Часть вторая
Черная
1
ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ ALBERTINE
Время: 20.54, суббота, 2 февраля
Статус: ограниченный
Настроение: мрачное
Я всегда ненавидела похороны. Шум крематория, когда все почему-то говорят разом, стук каблуков по полированным полам, тошнотворный запах цветов. Похоронные цветы не такие, как прочие, у них даже аромат какой-то не цветочный, больше напоминающий дезодорант, призванный заглушить запах смерти, нечто среднее между хлоркой и хвойной эссенцией. Считается, правда, что эти цветы красивы. Но единственная мысль, которая приходит мне в голову, когда гроб наконец-то отправляется в печь, – что эти цветы очень похожи на веточку петрушки, которой украшают рыбу в ресторане; обычно это безвкусное колючее приложение никто даже в рот не берет. Зеленую веточку петрушки прибавляют к блюду тоже только для красоты – и красота похоронных цветов должна отвлечь нас от вкуса смерти.
В общем-то, я почти не тоскую по нему. И понимаю: это ужасно. Мы ведь были не просто друзьями, а любовниками, и, несмотря на его мрачные настроения, на его вечную тревогу, на привычку барабанить пальцами по любой поверхности и не к месту суетиться, я любила его. Знаю, что любила. И все же я действительно почти ничего не ощущала, когда его гроб скользил по наклонной плоскости прямо в пекло. Неужели я такой плохой человек?
И я думаю: да, пожалуй, я действительно плохая.
Сказали, что это несчастный случай. Найджел и впрямь чудовищно водил машину. Вечно превышал скорость, вечно психовал по пустякам, стучал пальцами по рулю, топал от нетерпения ногами и яростно жестикулировал, словно собственными раздраженными жестами мог компенсировать тупость и флегматичность других водителей. И всегда в нем была эта молчаливая ярость; он злился на того, кто ехал впереди, злился, что его постоянно обгоняют, злился на людей медлительных и на тех, кто слишком гоняет, злился, что на дороге попадаются старые автомобили, злился на детей и на инвалидов.
«Неважно, как быстро ты едешь, – заявлял он, барабаня пальцами по панели и сводя меня этим с ума, – непременно появится какой-нибудь идиот и станет вилять задним бампером у тебя перед носом, точно бродячая сука во время течки…»
Ну что ж, Найджел. Теперь тебе это удалось. Прямо на пересечении Миллроуд и Нортгейт ты развернулся поперек всех четырех полос и легко, точно игрушечная машинка «Тонка», взлетел и перевернулся. Говорят, там было скользко и осталась полоска льда. Да еще и грузовик выскочил навстречу. Но до конца никому ничего не известно. Тебя опознал кто-то из родственников, возможно, мать, но выяснить наверняка я не могу. Хотя у меня есть четкое ощущение, что туда ходила именно она. Ведь победа всегда за нею. Вон она стоит, вся в трауре, и плачет в объятиях своего сына, последнего из оставшихся в живых, а я с сухими глазами прячусь в самом дальнем ряду…
От автомобиля мало что осталось, как и от тебя. Напоминает собачий корм в покоробленной жестянке. Понимаете, я все пытаюсь быть крутой. Пытаюсь заставить себя почувствовать хоть что-нибудь, а не только это странное ледяное спокойствие в застывшем сердце.
Я все еще слышу, как за черной занавеской работает спусковой механизм, слышу шелест дешевого бархата (с асбестовой подкладкой), завершающий это маленькое представление. Я так и не проронила ни слезинки. Даже когда заиграла музыка.
Найджел не любил классическую музыку. И уверял, что знает, какую именно музыку хотел бы услышать на собственных похоронах, так что им пришлось поставить «Paint It Black» «The Rolling Stones» и «Perfect Day» Лу Рида. Но эти песни, которые в данном контексте звучали, пожалуй, даже слишком мрачно, были надо мной совершенно не властны.
Потом я слепо двинулась вместе с толпой в приемную и, обнаружив свободный стул, пристроилась в уголке, подальше от этой людской мельницы. Его мать со мной так и не заговорила. Да я и не ожидала, что она станет со мной общаться, но постоянно ощущала ее присутствие – точно полное злобы осиное гнездо. Я уверена: именно меня она во всем обвиняет, хотя довольно трудно представить, как я могу быть виноватой в той аварии.
Полагаю, смерть сына для нее не так важна, как возможность продемонстрировать свое горе. Я слышала, как она обращалась к своим приятельницам – и голос ее от сдерживаемой ярости звучал отрывисто:
– Просто поверить не могу, что она посмела сюда явиться! Не могу поверить, что у нее хватило наглости…
– Успокойся, дорогуша, – ответила Элеонора Вайн, я узнала ее бесцветный голос, – успокойся. Не стоит так нервничать.
Элеонора – подруга Глории, одна из ее бывших хозяек. Две другие ее ближайшие приятельницы – Адель Робертс и Морин Пайк. В доме Адели Глория тоже раньше работала, а сама Адель когда-то преподавала в школе Саннибэнк-Парк, и все считали ее француженкой (возможно, из-за имени). Морин Пайк, женщина весьма прямолинейная, даже несколько агрессивная, возглавляет местный «соседский дозор». Ее голос, по-моему, способен преодолеть любые препятствия; я легко могу представить, как она командует войсками.
– Элеонора права. Успокойся, Глория. Съешь еще кусочек пирога.
– Если ты думаешь, что я способна хоть что-то съесть…
– Тогда выпей чашечку чая, дорогая. Это пойдет тебе на пользу. Поддержит силы.
Мне снова пришла в голову мысль о гробе и цветах. Все это, наверное, уже обуглилось. Так много людей ушло от меня этим путем… Когда же наконец я перестану во время похорон быть такой равнодушной?
Все началось девять дней назад. Девять дней назад было получено письмо. А до этого мы, то есть Найджел и я, спокойно существовали в уютном коконе мелких повседневных удовольствий и безвредных делишек; два человека, притворявшихся, что у них все нормально – что бы это ни значило – и никто из них не несет никакого ущерба, ни в ком нет ни единого недостатка, ни одной трещинки, которую невозможно заделать.
А как же любовь? И она была. Но любовь – это в лучшем случае проплывающий мимо корабль, а мы с Найджелом были изгоями и жались друг к другу в поисках тепла и утешения. Он – сердитый поэт, который смотрит на звезды, лежа в сточной канаве. А я… я всегда была кем-то другим.
Родилась я здесь, в Молбри. В заброшенной северной деревушке неподалеку от городка, застрявшего в прошлом. Здесь безопасно. Никто меня не замечает. Никто не подвергает сомнению мое право находиться здесь. Никто больше не играет на фортепиано, никто не крутит пластинки, оставшиеся от отца, не слушает Берлиоза, эту ужасную «Фантастическую симфонию», звуки которой до сих пор преследуют меня. Никто не ведет разговоров об Эмили Уайт, о случившемся с ней скандале, о той трагедии. Ну почти никто. Это произошло так давно – уже больше двадцати лет назад, – и теперь каждый сочтет простым совпадением то, что именно я живу в доме Эмили, некогда столь знаменитом, а также то, что из всего мужского населения Молбри именно сыну Глории Уинтер нашлось местечко в моем сердце.
Я познакомилась с ним случайно субботним вечером в «Зебре». Тогда я была почти всем довольна, к тому же рабочие наконец-то полностью освободили дом, который давно нуждался в ремонте. Папа уже три года, как умер. Я вернула себе прежнее имя. У меня были компьютер и друзья в Интернете. Я ходила в «Зебру», чтобы вокруг были люди. И если порой я еще чувствовала себя одинокой, то фортепиано по-прежнему стояло там, в дальней комнате, теперь, правда, безнадежно расстроенное, но до боли знакомое, родное, как запах папиного табака, который я иногда случайно ловила, проходя по улице, точно поцелуй чужих губ…
А затем появился Найджел Уинтер. Как природная стихия, он вломился в мою жизнь и все разрушил. Он искал неприятностей на свою голову и вместо них случайно нашел меня.
В «Розовой зебре» редко случаются какие-то неприятности. Даже по субботам, когда туда забредают байкеры и готы, направляясь на концерт в Шеффилд или Лидс, там царит вполне дружелюбная обстановка, а поскольку заведение закрывается достаточно рано, посетители расходятся, будучи еще относительно трезвыми.
Но тот вечер стал исключением. К десяти часам городские клуши, собравшиеся на девичник, и не думали освобождать помещение. Они распили уже не одну бутылку шардоне и теперь обсуждали скандальные происшествия прошлых лет. Я старательно делала вид, что вовсе не слушаю; я вообще пыталась быть невидимой. Но тем не менее постоянно чувствовала на себе их взгляды, в которых сквозило прямо-таки патологическое любопытство.
Наконец одна из этих женщин пьяным шепотом, слишком громким, точно актриса со сцены, спросила меня о том, о чем и упоминать-то никто не решался:
– Ты ведь она, верно? Ты та самая как-там-ее-звали?
