только посредник. Бог посылает поэту вдохновение, как земле – луч солнца и дождевую влагу. Без этого ничего на земле не родится, сколько ни трудись. Если идти ещё дальше, то образ восходит уже и не только к М. Ломоносову, но к античности, когда считалось, что устами поэта вещает Аполлон. Проблема труда и вдохновения есть проблема их соотношения в поэзии, и вообще в искусстве. В сущности, это проблема Божьего промысла и свободной творческой воли человека. М. Цветаева считает, что именно Бог даёт особое состояние духа, настраивает поэта, как инструмент, для работы созидания. Бог побуждает поэта воспринимать сверхчувственные импульсы. Бог диктует, а поэт вслушивается и записывает то, что услышал. Но весь вопрос в том, насколько адекватно поэт способен воспринять то, что ему диктует (или внушает) Бог? Поэты по-разному описывали состояние особой приподнятости духа, которое называется вдохновением. А. Ахматова, например, утверждала иррациональный характер вдохновения. А. Ахматова говорила, что ей диктует Муза. В цикле стихотворений «Тайны ремесла» иррациональный характер вдохновения выступает вперёд. В стихотворении «Творчество» последовательно развёртывается картина возникновения особого духовного состояния поэта: истома, слышатся звоны, стоны, шёпоты пленных и неведомых голосов, затем побеждает один звук, начинается процесс узнавания отдельных слогов и слов, рифм. Наконец, возникает стройное гармоническое целое и поэт начинает записывать то, что теперь слышит отчётливо: «Теперь я начинаю понимать, / И просто продиктованные строчки / Ложатся в белоснежную тетрадь».
По А. Ахматовой, дело поэта – вслушиваться в хаос звуков, улавливать слова и рифмы. Труд и вдохновение слиты в едином процессе.
Полное отрицание иррациональной природы творчества обнаруживается у В. Маяковского. Он даже написал пособие «Как делать стихи». Одинаково звучит – как делать столы, обувь, табуретки, и.т. д. В. Маяковский декларирует голое ремесленничество. Деловито, словно речь идёт о том, как сколотить табуретку, В. Маяковский объясняет, как подбирать необходимые слова в строке. Конечно, что такое вдохновение знал и В. Маяковский, а пособие написал от душевной щедрости и великодушия. Возможно, изучив это пособие, человек и сможет научиться рифмовать строки, но рифмоплётство, как известно, не создаёт ни поэта, ни поэзии. Есть ремесло, труд, но недостаёт главных компонентов – вдохновения и таланта.
М. Цветаева избирает серединный путь: «Вдохновение плюс воловий труд, вот поэт» («Герой труда»). Бывают, правда, поэты, пишущие и без вдохновения. Их формула: воловий труд плюс воловий труд. Таким поэтом М. Цветаева считала Брюсова, ремесленника в поэзии, заменившего вдохновение – волей. Знание ремесла необходимо поэту, утверждает М. Цветаева, но что она понимает под ремеслом? Знание, каким размером писать? Дело в том, что, написав большое количество стихотворений, она не знала, каким размером их пишет. М. Цветаева сообщает А. Бахраху, что только нынче летом (1923 г.) узнала, что такое хорей и что такое дактиль. Поэта милостью Божьей учить технике не надо, она у него – в руке. Он ей, технике, уже, отродясь, научен. Поэзия это, прежде всего, идея, смысл, дух. И этот дух рождается не из простого сложения смыслов его составляющих слов, но из смысловой перспективы значений, уводящих далеко за пределы стихотворения. В стихотворении должна быть, по цветаевскому выражению, чара. Без этой чары поэзии – нет. Поэтому М. Цветаева ставит под сомнение создание поэтических школ. Школа, в лучшем случае, может научить ремеслу. Но плодить чистых ремесленников поэзии – плодить глухих музыкантов («Поэт о критике»). Такое ремесло не имеет отношения к творчеству. М. Цветаева считала, что поэтические школы есть вульгаризация поэзии. М. Цветаева с большим пиететом относится к ремеслу: «Сохрани нас, Боже, нас, пишущих, от хулы на ремесло. <…> Но ещё больше да сохранят нас боги от брюсовских институтов, короче: ремесло да станет вдохновением, а не вдохновение – ремеслом» («Герой труда»). Впрочем, М. Цветаева допускает, что школу может создать живописец-теоретик, осознающий, систематизирующий и оглавляющий свои приёмы или художник, питающийся своими приёмами, им самим открытые и верящий в их годность не для одного себя, но и для других. В поэзии дело обстоит иначе. Поэт всегда пишет по единоличным рецептам и теория у поэта всегда post factum, вывод из собственного опыта туда, обратный путь по следу. Нельзя, считает М. Цветаева, создать поэта, обучив его в специальном учебном заведении. Поэтом надо родиться, только тогда ему обеспечено покровительство высших сил, дарующих вдохновение. Высшие силы, по М. Цветаевой, не диктуют, как считает А. Ахматова, но приводят в рабочее состояние все органы чувств поэта, Есть, правда, одно признание М. Цветаевой, которое немного напоминает откровения А. Ахматовой. Это признание сделано в письме к секретарю недавно умершего поэта Р. М. Рильке Е. Черносвитовой: «Хотите одну правду о стихах? Всякая строчка – сотрудничество с „высшими силами“, и поэт много если секретарь! Думали ли Вы, кстати, о прекрасности этого слова: секретарь (secret)?» [363, 182—183]. Высшая сила – сам Р. М. Рильке. Пока жил, сам сотрудничал. Теперь – подсказывает. У А. Ахматовой Муза диктует, У М. Цветаевой высшие силы – сотрудничают с поэтом и подсказывают. Сотрудничество есть сотворчество. Так что же в поэзии ремесло? М. Цветаева говорит, что всегда, прежде чем начать новую вещь, обращается к Богу с просьбой, чтобы Он подал силы найти рифму. Не самоё рифму просит поэт, а силы на это мучение – искать. Поиск рифмы и есть ремесло. В цикле стихотворений «Стол» М. Цветаева передаёт это состояние творческих мук, вдохновения и труда. В это цикле М. Цветаева вновь обращается к образу пахаря и Бога, подающему силы: «Ты – стол, в упор, я – спину / Согнувши – пиши! Пиши! / Которую десятину / Вспахав, версту – прошли. / <…> Лишь только мои б два локтя / Всегда утверждали: – даст / Бог! Есть Бог!…». („Стол“) Иногда Бог подаёт и рифму, но это в качестве особой награды: „И когда, отчаявшись (и замёрзши – ок. 30 градусов и всё выдувает), влезла на кровать под вязаное льняное одеяло – вдруг – сразу – строки: « – Какая на сердце пустота / От снятого урожая!“. И этот мне от Бога – в награду за старание. Удача (сразу, само приходящее) – дар, а такое (после стольких усилий и мучений) – награда». Не только за старание подаёт Бог, но и за страдание.
Творчество, по М. Цветаевой в той же мере зависит от вдохновения, сколько и от труда. Может быть, от вдохновения чуточку больше, потому что без него творчества вообще нет. Поэта нужно настроить, как музыкальный инструмент: «…поэт – прежде всего – строй души!». «Вы с этой головы, настроенной – как лира: / На самый высший лад: лирический…». («Двух станов не боец»)
Мнения, вроде тех, что поэзия это только вдохновение или только труд, М. Цветаева относила к обывательским, тупым и дилетантским: «Тупость так же разнородна и многообразна, как ум, и в ней, как и в нём, всё обратное. И узнаешь её, как и ум, по тону. Так, например, на утверждение: никакого вдохновения, одно ремесло» («формальный метод», то есть видоизменённая базаровщина), – мгновенный отклик из того же лагеря (тупости): «никакого ремесла, одно вдохновение», «чистая поэзия», «искорка Божия», «настоящая музыка», – всё общие места обывательщины. И поэт ничуть не предпочитает первого утверждения второму, и второго – первому» («Поэт о критике»). Если творчество было бы всего только ремеслом, его можно было бы регламентировать. И поэтом стал бы считаться каждый второй. Не ждёт же, в самом деле, сапожник вдохновения, чтобы сшить сапоги. О регламентации: менее всего М. Цветаева понимает, как может художник планировать своё время, чтобы творить. А что, если к запланированному времени вдохновение не явится? Услышав как-то по радио, что С. Прокофьев пишет очередную оперу, а также планирует постановку её в мае (а опера ещё далека от завершения), М. Цветаева изумляется, поскольку вдохновение нельзя вызвать, нельзя спланировать заранее творческий процесс. М. Цветаева знает, что можно писать, не отрываясь, спины не разгибая, и – за целый день – ничего. А можно, к столу не садясь, во время выжимки последней рубахи внезапно получить готовое четверостишие. М. Цветаева не только изумляется, но и возмущается заявлением Прокофьева, что оперу нужно написать быстро: «Да, да так наживаются дачи, машины, так м.б., (поверим в злостное чудо!) пишутся, получаются, оказываются гениальные оперы, но этими словами роняется достоинство творца. Никакие театры, гонорары, никакая нужда не заставит меня сдать рукописи до последней проставленной точки, а срок этой точки – известен только Богу». Художника, самого определяющего сроки окончания своего творческого труда, М. Цветаева считает либо бессовестным, либо атеистом, полагающим, что он всё делает сам, без Божьей помощи. Но как бы там ни было, М. Цветаева убеждена, что, несмотря на отсутствие примет избранничества, Прокофьев не оставлен Богом и в последнюю минуту ему всё-таки Бог подаёт.
