Вы здесь

Маня, Манечка, не плачь!. Квартирантка. История одного усыновления (Татьяна Чекасина, 2014)

Квартирантка. История одного усыновления

Зима обрушилась тяжёлым, густым, постоянным снегом. Не думала Зинаида, что столько снега выпадет: весна наступила, а она слегла. Лежит, смотрит вверх, в окно. Подвал называется «цокольный этаж». Солнце косо светит в край низкого окна. Вблизи оконного стекла ходит голубь, заглядывая в комнату. Зинаида стала следить за ним с кровати. Мимо голубя по липкому от весны тротуару мелькали ноги в разнообразной обуви.

«Не надо было брать эту халтуру», – подумала Зинаида. И с горечью отметила, что поздновато такой вывод пришёл ей в голову. Она с раздражением думала о себе. Много вкалывала… У неё бывало иногда и по три халтуры в сутки. Первая в сутках халтура была дворником. Выходила в пять утра, мела снег и скребла лёд. Закончив участок, шла домой, пекла пироги с картошкой, накрывала их полотенцами и ложилась спать. В одиннадцать просыпалась и шла на вторую халтуру в овощной магазин, где мыла полы, получая даровую картошку. Возвращалась обратно к себе в подвал, варила суп. Вечером шла на третью халтуру в «Салон красоты», который не только мыла, но и оставалась в нём на ночь сторожить. В последние три года у неё, наконец, появилась не «халтура», а нормальная работа. И брать дворницкий участок в такую снежную зиму… Глупо, нерасчётливо! Так думая, она смотрела на голубя, который сыто прогуливался перед окном. Захотелось прогнать его. Слегка приподнялась, но свалилась от боли. Перед глазами потемнело. Зинаида лежала, откинувшись на подушку, в ушах стоял звон. По комнате плавал сине-коричневый туман, значит, он был в голове. И не услышала она, как дверь отворилась. Шаги прошуршали. Кто-то вошёл и стоял, глядя на Зинаиду, к которой стало возвращаться сознание.

– Не узнаёшь, Зин?

В слабом вечернем свете спиной к окну стояла женщина чужая и… знакомая. Она улыбалась, показывая золотые коронки на зубах. Зинаиде с подступившей тошнотой подумалось, что эта гостья – не человек, – облик, который приняла, исхитрившись болезнь, а, может, и смерть; притащилась за ней, здрасьте…

– Вот ты и пришла, – сказала она. – Я тебя ждала.

Гостья улыбнулась просительно, застыв возле кровати. В руках, сложенных на животе, висела когда-то дорогая сумка с обтрёпанными углами.

Солнце за окном погасло.

– Я боялась придти, а ты, оказывается… Я уж год, как вернулась, мы с мужем… И решили: у нас всё в жизни хорошо, у него хорошая работа. Квартира есть, – гостья говорила с приветливой бойкостью, будто виделись они недавно, да и эта встреча – условленная, нужная им обеим.

Но то, что она дальше стала говорить, как-то перестало помещаться в Зинаидиной голове, и она поняла, что может провалится в обморок уже не от боли в теле, а от той давящей, сильной боли в душе, от страха того, что может произойти, что уже начало происходить с приходом этой гостьи. Они не виделись почти пятнадцать лет. И за эти годы Зинаида превратилась в то, во что превратилась: лежит, встать не может. Не одну зиму она так вкалывала: чистила и мела тротуары, мыла полы во всех учреждениях, находящихся в центре города, то есть в шаговой доступности от дома, где жила. Докатилась до парикмахерской, где был ужас наматывающихся на тряпку волос, и до овощного магазина, где тряпка превращалась в ком чернозёма от картошки, которая ей нужна была даром, чтоб каждый день горячий большой пирог, да и в суп надо… Значит, все эти годы её непосильных тяжёлых работ, которые она называла халтурами, этой гадины не было, ни разу она письма не написала, ни разу не прислала денег… Выходит, что гостья, прежде, чем отправиться к Зинаиде, где-то разузнала о главном, что случилось в первой половине этой дороги, на старте этой гонки с препятствиями длиною в пятнадцать лет.