– Простите. Я не понимаю, что вы имеете в виду.
– Да нет, это ты и есть! – Протянув руку, женщина коснулась моего плеча. – Я же тебя видела. О тебе есть страничка в Википедии и все такое.
– Вам не стоит верить всему, что вы читаете в Интернете. По большей части это полное вранье.
Но она не отставала.
– Я ведь видела на выставке те картины. Помню, мама взяла меня с собой. У меня даже был постер. Забыла название… Какое-то французское. И совершенно дикие цвета. Должно быть, ужасно тебе досталось. Бедная детка! Сколько же тебе тогда было лет? Десять? Двенадцать? Если бы кто тронул моих ребятишек, я бы этого скота просто прикончила!..
Я всегда была склонна к внезапным приступам паники. Даже теперь, по прошествии стольких лет, паника наползает неизвестно откуда и в самый неподходящий момент набрасывается на меня. В тот вечер подобный приступ случился впервые за несколько месяцев, так что я оказалась совершенно неподготовленной. Мне вдруг стало трудно дышать, в ушах звучала оглушительная музыка, я прямо тонула в ней, хотя в зале музыка вообще не играла…
Стряхнув руку той женщины с плеча, я с трудом выползла на свежий воздух. На мгновение я словно опять превратилась в маленькую девочку, заблудившуюся среди деревьев. Я попыталась нащупать стену, чтобы опереться, но под рукой был только воздух; вокруг меня шумели и смеялись люди. Та женская компания собралась наконец уходить. Я изо всех сил старалась удержаться на ногах. Я слышала, как кто-то потребовал счет, потом прозвучал вопрос: «Кто брал рыбу?» Их пьяный смех гулким эхом отдавался у меня в ушах.
«Дыши, детка, дыши», – уговаривала я себя.
– Вам нехорошо? – раздался мужской голос.
– Что, простите? Нет, я просто не люблю, когда слишком много народу.
Он рассмеялся.
– В таком случае вы оказались в неподходящем месте, моя милая.
Моя милая. В этих словах было некое обещание…
Сначала многие пытались предупредить меня, что Найджел нестабилен, что у него криминальное прошлое. Но в конце концов, и мое прошлое вряд ли можно назвать идеальным. А с ним мне было так хорошо – хорошо, потому что я наконец оказалась рядом с кем-то реальным. И, плюнув на все предостережения, я с головой погрузилась в отношения.
«Ты была такой милой, – признавался он после той, первой встречи. – Милой и потерянной». Ах, Найджел!
А потом, тем же вечером, мы с ним поехали на вересковые пустоши, и он все о себе рассказал – о том, как сидел в тюрьме, и о той ошибке юности, из-за которой угодил туда; затем мы долго-долго лежали на вереске, глядя в ошеломляюще тихое звездное небо, и он все пытался объяснить, что означает то или иное скопление крошечных световых точек, разбросанных по темному бархату…
«Ну вот, – подумалось мне, – а сейчас поплачем. Пожалуй, не столько о самом Найджеле, сколько о себе и о той нашей звездной ночи». Но и теперь, во время похорон моего любовника, глаза мои упрямо оставались сухими. Вдруг я ощутила на плече чью-то руку, мужской голос спросил:
– Прости, тебе плохо?
Я очень чувствительна к голосам. Каждый из них, словно музыкальный инструмент, уникален и обладает индивидуальным алгоритмом. У мужчины был приятный голос, спокойный и очень четкий; некоторые слоги он произносил как бы с легким нажимом, словно человек, который немного заикается. Не такой, как голос Найджела, но было понятно, что они братья.
– Ничего, все в порядке, – ответила я. – Спасибо.
– В порядке, – задумчиво повторил он. – На редкость полезное выражение, не правда ли? В данном случае означает: я не желаю с тобой общаться, пожалуйста, уйди и оставь меня в покое.
В его тоне не было ни малейшего раздражения или угрозы. Лишь холодная усмешка. И пожалуй, немного сочувствия.
– Извини, если… – начала я.
– Нет. Я сам виноват. И приношу свои извинения. Просто ненавижу похороны. Сплошное лицемерие. И пошлость. Пища, которую в другое время и есть бы не стал. Ритуал с крошечными сэндвичами из рыбного паштета, мини-тарталетками с вареньем и сосисками в слоеном тесте… – Казалось, он заставил себя переменить тему. – Ох, прости! Пожалуй, теперь я веду себя грубо. Принести тебе какой-нибудь еды?
Я нервно рассмеялась.
– Ты так аппетитно об этом рассказываешь, что я, пожалуй, лучше откажусь.
– И поступишь весьма разумно.
В этой фразе я различила самую настоящую улыбку. Его обаяние до такой степени меня поразило, что и сейчас, когда прошло столько времени, меня всегда чуточку подташнивает, когда я вспоминаю, что на похоронах св оего любовника я преспокойно болтала – и смеялась! – с другим мужчиной, которого находила почти привлекательным…
– Должен признаться, я испытываю огромное облегчение, – сообщил он. – Я ведь думал, что ты во всем обвинишь меня.
– Обвинять тебя в том, что Найджел попал в аварию? Но с какой стати?
– Ну, может, из-за моего письма, – пояснил он.
– Из-за твоего письма?
И снова в его голосе послышалась улыбка.
– Из-за того письма, которое он получил и распечатал в день своей гибели. Почему, как ты считаешь, он ехал так неосторожно? Полагаю, ему просто хотелось поскорее до меня добраться. И воплотить в жизнь одно из своих… предупреждений.
Я пожала плечами.
– Ты что, ясновидящий? Смерть Найджела – просто несчастный случай…
– В нашей семье не бывает просто несчастных случаев.
После этих слов, встав так поспешно, что мой стул с грохотом отлетел в сторону по паркетному полу, я спросила:
– Что все это значит, черт побери?
Его голос звучал по-прежнему спокойно, но в нем еще слышалась ирония.
– Это значит, что свою долю несчастий мы уже получили. А ты чего хотела? Исповеди?
– Я бы никогда не связала случившееся с тобой, – заявила я.
– Ну спасибо. Ты поставила меня на место.
Тут я ощутила какое-то странное головокружение. То ли от жары, то ли от шума, то ли просто из-за того, что он стоял так близко и можно было взять его за руку…
– Ты ненавидел его? Хотел, чтобы он умер? – промолвила я жалобно, словно ребенок.
Он помолчал и ответил:
– Я полагал, ты знаешь меня. Неужели ты действительно думаешь, что я способен на такое?
И теперь мне показалось, что я почти слышу первые такты «Фантастической симфонии» Берлиоза с ее скороговоркой флейт и негромкими, ласкающими звуками струнных. Что-то ужасное приближалось к нам, и мне вдруг почудилось, что в воздухе, которым я дышу, совсем нет кислорода. Я попыталась схватиться за спинку стула, чтобы не упасть, но промахнулась и невольно шагнула куда-то в пустоту. В горло точно вонзилась булавка, а голова казалась раздувшейся, как воздушный шар. Подобно слепой, я вытянула перед собой руки, но они тоже ощутили лишь пустоту.
– Что с тобой? Тебе нехорошо? – произнес он с искренней тревогой.
И снова я попыталась нащупать спинку стула – мне необходимо было немедленно сесть, – но вдруг совершенно растерялась, и помещение показалось мне темной глубокой пещерой.
– Постарайся расслабиться. Сядь. И дыши спокойно.
Я чувствовала, как он нежно обнимает меня за плечи и подводит к стулу, и снова вспомнила Найджела и то, как мой папочка чуть надтреснутым, дрожащим голосом говорит: «Ну же, Эмили. Дыши. Дыши!»
– Может, я лучше выведу тебя на улицу? – предложил он.
– Да нет, ничего. Все в порядке. Это из-за шума.
– Ну, если это не из-за моих откровений…
– Не льсти себе, – парировала я, изобразив фальшивую улыбку.
И лицо мое сразу застыло, как после укола дантиста. Мне действительно необходимо было немедленно выбраться оттуда. Я оттолкнула стул, и он снова с грохотом проехал по паркету. Мне требовалось хоть несколько глотков свежего воздуха, и все сразу пришло бы в норму. Умолкли бы голоса, эхом звучащие в ушах. И прекратилась бы эта ужасная музыка.
– Тебе плохо?
«Дыши, детка, дыши».
Теперь музыка гремела с новой силой, перейдя в мажор, отчего-то кажущийся еще более опасным и тревожным, чем минор…
Затем, словно сквозь разряды статического электричества, я услышала его голос:
– Не забудь пальто, Альбертина.
После этой фразы я вырвалась и бросилась наутек, не обращая внимания на препятствия и неожиданно обнаружив, что вполне еще способна крикнуть: «Дайте пройти!» Итак, я снова бежала, точно преступница, лихорадочно проталкиваясь сквозь толпу навстречу безмолвному пространству.