В СССР с его идеологией материализма и атеизма не было принято говорить о вдохновении. Оно было категорией подозрительной. Идеалом советской эпохи был труд. Никто из художников, поэтов, музыкантов не посмел бы сослаться на отсутствие или присутствие вдохновения, или, тем паче, поставить вдохновение выше труда или вровень с ним. Если кто-то и «вдохновлял» художника, то не Бог, объявленный несуществующим, то вождь или партия. Человек «звучал гордо», человеку самому приписывали всю честь деятельности, творческую же деятельность приравнивали к любой другой и регламентировали, как любую другую. Её можно было «спланировать», как производственную деятельность. Совсем не случайно в воспоминаниях дочери А. Эфрон о матери звучит пренебрежение к понятию «вдохновение». А. Эфрон очень хотела признания в СССР творчества своей матери, но именно поэтому она должна была играть по правилам, принятым в этой стране, иначе все её начинания были бы обречены на провал. А. Эфрон писала: «Она никогда не ждала никакого вдохновения, а шла каждое утро к столу, как к станку, никогда не растренировывалась, не знала колебаний» [279, 216]. А. Эфрон старалась создать образ советского рабочего-поэта, идущего без каких бы то ни было вдохновений. к своему станку-столу каждое утро. Образ поэта-рабочего, поэта-ремесленника совершенно не совпадает с тем, какой рисовала М. Цветаева, но эфроновский образ должен был завоевать симпатии читателей в СССР. Забыто или преднамеренно игнорировалось предупреждение М. Цветаевой: «Плодить чистых ремесленников поэзии – плодить глухих музыкантов. Провозгласив поэзию ремеслом, вы втягиваете в неё круги, для неё не созданные, всех тех, кому не дано – (раз ремесло – почему не я?)». («Поэт о критике»)
Как работала М. Цветаева? «Форма стихов оттачивалась её долгим трудом. Она по десять раз обдумывала каждое выбранное слово» [162, 224]. Слоним подчёркивал, что М. Цветаева работала быстро, но это не означает, что легко. Она упорно трудилась над стихотворением, переправляя, беспрестанно перечитывая уже написанное. Все её черновики исчерканы в поисках нужного слова или ритма. М. Цветаева утверждала, что именно путём многих и долгих переделок стихотворение приобретает характер целостности, как будто создано en bloc, т.е. целиком. Это труд. А вдохновение? Вдохновение невидимо глазу. Его невозможно увидеть и зафиксировать на бумаге. Оно внутри поэта, скрыто от посторонних глаз, и только поэт может сказать, есть оно сейчас или его нет. Гений и труд, вдохновение и ремесло не отделимы друг от друга. Л. Шестов заметил однажды: «Постылый, скучный, раздражающий труд есть условие развития гения. Оттого верно люди так редко добиваются чего-нибудь. Гений должен согласиться культивировать в себе осла – это условие так унизительно, что на него человек идёт только в крайнем случае». Чтобы стать гением, нужно стать ослом. М. Цветаева выражает ту же мысль: «Творящее творение тем отличается от Творца, что у него после шестого дня сразу первый, опять первый. Седьмой нам здесь, на земле, не дан» («Наталья Гончаров»). И всё-таки, тайна творчества остаётся, сколько его ни объясняй, тайна сплава труда и вдохновения. Н. Бердяев заключил свою книгу о смысле творчества фразой: «Творчество неизъяснимо. Творчество – тайна». Эта тайна – в Боге. Если, по Бердяеву, тайна творчества есть тайна свободы, то, по М. Цветаевой, тайна творчества есть тайна сущности. Свобода художника, по М. Цветаевой, относительна. За цветаевским понятием творчества и образом поэта всегда стоит высшая сила, т.е. гений или Бог. М. Цветаева возвращает нас к первоначальному пониманию слова «гений»: «Я» не может быть гением. Гением можно назвать «я», облечь в такое-то или такого-то смертного, взять на временную потребу некие земные приметы. Не забудем, что гений у древних совершенно достоверно означал высшее и доброе существо, божество, стоящее над (человеком), а не самого человека. Н. Бердяев объяснял: «Гениальность есть „мир иной“ в человеке, нездешняя сторона человека. Гений обладает человеком, как демон». По М. Цветаевой, поэт есть средство в чьих-то руках. Чем духовно поэт больше, тем выше его держащие руки, тем сильнее поэт эту держимость сознаёт. М. Цветаева идёт ещё дальше в рассуждениях и говорит, что не надо работать над стихом, надо, чтобы стих сам работал в поэте. Заявление парадоксальное. Художник, полагает М. Цветаева, не должен забывать, что пишет не он сам. Над формой стихотворения не надо работать, поясняет она. «Как я, поэт, т.е. человек сути вещей, могу обольститься формой? Обольщусь сутью, форма сама придёт. Я не сомневаюсь, что будет приходить. Форма, требуемая данной сутью. <…> Отолью форму, потому заполню… Да это не гипсовый слепок! Нет, обольщусь сутью, потом воплощу!» («Поэт о критике»). Процесс творчества, по М. Цветаевой, процесс иррациональный: «Слушаюсь я чего-то постоянно, но не равномерно во мне звучащего, то указующего, то приказующего. Когда указующего – спорю, когда приказующего – повинуюсь» («Поэт о критике»). У А. К. Толстого есть стихотворение, начинающееся строками: «Тщетно художник ты мнишь, что творений своих ты создатель!».
Поэзия питается идеями. Но откуда они берутся? Н. Бердяев указывает на двойственную природу человека, что он не только от мира сего, но и от мира иного, не только от необходимости, но и от свободы, не только от природы, но и от Бога. Поэт это человек, в котором полнее всего раскрывается свободная божественная сущность. В цветаевском описании творческого процесса – вслушивания можно усмотреть теорию Платона эйдосов («Федр»). Есть истинный мир, где формы бытия устойчивы. Человеческие души в своём предрождении созерцают мир идей, и, спустившись на землю, разлучаются с истиной, сохраняя о ней смутные воспоминания. Поэзия, музыка, живопись скульптура и архитектура существуют в своих идеальных формах в этом идеальном мире. Поэту (как любому художнику) лучше всех удаётся сохранить воспоминание об идеальном мире. Через свои творения он пытается восстановить некогда увиденный мир. Г.-Г. Гадамер уточняет, что красота: «…сколь неожиданно она ни возникала, уже как бы залог того, что истинное не пребывает где-то там, в недосягаемой дали, а идёт навстречу действительности, несмотря на её хаотичность и несовершенство. <…> В этом заключается онтологическая функция прекрасного: перебросить мост через крепость, разделяющую идеальное и реальное» [54, 280]. М. Цветаева пользуется не словом – «мост», а словом «ход»: «…разверзлась ли хоть раз <…> страна, куда стихи только ход: в самой дальней дали – на самую дальнюю даль – распахнутые врата». («Герой труда») Наисовершеннейшее творение – там, в этой дальней стране, куда стихи – ход: «Наисовершеннейшее творение, спроси художника, только умысел: то, что я хотел – и не смог, Чем совершеннее для нас, тем несовершеннее для него». («Герой труда»)
М. Цветаева довольно часто упоминает о предсуществовании души. Она часто говорит, что знала что-либо «отродясь» или «дородясь». Она убеждена, что стихи есть восстановление поэтом того, что в идеальном мире уже существует. М. Цветаева убеждена, что совершенство не есть завершённость, ибо совершается здесь, а вершится – там. Почему художник вечно неудовлетворён своими творениями? Да потому, что есть идеал, здесь, в мире сём недостижимый. Художник видит этот идеал глазами души, и стремится к нему. Источником поэзии являются также стихии. Прежде, чем сесть за рабочий стол, поэт должен с головою окунуться в стихию – что бы это ни было: любовь, страсть, страх, переживание смерти, и.т.п., позволить стихии растерзывать себя, чтобы на последней грани гибели и безумства оказать сопротивление этой стихии. Спастись, победив стихию, а затем можно садиться и писать. Гениален тот поэт, кто в высшей степени подвержен наитию стихий, но способен управиться с ними, «дать себя уничтожить до какого-то последнего атома, из уцеления которого (сопротивления) и вырастает мир» («Искусство при свете совести»). Без этой способности к сопротивлению будет не гений, а раздавленный человек. Что же касается идей, то прежде, чем воплотить их, поэт должен пережить их через размышление и созерцание, пережить так, чтобы напоить жаром собственного сердца, ибо поэт есть равенство дара души и глагола («Поэт о критике»). На одном словесном даре далеко не уедешь. Нужен сердечный жар, без которого поэта – нет. Но и один сердечный жар без словесного дара поэта не сделает. Поэт, говорит М. Цветаева, есть утысячерённый человек. Поэтому и воля к сопротивлению у поэтов сильнее в тысячу раз, чем у обычного человека. Но поэт оплачивает свою волю к сопротивлению стихии дорогой ценой – потрясением всех физических, душевных и духовных сил, основ всего своего существа. Об этом сказал Бердяев: «Творческий опыт – особый религиозный опыт, творческий экстаз – потрясение всего существа человека, выход в иной мир». Почему художник должен пройти этот предшествующий творчеству путь? На это объяснений нет. И может быть именно в этой области лежит осмысление трагичности судеб многих художников, постоянно бросающий себя в самой эпицентр стихий. Может быть, именно это явление лежит в основе «теории страдания», которое так необходимо художнику? Есть эта мысль у М. Цветаевой – броситься в стихию! Те, кто помнил М. Цветаеву, говорили: «У неё был пафос страдания, но не отчаяния, а страдания, потому что она – поэт. <…> Она часто говорила, что поэт – обречённый. <…> Поэт должен гибнуть от общества, и от преследований общества она испытывала удовлетворение. <…> В этой жажде самосожжения проявляется русская хлыстовская стихия. Подсознательное желание быть жертвой». Дочь М. Цветаевой считала, что М. Цветаева считала несчастье необходимым компонентом творчества. Послушать этих людей (о. Туринцева, А. Эфрон), так М. Цветаева просто была мазохистка. Можно подумать, что художник сам напрашивается на то, чтобы были революции, чтобы общество его преследовало. Поэт не создаёт себе страданий сам, но нередко вынужден идти им навстречу, или они сами настигают его, ибо они неизбежны. Вне зависимости от желаний художника, общество любезно предоставляет ему массу возможностей иметь эти страдания. Художник так создан, что не пытается уклониться от стихий, зная, что может извлечь из них творческую пользу. Э. Бёрк сказал, что идеи неудовольствия гораздо сильнее идей, возбуждаемых удовольствием. На определённом расстоянии, и с некоторым смягчением они могут вызывать и вызывают восторг». Из этого умозаключения следует, что художник должен страдать для того, чтобы его творения вызывали наш восторг. Но вряд ли художник должен искать дополнительные страдания. Лев Шестов сказал: «…у певца и своих страданий достаточно, более, чем достаточно, т.к. он не может от них избавиться, то он воспевает их». Разве М. Цветаевой нужно было с 1917 года искать специально каких-то страданий, когда ей и так пришлось пережить революционный хаос и террор, голод и холод, смерть ребёнка, нищету, одиночество, унижения, разлуку, тоску?! Её переживаний хватило бы на десять поэтов. Искать каких-то ещё дополнительных страданий – нонсенс. Разве только страданий любви. Так и это у неё было. Остаётся только решить вопрос, для чего страдают не-художники, обычные люди? Но поскольку решение этого вопроса лежит в другой плоскости, а именно, философско-религиозной, то приходится оставить его за пределами нашего внимания. Когда М. Цветаева пишет, что «в сём христианнейшем из миров» поэты есть – «жиды», «лишние», «парии», она всего лишь констатирует сложившееся положение вещей в мире сём, и она ничуть не сгущает краски. Бердяев полагает, что гениальности, творчеству сопутствует житейская неустроенность: «Тот, кто вступил на путь творческий, путь гениальности, тот должен пожертвовать тихой пристанью в жизни, должен отказаться от своего домостроительства, от безопасного устроения своей личности» [10, 393]. Кто есть поэт? Поэт, отвечает М. Цветаева, есть существо, временно пребывающее в дольнем мире и помнящее о мире ином, ибо там – его дом: «Всякий поэт по существу эмигрант, даже в России. Эмигрант Царства Небесного и земного рая природы» («Поэт и время»). Одной частью своей души поэт принадлежит горнему миру, другой – земному. Оба мира соприкасаются в душе поэта.