Врач сказал: не подняться. Правда, врач был с виду не авторитетный паренёк, да и Зинаида его разозлила тем, что стала спрашивать, точно ли у него есть диплом медицинского института, в котором сама Зинаида отучилась в юности полтора года. Тогда она была молодой и некрасивой. То есть, у неё было некрасивым лицо: маленькие глаза, толстые губы, курносый нос, зубы кривые; когда она говорит или смеётся, все видят эти зубы. Но одно у неё очень даже ничего: ноги. Они и сейчас ладные. Ей всегда казалось, что её ладное тело всё вынесет, а потому нагружала его чрезмерно. Вот результат…

Впрочем, в юности Зина была не такой уж и некрасивой. Полюбил же её этот парень по имени Олег. Любовь кончилась объяснением на парапете набережной. Зина сидела на парапете, болтая своими красивыми ногами в мини-юбке, а этот Олег стоял рядом. Он говорил необыкновенным по густоте басом: «Не обижайся, Зинка, не обижайся». Она не обиделась и потом, когда он уехал, а у неё родился Вовка. Писем не было, переводов не было, ничего не было. В Москве Олег женился на артистке. Он был лоботрясом, но вдруг кто-то обнаружил у него голос… Внешне Вовка походил на отца, голосом не удался.

Тогда для неё и начались эти халтуры. Медицинский был брошен, а чтобы сидеть с ребёнком, когда он болеет, устроилась впервые на выгодную, как считала, работу. «Фойе и пять маршей, когда сможешь, лишь бы вымыто». Так договорившись радостно с завхозом НИИ, она впряглась. В этом научно-исследовательском институте работали не только учёные-исследователи. У директора, например, была секретарша. Да такая несчастная – жить ей было негде. Кто-то сказал: возьми её на квартиру, добавка будет к твоей зарплате. Зарплата была такая, что любую квартирантку возьмёшь с радостью.

Жила Зинаида в этом же самом цокольном этаже, то есть, в подвале, там, где жили её родители, которые приехали из ещё более далёкого от столицы городка. Дом был капитальный. Считалось, жить тут не так уж плохо. После внезапной смерти матери и скорой женитьбы отца на другой с его отъездом в посёлок за сто километров от города, обе комнаты в подвале остались Зинаиде. Тут же из общего коридора был вход в общую кухню с хорошей плитой, в духовке которой отлично выпекались пироги на больших листах. Туалет и душ был, а соседей ещё две семьи. Зинаида не вступала в конфликты с этими алкашами, потому что сама никогда не пила и всё мыла и чистила. Теперь она поняла, что не надо было так надрываться.

Секретаршу звали Риммой. Знакомясь, она вполне серьёзно уточнила:

– Рим-ма, два «м», такое имя.

Зинаида подумала, что девица занятная. Она, например, почему-то в рабочей обстановке картавила, а дома нет.

– На раскладушке согласны? – спросила Зинаида.

– Согласна, бовше, мой, согласна!

Вне стен НИИ Римма (два «м») выглядела проще. Зинаида прониклась к ней жалостью. Жила та хорошо. Родители присылали ей из родного посёлка деньги. Одевалась Римма модно, покупала пирожные и фрукты. Откуда могла взяться жалость? Непонятно. Сидя у тёплых труб, которые в этом подвале шли по всем стенам вместо батарей отопления, Римма рассказала, почему ей пришлось накануне зимы искать квартиру. В пригороде, где она квартировала, был военный аэродром. Самолёты взлетали и садились круглые сутки. Главный контингент этого населённого пункта состоял из «летунов». Так тут называли лётчиков. Их было много, почти все были женаты.