2
ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY
Время: 21.03, суббота, 2 февраля
Статус: ограниченный
Настроение: язвительное
Музыка: Voltaire, Almost Human
Оказывается, она находит меня почти привлекательным. Это так трогательно, что просто нет слов. Знать, что она так думает обо мне – или хотя бы какое-то время думала… Теперь, пожалуй, можно еще поскрипеть…
Когда в день своей гибели Найджел заглянул к нам, я как раз проявлял фотографии. Мой айпод играл на полную мощность, и я попросту не услышал стук в дверь.
– Би-Би! – настойчиво крикнула мать; ненавижу, когда она так меня называет. – Что? Ну что ты там делаешь? Ты торчишь там уже несколько часов!
– Просто сортирую негативы.
Слух у нее невероятно хороший. И довольно много различных вариантов молчания. На этот раз молчание было явно неодобрительным; она не переваривает мои занятия фотографией, считая их пустой тратой времени. И потом, в мою темную комнату никто, кроме меня, войти не может – дверь я запираю на замок. По ее словам, это совершенно нездоровая привычка: у мальчика не должно быть секретов от его мамы.
Ее затянувшееся молчание начало действовать мне на нервы. Теперь оно усугубилось, стало задумчивым, а я прекрасно знал, что в такие моменты мать опаснее всего. Она явно что-то таила за пазухой, что-то, не сулящее добра.
– Ну что там, ма? – вынужден был спросить я. – Мам? Ты еще тут?
– Твой брат пришел, – сухо сообщила она. – Хочет тебя видеть.
Вы наверняка догадываетесь, что было дальше. И по-моему, мать даже не сомневалась: я это заслужил. В конце концов, я ведь сам был виноват в том, что потерял право на защиту с ее стороны, сам развел целую кучу секретов от нее. Если честно, все было не совсем так, как я описывал в своем журнале, но ведь автор имеет право на художественный вымысел, право на свободное развитие сюжета. Найджел всегда обладал бешеным темпераментом, а я никогда не принадлежал к числу тех, кто способен дать сдачи.
Пожалуй, я мог бы как-то выкрутиться с помощью лжи, и я не раз это проделывал, но мне показалось, что уже слишком поздно: в ход было пущено нечто такое, что невозможно остановить. Кроме того, братец вел себя вызывающе нагло. Он был абсолютно уверен в эффективности своей хамской, дуболомной тактики, ему никогда и в голову не приходило, что существуют и другие, более мягкие способы выиграть сражение, а не только применение грубой силы. Найджелу всегда не хватало гибкости и хитрости. Возможно, именно поэтому она и полюбила его. Он, в общем-то, совершенно ей не соответствовал: слишком открытый, слишком прямолинейный и слишком верный, как хороший пес.
Не об этом ли ты думала, Альбертина? Не это ли ты видела в нем? Не отражение ли твоей былой, ныне утраченной невинности? Ну, я могу лишь развести руками. Ты ошибалась. Найджел отнюдь не был невинным. Он был убийцей, точно таким же, как и я, хотя тебе – я совершенно в этом уверен – он никогда не говорил об этом. Да и что, в конце концов, он мог тебе сказать? Что при всей кажущейся честности он так же фальшив, как и я? Что мы оба лгуны? Что он просто согласился на ту роль, которую ты предложила ему, и сыграл профессионально?
Эти похороны чересчур затянулись. Похороны вообще имеют тенденцию затягиваться, а после поминок, когда со столов сметены сэндвичи и сосиски в слоеном тесте, еще предстоит возвращение домой, и все это снова на тебя обрушится – фотографии, которые нужно проявить, ее вздохи, слезы, банальные слова сожалений… Будто она и впрямь когда-то любила его, будто ей удалось полюбить кого-то, кроме себя самой, Глории Грин…
По крайней мере, это произошло почти мгновенно. Первый сорт, величайший хит, излюбленная пошлость всех времен и народов, воспеваемая в классических шлягерах и выраженная в штампах. «По крайней мере, он не страдал» или: «Ах, эта дорога просто ужасна, а они так по ней гоняют!» Место, где погиб мой брат, напоминает теперь место гибели принцессы Дианы, хотя цветов там, слава богу, существенно меньше.
Я совершил странствие в это святое место вместе с другими пилигримами – моей матерью, Аделью и Морин. Искренне ваш был одет в присущие ему цвета; мать, точно вдовствующая королева, была вся в черном и под вуалью; от нее, естественно, разило «L’Heure Bleue», а в руках она несла чучело собачки, держащей в пасти венок – этакая веселая нотка в похоронной процессии, превращение хобби в составляющую похорон…
– Не думаю, что смогу туда посмотреть, – заявляет она и отворачивается.
Однако ее орлиный взор подмечает подношения у дороги, и в уме она уже подсчитывает стоимость груды красных гвоздик, бегоний в горшках и веток печальных хризантем, воткнутых в стену придорожного гаража.
– Лучше бы они были не от нее, – добавляет она, хотя это лишнее.
На самом деле ничто не указывает на пребывание здесь девушки Найджела; еще менее вероятно, что она приносила цветы.
Однако мать эти доводы не убеждают. Она посылает меня произвести расследование и отвергнуть любой дар, в который не вложена визитная карточка, затем кладет чучело собачки на обочину дороги и тяжко вздыхает, с трудом сдерживая слезы.
Исполнив свой долг, она, с обеих сторон поддерживаемая Аделью и Морин, бредет назад на шестидюймовых каблуках, которые напоминают остро заточенные карандаши и, цепляясь за асфальт, издают такой противный звук, что у меня возникает оскомина – как когда пишут мелом по сухой школьной доске.
– По крайней мере, у тебя есть Би-Би, дорогая Глория.
Очередная величайшая пошлость. Пошлость номер четыре.
Глаза матери холодны и ничего не выражают. В центре каждого зрачка маленький, как булавочная головка, голубой проблеск. И я лишь через некоторое время понимаю, что это мое отражение.
– Да. Просто не представляю, что бы я делала без него, – отвечает она. – Би-Би никогда бы не разочаровал меня так. Он бы никогда не стал меня обманывать.
Неужели она действительно произнесла эти слова? Может, мне просто показалось? И все же именно в этом, как она считает, заключается предательство Найджела. Вот как она мыслит: плохо уже и то, что я потеряла сына, уступив его другой женщине, но уступить его той девчонке…
Найджелу следовало шевелить мозгами. Разве можно сбежать от Глории Грин? Моя мать – словно насекомоядное растение Nepenthes distillatoria, которое привлекает жертву сладким нектаром, а затем, когда та устает сопротивляться, топит ее в кислоте.
Мне бы следовало это знать, я ведь прожил с ней целых сорок два года. А причина того, что меня до сих пор не переварили с помощью кислоты, довольно проста: этому хищному паразиту необходим манок, подсадная утка, существо, которое, спокойно обитая на его лепестке, одним своим видом убеждает остальных, что бояться тут нечего…
Понимаю, это вряд ли достойное занятие. Но так, безусловно, лучше, чем быть съеденным заживо. Видите ли, выгодно сохранять верность моей мамуле. И притворяться тоже выгодно. Кроме того, разве не я стал ее любимцем, которого обучили убивать еще во чреве? И если я сумел избавиться от Малькольма, с какой стати мне щадить двоих оставшихся?
В детстве я считал, что система правосудия – это неправильный и слишком долгий путь к цели. Итак, человек совершает преступление. Затем (конечно, если его поймали) ему выносится приговор. Пять, десять, двадцать лет – в зависимости от тяжести злодеяния. Но поскольку очень многие преступники неспособны предвидеть, какова будет расплата, было бы разумнее не совершать преступление в кредит, а как бы расплатиться за него заранее и заранее отсидеть определенный срок, чтобы потом уже спокойно, без всякого судебного разбирательства, дать выход любым разрушительным эмоциям, сея хаос или устраивая резню.
Представьте, как много времени и денег можно было бы сэкономить; не потребовались бы ни полицейские расследования, ни продолжительные допросы, я уж не говорю о ненужных волнениях и огорчениях, которые выпадают на долю самого преступника, ведь он никогда не знает, будет ли пойман и осужден. А при той системе, которую я предлагаю, многих серьезных преступлений действительно можно было бы избежать – ведь мало кто согласился бы провести всю жизнь в тюрьме ради одного-единственного убийства. На самом деле, уже отсидев половину срока, преступник предпочтет выйти на свободу и остаться невиновным ни в одном преступлении, даже если ему не засчитают время, проведенное в тюрьме. А кто-то отсидит достаточный срок, заранее оплатив какое-нибудь не особенно тяжкое преступление: нападение с применением оружия, например, или, допустим, изнасилование, или ограбление…
Понимаете? Это же идеальная система! Моральная, дешевая и практичная. Она позволяет переменить отношение к жизни. Она предлагает отпущение грехов. Грех и его искупление в одном флаконе, бесплатная карма, приобретенная в «Jesus Christ superstore»…[14]
Впрочем, это лично моя точка зрения. Я-то отведенное мне время полностью исчерпал. Больше сорока лет отсидки. И теперь, когда близится день моего освобождения…
Вселенная задолжала мне как минимум одно убийство.