Миф о поэте начал твориться в древние времена. Древние арабы называли поэта много сведущим. Считалось, что поэта вдохновляют боги. Как утверждает Й. Хёйзинга: «…из поэта ясновидца лишь постепенно выделяются фигуры пророка, жреца оракула, стихотворца, философа, законодателя, оратора, демагога, софиста, ритора» [246, 140]. Формировавшийся на протяжении столетий миф о поэте окончательно сложился в первой половине ХХ века под пером М. Цветаевой. В мифе о поэте она выделяет архетип, т.е. первообраз. Таким архетипом является Орфей. У Орфея нет национальности. Он может явиться в любой стране и в любое время. В письме к Р. М. Рильке М. Цветаева говорит: «Пушкин, Блок и – чтобы назвать всех разом – ОРФЕЙ – никогда не может умереть, поскольку он умирает именно теперь (вечно!)». Однако степени дарований поэтов различны. М. Цветаева говорила, что поэты также различны, как планеты. Кроме того, у каждого народа всегда есть особенный поэт – главный Орфей, с которого начинается литература этого народа. Это гении, чьё творчество становится для всех последующих поэтов мерилом, образцом для подражания. Гения М. Цветаева ставит в ряд поэтов-богов. У греков это Гомер, у итальянцев Данте, у украинцев Т. Шевченко, у русских А. Пушкин. Сколько бы ни появилось потом поэтов у народа, все они будут поставлены рядом с Орфеем для сравнения, чтобы определить масштаб новоявленного поэта. М. Цветаева замечает, что памятник А. Пушкину был её первым наглядным уроком иерархии. Ребёнок, держа в руке маленькую фарфоровую куколку, подходит к памятнику и приставляет фигурку к постаменту, «…проходя взглядом снизу вверх весь гранитный отвес, пока голова не отваливалась, рост – сравнивать». («Мой Пушкин») Три иерархических фигуры: памятник А. Пушкину, девочка и фарфоровая куколка. «Куколок», которые никогда не дорастут размеров памятника, много. Девочка, которая вырастет, снизу вверх мерящая памятник, несомненно, символический образ. М. Цветаева через этот символический образ как бы сразу определит свой собственный масштаб и перспективу роста. В двадцать один года М. Цветаева с достоинством вполне созревшего человека и поэта скажет: «Пушкин! – Ты знал бы по первому взору, / Кто у тебя на пути. / И просиял бы, и под руку в гору / Не предложил мне идти». («Встреча с Пушкиным») М. Цветаева редко кому говорила «ты». С А. Пушкиным она на «ты», как равная. В 1931 году М. Цветаева напишет: «Я с Пушкиным мысленно с 16-ти лет – всегда гуляю, никогда не целуюсь, ни разу, – ни малейшего соблазна». Перед Пушкиным М. Цветаева никогда не чувствовала себя умалённой. Было осознание равенства, не пошлого демократического равенства всех – со всеми, а равенство аристократов Духа, равенство творцов. Вчерашняя маленькая девочка, пообещавшая памятнику А. Пушкина вырасти, воображая встречу с ним, тоже молодым, не снижает их свидание до уровня любовного свидания двух молодых людей, а возвышает до уровня братства: «…он бы меня никогда не любил (двойное отсутствие румянца и грамматических ошибок), но он бы со мной дружил до последнего вздоха» [258, 575]. Двое связаны узами принадлежности одному Цеху Поэтов. Оба они – одной крови, одной породы. В гору – вместе. Девочка идёт сама, без помощи спутника, потому что силы – равны; и под гору вместе, но – за руку, как друзья. Силу и масштаб своего поэтического дарования М. Цветаева хорошо осознавала смолоду: «Все настоящие знали себе цену – с Пушкина начиная (До Пушкина! Или м. б., кончая, – ибо я первая после Пушкина, кто так радовался своей силе, так – открыто, так – бескорыстно, так – непереубедимо!) Цену своей силе. Свою силу. (Не свою!)». Не свою силу, потому что от Бога данную.
В очерке М. Цветаевой «Герой труда» о В. Брюсове, то обнаружим много интересных мыслей о труде поэта. Само название очерка звучит иронически, с намёком на реалии социализма, идея которого была безоговорочно принята Брюсовым, за что в письме к М. Волошину от 1921 года М. Цветаева назовёт Брюсова гадом, и продажным существом. В. Брюсов, кому от рождения не было отпущено божественное вдохновение, силой воли и труда поэтом себя сделал. М. Цветаева ставит В. Брюсова рядом с А. Пушкиным, чтобы было видно разницу в масштабах: «Волей чуда – весь Пушкин. Чудо воли – весь Брюсов. Меньшего не могу (Пушкин. Всемощность). Раз сегодня не смог, завтра смогу (Пушкин. Чудо). Раз сегодня не смог, никогда не смогу (Брюсов, Воля)» («Герой труда»). Для М. Цветаевой Пушкин – чудо, явленное Богом. Чудо всестороннеё и всемощной гениальности. Единственность и неповторимость А. Пушкина, его величие как поэта, М. Цветаева будет утверждать всегда. Она видела мир, людей, общество отнюдь не с демократической точки зрения. Понятие равенства она никогда не распространяла на сферу духа; она допускала равенство только в материально-бытовом пласту жизни: «Все одинаково хотят: есть, спать, сесть, и т.д.». А. Пушкин демократического равенства тоже не признавал, достаточно вспомнить его высказывания об американской демократии. В беседе со А. О. Смирновой А. Пушкин сказал: «В сущности, неравенство есть закон природы. Ввиду разнообразия талантов, даже физических способностей в человеческой массе нет единообразия, следовательно, нет и равенства». М. Цветаева не признавала высшими ценности, признаваемые в обществе: власть и богатство. Для неё это были сомнительные ценности. Высшими ценностями для неё были власть и богатство творческого духа. М. Цветаева видит мир как бы в двух плоскостях: социальной иерархии и духовной иерархии. Эти две плоскости в её представлении о мире практически никогда не совпадают. С точки зрения социальной иерархии в обществе есть высшие – Царь и дворянство, духовенство и – остальные. С точки зрения духовной иерархии всё смещается и над Царём встаёт – Поэт: «Почему государи не служат поэтом? Не Людовик Х1V – Расину? Разве Людовик – выше? Разве Людовик думал, что – выше? Droit divin, но поэт – больше, явнее droit divin – над человеком: droit divin- над самим поэтом: droit divin Андерсена извлекшее из гроба служившего ему колыбелью, Гейне – из еврейской коммерческой гущи, всех нас – <пропуск одного-двух слов> – извлекшее и^поставившее». Бог являет себя непосредственно в Поэте, а уж потом – в Царе, и прочих. В Царе Бог являет себя как Правитель. В Поэте – как Творец. Первая забота Бога – творить, а уж потом управлять сотворённым миром. Так и Поэтово дело – творить, но Поэтово дело выше дела управления. Бог творит Вселенную из ничего. Поэт творит ещё не бывшее во вселенной, третий мир, или как мы нынче говорим – виртуальную реальность. Именно поэтому Поэт и есть высший. Именно этим своим особым положением и делом он отличается от остальных: неравенством дара, неравенством духа. Почему Поэт, а не Живописец? Поэт, а не Музыкант? Поэт, а не Сапожник? Потому что орудие созидания у Поэта и у Бога одно и тот же – Слово: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Оно было в начале у Бога. Всё через Него начало быть, что начало быть» (От Иоанна 1, 1—3). Пушкин ставит Поэта выше аристократии породы и богатства; он ставит Поэта вровень с Царём: «Ты Царь: живи один…». («Поэту») М. Цветаева добавит и поправит: «Ты Царь: живи один, но у царей наложниц / Минуты. Бог – один, Тот – в пустоте небес». («Двух станов не боец…»)
Пушкин в русской поэзии – бог. М. Цветаева не называет его именно так, но из всего, что она сказала на эту тему, именно это и вытекает. Это косвенно подтверждается через её отношение к Гёте: «Гёте <…> мы должны рассматривать его в ряду не людей, но – богов» («Поэт-альпинист»). Так и Пушкин в ряду – богов. «Любой» и «один» – вот формула М. Цветаевой, где «один» – величина незаменимая, и где «любой» – величина заменимая кем угодно и когда угодно. Пушкин – один, а Николай I – любой, и Дантес, там более. И Натали Гончарова-Пушкина – любая. И этот «любой», говорит М. Цветаева, всегда найдётся. «Пушкин меня заразил любовью», – уверяет М. Цветаева («Мой Пушкин»). Если поэт есть бог, а Бог есть любовь, то дело поэта творить и любить. Формула усложняется. Всё ведёт к судьбе. Потому что, если поэт – творец, то он должен любить то, что является источником его творчества. Вот тут-то и видна разница между Богом, творящим Вселенную и поэтом, творящим свою поэтическую вселенную. Бог творит из ничего. Поэт творит, имея источником земную действительность, сотворённую Богом, плюс собственную душу, на которую эта действительность воздействует (душу задевает). Между Богом и Вселенной никого нет. Бог любит то, что творит и ждёт от творения ответной любви. Даже если творение не оправдывает надежд Бога, на Его судьбе (если у Него есть судьба!) это никак не отразится. Между поэтом и его творением всегда находятся источники, его питающие. От них зависит судьба поэта, которая может быть этими источниками разрушена. Такими источниками могут быть другие люди. Или человек. В особенности «любой». Поэтому в формуле «один» + «любой» – «любой» всегда сильнее. «Один» всегда беззащитен и от «любого» зависим. Вот почему качественность любого так важна. Доброкачественность «любого» – гарантия относительного благополучия поэта, где под благополучием понимается доброкачественность самой его жизни и её сохранность. Злокачественность «любого» ведёт соответственно к катастрофе. Злокачественный «любой» это чернь. Чернь может явиться в каком угодно обличии. Пушкину она явилась в образе кавалергарда Дантеса и убила его. М. Цветаева задаёт риторический вопрос: какого поэта не убили? И отвечает сама на него: мировая лирика питается юношескими смертями. Не только юношескими. Она любыми смертями питается. Поэт, несмотря на своё высочайшее место в духовной иерархии есть существо в высшей степени уязвимое и зависимое. Поэт – смертный бог. И только это равняет его с «любыми». С точки зрения общественной иерархии, что такое поэт? Почти ничего. Он занимает самое низшее место, где-то