Римма, которую Зинаида стала про себя называть почти сразу непочтительно без двух «м» Римкой, охотилась за одним «летуном», но тот вскоре улетел к своей семье, оставив Римку на шикарной частной квартире, не оплатив дальнейшее проживание. Зарплата у секретарши не ахти. Но за «угол» в подвале она стала платить исправно. Зинаида забыла историю с «летуном», Римма тоже не вспоминала. Ближе к Новому году она погрустнела. По дому ничего не делала, даже посуду за собой не мыла, а когда Зина напомнила об этом, Римка заплакала:

– Видишь, у меня горе…

Зинаида видела. Но горем не считала.

– Домой мне ходу нет: отец на порог не пустит.

– Бери с меня пример, – сказала Зинаида. – Я не побоялась. Живу, как видишь.

– С тебя спросу мало! Ты же уборщица! А я у всех на виду!

– Уматывай, – оскорбилась Зинаида.

– А беременную, да ещё зимой, не имеешь права выгнать! – губы сложились в улыбочку.

Во время декретного отпуска Римка стала безразличной к внешности и всё ела, ела, сидя на раскладушке и тупо уставясь в окно, где мимо сновали и сновали чужие ноги. Потом, позже, Зинаида не раз вспоминала, удивляясь: всё-таки, почему она не выгнала Римму, почему она заботилась о ней, почему приезжала к ней в роддом, почему забрала её из роддома? Это было какое-то наваждение, может быть, рок, судьба. Они, точно сёстры, перекликались через окно. Римка однажды поднесла к открытому окну своего ребёнка, словно Зина тоже должна была посмотреть на него обязательно (так показывали детей в окна родным людям и мужьям, но у Риммы никого же не было). Она потеряла свою спесь. Перед Римкиной выпиской из роддома Зинаида купила коляску, поставили её во второй комнате, которая до этого была её спальней.

Лето и осень они прожили душа в душу, наверное, потому, что Зинаида помогала Римме с ребёнком. Но одной работы было явно мало, и зимой она устроилась официанткой в кафе. Там она познакомилась с Георгием Ивановичем Смакотиным. Он ходил рассеянной походкой гений. Голова под чёрным беретом была всклоченной, как и густая борода. За бороду Георгий Иванович крепко схватывался рукой, глубокомысленно глядя вдаль. Быстро узнав, где живёт официанточка (в этом же доме, где кафе, но в подвале), стал заглядывать на огонёк. Перед тем как войти в подъезд, он наклонялся к окну и спрашивал: «У вас все дома?» «Не-ет, входите!» – отвечала со смехом Зинаида. Она теперь жила в проходной комнате. Дверь из коридора в соседнюю комнату тогда была замурована, её только в последнее время размуровали. Там и жила Римма с ребёночком. Римму раздражали приходы Смакотина. Если он читал свои стихи намеренно заниженным «глубоким» голосом, то Римка кричала из-за плотно закрытой двери: «Тихо, ребёнок спит!» От её крика можно было скорей проснуться, чем от монотонного, лишённого интонации чтения поэта.

Смакотин говорил: «Я – философ». В стихах он рассуждал о смысле жизни. Во внимании, с каким слушала стихи Зинаида, было столько самостоятельности, что Георгий Иванович, дочитав, каждый раз ждал оглушительной критики. Спрашивал: «Ну как?» «Ничего», – неизменно отвечала она, и он успокаивался.

Я жить хочу свободно и светло,

но мне мешает многое отныне.

Мне кажется, порой, что я в пустыне:

тяжёлой цепью сковано чело.

Надо сказать, «официанточка» не разделяла его уныния. Она вообще удивлялась людям, которые горевали, стонали и ругали жизнь. Возможно, она была оптимисткой, хотя для оптимизма у неё не было, вроде, никаких причин. Она скептически слушала, как Георгий Иванович ругает всё на свете: издательства, свою «мизерную» (с точки зрения Зинаиды немаленькую) зарплату, которую получает в университете как преподаватель, свою семью, то есть тёщу и жену.