3
ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY
Размещено в сообществе: badguysrock@webjournal.com
Время: 22.03, суббота, 2 февраля
Статус: публичный
Настроение: убийственное
Музыка: Peter Gabriel, Family Snapshot
Братья всегда недолюбливали его. Возможно, он слишком сильно от них отличался. А возможно, они просто завидовали его способностям и тому вниманию, которым он пользовался благодаря своему дару. Так или иначе, они ненавидели его – ну, возможно, Брендан, братец в коричневом, на ненависть способен не был, для этого он был слишком толстым; а вот Найджел, тот, что в черном, точно ненавидел. В тот год, когда родился Бенджамин, Найджелу пришлось испытать столь сложные перемены в собственной жизни, что он стал прямо-таки неузнаваем.
Рождение младшего брата он встретил взрывами такого бешеного гнева, что мать оказалась попросту неспособна ни унять этот гнев, ни докопаться до его причины. А трехлетний Брендан – тогда это был спокойный, флегматичный, добродушный ребенок, – услыхав, что у него теперь есть маленький братик, заявил: «Это еще зачем, ма? Отошли его обратно!»
Как вы догадываетесь, не слишком многообещающее начало для маленького Бенджамина, который вскоре понял, что его бросили в этот жестокий мир, точно кость своре собак, и никто, кроме мамы, не может его защитить, уберечь от перспективы быть съеденным заживо.
Но мать именно его считала своим голубоглазым талисманом. Именно он казался ей необыкновенным, особенным – с того самого дня, как появился на свет. Остальные дети были обычные; они, как и все, ходили в школу, качались на качелях, лазали по всяким, иногда довольно опасным строениям на детской площадке, рисковали конечностями, а порой и жизнью, играя в футбол, и каждый день приходили домой с синяками и ссадинами, которых она старалась не замечать. Зато над Беном она прямо-таки тряслась. Стоило ему оцарапаться или разок кашлянуть, и она сразу же била тревогу. А уж когда он явился из детского сада с разбитым носом (нос ему разбили в жестокой схватке из-за вырытой в песке ямки), она тут же забрала его оттуда, и он стал вместе с ней ходить по домам тех хозяек, которых она обслуживала.
Тогда у нее было четыре хозяйки, и всех их Голубоглазый видел через призму синего цвета. Все они жили в Деревне на расстоянии не более полумили друг от друга; дома их стояли на красивых, обсаженных деревьями улицах, тянущихся от Миллроуд до самой границы с Белым городом.
Помимо миссис Электрик-Блю, которой предстояло лет через пятнадцать – двадцать умереть столь неожиданным образом, имелись миссис Френч-Блю, которая курила сигареты «Голуаз» и любила слушать Жака Бреля, миссис Химик-Блю, которая принимала чуть ли не двадцать видов витаминов и непременно убирала дом до прихода Бенджамина с матерью (а возможно, и после), и, наконец, миссис Беби-Блю, которая коллекционировала фарфоровых кукол и, по ее словам, была художницей – во всяком случае, на чердаке у нее действительно имелась студия. Ее муж преподавал музыку в Сент-Освальдс, привилегированной школе для мальчиков, расположенной чуть дальше по той же улице; туда они с матерью каждый день в четыре тридцать ходили убирать классы в верхнем коридоре и возили по паркетным полам старую полировальную машину; Бену казалось, что коридор этот в десятки миль длиной.
Бен не любил Сент-Освальдс. Особенно ненавидел тамошний затхлый запах, смешанный с вонью дезинфекции и полироли. Это был отвратительный (хотя и не особенно сильный) запах засохших и заплесневелых сэндвичей, дохлых мышей, зараженного жучком дерева и мела; этот запах застревал у него глубоко в горле и вызывал перманентный катар. Через некоторое время достаточно было произнести вслух название школы – тошнотворное сочетание звуков Освальдс! – и он тут же ощущал запах. С самого начала это место внушало ему ужас; он боялся и преподавателей в длинных черных одеяниях, и учеников в полосатых кепках и синих блейзерах с нашивками.
А вот мамины хозяйки ему нравились. Во всяком случае, сначала.
«Ах, он такой умница! – восклицали они. – Только почему он не улыбается? Хочешь печеньице, Бен? Хочешь во что-нибудь поиграть?»
И Бен обнаружил, что ему приятно, когда над ним так хлопочут. Четырехлетние малыши обладают великой властью над женщинами определенного возраста. Вскоре он отлично научился пользоваться этой властью и понял, что даже самое притворное хныканье способно вызвать у этих дам искреннюю озабоченность, а улыбкой можно завоевать и лакомство, и подарок, и прочие удовольствия. У каждой хозяйки имелось для него особое угощение: миссис Электрик предлагала кокосовые колечки, миссис Френч-Блю – печенье «язычки», langues de chat. Но самой его любимой хозяйкой была миссис Беби-Блю, которую в реальности звали Кэтрин Уайт. Она покупала большие красные банки печенья «Фэмили секл», где были и двойные печеньица с джемом, и шоколадные, и колечки с глазурью, и розовые вафли – эти вафли потом почему-то вспоминались ему как нечто декадентское, возможно из-за своей легкости и хрупкости, и чем-то походили на пышное убранство кровати Кэтрин или ее коллекцию кукол с невыразительными и несколько зловещими фарфоровыми лицами, выглядывавшими из кружев и пышных ситцевых платьев.
Старшие братья почти никогда туда не ходили. А когда изредка это случалось – по выходным или в каникулы, – они не способны были показать себя в выгодном свете. Найджел в свои девять лет уже был сущим головорезом, вечно насупленный и явно склонный к насилию. Брендан, тогда еще не полностью лишившийся младенческой привлекательности, однажды тоже дождался привилегии, но вскоре подрос и всякое очарование утратил; и потом, он всегда был неуклюжим ребенком, вечно все разбивал и переворачивал, а однажды у миссис Уайт вдребезги разбил садовое украшение – солнечные часы. Матери пришлось за это заплатить, после чего оба старших мальчика были наказаны – Брен за то, что нанес ущерб, а Найджел за то, что не предостерег братишку; и больше ни тот ни другой в доме Уайтов не появлялись, так что вся добыча доставалась Бену.
Как же мать Бена реагировала на такое внимание к нему со стороны своих хозяек? Ну, возможно, думала, что кто-то и впрямь очаруется ее сынком и в одном из этих больших богатых домов найдется для него благодетель. У матери Бена имелись свои амбиции, причем такие, которых она и сама толком не понимала. Возможно, она всегда была честолюбива, а возможно, эти амбиции родились в ее душе, когда она вынужденно полировала чужое столовое серебро или рассматривала фотографии чужих сыновей – выпускников колледжа в мантиях и смешных шляпах. И маленький Бен почти с самого начала догадался: мать берет его в большие богатые дома, чтобы научить чему-то более значительному, чем вытирать пыль, выколачивать ковры или натирать воском паркет. Мать чуть ли не с первых дней его жизни ясно дала ему понять, что он особенный, даже уникальный, и предназначен для иных, более великих дел, чем его старшие братья.
И он никогда не подвергал это сомнению. Как, впрочем, и она. Но ее глобальные ожидания были для юного Бена точно петля на шее. Все трое мальчиков понимали: мать много и тяжело работает; у нее часто болела спина после целого дня, проведенного на ногах, да еще и внаклонку, у нее случались жестокие мигрени, а от грязной работы на ладонях появлялись трещины, из которых сочилась кровь. С ранних лет они ходили вместе с ней по магазинам и задолго до того, как пошли в школу, легко могли подсчитать в уме, сколько надо заплатить в бакалейной лавке и как ужасно мало останется от дневного заработка матери на прочие нужды…
Но открыто мать никогда не говорила об их бедности. Впрочем, они и так чувствовали это тяжкое бремя, огромные мамины ожидания и ее неколебимую, чудовищную уверенность, что уж ее-то сыновья всем докажут и жертвы, принесенные ею, окажутся ненапрасными. Они знали, что должны будут заплатить эту цену и что этот долг им никогда полностью не отдать; об этом, правда, тоже вслух не говорили.
Бен оставался любимчиком матери, и все, что он делал, только укрепляло ее надежды. В отличие от Брендана у него были неплохие успехи в спорте, и это делало его вполне конкурентоспособным. В отличие от Найджела он любил читать, и мать верила в его уникальные способности. Бен еще и рисовал неплохо, к огромному удовольствию миссис Уайт, которая, впрочем, никаких особых надежд на него не возлагала, но, поскольку ей всегда хотелось иметь собственного ребенка, вечно суетилась вокруг, угощала сластями и дарила подарки. Она была светловолосая, очень хорошенькая и немного богемная; Бена она называла «мой дорогой», обожала танцевать, смеялась и плакала порой без всякой причины. И кстати, все трое братьев втайне мечтали, чтобы именно она была их мамой…
И дом у миссис Уайт был просто замечательный. В гостиной стояло пианино, а парадную дверь украшал большой разноцветный витраж, который в солнечные дни отбрасывал на полированный паркет красные и золотистые зайчики. Пока мать работала, миссис Уайт показывала Бену свою студию, забитую холстами и рулонами бумаги; она учила его рисовать лошадей и собак и, открыв коробку с красками в тюбиках, вслух произносила название каждой, и эти слова звучали для него словно магическое заклинание.