рядом с сумасшедшими. Его легко унизить. Царь может сделать поэта камер-юнкером. Казалось бы, даёт поэту достойное место в общественной иерархии. А поэт оскорбляется. И правильно делает. Потому что в его возрасте и при его славе это унизительно. Крестьянин может посчитать поэта за бездельника. И, по-своему, будет прав. Но считаться бездельником тоже унизительно, потому что поэт знает, что он великий труженик – «каторжное клеймо поэта», – напишет М. Цветаева Б. Пастернаку. М. Цветаева сказала, что в жизни врач и священник нужнее поэта. У одра умирающего они, а не поэт. Все нужнее поэта, за исключением дармоедов всех разновидностей. Общество чаще всего так и относится к поэту, как к не ненужному, не должному быть человеку. Так возникает в мифе о поэте мифологема «поэт – отверженный». Глядя на памятник Пушкину, М. Цветаева в детстве получает первый урок не только масштаба и иерархии, но и материала и мысли. Памятник сделан из чёрного чугуна. Ребёнок делает первое открытие «русский поэт – негр». Первичное, но не главное: цвет и материя, цвет и раса. Вторичный смысл главнее первого: негр в определённое время и в определённом месте есть существо отверженное, унижаемое, презираемое. Какой поэт, спрашивает М. Цветаева, в этом смысле не негр? Мифологема расширяется: «всякий поэт – негр». Всё начинается с Орфея, который и был первый «негр» и первый был растерзан менадами. К этой теме М. Цветаева неоднократно возвращалась в своей лирике: «Так плыли: голова и лира, / Вниз, в отступающую даль». («Орфей») После стихотворения об Орфее последуют: «Хвала богатым», «Поэты», «Маяковскому», «Ici – Haut», «Двух станов не боец…», «Разговор с гением», «Стихи к Пушкину». «Есть счастливцы…». В стихотворении «Поэты» дан ряд отточенных поэтических формул, развивающих мифологему «поэт – негр»: поэт – лишний, добавочный, полый, затолканный, немотствующий, минмый, невидимый, пария. И, под конец, сравнение, взятое из Ветхого Завета, поэт – Иов. Теперь образуются две мифологемы: «поэт – негр», и «поэт – Иов». Первая мифологема о поэте, отвергаемом человеческим обществом. Вторая – о поэте, которого испытывает Бог. Недаром М. Цветаева в дневнике недоумённо вопрошала, что хочет от неё Бог? А завершается стихотворение «Поэты» мифологемой «поэт – бог», несмотря ни на что: «Но, выступив из берегов, / Мы бога у богинь оспариваем / И девственницу у богов!». («Поэты»)
В стихотворении, посвященном памяти М. Волошина «Ici – Haut» те же мотивы: поэт и в смерти – один. И одиночество его подчеркнуто местом упокоения – на вершине горы, в высоте. Похоронили: «Всечеловека среди высот / Вечных при каждом строе, / Как подобает поэта – под / Небом – и над землёю». («Ici – Haut») В жизни М. Волошин был, как и подобает поэту «меньше, чем самый последний смазчик». В стихотворении «Двух станов не боец…» эта мифологема «поэт – негр» наполняется вполне конкретным политическим смыслом. Поэт, хотя он и меньше последнего смазчика, в роковые времена становится объектом внимания политических партий, требующих от него: блуда, признания демократического равенства – ряда, обязательного выбора одного из двух – враждующих между собою, и – самое худшее – воспевания сиюминутных ценностей, которые культивирует партия. М. Цветаева резюмирует: «Бывают времена, когда голов – не надо». («Двух станов не боец…»)
Честнее с головами поступили менады, Орфею голову оторвав, и Ирод, приказав отрубить голову Иоанну Крестителю. Поэт – заложник времени, заложник временных ценностей, культивируемых обществом, в то время как его божественная лира должна воспевать вечное. Поэт – судья своего времени, потому что знает цену временного и бесценность вечного. Поэт – истец, потому что он – самое страдательное существо среди всех остальных людей, среди «любых». В цикле стихотворений «Стихи к Пушкину» М. Цветаева даёт свой образ А. Пушкина – образ живого человека и поэта, а не хрестоматийного, парадно-холодного и выдуманного. Её А. Пушкин – бурный и буйный, свободный и наглый, сластолюбивый женолюбец, повеса и вольнодумец, зубоскал, бунтарь, гений. Пушкинскую родословную М. Цветаева возводит прямо к Петру Великому, названному прадеду, от кого А. Пушкин унаследовал шаг, взгляд и главное – дух. Достойный царь – прадед, достойный поэт – правнук. Они друг друга – стоили, жаль, что им не было дано сойтись во времени. М. Цветаева вновь, как в юности, утверждает своё родство с Пушкиным, коего называет по-родственному прадедом: «Прадеду – товарка: / В той же мастерской!». («Стихи к Пушкину»)
М. Цветаева сама назвала себя наследницей Пушкина, ибо ведала высокую степень этого родства не по крови, но по духу. И Царя М. Цветаева вниманием не обошла, потому что в мифе о поэте мифологема: «поэт – царь» имеет двойной смысл. Первый смысл: «поэт есть царь», второй: «поэт – и царь». Царь может быть «один», как, например, Пётр Великий, а может быть «любой», как Николай I. «Любые» всегда счастливее поэта, ибо могут не петь в трудную минуту. Поэт всегда, при любых обстоятельствах, условиях, режимах петь – обязан, это его долг. Ещё одна мифологема: «даруемый поэту Богом – голос». Это самый драгоценный дар, который может дать Бог, ибо голос есть Слово. И если поэту дарован голос, то всё остальное, что может иметь «любой», поэту иметь не обязательно. Самое драгоценное у него уже есть и оно способно заменить – всё: «Ибо, раз голос тебе, поэт / Дан, остальное – взято». («Есть счастливцы…») Здесь действует как бы некий закон компенсации. При жизни поэт чаще всего ничем не обладает, кроме голоса, и чаще всего бывает изгоем, но после смерти его ждёт признание, посмертная слава, то, чего «любой» никогда не получит. М. Цветаева говорит: «Весь мир <…> разделён на два лагеря; поэты и все остальные, неважно, кто эти все: буржуа, коммерсанты, учёные, люди действия или даже писатели. <…> Мы защищаем одну и ту же идею – самим фактом своего существования. Поэтому, поймите: как больно мне было бы осознать, что в этом лагере Великих Одиноких налицо разлад. <…> Вся история – игра с участием всего нескольких персонажей; они всегда одни и те же, и они больше, чем принципы, – они стихийные силы <стихии принципов>. Герцог Рейхштадский и Прокеш – это те же Давид и Ионафан. И я нашла, наконец, слово: Вы пишете миф». Понимание М. Цветаевой поэта и поэтического творчества, служения поэта миру восходит к Платону. Одно из основных утверждений греческого философа гласит, что поэт есть одержимый. Одержимость, по Платону, то же, что исступление, наитие, вдохновение. Причём слово «одержимый» используется именно в том смысле, что Муза держит поэта, лишая его свободы делать всё остальное, что не имеет непосредственного касательства к поэзии: «Сократ. И один поэт зависим от одной Музы, другой – от другой. Мы обозначаем это слово «одержим», и это почти то же самое: ведь Муза держит его. И от этих первых звеньев – поэтов – зависят другие одержимые: один от Орфея, другой от Мусея, большинство же одержимо Гомером, или, что то же самое, он их держит». Эту же мысль М. Цветаева выразит следующим образом: «К искусству подхода нет, ибо оно захват» («Искусство при свете совести»). Захват – держание, удержание. И ещё – чара. Слово любимое и Пушкиным. Невидимое воздействие на поэта неведомой, неотразимой силы, которая пленяет его и держит. Это и есть чара, или, если угодно, вдохновение. М. Цветаева говорит: «Нет стихов без чар. (Не очарованы, а чарованы. <…> Нет чар – нет стихов, есть рифмованные строки «И сквозь магический кристалл…». (Пушкин) Пушкин всё это знал отлично, не даром кому-то сказал: «Если бы я мог (материальные причины), я бы никогда ничего не писал, кроме стихов». Одержимость, по Платону, может передаваться от Музы – поэту, а от поэта – читателям, которые тоже становятся одержимыми – через поэта – этой Музой: «божественная сила, которая тобою движет, как сила того камня, что Еврипид назвал магнесийским. <…> Так и Муза – сама делает вдохновенными одних, а от этих тянется цепь других одержимых божественным вдохновением». Поэт, по Платону, не является творцом своих творений. Через поэтов говорят боги: «мы не должны сомневаться, что не человеческие эти прекрасные творения и не людям они принадлежат; они – божественны и принадлежат богам, поэты же – не что иное, как толкователи воли богов, одержимые каждый тем богом, который им владеет». Поэт в состоянии одержимости похож на гадателей и прорицателей: «…не мудростью могут они творить то, что они творят, а какой-то прирождённой способностью и в исступлении, подобно гадателям и прорицателям; ведь и эти тоже говорят много хорошего, но совсем не знают того, о чём говорят». Последнее утверждение весьма примечательно. Поэт, приравненный к гадателю и прорицателю, тоже не ведает, о чём говорит. Таким образом, поэт есть медиум, посредник между богами и людьми. М. Цветаева вслед за Платоном говорит, что: «Всякая строчка – сотрудничество с «высшими силами», и поэт – много, если секретарь!». И. Ильин высказывает точно такую же точку зрения на творчество: «Но всё, что они создают, – эти созерцающие поэты – всё идёт не от них самих, а через них. Все создания их больше их голосом для таинственной самосути мира» [86, 609]. Состояние творчества М. Цветаева определяет как состояние наваждения: «Что-то в тебя вселяется, твоя рука – исполнитель – не тебя, а того. Кто – он? То, что через тебя хочет быть. <….