Он полюбил заходить в это кафе, обедал в нём и ужинал, что по её понятиям было роскошью. Впрочем, не отказывался Георгий Иванович и от её пирогов с картошкой, которые она, правда, пекла мастерски. Он ел их странно: положит она ему на тарелку большой кусок, так он вначале съест верхнюю поджаристую корочку, а уж потом всё остальное. Конечно, он спускался в этот подвальчик неспроста. Он приходил обязательно с вином, сам выпивал, наливал Зинаиде, из стакана которой потом тоже выпивал, так как она никогда не пила. Выпив изрядно, Георгий Иванович снова ругал жизнь, советскую власть, не дающую поэту развернуться, потом читал стихи… И вот, наверное, на пятый его приход она спросила:

– Скажите, а зачем вы приходите ко мне?

Смакотин сидел за столом, пирог был съеден, а вино ещё не выпито. Он взялся за бороду и «поглядел вдаль». Но, решившись на важное признание, снова налил вина, выпил, по-мужицки занюхав рукавом, поднялся из-за стола и застыл у окна, как портрет в раме на фоне серого от снега тротуара, подзатёртого снующими мимо человеческими ногами.

– У каждого поэта должен быть такой человек, как ты, Зиночка…

Георгий Иванович сдёрнул очки, устремил невидящий взгляд в пространство, а когда повернулся к Зинаиде, она увидела, что он плачет. Потом он стоял перед ней на коленях и говорил длинным захлёбывающимся шёпотом:

– Жизнь, Зиночка, – это короткая быстротекущая река… Такая чёртова река, в которой можно разбиться о пороги. Я ушёл от Валентины. Навсегда. Я ушёл к Инне. Как мне надоело метаться между двумя домами, двумя женщинами, двумя судьбами! Нет у меня дома. Дом мой тут. Зиночка, где ты, там мой дом.

– Как же вы докатились до такой жизни, Георгий Иванович? – гладя его по лохматой голове, спрашивала она.

– А вот докатился… Валька с её мещанским уютом, Инна со своим честолюбием… Все кого-то хотят из меня сделать, переиначить по чьему-то образу и подобию. Думают: слушаясь их, я буду счастлив.

– Бедный! – догадливо воскликнула Зинаида. – Так вас и вторая жена выгнала?

– Выгнала! Не то слово, Зиночка, – он решительно встал с коленей, разгладил толстыми руками брючины, – она выкурила меня, как выкуривают змею. Своими музыкальными занятиями. И дочурку усадила за пианино. Зачем, если девочке медведь на ухо наступил? Ме-ща-не! Нет, Зиночка, я не ту ноту взял в жизни, не ту. Мне бы в тайгу, в леса уйти… Я хочу настоящей жизни. Чтоб никто не дёргал за нервы, чтоб никто на них не пытался играть. Мне так надоела эта жизнь: университет, карьеристы… Мне иной раз кажется, что если я уеду куда-нибудь далеко-далеко, то такую поэмищу напишу! У меня ведь талант! Но где тут реализовать талант? В редакциях требуют стихи про трудовые будни, эта пропаганда вот уже где! – Смакотин взмахнул рукой и с такого широкого жеста стал читать стихи.

Отлично чувствуя, что Зинаида слушает внимательно, читал и читал, упиваясь своим голосом, жестами, своей вздрагивающей от каждого звука бородой. Глаза его вдохновенно блестели под очками. Он опять казался на том уровне поведения, когда мог бы вновь упасть на колени и заплакать.

– Да замолчите же, спать не даёте! – крикнула за стеной Римма.

От её голоса стихотворная речь Георгия Ивановича оборвалась, найдя своё логическое завершение. Он резко смолк на протяжном «о» и действительно рухнул перед Зинаидой на колени, шёпотом умоляя её сказать «поэт он или не поэт».

– Поет, поет, – иронически ответила она.

– Спасибо, Зиночка, вот ты – простой человек, обыкновенная серая официанточка… Тебе, конечно, многого не понять в сложном мире человеческих чувств. Но ты – молодец, ты имеешь дар слушать! Не то, что твоя квартирантка за стенкой. Хотя и её я понимаю и не осуждаю. О! Зиночка, как мне хочется возле тебя быть бесконечно добрым!..