Изумрудная зелень. Морская волна. Хром. Иногда у красок были французские, испанские или итальянские названия, что лишь прибавляло им колдовских свойств. Violetto. Escarlata. Pardo de Turba. Outremer.
– Это язык искусства, мой дорогой!
С этим восклицанием миссис Уайт покрывала большой грязно-серый холст сладкими светло-розовыми и грозными пурпурными тонами, поверх которых приклеивала разные картинки из журналов – в основном головки девочек, – затем словно вписывала их в холст с помощью нескольких слоев красок, украшала локонами и облаками настоящих старинных кружев.
Бенджамину эти коллажи не особенно нравились, однако именно миссис Уайт научила его различать цвета, благодаря ей он понял, что его собственный цвет, синий, обладает великим множеством оттенков, и научился определять на глаз разницу между сапфиром и ультрамарином, понимать их текстуру, чувствовать запах.
– Это чья-то шоколадка, – заявлял он, показывая на толстенький алый тюбик с нарисованной на нем земляникой.
Надпись на тюбике гласила: Escarlata, то есть алый, а запах был просто сногсшибательный, особенно на солнечном свету; этот запах наполнял душу Голубоглазого счастьем, ему виделись какие-то белые пятнышки, которые затем превращались в фантастических мальтийских болонок и куда-то уплывали.
– Как шоколадка может быть красной?
Ему было уже почти семь лет, но он по-прежнему не умел объяснить свои чувства.
– Ну, просто может, и все, – важно отвечал он.
Точно так же тюбик с орехово-коричневой краской (Avellana) представлялся ему томатным супом и почему-то часто вызывал у него беспокойство, тюбик Verde Verones (веронская зелень) имел аромат лакрицы, а от Amarillo Naranja (желтый апельсин) пахло тошнотворным капустным варевом. Порой ему достаточно было только услышать любое из этих названий, и у него мгновенно возникало соответствующее ощущение; казалось, каждое из этих слов включает некую алхимическую реакцию, дразня его неуловимым и веселым взрывом запахов и оттенков.
Сначала Голубоглазый считал, что все могут испытывать то же самое, но стоило ему упомянуть об этом в присутствии братьев, и Найджел немедленно врезал ему как следует и обозвал фриком, а Брендан просто смутился и сказал удивленно: «Ты что, чувствуешь запах слов, Бен?», а потом и сам стал как-то странно усмехаться, фыркать и крутить носом, стоило Бенджамину появиться с ним рядом, – в общем, всячески делал вид, что имеет ту же способность. Он вообще часто подражал Бену и никогда над ним не подшучивал. На самом деле бедный Брендан попросту завидовал ему; медлительный, коротконогий, толстый, вечно чем-то испуганный, он таскался следом за Беном, но всегда все делал невпопад…
Для матери уникальная особенность Бена так и осталась совершенно непонятной и бессмысленной. Зато миссис Уайт сразу все поняла. Она вообще знала все о языке красок и очень любила душистые свечи – дорогие, привезенные из Франции, – жечь которые, по словам матери Бена, было все равно что сжигать деньги; эти свечи замечательно пахли: фиалками, дымчатой полынью, будуарными пачулями, кедровой хвоей, розами.
У миссис Уайт был один знакомый, приятель ее мужа, и она уверяла, что он отлично в таких вещах разбирается. Она объяснила матери Бена, что у мальчика, вероятно, редкие способности – в чем та и не сомневалась, зато сам Бен очень даже сомневался, хотя и держал это при себе, – и пообещала познакомить их с этим человеком. Его звали доктор Пикок, он жил в одном из больших старых особняков за игровыми площадками школы Сент-Освальдс, на той самой улице, которую мать Бена называла Миллионерской.
Доктору Пикоку был шестьдесят один год, раньше он заведовал школой Сент-Освальдс, а также занимался научной работой и был автором нескольких книг. Он по-прежнему оставался другом мистера Уайта, который преподавал в Сент-Освальдс музыку. Порой доктор прогуливался по Деревне – бородатый, в твидовом пиджаке, в старой шляпе с обвисшими широкими полями и с собакой на поводке. Миссис Уайт пояснила с грустной улыбкой, что доктор Пикок – человек довольно эксцентричный и лишь благодаря кое-каким удачным вложениям имеет гораздо больше денег, чем здравого смысла…
Мать Бена ни секунды не колебалась. Поскольку ей медведь на ухо наступил, она никогда не обращала внимания на то, как остро, по-особому, ее сын воспринимает звуки и слова, но кое-что все-таки сумела заметить, хотя, как обычно, отнесла это на счет его чрезмерной чувствительности. Однако мысль о том, что ее сын талантлив, вскоре взяла верх над ее природным скептицизмом. И потом, она понимала: ее голубоглазому мальчику необходим благодетель, богатый покровитель и наставник, поскольку Бен, не проучившись в школе и одной четверти, уже имел кучу неприятностей и явно нуждался в отцовском влиянии.
Доктор Пикок – бездетный, пребывающий на пенсии и, самое главное, богатый – показался матери Бена реальной возможностью воплотить в жизнь все ее честолюбивые мечты. И она решила обратиться к нему за помощью, тем самым положив начало длинной веренице событий, которые, подобно фильтрам на фотообъективе, постепенно окрашивали следующие тридцать лет во все более глубокие оттенки синего.
Мать не ведала, чем это обернется. Да и вообще, никто из них не мог знать, что выйдет из этого знакомства. Кто мог предугадать, что это закончится смертью двух сыновей Глории, а Голубоглазый окажется совершенно беспомощным, угодив в ловушку, подобно тем суетливым царапающимся морским существам, которых он когда-то позабыл в ведерке на берегу и оставил умирать под жарким солнцем?
КОММЕНТАРИИ В ИНТЕРНЕТЕ
ClairDeLune: Очень даже неплохо, Голубоглазый. Мне нравятся твои художественные приемы. Я заметила, что ты предпочитаешь описывать события из личной жизни, а не от кого-то услышанные интересные случаи. Получается отлично! Надеюсь прочесть еще что-нибудь!
JennyTricks: (сообщение удалено).
blueeyedboy: Очень рад…
4
ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY
Размещено в сообществе: badguysrock@webjournal.com
Время: 01.15, воскресенье, 3 февраля
Статус: публичный
Настроение: безмятежное
Музыка: David Bowie, Heroes
Никогда прежде он не был знаком с миллионером. Он представлял миллионера в высоком шелковом цилиндре, вроде лорда Снути[15] из комиксов, может, еще с моноклем и тростью. А доктор Пикок выглядел скорее неопрятно – в поношенном твидовом пиджаке, в галстуке-бабочке и в ковровых шлепанцах. Он посмотрел на Бена своими молочно-голубыми глазами из-под очков в металлической оправе и сказал: «Ага. Ты, должно быть, и есть Бенджамин», и в его голосе Бен отчетливо уловил запах табака и кофейного печенья.
Мать явно нервничала; для этого визита она разоделась и Бена тоже заставила облачиться в новую школьную форму – темно-синие брюки и небесно-голубой свитер, что очень напоминало цвета школы Сент-Освальдс, хотя у Бена в школе никакой формы не было вообще и дети по большей части ходили на занятия в самых обыкновенных джинсах. Найджела и Брендана мать тоже взяла с собой – она боялась оставлять их дома одних; им было велено сидеть смирно, рта не открывать и ни к чему не прикасаться.
Глория Уинтер пыталась произвести впечатление. Пока что в своем первом классе Бен никаких способностей не проявил и успехов не достиг; мало того, вскоре всему Белому городу стало известно: младшего сына Глории отправили домой за то, что он воткнул циркуль в руку своему однокласснику, который обозвал его вонючим педиком, и лишь агрессивное вмешательство матери спасло его от исключения из школы.
Достигла ли эта информация Деревни, еще предстояло выяснить. Но Глория Уинтер рисковать не желала, и чудесным октябрьским днем Бенджамин с самым что ни на есть ангельским видом стоял у крыльца старого особняка и слушал прихотливый перезвон дверного звонка, звуки которого представлялись ему смешением розовых, белых и серебристых тонов. А когда доктор Пикок отворил дверь, Бен скромно потупился и уставился на носки своих кроссовок.