> Состояние творчества есть состояние сновидения» («Искусство при свете совести»). Наитие ли, наваждение ли, сновидение ли – та же одержимость, что у Платона. Впрочем, слово «одержимость» М. Цветаева тоже употребляет: «Искусство есть то, через что стихия держит – и одерживает: средство держания (нас – стихиями), а не самодержание, состояние одержимости, не содержание одержимости». («Искусство при свете совести») Платонову мысль об одержимости поэта М. Цветаева повторяет и углубляет. Она совершенно уверена в правоте греческого философа. Она уверена из собственного творческого опыта. Платон, кстати, был не только философом, но и поэтом, так что собственный творческий опыт у него тоже был. М. Цветаева уверена, что поэт есть средство в чьих-то руках: «Чем поэт духовно больше, то есть чем руки, его держащие, выше, тем сильнее он эту свою держимость (служебность) сознаёт. <…> По существу, вся работа поэта сводится к исполнению, физическому исполнению духовного (не собственного) задания». («Искусство при свете совести») Платонизм М. Цветаевой совершенно отчётливо выражен в убеждении существования вечного мира идей, которые жаждут воплощения на земном плане: «К физическому воплощению духовно уже сущего (вечного) и духовному воплощению (одухотворению) духовно ещё не сущего и существовать желающего, без различия качеств этого желающего. К воплощению духа, желающего тела (идей), и к одухотворению тел, желающих души (стихий). Слово для идей есть тело, для стихий – душа». («Искусство при свете совести») Платон предполагал что, поэт может быть одержим, как богами, так и демонами. М. Цветаева развивает эту мысль Платона, показывая, что поэт служит идеям, когда он одержим богами, и служит стихиям, когда он одержим демонами. Поэт может служить и тем, и другим. Когда он служит идеям, то они через поэта получают воплощение – словесное тело. Когда поэт служит стихиям, то он одухотворяет тела, которые ранее души не имели. Когда поэт служит идеям, он служит божественному и вечному, высшему. Когда он служит стихиям, он служит земному и временному, низшему. Сопоставляя двух гениев Германии, М. Цветаева приходит к выводу: «Мысль: Бетховен был одержим демоном. Гёте демонов удерживал». Однако одного вдохновения, одержания, чары – мало. М. Цветаева, как и Пушкин, полагает, что истинно великое произведение без труда родиться не может. Мало быть одержимым. Вдохновение должно быть подкреплено трудом, без которого одним только вдохновением поэзию не сотворить. Формула «вдохновение + труд подхвачена М. Цветаевой, как формула, наиболее точно выражающая процесс творчества. Поэтический труд это вслушивание, поиск нужного и точного слова, полное овладение материей, подчинение её своим замыслом, тщательная шлифовка. М. Цветаева нашла свой вариант формулы: «ремесло да станет вдохновением, а не вдохновение – ремеслом». («Искусство при свете совести») Вдохновение здесь, конечно, главная часть. Нельзя создать поэта, обучив его технике версификации. Нельзя создать поэта, обучив его на опыте предшественников: «Не единоличных в творчестве нет. <…> Теория у поэта всегда пост фактум, вывод из собственного опыта труда, обратный путь по следу». («Искусство при свете совести») Пушкин говорил приблизительно то же самое, что поэзия бывает страстию немногих, родившихся поэтами. М. Цветаева вслед за Платоном утверждает, что талант и вдохновение – от Бога, труд – поэта. Рождение поэзии невозможно без вдохновения, Создание поэзии невозможно без труда. Один только труд без вдохновения поэзии не создает. Одно только вдохновение без труда не даст поэзии воплощения в словах. У Платона М. Цветаева заимствует также образ крылатого поэта. В её лирике то и дело встречается этот образ: «Что я поистине крылата / Ты понял, спутник по беде!». («И другу на руку легло…»)
В поэте, по М. Цветаевой, всё крылато: за спиной – крылья, крылата душа, ноги, голос: «Всем пророкочет голос мой крылатый…». («Вы столь забывчивы…»); «За моей спиной крылатой…» («Рыцарь ангелоподобный…»); «Я – крылатая, была проклятой». («Новый год я встретила одна»)
Крылья – атрибут высших существ. У Платона в «Ионе» Сократ говорит: «Говорят же нам поэты, что они летают, как пчёлы, а приносят нам свои песни, собранные у медоносных источников в садах и рощах Муз. И они говорят правду: поэт – это существо лёгкое, крылатое и священное; и он может творить лишь тогда, когда сделается вдохновенным и исступлённым и не будет в нём более рассудка; а пока у человека есть этот дар, он не способен творить и пророчествовать». Бог делает поэтов своими слугами, чтобы через них говорить с человеком, утверждает Платон устами Сократа. Глядя на земную красоту, поэт припоминает красоту истинную, и окрыляется, и стремится взлететь – вот причина его исступлённости. Вдумчивый читатель, если он понимает поэта и правильно расшифровывает его произведения, тоже окрыляется и становится исступлённым. У М. Цветаевой поэт становится крылатым тоже в состоянии вдохновения, которое и есть исступление. Крылья возносят поэта ввысь, к истинной красоте, к идеальному миру. Туда же поэт увлекает за собою читателя. Поэт тем и отличается от обыкновенных людей, что, возносясь на крыльях вдохновения, способен в минуты экстатического подъёма созерцать прекрасное, идеальное: «Ввысь – мой тайновидческий путь». («В сновидящий час») В горнем мире идеальном мире Платона царствуют, как утверждает М. Цветаева, Умыслы (т.е. идеи, не воплотившиеся ещё на земле): «Умыслы – в мире дословном (дословесном) то же, что тайнопись в мире сём. Умысел можно передать только тайнописью» [260, 248]. Поэт лучше и легче припоминает то, что его душа перед рождением видела в горнем мире. Платон говорит, что знание это припоминание. Таким образом, Платон верил в предсуществование души. М. Цветаева выразила идею Платона о предсуществования души в стихотворении «Сивилла – младенцу»: «К груди моей Младенец, льни: / Рождение – паденье в дни. / С заоблачных, нигдешних скал, / Младенец мой, Как низко пал! / Ты духом был, ты прахом стал». («Сивилла – младенцу»)
М. Цветаева и о себе говорила, что всё знала отродясь и дородясь. («Мой Пушкин») Так кто же, по М. Цветаевой, поэт? Этот вопрос всегда волновал М. Цветаеву. В поэзии, прозе, письмах, дневниковых записях она постоянно возвращается к нему: дополняет, уточняет, шлифует то, что сказала о поэте раньше. Самое главное, что М. Цветаева скажет о поэте, также восходит к Платону. В диалоге Платона «Федон» душа уподоблена лире, её струнам и строю. Строй лиры Платон называет чем-то невидимым, бестелесным, прекрасным и божественным. Сама лира и её струны – тела, и как тела они смертны. Душа это строй лиры, «…душа – своего рода гармония, слагающаяся из натяжения телесных начал». Любая душа, если она добродетельна, имеет строй. Если же не добродетельна, то строя у неё нет. Кроме строя души (или отсутствия оного), есть такой строй души, который присущ только поэту. М. Цветаева говорит: «Поэт: определённый духовный строй и определённый словесный дар. <…> Поэт неизбежно терпит крах на всех других путях осуществления» [259, 670]. Обратим внимание на одну деталь. В 1921 году М. Цветаева запишет в своём дневнике: «О, боже ты мой, как объяснить, что поэт – прежде всего – СТРОЙ ДУШИ!». В середине 30-х годов в одном из писем М. Цветаева скажет, что поэт это духовный строй и определённый словесный дар. Поправка весьма существенная. От строя души – к строю духа. Душа, как известно, теснее связана с телом. Дух – сильная сторона души, средоточие добродетелей, воли, совести, ума – менее всего связан с телом. М. Цветаева душу, и дух различает, и дух ставит выше души, как и следует: «Над душой – дух, не нуждающийся в поэтах, если нуждающийся – в пророках». Область поэта – душа. Со временем М. Цветаева начинает понимать, что одного только строя души для поэта – мало, чтобы называться поэтом. Строй души есть и у добродетельного человека. Тогда появляется более точное определение – строй духа. Не всякий человек, обладая строем души, обладает ещё и духом, тем более, строем духа. Нечего и говорить, что человек не может обладать духом, не имея строя души. Обычный человек, обладающий строем души и строем духа, это гармоничный, совершенный человек, который может быть талантлив в любой области: в науке, религии, различных ремёслах и видах искусств. Эти люди могут добиться выдающихся успехов в своей области. Поэт есть не просто строй души, но определённый строй души, особенный, присущий только поэту. Поэт видит картину мира преображённой. Поэт – утысячерённый человек, по М. Цветаевой. У поэта должна быть очень сильная воля к творчеству, и воля к сопротивлению страстям. Если область поэта – душа, в том числе и его собственная, т.е. срединная часть, мятущаяся между духом и телом, то могучая воля, как составляющая часть духа, нужна поэту для преодоления губительных, необузданных страстей. Поэт должен знать высшие ценности: добро, красоту, истину, любовь. Но мало знать. Поэт должен отдать им предпочтение перед низшими ценностями. У поэта не должно быть изъянов духа, т.