Георгий Иванович стоял на коленях непрочно, одним боком навалясь на тахту, и говорил, говорил… Внезапно очнувшись, он погрозил кулаком стене, за которой притихла грубая, не желающая понимать поэзию Римма. Но потом он забрался с ногами в ботинках на тахту и крепко захрапел. Зинаида прилегла рядом с Вовкой на детской кроватке, купленной на вырост. Утром Смакотин живо сообразил, где находится. Выложил из своего объёмистого портфеля забытые вечером апельсины, допил вино и тихо ушёл.

С Римкой он всё-таки подружился… На работу она вышла, заметно похорошев. Ребёночка отдала в ясли. Но так как ей было не по пути заходить за ним после работы, то забирала Васю Зинаида. Сначала шла за Вовкой, а потом за ним. Вася рос, становился всё лучше да лучше.

– Красивый ребёнок! – радовалась Зинаида.

Римма в детях не понимала.

– Разве видно какой? Ничего не видно. Всё ты выдумываешь – «красивый»…

Римма усиленно занялась внешностью, много бегала по магазинам, стояла в очередях. Тряпок в стране не было, а ей хотелось одеться. Очень ей хотелось одеться… И, если ей не удавалось купить задуманное, так злилась, будто свет клином на этих сапогах сошёлся или на этой кофточке… Родители ей посылали деньги по-прежнему, ничего не зная о ребёнке. Как-то услышав за стеной плач, Зинаида ждала, когда затихнет: «Заснула она там, что ли?» Ребёнок плакал отчаянно. Пришлось отворить дверь. Стоя у зеркала, Римма подгибала на себе юбку, так и эдак крутя её вокруг бёдер. Лицо её в зеркале было, точно у куклы: симпатичное, но холодное.

– Ты чё, сдурела?

Римма повернулась к дверям, узенькая ухмылочка скользнула на губах.

– Пусть поорёт…

Зинаида побежала мыть руки, так как протирала в комнате от пыли. Вернувшись, застала полную тишину. Римма держала на коленях успокоившегося ребёнка, в пальцах на отлёте дымилась сигарета. Заговорила доверительно:

– Знаешь, Зина, мне тошно. Тошно, что он есть. Орёт, пищит, кормить его надо, убирать за ним… Не хотела я его, – Римма затянулась. – Уехать мне охота! Уехать!

– Что вы в голос с поэтом твердите: уехать, уехать!

– Мне же деньги нужны! – ответила возмущённо квартирантка. – Не собираюсь жить всю жизнь на жалкие гроши! На севере больше платят, на востоке…

Зинаида знала, почему они оба хотят уехать (уж он-то точно не из-за денег). Основная причина в том, что им не нравится жить так, как они живут: неустроенно, временно… А потому, представив Римку или Смакотина уехавшими, невозможно было вообразить, что где-то им будет лучше, надёжней и счастливей. Вот Зинаида была просто счастлива: ей подвернулась халтура напротив дома, – в пельменной. Пельменная считалась дорогой и самой лучшей в городе, потому что пельмени, которыми кормили там, делали вручную тут же на кухне. Словом, стала она пельменщицей… Пальцы болели, но вскоре приноровилась делать крошечные пельмени, составлять их рядами на широком деревянном листе (поварихи прибегали, хватали по листу и уносились к котлам). И всегда было мало, мало… Народ терпеливо ожидал не только возле двери на улице, но и вверх по лестнице до самого небольшого зальчика со столами, на которых стояли приборы с горчицей, уксусом и перцем; масло и сметану выдавали за деньги на раздатке. Это была нелёгкая работа, но зато сытная. Каждая пельменщица могла и себе налепить пельменей, унести домой миску варёных (ей нести близко, через дорогу). Римка любила пельмени. Восьмого марта у Зинаиды был выходной, собиралась отоспаться, тем более, что и других работ в этот женский день у неё не было. В НИИ был выходной, а в кафе её не поставили обслуживать вечеринку, сначала обиделась, а потом решила: ну, и хорошо… Дома Римка сидела без дела, и они обе надеялись на приход Смакотина: кто-то же должен был их поздравить с праздником весны! Решила Зинаида на всякий случай накраситься. Она редко пользовалась косметикой. Подведя глаза и брови, показалась себе старше и ещё некрасивей. Другое дело – Римма. От косметики она хорошела.