Тогда, во время происшествия с циркулем, Бену толком не было известно значение слова «педик», но он хорошо помнил, что пролилось немало крови. И хотя не он первый начал драку, уже одно то, что он не выказал ни малейших угрызений совести – а точнее, даже наслаждался своей местью, – очень расстроило его классную руководительницу. Эта дама, которую мы назовем миссис Католик-Блю, видимо, искренне верила в такие смешные вещи, как детская невинность, принесение Богом Отцом в жертву Своего единственного Сына и неусыпное внимание ангелов к нашей с вами жизни.
Печально, но ее имя пахло просто ужасно – смесью дешевого ладана и конского навоза, – что весьма часто отвлекало Бена во время уроков и в итоге привело к целой череде неприятных инцидентов, завершившихся его исключением из школы. Впрочем, мать винила в этом школьное руководство и твердила, что ее сын ни при чем, а преподаватели оказались не способны найти общий язык с таким одаренным ребенком и она непременно сообщит об этом в газету.
Доктор Пикок ничего общего со школьными учителями не имел. Его имя пахло розовой жевательной резинкой, а это весьма привлекательный аромат для маленького мальчика. Кроме того, доктор Пикок разговаривал с Беном, как со взрослым, и столь легкими и понятными фразами, будто они сами собой скатывались у него с языка и лопались разноцветными пузырями, которые так здорово выдувать из жвачки, купленной в автомате.
– Ага. Ты, должно быть, и есть Бенджамин.
Бен кивнул. Ему понравился этот спокойно-уверенный тон. За спиной доктора Пикока виднелась дверь в холл; оттуда выбежала черно-белая собака и направилась прямиком к мальчику. При ближайшем рассмотрении оказалось, что это старый терьер породы Джек Рассел, который тут же принялся с радостным лаем прыгать вокруг них, а доктор Пикок пояснил:
– Знакомьтесь, это мой высокообразованный коллега. – И, обращаясь к собаке, попросил: – Будь так любезен, проводи наших гостей в библиотеку.
При этих словах пес сразу перестал лаять и повел всех в глубь дома.
– Прошу, – пригласил доктор Пикок, – проходите, садитесь, сейчас мы выпьем чаю.
И они выпили чаю. «Эрл грей» без сахара и без молока, но с песочным печеньем. Это сочетание с тех пор навсегда закрепилось в памяти Бена, подобно тому чаю с цветком лимона, который служил герою Пруста импульсом к воспоминаниям.
Воспоминания – вот что у Голубоглазого было теперь вместо совести. Именно воспоминания вынудили его надолго задержаться в этом старом доме; именно они заставляли его возить старика в инвалидном кресле по заросшим дорожкам сада, стирать его белье, читать ему вслух, подставлять кусок поджаренного хлеба, когда он не слишком аккуратно ел яйцо всмятку. И хотя зачастую старик вообще не понимал, кто перед ним, Голубоглазый никогда не жаловался и никогда старика не подводил – ни разу не подвел! – помня о той самой первой чашке чая «Эрл грей» и о том, как доктор Пикок тогда смотрел на него: как если бы он и впрямь был особенным…
Просторная гостиная была застелена ковром цвета марены и различных оттенков коричневого. Там имелись диван, кресла и целых три стены книжных полок. Перед огромным камином стояла корзинка для собаки, на столе – коричневый чайник, почти такой же большой, как у Сумасшедшего Шляпника[16], и коробка с печеньем. На свободной стене висело несколько странных застекленных ящичков с насекомыми. Но самое, пожалуй, забавное – это детские качели, подвешенные к потолочной балке, на которые все трое мальчишек взирали с молчаливым вожделением, не смея встать с указанного им места на диване рядом с матерью, а та, в свою очередь, все собиралась, но не осмеливалась первой заговорить с хозяином дома.
– А ч-ч-что эт-то такое? – спросил Голубоглазый, кивая на один из стеклянных ящичков.
– Бабочки, – ответил доктор с явным удовольствием. – Вернее, моли. Они более изящны, а рисунок у них на крылышках просто восхитительный. Вот, например, эта, с пушистой головкой, – он ткнул пальцем в стекло, – называется бражник тополевый, Laothoe populi. Рядом с ней, алая и коричневая, Tyria jacobaeae, киноварь. А этот маленький парнишка, – он указал на коричневое существо, довольно-таки растрепанное, больше похожее на сухой листок, – Smerinthus ocellata, бражник глазчатый. Видишь, какой рисунок на крыльях в виде голубых глаз?
Голубоглазый снова кивнул, восхищенный и потрясенный настолько, что не мог вымолвить ни звука, хотя потрясли его не сами моли, а та спокойная, авторитетная уверенность, с которой доктор Пикок произносил слова. Затем доктор указал на другой ящичек, висевший над пианино, и там Голубоглазый разглядел одну-единственную бабочку, точнее моль, лимонно-зеленого цвета и невероятно большую, прикрепленную к подстилке из молочно-серого бархата.
– А эта юная леди, – любовно промолвил доктор Пикок, – истинная королева моей коллекции. Сатурния луна, Actias Luna; она попала сюда прямиком из Северной Америки. Я привез ее в виде куколки более тридцати лет назад – да-да, тридцати! – и, поместив в эту самую комнату, стараясь не пропустить ни одного мгновения, стал наблюдать, как она вылупляется. Это было поистине замечательное зрелище! Ты представить себе не можешь, как трогательно, когда подобное хрупкое создание выбирается из кокона, впервые раскрывает крылья и летит…
«Ну, далеко-то она не улетела, – подумал Голубоглазый. – Не дальше банки с эфиром…»
Однако благоразумно прикусил язык. Мать вела себя все более нервозно. Руки, стиснутые на коленях, все равно дрожали – их выдавало поблескивание дешевых колец.
– А у меня тоже есть коллекция, я собираю фарфоровых собачек, – вмешалась она. – Значит, мы с вами оба коллекционеры.
Доктор Пикок улыбнулся.
– Как это мило! В таком случае я непременно должен показать вам статуэтку эпохи Тан[17].
Голубоглазый невольно усмехнулся, увидев, какое выражение появилось на мамином лице. Он понятия не имел, как выглядит статуэтка эпохи Тан, но догадывался, что она столь же отличается от ее коллекции фарфоровых собачек, как эта прекрасная сатурния луна – от той коричневой моли, что свернулась, точно сухой листок, спрятав свои чересчур яркие, но совершенно бесполезные глаза.
Мать метнула на него злобный тяжелый взгляд, и он понял: рано или поздно ему придется ответить за то, что своей усмешкой он поставил ее в дурацкое положение. Но пока что – и он твердо знал это – ему ничего не грозило. Он стал озираться по сторонам, со все возрастающим любопытством изучая обстановку. Помимо ящичков с молями на стенах висели картины – не какие-то там постеры, а настоящие картины, написанные красками. Если не считать миссис Уайт с ее розово-пурпурными коллажами, он никогда не встречал людей, у которых дома были бы настоящие картины.
Глаза его в итоге остановились на изящном наброске корабля, сделанном выцветшей сепией. За судном виднелся длинный бледный берег, на берегу – хижины, кокосовые пальмы, а вдали – горы с конусообразными вершинами, окутанные облачной дымкой. Неизвестно, почему этот рисунок так привлек его внимание. Возможно, из-за неба, или из-за этой странной краски цвета чая, или из-за чудесного ощущения старины, которая даже сквозь стекло так и светилась, словно гроздь приторно-сладкого золотистого винограда в лучах солнца…
Заметив, что мальчик неотрывно смотрит на корабль, доктор Пикок спросил:
– А ты знаешь, где находится этот берег?
Голубоглазый молча помотал головой.
– Это Гавайи.
Га-ва-йи.
– Возможно, ты когда-нибудь туда отправишься, – добавил доктор Пикок и улыбнулся.
Вот так, с помощью одного-единственного слова, Голубоглазый и стал частью его коллекции.
КОММЕНТАРИЙ В ИНТЕРНЕТЕ
Captainbunnykiller: Ну, парень, по-моему, тут ты дал маху. Прошло уже столько дней, ты целых два поста опубликовал, но так до сих пор никого и не убил✪.
blueeyedboy: Не торопи меня. Я работаю над этим…
ClairDeLune: Очень мило, Голубоглазый. Ты демонстрируешь истинное мужество, описывая столь болезненные для тебя воспоминания. Возможно, стоит подробнее обсудить это на нашем следующем семинаре?
Chrysalisbaby: ага мне тоже ужасно понравилось (обнимаю)
5
ВЫ ЧИТАЕТЕ ВЕБ-ЖУРНАЛ BLUEEYEDBOY
Размещено в сообществе: badguysrock@webjournal.com
Время: 03.06, воскресенье, 3 февраля
Статус: публичный
Настроение: поэтическое
Музыка: The Zombies, A Rose for Emily
Затем доктор Пикок повел всех мальчиков в розарий; их мать спокойно пила чай в библиотеке, а собака весело носилась по лужайке. Доктор показывал им розы, читая вслух названия на табличках, прикрепленных к стеблям. Adelaide d’Orleans, William Shakespeare – волшебные слова, от которых пощипывало в носу и хотелось поглубже вдохнуть.