е. недостающих составляющих, отсутствие которых может сделать дух неполноценным. Наличие воли при отсутствии предпочтения высших ценностей, поэта не даст, но может дать полководца или банкира, или тирана. Кого угодно может дать, но только не поэта. Обострённое чувство совести как составляющая духа должна также наличествовать у поэта, хотя – как это ни парадоксально – М. Цветаева говорит о необходимой для поэта атрофии совести, ибо его рукой жаждут воплощения демоны эпохи или поколения. Не думаю, чтобы у самого поэта должна быть атрофия совести. Поскольку рукой поэта водит демон, желающий воплощения, поэт сознательно ему уступает. Это как бы запланированная и временная атрофия совести, которая проявляется только в процессе творчества. Поэт должен понимать её природу, допускать её, но никогда её не предпочитать. Так А. Пушкин «Гавриилиаду» пишет, а потом отрекается. Д. Боккаччо «Декамерон» пишет, а потом отрекается. С. Боттичелли «рюпос» пишет, а потом несёт картины на костры, зажжённые Д. Савонаролой. У поэта должна быть вера в Бога. Не может быть поэта без веры в Высшего, которому всем обязан, ибо поэт всегда знает, что пишет – не сам. Религиозное сознание – важнейшая составляющая духа. Самая сильная, самая основная, без которой не только поэта, нормального человека быть не может. Как бывает атрофия совести, воли, так бывает атрофия религиозного сознания, или, как его привычнее называют, атеизм. Там, где атеизм, там процветает принцип – всё позволено или ведущий к нему принцип относительности. М. Цветаева прекрасно знала, что поэту в жизни ничего не позволено: «В жизни, <…> ни-че-го нельзя». Поэт, по М. Цветаевой, никогда не атеист. При вынужденной атрофии совести в процессе творчества, религиозное сознание предотвращает коррозию души поэта. Религиозное сознание, как составляющая духа, особенно необходимо поэту потому, что через дух с ним говорит Бог. Как поэт может услышать глас Божий, если его дух не развит? Ещё одна составляющая духа – разум, позволяющий поэту распознавать истинные ценности и мгновенно схватывать универсальную связь всех явлений. Разум как высшая способность познания (И. Кант) даёт возможность поэту собирать знания, т. е. информацию о мире и складывать её, как в кладовой, в памяти, чтобы в нужный момент воспользоваться ею. «Прислушиваюсь <…> ко всему, что мудрость и природа», – говорит М. Цветаева. («Поэт о критике») Без определённого строя духа (плюс словесный дар) поэта нет. Духовный строй поэта это орган, с постоянным переключением регистров. Характер рождающейся музыки зависит от того, чем (или кем) в настоящий момент одержим поэт. О себе М. Цветаева неоднократно говорила, что в ней много душ и много поэтов. Отзываясь на статью Ю. Иваска, М. Цветаева высказывает своё разочарование содержанием этой статьи. Главное возражение М. Цветаевой в том, что Иваск свалил в одну кучу, все её стихи раннего и позднего периода, не показывая изменений и роста души. М. Цветаева на «безысходное умствование» Иваска отвечает: «…мои стихи не от головы и не для головы, здесь глас народа – глас Божий». И доказывая, что её поэзия никогда не была однообразна, что она менялась и росла вместе с поэтом, М. Цветаева говорит: «Меня можно вести только на контрасте, т. е. на всеприсутствии: наличности всего. Либо брать – часть. Но не говорить, что эта часть – всё. Я – много поэтов, а как это во мне спелось – это уже моя тайна». Можно иметь чрезвычайно восприимчивую и меняющуюся, растущую душу, но дух всегда – один и тот же, всегда неизменный, всегда управляющий душой, всегда – опора мятущейся души, ибо духу присущи основоположения. (Марк Аврелий) М. Цветаева эту особенность духа знала: «Но писала Вам не „москвичка“, а бессмертный дух, который дышит, где хочет, рождаясь в Москве или Петербурге – дышит, где хочет. Поэт есть бессмертный дух». Что касается отношения М. Цветаевой к критикам, то она их, как и А. Пушкин, не жалует. С точки зрения М. Цветаевой судить о качестве поэтической вещи может только поэт. Если критик судит о мире, в котором не живёт и которого не знает, то он превышает свои права. М. Цветаева делит критиков на несколько типов: критиков-выжидателей, критиков-чернь, критиков-дилетантов, критиков-справочников. Какой тип хуже? Все – хуже! Все неразборчивы в средствах, некомпетентны и намеренно слепы. Критик-выжидатель это «пророк назад», критик post factum. Критик-чернь совершает грех хулы на Духа Свята, это грех нежелания света. Этот критик судит о поэте понаслышке. Критик-дилетант «накипь на поверхности котла». Критик-справочник рассматривает вещь с формальной точки зрения, с точки зрения стихотворной техники. Критиком может быть только равный – поэт. Наконец мифологема А. Пушкина «ты – царь» получает у М. Цветаевой дальнейшее развитие. Размышляя о поэте и его судьбе, М. Цветаева утверждает то же, что и А. Пушкин. Поэт, культивирующий в своём творчестве вечные ценности, и общество, культивирующее ценности временные и преходящие – несовместимы. А. Пушкин советует поэту не дорожить народной любовью, ибо любовь народа ветрена, капризна, переменчива, самонадеянна и непостоянна. У М. Цветаевой тема поэт и толпа приобретает трагический смысл, ибо в ХХ веке общество требует от поэта уже не пользы, а выбора между политическими группировками. Поэт должен выбрать и подчиниться части толпы с её политическими пристрастиями, разделить их с толпой и воспеть в угоду толпе. Нынче поэт должен быть – в ряду, как все. Толпа пытается низвести его до своего уровня, приобщить своей низости, заразить своими пороками, растлить. Толпа ХХ века не предлагает поэту спеть что-нибудь полезное, дать какой-нибудь урок ей, а она послушает. Толпа в ХХ веке диктует поэту – о чём петь и как петь. Толпа поучает поэта. Она даёт ему уроки. У М. Цветаевой мифологема «поэт – Бог» понимается именно в том положительном смысле, какой вкладывал в свою мифологему – Пушкин: «И Бога глас ко мне воз звал». (А. Пушкин «Пророк»).
Нет, и не может быть между Поэтом и Богом посредников, и глас поэта не есть глас народа, а есть – Глас Божий. Чтобы ярче стал образ поэта, М. Цветаева обращается к своему любимому образу-символу – дереву. Корни дерева укреплены в земле. Крона дерева устремлена в небо. Соки из почвы, восходя по стволу, питают крону дерева. Но крона, достигая небесных высот, видит то, что недоступно видеть корням. Крона свидетельствует корням об увиденном с высот. Поэт – небесный гость на земле призван свидетельствовать о горнем мире. Всякий поэт, утверждает М. Цветаева, есть слуга идей или стихий. Бывает и того и другого вместе. Поэт есть существо спящее. Что это значит? Поэт пребывает в особом состоянии сновидения, т.е. сна наяву: «…стихи часто являют нам нечто скрытое, приглушённое и даже заглушённое, чего и сам человек в себе не знал и не узнал бы, если бы не стихотворный дар. Действие сил, неведомых ему, кто действует и осознаёт их лишь в самый момент действия. Почти полная аналогия со сном. <…> Я поэта есть я сновидца и речетворца. Таков закон особости поэта. Потому-то все поэты столь схожи и столь несхожи. Схожи, ибо все без исключения видят сны. Несхожи тем, какие сны видят» («Искусство при свете совести»). Сны, по М. Цветаевой есть то, что Жан Поль называет бессознательным: «То, самое могучее в поэте, что вдыхает в его творения добрую и злую душу есть бессознательное» [81, 90]. Поэт есть творящее творение, тем отличающееся от Творца, что не отдыхает в седьмой день. Состояние творчества есть состояние сновидения. Это совсем по А. Пушкину – видеть творческие сны. Что у А. Пушкина – творческий сон? Подлинное бодрствование поэта. Что бы поэт ни делал в повседневной жизни – веселится, ест, пьёт, любит, ходит в гости, и.т.д. всё одно – спит. То же самое и у М. Цветаевой: состояние творчества есть творческий сон, точнее, творческое сновидение, т.е. – истинное бодрствование: «Мы спим – и вот, сквозь каменные плиты / Небесный гость вчетыре лепестка. / О, мир, пойми! Певцом во сне открыты / Закон звезды – и формула цветка». («Стихи растут…»)
И. Ильин утверждает: «Когда поэт предаётся творчеству, то он уже не «спит». – [86, 607]. В поэте засыпает трезвое дневное сознание. Оно «исключается» и перестаёт быть органом познания. И тогда его место занимает духовное созерцание и поэту открывается «живая самосуть бытия» [86, 608]. К состоянию творческого сновидения у поэта добавляется ещё и почти физиологическое ощущение «давления изнутри». Об этом состоянии знают все поэты. Мучиться потребностью написать стихотворение, это и есть – испытывать давление изнутри. Давление церкви, государства, общества – ничто перед этим. Общественные институты есть внешнее давление, человек может вынести, но давление изнутри он вынести не может, ибо оно обладает сверхмощной и сверхъестественной силой. Состояние творчества (сновидение наяву и давление изнутри) М. Цветаева называла наваждением. Хочет поэт того, или не хочет, но «что-то в тебя вселяется, твоя рука – исполнитель, – не тебя, а того. Кто он? То, что через тебя хочет быть.
М. Цветаева определяет, что такое творчество: «Ответный удар, больше ничего. Вещь в меня ударяет, и я отвечаю. Либо перед ответом вещи ставлю вопрос. Всегда диалог, поединок, схватка, борьба, взаимодействие. <…> Отражённый удар, в не вещь». («Наталья Гончарова»)
Н. Бердяев называл художественное творчество «…прибавлением к мировой действительности ещё небывшего». У М. Цветаевой художественное творчество есть воспроизведение того, что уже существует в ином мире в наисовершеннейшей идеальной форме. М. Цветаева разделяет мнение Ф. Шеллинга: «Все вещи пребывают в Боге только через свою идею, и эта идея объективиpируется там, где и в отражении продуцируется единство бесконечного в конечном, в форме».
Говоря о тайне творчества, нельзя не сказать об эзотеризме поэзии. С понятием эзотеризма связана проблема читателя. Проблему – для кого писать М. Цветаева решала точно так же, как и А. Пушкин, минуя все решения, что могли ещё иметь место. «Писать для народа» – это требование было для неё бессмысленным. А. Пушкин говорил, что пишет для себя. М. Цветаева утверждала, что пишет для самой вещи, ради самой вещи: «Вещь, пока пишется – самоцель». («Поэт о критике») Впрочем, это утверждение согласуется с утверждением А. Пушкина, что цель поэзии – поэзия. Конечно, как А. Пушкин, так и М. Цветаева хотели писать и для читателей, но только для вдумчивых читателей: «Не нужно торопить этих миллионов, приурочивать их именно к этому десятилетию или веку». («Поэт о критике») М. Цветаева не надеялась, что будет понята современниками. Так же и А. Пушкин вовсе не ожидал, что при его жизни его творчество наиболее полно будет оценено его современниками. Что касается вдумчивого умного и проницательного читателя, его следовало бы воспитать, ибо восприятие и толкование поэзии есть дело трудное, и сложное, как и создание поэзии. Платон первый заговорило тайне поэзии. Загадочность есть неотъемлемое свойство поэзии. Похоже, что М. Цветаева не разделяет мысль А. Пушкина о том, что поэзия должна быть глуповата. М. Цветаева ближе мысль Платона о тайне поэзии, делающей её похожей на пророческие оракулы, которые надо уметь толковать.