– У вас все дома? – в подвальчик вместе с весенним, недавно потеплевшим воздухом ворвалась большая, душистая с горьким хмельным запахом охапка мимоз.

Цветы им обеим никто давно не дарил. Тем более, так много. Георгий Иванович получил гонорар за стихи и решил его просадить на цветы, вино и апельсины (полный портфель). В этот вечер Зинаида старалась накормить поэта особенно хорошо, а напиться хорошо он и сам сумел. Он читал длинное непонятное стихотворение, в котором действовали фавны, пастушки, а также древнегреческие боги и богини (Смакотин преподавал в университете древнегреческую мифологию). Он читал, выпевая строки, иногда останавливаясь и поясняя заложенную в стихах философию. Обе женщины слушали. Зинаида отстранённо, удивляясь и оценивая. А Римма, захмелев, сидела с приоткрытым умело накрашенным ртом, будто желая им поймать наиболее подходящую рифму.

… …. …. И сферы, и полусферы,

сойдясь будто в сложный кристалл,

Богини, прославленной Геры,

увидел я грот, он блистал… … …

И было виденье немому,

и было услышано тем,

кто слух потерял, и ни грома, ни плача

не стало взамен…

… … … … … … … … … … … … … … …

… …Кто просто сказал в одночасье,

что мы далеки от услуг,

которые нам по несчастью

окажет наш евнух-пастух…

Половину точно не смогла уловить и понять Зинаида. О Римке и говорить нечего. Стихотворение было очень длинным, и другие его строфы были ещё более неясными. После прочтения Георгий Иванович стал ругать советскую власть, «железный занавес» и полнейшую невозможность опубликовать именно эти стихи. Те, что напечатали, были о другом. Васю уложили спать, Вовке наказали стеречь маленького у коляски и не объедаться апельсинами, а они скоро вернутся. Зинаида и Римма пошли провожать гостя.

На улице таяло. В водосточных трубах грохотали свалившиеся с крыш сосульки. Воздух был полон пьяным мутным круженьем. Под ногами скользил лёд. Они шли, сцепившись, то и дело кто-нибудь из троих поскальзывался и чуть не падал. На трамвайной остановке Георгий Иванович расцеловал их и оставил счастливых, машущих ему вслед. Тут же, как трамвай со Смакотиным уехал и вместе с ним, казалось, уехало их счастье, Римма ловко отделилась от Зинаиды и, сверкая лаковыми сапогами, побежала домой. Зина поняла: Римма стесняется одежды, в которую одета её квартирная хозяйка. «Пусть бедно, лишь бы чисто», – пробормотала Зинаида слова своей матери, глядя вдогонку удалявшейся Римке, чувствуя себя униженной, некрасивой. Дома, глянув в зеркало, поняла окончательно, до чего ей не идут подкрашенные глаза и начернённые брови. Умывшись под тёплым потоком воды, поплакала, сама не зная над чем. Приблизив чистое лицо к мимозам, она подумала: «Горько, очень горько жить, но одновременно – сладко».