Доктор Пикок обожал свои розы, особенно самые старые кусты, буквально усыпанные цветами розовато-телесного или серовато-белого, даже чуть голубоватого оттенка – эти розы, по его словам, обладали самым чудесным ароматом. В саду доктора Пикока мальчики научились отличать мускусную розу от «Альбы», дамасскую розу от галльской. Бенджамин вбирал в себя эти чудесные названия, как некогда названия красок на тюбиках; от этих названий у него просто голова шла кругом, настолько точно они соответствовали цвету и запаху того или иного конкретного цветка – Rose de Recht, темно-красная роза с запахом горького шоколада, Boule de Neige, или Tour de Malakoff, или Belle de Crecy, или Albertine, самая его любимая, с мускусным, бледно-розовым, старомодным запахом, будившим мысли о девушках в легких летних платьицах, крокете и розовом лимонаде со льдом на зеленой лужайке. Хотя для Бена «Альбертина» пахла рахат-лукумом.
– Рахат-лукумом? – переспросил доктор Пикок, и в глазах его вспыхнул живой интерес. – А эта чем пахнет? Она называется Rosa Mundi, или роза мира.
– Хлебом.
– А эта? Cecile Brunner?
– Не очень приятный запах: машин и бензина.
– Правда? – удивился доктор.
Однако выглядел он отнюдь не рассерженным, как можно было бы ожидать, а искренне восхищенным.
На самом деле, все в Бенджамине вызывало у доктора Пикока восхищение. Оказалось, что большая часть его книг посвящена одному загадочному явлению, синестезии. Для Бена это слово звучало как название процедуры, которую делают в больнице, но доктор сказал, что оно означает одно из неврологических состояний, стало быть, мать оказалась права: Бен с самого рождения был особенным.
Сначала мальчики ничего не поняли, но доктор Пикок объяснил им, что это явление связано с деятельностью сенсорных отделов мозга, в которых что-то такое особым образом переплелось – наверное, какие-то проволочки перепутались? – и теперь эти сложные сплетения нервных узлов посылают человеку некие дополнительно окрашенные сигналы.
– Как у экстрасенсов, да? – перебил Голубоглазый.
В его голове бродили смутные мысли о Человеке-пауке, персонаже комиксов Магнето и даже о Ганнибале Лектере[18] (вам наверняка уже ясно, что он начал движение от ванильно-мороженного края спектра к территории плохих парней).
– Именно так, – подтвердил доктор Пикок. – И когда мы выясним, как это работает, тогда, возможно, будем в состоянии помочь людям, которые, например, пережили инсульт или получили травму головы. Мозг – инструмент сложный. Несмотря на достижения современной медицины и прочих наук, мы по-прежнему очень мало о нем знаем, а хотелось бы выяснить, как мозг накапливает информацию и делает ее доступной, как он транслирует ее.
Синестезия, объяснял им доктор Пикок, может проявляться разнообразно. Слова, например, могут обретать окраску, звуки – физическую форму, числа – источать свет. У некоторых людей это свойство врожденное, у других – приобретенное, причем порой в результате взаимодействия с другими людьми. Большинство синестетов – визуалы, то есть обладают особым зрительным восприятием. Но есть и другие разновидности синестезии, когда слова, например, могут восприниматься как сочетание вкусов или запахов, а у некоторых людей определенные цвета вызывают приступы мигрени. Синестет может видеть музыку, ощущать вкус звука, воспринимать числа как ткань или форму. Существует даже так называемая зеркальная синестезия, когда человек благодаря особому проникновению в чувства других людей способен испытывать чужие физические ощущения…
– То есть если я увижу, как кого-то ударили, то и сам это почувствую? – уточнил Бен.
– Потрясающе, не правда ли?
– Но… как же тогда эти люди могут смотреть, например, фильмы про гангстеров, где убивают и дерутся почем зря?
– Не думаю, что они вообще захотят смотреть такие фильмы, Бенджамин. Им они были бы слишком неприятны. И вообще, это всего лишь мое предположение. Подобный тип синестезии сделал бы человека чересчур чувствительным.
– А мама говорит, что я чересчур чувствительный.
– Уверен, так и есть, Бенджамин.
К этому времени Бен и впрямь стал гораздо более восприимчивым, причем реагировал не только на слова и имена, но и на тембр голоса, акцент, интонацию. Ему и прежде было известно о существовании разных акцентов. Как и тембров голоса. Ему, например, всегда больше нравился голос миссис Уайт, чем голос матери или миссис Католик-Блю. У последней был резкий гнусавый акцент уроженки Белфаста, от которого у Бена сразу начинало щипать в носу.
Его братья, как и их ровесники, употребляли «спс» вместо «спасибо» и «пока» вместо «до свидания». А уж бранились они друг с другом такими мерзкими словами, от которых воняло, как в обезьяннике. Мать пыталась избавиться от своего северного акцента, но не слишком удачно: он у нее то появлялся, то пропадал – в зависимости от компании. Особенно плохо у нее получалось в присутствии доктора Пикока – звук «х» выскакивал чуть ли не в каждом слове и торчал оттуда, точно спица из клубка шерсти.
Голубоглазый чувствовал, сколько усилий прилагает мать, пытаясь произвести хорошее впечатление, и каждый раз его прямо-таки тошнило от разочарования. Ему ужасно не хотелось уподобляться матери, и он старательно копировал речь доктора Пикока. И потом, ему очень нравился лексикон доктора. Эти его «с вашего позволения», или «будьте добры», или «обратите внимание на следующее», или (по телефону) «с кем имею честь говорить?». Доктор Пикок знал латынь, французский, греческий, итальянский, немецкий и даже немного японский; но и английский звучал из его уст как иностранный и куда более красивый. В его речи отчетливо различались такие слова, как watt и what; witch (серо-зеленое, кислое на вкус слово) и which (слово сладкое и серебристое)[19]. Он напоминал актера, читающего со сцены Шекспира. Даже со своей собакой доктор изъяснялся подобным образом, например: «Будь добр, воздержись от полного истребления ковра» или: «Не желает ли мой ученый коллега пробежаться по саду?» Голубоглазого удивляло, что пес, судя по всему, отлично понимал хозяина и старался соответствовать. Не значит ли это, что и он, Голубоглазый, тоже сможет выучиться всему и избавиться от своих грубоватых привычек?
Бену казалось, что на доктора Пикока его таланты произвели неизгладимое впечатление. Во всяком случае, доктор пообещал лично с ним заниматься, если он будет прилично себя вести, и подготовить к вступительному экзамену в школу Сент-Освальдс на казенный кошт. Взамен доктор попросил всего лишь помочь в проведении кое-каких опытов, чтобы иметь возможность включить результаты этих опытов в свою новую книгу, над которой он как раз работал. Эта книга должна была стать итогом всей его научной жизни; она была основана на тестировании великого множества людей, хотя среди них, по словам доктора, не было ни одного столь юного или столь многообещающего, как маленький Бенджамин Уинтер.
Мать невероятно обрадовалась. Школа Сент-Освальдс была пределом ее честолюбивых мечтаний. До пресловутого вступительного экзамена оставалось еще целых три года, но она рассуждала о нем так, словно он состоится завтра; она обещала откладывать каждый заработанный грош, суетилась вокруг Бена еще больше, чем прежде, и очень ясно дала понять остальным детям, что только Бену предоставлен такой шанс и он ни в коем случае не должен этот шанс упустить, хотя бы ради нее.
Сам Бен испытывал куда меньше восторгов. И Сент-Освальдс ему по-прежнему не нравился, несмотря на свою красивую форму – темно-синий блейзер и галстук (прямо к его глазам, как уверяла мать). Он уже достаточно видел и понимал: эта школа не для него, у него неподходящее лицо, неподходящие волосы, неподходящий дом, неподходящее имя…
У мальчиков из Сент-Освальдс не могло быть имени Бен. Тамошних мальчиков звали Леон, или Джаспер, или Руфус, или Себастьян. Мальчику из Сент-Освальдс подошло бы также имя Орландо, пахнущее перечной мятой. Даже имя Руперт звучало более-менее пристойно, особенно если к нему прилагался темно-синий блейзер. А имя Бен, и сам Бен отлично это осознавал, имело совсем не тот оттенок синего; это имя пахло домом его матери, где вечно разило дезинфекцией и жареной пищей, где было слишком мало места и мало книг, где царила резкая, неистребимая вонь его братьев.
Но доктор Пикок убедил его не волноваться. Три года – долгий срок. Они вполне успеют как следует подготовиться, и Бен станет достойным учебы в Сент-Освальдс, поскольку, по заверениям доктора, у него имеется большой потенциал – красное слово, напоминающее растянутую широкую резинку для рогатки, из которой вот-вот вылетит камень кому-то прямо в физиономию…
И Бен смирился со своей участью. Да и какой у него был выбор? Ведь, в конце концов, именно в нем воплотились самые большие надежды его матери. И потом, ему так хотелось угодить им обоим – но больше, пожалуй, доктору Пикоку. И если для этого нужно было поступить в школу Сент-Освальдс, он готов был принять вызов.