Должна ли поэзия быть понятна читателю, как таблица умножения? В недавние времена ответ был прост: поэзия должна быть понятна «широкому читателю». Как следствие этой установки явилось упрощение, низведение поэзии до нижайшего уровня. Поэзия перестала быть поэзией, как таковая. Появилось то, что называется не поэзией, а стихоплётством, на потребу полуобразованного читателя. Отличительной чертой такого читателя М. Цветаева называет неразборчивость. Этот тип читателя – читатель понаслышке. Такого читателя М. Цветаева высмеяла в статье «Поэт о критике»: «Такому читателю имя – чернь. <…> Чернь, мрак, тёмные силы. <…> Такой читатель – враг, и грех его – хула на Духа Свята. В чём же этот грех? Грех не в темноте, а в нежелании света, а в сопротивлении пониманию, в намеренно слепости и в злостной предвзятости». В цветаевской характеристике читателя понаслышке можно присовокупить высказывание Л. Шестова: «…на сто грамотных людей едва ли девяносто девять понимают, что они читают». Не должен ли поэт ориентироваться читателей, на чернь? Нет, разумеется. И это не есть высокомерие поэта. Поэт не должен опускаться до черни. Чернь должна, работая над собою, возвыситься до поэта, и тогда перестанет быть чернью. Если поэт есть со-творец, если он со-творец высших сил, то и от читателя М. Цветаева требует сотворчества. Отсюда вытекают определенные требования к поэту, поэзии и читателю. Требование к поэзии: оная не должна быть ни последовательно линейной, ни прямолинейно реалистической. В лирических стихотворениях время не должно быть последовательно-линейным. Из всего многообразия бытия нужно выхватить самое яркое, самое существенное: «Лирические стихи (то, что называют) – отдельные мгновения одного движения: движения в прерывности. <…> Лирика – это линия пунктиром, издалека – целая, чёрная, а вглядись: сплошь прерывности между точками – безвоздушное пространство: смерть. И Вы от стиха до стиха умираете. (Оттого „последность“ – каждого стиха!)». Выхваченные из потока бытия образы становятся символами. Вспомним, что такое первоначально символ. Хозяин, расставаясь с гостем, разламывал надвое черепок. Одну половину он оставлял себе, другую предлагал взять гостю. По этому обломку черепка через много лет можно было опознать пришельца. Опознавательный знак – черепок, как часть целого. Совместив края черепков, хозяин или его потомки могли быть уверены, что в дом пришёл друг. Черепок – символ, часть, указывающая на целое. Символы амбивалентны. С одной стороны они репрезентируют значение онтологического бытия, а с другой стороны, значение трансцендентального бытия. Отсюда любовь М. Цветаевой к образам-символам пещеры, горы, куста, дерева, лестницы, облака и. т. д. «Символ <…> предстаёт как осколок бытия, способный соединиться с соответствующим ему осколком в гармоничное целое, илиже что это – давно ожидаемая частица, дополняющая до целого наш фрагмент жизни». Роль этой частицы в искусстве не сводится только к дополнению целого. Она сама в себе несёт возможности обобщения «зовущего за пределы <…> вещи и намечающего огромный ряд её разнородных перевоплощений. В символе есть обобщение, создающее смысловую перспективу». В цветаевских стиховорениях отдельные мгновения одного движения – суть символы, создающие смысловую перспективу. Символ предполагает эзотеричность, объёмность, многозначность, философскую глубину. Не отражение, но преображение при помощи символов онтологического бытия, связь через них с миром иным. Поэзия, по М. Цветаевой, связывает два мира, отсюда и особый язык поэзии, понимаемый здесь – и там. Таким языком поэзии являются символы и архетипы.
Требования к поэту вытекают из требований к поэзии. Поэт обязан заботиться о точности образов. Он должен много знать: «Из мира внешнего мне всякое знание благо, потому что я в нём – нуль. А нужен он мне ежечасно. Нельзя о невесомостях говорить невесомо. Цель моя – утвердить, дать вещи вес. А для того, чтобы моя „невесомость“ (душа, например) весила, нужно нечто из здешнего словаря и обихода, некая мера веса, миру уже ведомая и утверждённая в нём. <…> Поработить видимое для служения незримому – вот жизнь поэта. <…> Поэт есть тот, кто должен знать всё до точности. Он, который всё уже знает? Другое знает. Зная незримое, не знает зримое, а видимое ему неустанно нужно для символов». («Поэт о критике») Онтологический мир есть источние символов, соединяющих зримое, вещественное и незримое, невещественное. Поэт должен знать профессии, ремёсла, науки, всё расширяя и расширяя круг. Всё это нужно для того, чтобы выбрать точный символ.
Требование к читателю сводится к тому, чтобы читатель стал со-творцом поэта. Читатель должен уметь восполнять по символам целостную картину онтологического мира, и расшифровывать символы для того, чтобы при их посредстве попытаться постичь сущность трансцендентного мира, насколько это возможно в этом мире. М. Цветаева принципиально не желает облегчать жизнь читателю. Она объясняет название своего сборника «Ремесло», взятое из строки К. Павловой: «Эпиграф этот умолчала, не желая, согласно своей привычке, ничего облегчать читателю». Высшее уважение, проявленное к читателю – уважение его мыслительных способностей. Что она понимает, то может понять и читатель. Посвящённый разговаривает с посвящаемым. М. Цветаева считала, что каждый стих – речение Сивиллы, то есть бесконечно больше, чем сказал язык. Читатель должен не только понять язык символов, но и понять то, что не обозначено ими. Прочесть текст между строк, прочесть подтекст. «Книга должна быть исполнена читателем, как соната. Буквы – ноты. В воле читателя – осуществит или исказить». Сближение поэзии с музыкой, букв с нотами не случайно. М. Цветаева, рассуждая о живописи, поэзии и музыке утверждает, что изобразительные искусства лишены загадочности, тайны, что они «грубы, точно берут за шиворот: гляди, вот я. Очевидность. Наглядность. <…> Даже если человек картины не понял, то всё-таки видел – цветовые пятна <….> А стихи? Восемь буквенных строчек. А Музыка? Пришпиленные блохи нот. Никакой красоты, никакого подкупа. Меня нужно понять – либо меня нет». Таким образом, по М. Цветаевой стихи есть зашифрованное письмо. Тот, кто умеет такие письма расшифровывать, тот и есть хороший читатель. Мысли М. Цветаева совершенно совпадают с рассуждением о чтении И. Ильина. Философ пишет: «Читать – значит искать и находить, ибо читатель как бы отыскивает скрытый писателем духовный клад, желая найти его во всей его полноте и присвоить его себе. <…>. Это есть творческий процесс, ибо воспроизводить, значит творить».
М. Цветаева радуется, когда находит единомышленника, поэта пишущего, как она сама – при помощи символов: «Пастернак, есть тайный шифр. Вы – сплошь шифрованы, вы безнадёжны для «публики». Для «публики», но не для настоящего читателя. М. Цветаева «публику» не любит. «Публике» надо всё разъяснять, разжёвывать. «Публика» жаждет наслаждаться «переплесками» слова. М. Цветаева ценит читателя вдумчивого, терпеливого, работоспособного, как она сама. Ей нужен читатель-единомышленник: «Эту усталость свою, по завершении вещи, я чту. Значит, было, что перебороть и вещь далась не даром. Значит, стоило давать бой. Ту же усталость чту и в читателе. Устал от моей вещи – значит, хорошо читал. Усталость читателя – усталость не опустошительная, а творческая. Сотворческая. Делает честь и читателю и мне» («Поэт о критике»). Одна из знакомых М. Цветаевой вспоминает: «Я помню её стихотворение «Так плыли голова и лира…». Я его тогда не поняла. Это миф об Орфее. Когда она мне объяснила, я спросила её, почему она к стихотворению не сделала примечания. Она ответила: «Пусть читатель догадывается». Преодоление трудностей – вот что ждёт М. Цветаева от читателя. Не просто наслаждение произведением, а наслаждение совместным трудом, а уж потом наслаждение результатом совместного труда. Только тогда наслаждение произведением искусства будет полным. М. Цветаева предлагает читателю идти по её следу. Чтение становится увлекательным занятием. Читатель превращается в исследователя, которого ожидают открытия. М. Цветаева считала, что читательское сотворчество есть необходимость, ибо тогда и только тогда читатель растёт, и – приобщается миру иному и вечности. Углубляясь в текст, расшифровывая символы, читатель погружается в покой особого рода: «Это покой не подверженный скуке. Чем больше мы общаемся с произведением искусства, тем многообразнее, богаче оказывается оно. Сущность восприятия времени в искусстве заключается в том, что мы учимся пребывать в покое. Возможно, это доступное нам конечное соответствие тому, что именуется вечностью». Такая работа читателя бывает, в конце концов, щедро вознаграждена: радостью открытия, сопереживания, возвышения читателя до уровня горних, читающих поэта шутя. Чтение поэзии требует умственного и духовного напряжения. Об этом пишет в своей книге «Актуальность прекрасного» Г.-Г. Гадамер: «Картину приходится «расшифровывать» точно так же, как и текст». Но если читатель нерадив, не хочет расти и расшифровывать поэтический текст (прозу, живописные полотна), то тогда он должен признать справедливость следующего утверждения Ильина: «По чтению можно узнавать и определять человека. Ибо каждый из нас есть то, что он читает, и каждый человек есть то, как он читает».
Вдохновение и труд поэта плюс труд и сотворчество читателя создают ту напряжённость жизни поэзии, без которых поэзия мертва. Миссия поэта – вести читателя за собою по пути восхождения. Эзотеризм поэзии для тех, кто взял на себя труд расшифровки символов и архетипов стихотворения, оборачивается экзотеризмом поэзии. Поэзия, сама по себе, есть символ и сами стихи ключ к пониманию всего. М. Цветаева не была одинока в своём понимании поэзии. Й. Хёйзинга, например, говорил, что искусству необходима эзотеричность. Г.-Г Гадамер также говорил о необходимости ответного усилия познающего: «…искусство в какой бы то ни было форме, будь то освящённое традицией привычное предметное искусство или же порвавшее с традицией современное искусство, полное неожиданностей, – в любом случае оно требует от нас самостоятельного созидательного усилия». Когда вещь завершена, может оказаться, что художник сделал больше, чем задумал. Именно это произошло, по мнению М. Цветаевой, с «Двенадцатью» Блока.
Вечность касается своим дыханием поэта, и он едва успевает запечатлеть при помощи символов то, что задумал, что почувствовал. Поэт нередко забывает собственный шифр, и ему самому, как и читателю, приходится расшифровывать собственное произведение. Поэт не есть собственник, а только «прохожий секрета», как говорит М. Цветаева, открываюший все замки сразу, но не могущий вторично открыть ни одного. Чтобы открыть замок во второй раз ему нужно изрядно потрудиться.