Смакотин и после этого вечера приходил к ним в гости, приносил газеты со своими напечатанными стихами, но опять не теми, где про богиню Геру и про странности пастуха-евнуха, а те, в которых было про «зарю над городом любимым, когда затихнет шумный день, когда уснут в ночи машины…» В общем, воспевал он современный город, и за это воспевание ему даже немного платили. На гонорар он опять купил вина («У вас все дома?» «Не-ет!») Зинаиде не хотелось ждать от Георгия Ивановича любви. Но её охватила к нему жалость, которая становилась с каждым его приходом сильней, даже прямо сделалась неутолимой. Зинаида стала замечать подробности мужского облика этого человека. У него было довольно интересное горбоносое лицо, белозубый рот, плечи борца, но при этом он был осторожным, не грубым он был, возможно, ласковым. Во всяком случае, Зинаида могла вдруг среди дня предположить такое, и её ноги, ещё очень крепкие, делались на какие-то секунды ватными.

Видимо, весна шутила и смеялась, преувеличивая и приукрашивая чувства. Зинаида стала ждать Смакотина каждый вечер. Он приходил и разыгрывал перед ней всё тот же спектакль, который заканчивался храпом на тахте. Он говорил о том, что ему тяжело жить в стране, где не печатают его стихи, ведь он поэт. На это Зинаида ему однажды возьми да скажи, чего он, кстати, от неё не ожидал, что – неправда, стихи его печатают, целую книжку выпустили (подарил ей). Но Смакотин, удивившись оценкам «простой официанточки», стал объяснять, что стихи эти не такие, которые бы ему хотелось видеть напечатанными. Он пишет такие стихи, особые, они, наверное, не совсем понятны «простым людям». Но зато очень ценятся на Западе, то есть где-то в Америке, в Англии… Вот где его стихи непонятные про пастухов-евнухов, про гермафродитов и «весёлых девушек с острова Лесбос» будут в почёте и в фаворе… И тут Зинаида опять возьми да скажи ему, мол, Георгий Иваныч, «Я помню чудное мгновенье…» или «Белая берёза под моим окном…» или, знаете, вот купила книжечку, поэт Рубцов:

«В горнице моей светло,

это от ночной звезды…

Мама возьмёт ведро,

тихо принесёт воды…»

Это и есть поэзия. Когда понятно. Когда, вроде бы, ничего не выдумано, а берёт за душу.

Георгий Иванович был к этой дискуссии не готов, он жалко улыбнулся, но потом снова стал жаловаться на жизнь. «Раз жалуется, значит, ему плохо», – хотела объяснить она странности его поведения, но иногда думала, что никаких странностей тут нет. Однажды подумала жёстко: не может он пить в подъезде, а больше негде, в кафе такое количество вина стоит дороже, чем просто купить бутылку в винном. Мысли были трезвые, вроде… Дети (Вовка и Вася) днём находились в садике и яслях, Римка на работе в НИИ, и Зинаида среди дня между халтурами бывала дома одна. Георгий Иванович тоже иногда среди дня притаскивался из университета после лекций, но к ней он проявлял мужское равнодушие, которое стало обижать Зинаиду.

Если он приходил вечером, и дома была Римка, выходившая из спальни, где жила после рождения ребёнка, продолжая платить за «угол», послушать «шута горохового». Она никаких споров о поэзии, в которой не понимала, не вела, но так жёстоко поддразнивала поэта, что он терялся, обижался, покорно замирал, жалкая улыбка появлялась на его рано постаревшем лице. Он боялся Римму. Её голоса, смеха, неожиданно резких слов:

– Ох, и противный вы, Георгий Иванович. Ны-нытик, – тянула она, пожёвывая красным ртом. – Ноешь ты, ноешь, а жёны твои спят с другими поэтами в оставленных тобой квартирах, играют на купленных тобой пианино. А ты пьёшь в этом подвале, в трущобе этой городской… Как только тебя из университета не выгонят? Кому нужен такой преподаватель, который ночами пьёт и ночует, где придётся?

После Римкиного обвинения Смакотин прикрывал глаза рукой. Может, слёзы прятал, а, может, злость… Но потом Зинаида поняла, что он прятал…

– А, ну вас, жизнь идёт, весна! – говорила Зинаида, и, оставляя их, уходила на очередную халтуру. Возвратившись, спрашивала:

Конец ознакомительного фрагмента.