Найджел учился в Саннибэнк-Парк, общеобразовательной школе на окраине Белого города. Школа была большая – несколько бетонных корпусов с колючей проволокой по краю крыши, делавшей здания похожими на тюрьму. А уж вонь там стояла, как в зоопарке. Но его старший братец, судя по всему, ничего против этой школы не имел. Брендану, которому исполнилось девять, тоже предстояло и дальше учиться в Саннибэнк-Парк, поскольку он до сих пор никаких особых способностей не проявил. Доктор Пикок, правда, протестировал всех братьев Уинтер, но заинтересовал его только Бен. Найджела он сразу сбросил со счетов, а Брендана – недели через три или четыре, сочтя его крайне необщительным.
Найджелу было двенадцать: агрессивный, мрачный подросток, подверженный резким переменам настроения. Ему нравились тяжелый рок и фильмы, где все взрывалось. Никто в школе не осмеливался его терроризировать. Брендан был его тенью: бесхребетный, податливый, выживающий только под защитой Найджела, подобно тем симбиотическим созданиям, что существуют под покровительством акул и крокодилов, принося им какую-то пользу. Если Найджел был далеко не глуп (хотя никогда не давал себе труда сделать как следует хоть одно домашнее задание), то Брен во всем был абсолютно безнадежен – как в спорте или играх, так и на уроках в школе, где его считали полным тупицей из-за невероятной лени и замкнутости; в общем, первый кандидат на пособие по безработице, как говорила мать, в лучшем случае сгодится для того, чтобы вкладывать в гамбургеры котлеты.
Зато Бена ожидало блестящее будущее. Каждую субботу с утра, пока Найджел и Брендан катались на велосипедах или играли на улице с приятелями, он отправлялся к доктору Пикоку – его дом он называл исключительно Особняком – и усаживался за большой письменный стол, обитый кожей бутылочно-зеленого цвета. Там он читал вслух отрывки из толстых книг в твердых переплетах, учил географию по старинному разрисованному глобусу, где названия были выведены крохотными витиеватыми буковками: Iroquois, Rangoon, Azerbaijan – это были таинственные, старинные, давно вышедшие из употребления магические названия, точно такие же, как названия красок у миссис Уайт; эти названия смутно пахли джином и морем, молотым перцем и острыми специями, и у них был свежий вкус той загадочной свободы, которую ему еще только предстояло попробовать. А если глобус хорошенько раскручивался, то океаны и континенты как бы гонялись друг за другом, и в итоге все цвета сливались в один – в идеальный оттенок голубого; это был цвет океана, цвет неба, цвет самого Бенджамина…
А позже, днем, они с доктором занимались совсем другими вещами например, рассматривали картины и слушали различные звуки – это была часть той исследовательской работы, которая пока была совершенно недоступна пониманию Бена. Однако он охотно подчинялся всем требованиям доктора.
Ему показывали книги, где буквы и числа были выстроены в особом порядке, и он должен был разгадать последовательность. Затем он слушал перечень разных звуков из фонотеки доктора, тот задавал ему вопросы типа: «Какого цвета день недели среда?», «Какое число зеленого цвета?» и показывал разные штуковины необычной формы с загадочными выдуманными названиями. Бен всегда отвечал правильно, а это означало, что доктор Пикок останется им доволен, а мать будет им гордиться.
Надо отметить, ему очень нравилось ходить в Особняк с его библиотекой, студией и целым складом забытых вещей: виниловыми пластинками, старыми фотоаппаратами и пачками пожелтевших фотографий, на которых были запечатлены чьи-то свадьбы, счастливые супружеские пары, какие-то давным-давно умершие дети в матросских костюмчиках с настороженными – сейчас-вылетит-птичка – улыбками. Он по-прежнему с опаской относился к школе Сент-Освальдс, но с большим удовольствием занимался с доктором Пикоком; он обожал, когда доктор называл его Бенджамином и рассказывал о своих путешествиях, о своих любимых музыкальных произведениях, о своих научных исследованиях и о своих розах.
Но самое главное – Бен чувствовал себя нужным. Особенным. Предметом научных исследований. Чрезвычайно интересным случаем. Доктор Пикок внимательно слушал его, отмечая и фиксируя его реакцию на различные виды стимуляции, затем просил в точности описать, что именно он при этом чувствовал. Часто доктор записывал его высказывания и свои наблюдения на маленький диктофон, при этом называя Бена «мальчиком Икс», чтобы соблюсти полную анонимность.
Мальчик Икс. Ему это нравилось. Заставляло ощущать себя значительным, этаким волшебным мальчиком, обладающим особым могуществом, особым даром. Хотя в действительности он не был так уж одарен. В школе он считался посредственным учеником и никогда не попадал в число лучших. О своих сенсорных талантах, как называл их доктор Пикок, проявлявшихся в том, что все звуки для него имели особый цвет и запах, он вообще не думал, подозревая и в остальных людях аналогичное восприятие, хотя доктор Пикок и уверял его в обратном. В общем, Бен продолжал считать себя обыкновенным, нормальным человеком, правда, всех прочих стал относить к уродам.
«Слово “безмятежность” серого цвета, – пишет доктор Пикок в своей статье “Мальчик Икс как пример рано проявившейся синестезии”, – а вот слово “безмятежный” в его восприятии темно-синего оттенка и имеет легкий привкус аниса. Числа вообще цвета не имеют, а названия мест и имена людей часто окрашены, порой в ошеломляюще яркие цвета, кроме того, обладают различным вкусом. В определенных случаях существует отчетливая корреляция между столь необычными сенсорными ощущениями и событиями, случившимися в реальной жизни мальчика Икс, что дает возможность предположить: данный тип синестезии является отчасти ассоциативным, а не чисто врожденным. Однако и при таком раскладе наблюдаются весьма интересные физические реакции на различные стимуляторы, например, слюнотечение как прямая реакция на слово “алый”, которое для мальчика Икс пахнет шоколадом, или головокружение, незамедлительно возникающее при слове “розовый”, имеющем в восприятии мальчика Икс сильный запах газа».
До чего же солидно это звучало! Казалось, они вместе совершают научное открытие. И доктор Пикок говорил, что, когда его книга будет опубликована, они оба – и он, и мальчик Икс – будут знамениты. А возможно, завоюют и какой-нибудь научный приз. В итоге Бен настолько увлекся своими занятиями с доктором Пикоком, что почти и не вспоминал о материных хозяйках, которые некогда так его обхаживали. У него к тому времени появилась целая куча всяких неотложных дел и забот, а научные опыты доктора Пикока оказались куда интереснее рисунков, коллажей и фарфоровых кукол.
Вот почему, когда шесть месяцев спустя Бен вдруг встретил на рынке миссис Уайт, его поразило, какой же она стала толстой; наверное, решил он, в его отсутствие сама съедала все содержимое больших красных жестянок с надписью «Фэмили секл». Он все удивлялся: что же с ней случилось? Миссис Уайт была такой хорошенькой, а теперь у нее вдруг вырос здоровенный живот, на лице появилась глупая улыбка, которая не сходила с ее уст, пока она бродила среди торговцев фруктами и овощами.
Но мать все им разъяснила. Это была хорошая новость. После десяти лет неудачных попыток миссис Уайт наконец-то забеременела. По неясной причине это приводило мать Бена в восторг, возможно потому, что теперь она ходила к миссис Уайт чаще и зарабатывала больше. Однако Голубоглазый испытывал какую-то смутную неловкость. И все вспоминал коллекцию кукол миссис Уайт, странных, не похожих на детей, одетых в старинные кружева, и все раздумывал: избавится ли она от своих кукол, когда у нее появится настоящее дитя?
Мысль об этом не давала ему покоя, вызывала ночные кошмары; ему снилось, как эти пучеглазые плаксивые куколки в роскошных шелковых платьях и старинных кружевах выброшены на мусорную свалку, одежда их превратилась в лохмотья и выцвела от дождей, фарфоровые головки разбиты и осколки валяются среди бутылок и смятых жестянок.
– Мальчик или девочка? – спросила мать у миссис Уайт.
– Девочка. Я назову ее Эмили.
Эмили. Э-ми-ли, три слога, точно стук в дверь судьбы. Такое странное, старомодное имя, не идущее ни в какое сравнение со всякими там Кайли, Трейси или Джейд, от которых несет случайностью и топленым салом; эти имена стоят как бы в стороне и ярко горят безвкусными неоновыми оттенками, тогда как имя Эмили, молчаливое и чуть розоватое, напоминает жевательную резинку или розы…
Но откуда Голубоглазому было знать, что однажды именно она приведет его сюда? И разве мог кто-нибудь догадаться, как близки они будут, даже не подозревая об этом, – жертва и хищник с тесно переплетенными судьбами, словно побег розы, проросший сквозь человеческий череп.
Конец ознакомительного фрагмента.