С точки зрения М. Цветаевой, поэт не должен совершать насилия над собою – писать на злобу дня. Что злободневно сегодня, завтра исчезнет без следа. Злободневность есть гибель для поэзии. Для злободневных тем есть публицистика. Поэзия и публицистика – несовместимы. Предмет и тема поэзии – вечное в настоящем, прошлом и будущем. Современность поэзии вовсе не в злободневности. Поэты всех времён говорят одно, замечает М. Цветаева. Одно – вечное в любом времени.
Художнику, как воздух, необходима свобода, т.е. полная независимость от идеологий, партий, классов, политики. Художник должен стоять над всей этой сиюминутностью. У художника одна-единственная задача – вслушиваться и писать. Время само подскажет художнику, о чём и как писать. Поэт не должен бояться показаться не современным, потому что всё равно «из истории не выскочишь» («Поэт и время»). История всё равно предъявит свои права художнику, заставит к себе прислушаться. Поэту надо оставить его свободу быть потрясённым стихией по-своему. Не надо поэта учить, как ему чувствовать и о чём писать. Этот призыв М. Цветаевой не мог быть услышан в СССР. Советская коммунистическая идеология, объявившая, что марксистское учение «истинно, потому что оно верно» (при полном отсутствии доказательств и вопреки логике), не могло позволить художникам свободно потрясаться, чем и как они того пожелают. Впрочем, всякая идеология – насильница душ. Всякая идеология, если она не лишена инстинкта самосохранения, не может дать художнику свободу.
М. Цветаева понимала, что, поскольку поэзия есть мост между двумя мирами, то в ней есть и сугубо земные черты. Поэт есть средство в чьих-то руках, но это могут быть руки не только вечных идей (небесное), но и стихий (земное). Поэтому М. Цветаева отказывает поэзии в святости. У К. Павловой поэзия – «святое ремесло», у М. Цветаевой – «ремесло». Поэзия, по М. Цветаевой, всегда есть чьё-то первое, низкое небо: тех же стихий, страстей. Поэзия способна стихию одухотворить, но стихия это земное явление, даже если она одухотворена. Всё что есть в том и этом мире хочет обрести речь через поэта. Вечное, небесное хочет получить воплощение. Земное, телесное хочет получить душу. Слово одновременно есть душа и тело. Именно в слове воплощаются идеи и одушевляются тела. Гениями, по М. Цветаевой, становятся те художники, кто умеет прислушиваться и к земному и к небесному: к стихиям и к идеям: «Слишком обширен и прочен земной фундамент гения, чтобы дать ему – так – уйти ввысь. <…> Будь Шекспир, Гёте, Пушкин выше, они много бы не услышали, на многое бы не ответили, ко многому бы просто не снизошли» («Поэт о критике»).
С идеями, желающими быть воплощёнными в слове, проблем у художника нет. Проблемы есть у художника со стихиями, желающими получить душу. Стихии есть явление непросветлённое, принадлежащее хаосу, дионисийское, и часто губительное. Задача художника состоит в том, чтобы просветлить и преобразить тёмное, хаотическое, губительное, так, чтобы оно обрело иное, противоположное качество, одухотворилось по мере возможности. Демон стихии соблазняет поэта, обещает ему награду, если поэт уступит соблазну. Но демон стихии сам одержим двумя соблазнами: использовать поэта, как средство одухотворения или погубить поэта, потому что дело стихии – губить. Демон сам не знает загодя, чему уступит, но желание губить в нём всегда сильнее. Он соблазняет поэта: «Ты мне кровь, жизнь, совесть, честь, а я тебе – такое сознание силы (ибо сила – моя!), такую власть над всем (кроме себя, ибо ты – мой!), такую в моих тисках – свободу, что всякая иная сила будет тебе смешна, всякая иная власть – мала, всякая иная свобода – тесна – и всякая иная тюрьма – просторна» («Искусство при свете совести») М. Цветаева считала, что давать тело идеям – дело божеское, благодатное. Одушевление стихий дело необходимое, на которое тоже распространяется благодать, даже если её посылает не Бог. Это благодать есть творческий дионисизм, в противоположность хаотическому, безблагодатному дионисизму. «Творческий дионисизм есть дионисизм преображённый, прошедший через закон и искупление, соединённый с аполлонизмом. В творческом дионисизме мир не утопает и не исчезает в изначальной стихии, индивидуальность не растворяется». Творческий дионисизм Н. Бердяева соответствует цветаевскому пониманию преображения стихийных сил через слово.
М. Цветаева сравнивает художника с землёй, рождающей всё, отсюда является мысль о безмерности поэта. В представлении М. Цветаевой, способность впитывать всё и рождать всё приближает поэта к Богу и к нищему, потому что поэт не брезгует ничем (мутные источники). М. Цветаева честно признавалась, что многие её стихи из мутных источников, но прекрасны. Ведь и А. Ахматова честно признавалась, что стихи нередко растут из сора. Поэт, по М. Цветаевой, не должен быть атеистом, ибо служит небесному, а не только земному. Но почитать должен всех богов. Христос входит в сонм почитаемых богов. Это пожелание не причуда М. Цветаевой, якобы смешивающей язычество и христианство. Боги (многобожие) есть покровители земных стихий, и поэт не может с ними не считаться. Христос – небесная сила. Поэтому М. Цветаева призывает поэта не чередовать кощунственно Христа с Дионисом, ибо они – небесное и земное. Пока поэта не потребовал к «священной лире Аполлон», он – христианин. В обычной жизни – христианин. Аполлон потребовал, поэт становится многобожцем. Воспринимать это следует не в религиозном смысле, а в творческом. Личность поэта в творческом процессе как бы «расширяется», становится безмерной, впитывая все сигналы, которые посылают небеса и земля. Вот тогда поэт и становится способным рождать всё. Бердяев, высказывавший похожие мысли объясняет эту способность поэта рождать всё следующим образом: «Творчество не в Отце и не в Сыне, а в Духе. <…> Где Дух, там и свобода, там и творчество. Творчество не связано со священством и не подчинено ему». Уподобляя поэта Богу-творцу, М. Цветаева считает, что всё пребывает в Боге-творце: гармония и хаос, идеи и стихии, время и вечность. Ту же мысль можно обнаружить у Бердяева: «Творческий акт предполагает моноплюрализм, т.е. допущение множества свободных и самостоятельных существ наряду с Существом Божиим». Эти существа не исчезают в Боге, они соединяются с ним. Мысль М. Цветаева о богоравной сущности поэта полностью совпадает с мыслью Бердяева, что творчество есть дело богоподобной свободы человека, раскрытие в нём образа Творца.
Обобщённый образ поэта – архетипы – Орфей, Давид, Сивилла. Орфей укрощает пением разбушевавшиеся волны, камни, и диких зверей. Давид укрощает игрой на гуслях злобный и завистливый нрав Саула. Оба образа символизируют власть поэта и поэзии над природой и душами людей. «Орфей никогда не может умереть, поскольку он умирает именно теперь (вечно!). В и в каждом любящем – вечно. <…> Нам незачем искать других имён. Когда раздаётся пение, Раз-навсегда мы будем знать – Орфей». У Орфея нет национальности, нет страны, нет времени, он вечен, как вечна поэзия и поэты. Сивилла наделена даром пророчества, прорицания. Всякий поэт предвидит и предугадывает будущее. Образ Сивиллы тоже архетип. И образ Орфея и образ Сивиллы связаны с образом Аполлона, покровителя искусств. Цветаевское многобожие раскрывается с неожиданной стороны. Она считает, что, уходя в мир иной, поэт становится высшим существом, высшей силой по отношению к тем, кто ещё на земле. Став высшей силой, поэт помогает творить поэтам на земле, посылая им идеи, желающие воплотиться, помогая их воплотить. С земными стихиями на земле поэт справляется сам. Поэт не отказывается ни от чего, если что-то сулит творческий результат: «…чистый лирик ничем не жертвует: он рад, что хоть что-то пришло. Не ждите от него морального выбора – что бы ни пришло, он так счастлив, что вообще пришло, что вам (обществу, морали, Богу) – ничего не уступит» («Искусство при свете совести»). М. Цветаева не отрицает негативного воздействия искусства, но из чего бы оно ни родилось, как бы оно ни пыталось влиять на человека, оно всегда может стать благом, если читатель окажет сопротивление соблазну, как поэт оказывает сопротивление – стихии: «Благо, когда вы его (себя) возьмёте в руки». («Искусство при свете совести») Если поэт совладал со стихией, отчего же читатель не может совладать с соблазнами произведения искусства?! Может и должен, уверена М. Цветаева. В этом тоже доверие поэта к читателю. Поэт и здесь уподоблен Богу, который попускает зло, чтобы впоследствии обратить его в добро. Поэт перед читателем неповинен, как неповинен он и перед Богом. Виновен поэт только в двух случаях: если он отказался вещь писать, или, если он создаёт вещь не художественную.
Каким бы материалом ни пользовался поэт, он всегда должен быть ориентирован на высшее, духовное, иначе он – не поэт. Низшее поэт должен презирать и ненавидеть. М. Цветаева пишет дону Аминадо: «…чтобы стать поэтом <…> у Вас не хватило любви – к высшим ценностям; ненависти – к низшим» [259, 654]. И поскольку высшим принципом поэзии является преображение (М. Цветаева), Духовность (Г. В. Ф. Гегель), то она (поэзия) всё приручает, всё облагораживает, всё преображает, даже зло, которым не гнушается пользоваться как материалом. Н. Бердяев говорит: «Подлинное творчество не может быть демоническим, оно всегда есть выход из тьмы. Демоническое зло человеческой природы сгорает в творческом экстазе, претворяется в иное бытие».
Свята ли поэзия? – Нет, отвечает М. Цветаева.
Полезна ли поэзия? – Нет, отвечает М. Цветаева.
Но и не-святость и бесполезность поэзии делают её всё равно святым местом. «В поэзии нуждаются только вещи, в которых никто не нуждается. Это самое бедное место на всей земле. И это место – свято» («Искусство при свете совести»). Это самое бедное и святое место на всей земле М. Цветаева не хочет поменять ни на какое другое. СЛОВО для М. Цветаевой есть способ существования. СЛОВО связывает земной мир с небесным. М. Цветаева поклоняется поэтическому СЛОВУ, и это поклонение есть её религия. Бердяев так и утверждал: «…творчество само религия»