Учитель и теоретик
Когда я стала называть себя Учителем, я не была ни хорошим слушателем, ни способным рассказчиком. То, что я без всякого сомнения знала и умела в детстве, оказалось погребено под грудами бессвязной информации. Я была чужаком в классе с детьми, давно забывшим, что такое думать, как ребенок.
Саму себя я понимала не лучше, чем детей. Как мне себя вести? Откуда мне знать, что нужно говорить детям, да еще когда их так много, если я сама не помнила практически ничего из того, что когда-то слышала от своих учителей?
Но парадоксальным образом, когда фокус сместился с меня на детей – что такое быть ребенком, о чем дети думают в классе, – я стала гораздо отчетливее представлять себе свою роль.
Умению прислушиваться к детям меня научил студент-аспирант по имени Фриц. Он живо интересовался вопросом, насколько точным и адекватным может быть понимание учителем ситуации; так, он сумел доказать мне, что мальчик Чарльз в моей группе вовсе не был злодеем, ловко замаскировавшимся под пятилетнего ребенка.
– Чарльз, ты забрал себе весь песок! – с воплем устремляюсь я к Чарльзу, чтобы защитить от него его товарища по играм.
– Он не против. Мне это нужно.
– Но эта горка не твоя, а Томми. Ты не спросил у него разрешения!
– Он знает, что замок нужно строить здесь.
От Чарльза одни неприятности, жаловалась я, но таблицы Фрица доказывали обратное. На самом деле в 80 % случаев Чарльз был заводилой в неагрессивной игре. А вот все неприятности, похоже, исходили от меня: 75 % всех моих обращенных к мальчику реплик носили негативный характер.
Все это нисколько не удивляло Фрица, который каждый день аккуратно фиксировал в своих таблицах временные интервалы, когда Чарльз, по моему мнению, плохо себя вел, и соотносил это со своей оценкой реального положения вещей. Фриц был привычен к таким большим расхождениям, но меня они приводили в отчаяние. Сжалившись надо мной, Фриц начертил таблицу, которая должна была помочь мне исправиться. Целью было дойти до 85 % случаев положительной реакции с моей стороны. Я послушно следила за временем, говорила Чарльзу всякие хорошие вещи и ежедневно заполняла соответствующие графы в таблице.
Я заполняла таблицу всего неделю, но это принесло свои плоды. Благодаря этому исследованию я стала более наблюдательной. Прислушиваясь к Чарльзу, чтобы найти повод похвалить его, я стала понимать, почему он пользовался уважением одноклассников. Он в изобилии снабжал их новыми сюжетами и персонажами для игр.
– Том, хочешь в замок играть? Это подъемный мост.
– У меня от него ключ есть.
– Ты что, тогда еще ключов не изобрели. Ключ вот сюда нужно вставлять. Это боевой космический корабль. Он может убивать своей мощью. Скорее поднимай мост. Здесь невидимые пчелы! Где твой волшебный ключ? Давай как будто он волшебный, мы до него дотронемся и превратимся в драконов!
Я сравнивала силу своего сопротивления с детским энтузиазмом и все гадала, чего же мне не хватает. И поскольку теперь гадать приходилось мне, а не Фрицу, задача, стоявшая передо мной, неуклонно разрасталась. Пока я не научилась задавать собственные вопросы, самостоятельно наблюдать за развитием событий и создавать сообразно всему этому свой учительский подход, я немногому могла научиться.
Таблицы и графики никогда не были моей сильной стороной – и в детстве тоже, только я забыла про это. И даже Пиаже, чьи эксперименты я воспроизводила в течение трех лет, Пиаже, каждое слово которого о детях казалось мне незыблемой истиной, не мог мне подсказать направление или подготовить, например, к такому разговору.
– Нам нужно поговорить про уборку, – как-то раз объявила я во время «собрания на коврике»[1]. – Я хочу пожаловаться. Слишком много детей отлынивает от уборки. Кое-кто из вас, вместо того чтобы помогать, уходит заниматься своими делами.
– Нужно сделать ловушку, – говорит Джозеф.
– Джозеф, я серьезно. Какие еще ловушки? Я говорю про тех, кто не помогает убираться.
– Их надо запереть, – предлагает Саманта. – Тогда они будут сидеть под замком!
– Ловушка лучше! – настаивает Джозеф. – Смотри, если они будут здесь во время уборки, то ловушка откроется и они провалятся в нее!
– Кто-нибудь может пострадать! – говорю я.
– Джозеф прав! – кричит Саймон. – Надо сделать так, чтобы они свалились прямо туда, где уборка.
– Ага, ловушка – это здорово, – подключается Алекс. – Они не упадут, они просто скатятся прямо туда, где уборка.
– А если они вылезут? Лучше их запереть! – говорит Арлин.
– Ага, а я ключ могу найти.
Беседа принимает направление, над которым я не властна. Как только возникло волшебное решение, детей уже не развернуть в другую сторону. Но я все же пытаюсь.
– При чем тут ловушки? Давайте лучше подумаем про новые правила!
– Нужен охранник, – говорит Саймон.
– С пистолетом!
– Но он не будет стрелять, да, учительница? – замечает рассудительная Саманта. – Пусть будет ловушка, – подытоживает она.
Образ ловушки, подсказанный Джозефом, витает над нами, и мои представления о реальности совершенно перевернуты желанием детей поместить проблему в фантастический контекст. Они не играют в рассказчиков, они и есть рассказчики. Это их интуитивный подход на все случаи жизни. Это их способ мышления.
На какое-то время ситуация с уборкой улучшается: люди всегда более уступчивы и великодушны после хорошего разговора. В этом случае дети сумели выдумать подходящую причину для скучной уборки. Вооруженные охранники и ловушки – куда более интересная история. Нас учили, что игра для детей – это замена работы. Но, слушая их и наблюдая за ними, я поняла, что игра – это сама Истина и сама Жизнь.
Постепенно продвигаясь вглубь от поверхностного понимания игры к серьезному анализу ее содержания, я изучаю этот предмет и как учитель, и как исследователь, фиксирующий свой опыт. Магнитофон для меня – насущная необходимость. Каждый вечер я расшифровываю записи игр, историй, разговоров и потом сочиняю свои собственные истории о том, что случилось за день. На следующее утро я сверяю свою реальность с реальностью, в которую погружены дети.
Как и сама игра, процесс этот бесконечен. Каждый год дети изобретают новые образы и символы, и мои представления о том, чем мы занимаемся в классе, непрерывно расширяются. Одно время я полагала, что моя задача – показать детям, как им решать свои проблемы. Я написала: я не прошу вас забыть про игру. Наш договор выглядит скорее вот так: если будете стараться объяснить мне, что вам нужно, я буду стараться показать вам, как разобраться с вашими проблемами.
Несколько лет спустя стало ясно, что этот договор надо переписать. Теперь он звучал так: я буду изучать ваши игры и стараться понять, как игра помогает вам разобраться с вашими проблемами. Игра содержит ваши вопросы, и мне сначала нужно понять, какие вопросы вы сами задаете, а потом уже задавать собственные.
Но даже и это не вполне точно. Сегодня я бы добавила: переведите игру на язык рассказа, и я помогу вам и вашим товарищам прислушаться друг к другу. Вы сможете создать литературу, где будут образы и темы, начало и конец, культурные аллюзии и отсылки. Если вы хотите соединить свои идеи с идеями других людей, вы должны изобрести собственную литературу.
Трехлетняя Винни держит своего плюшевого мишку вверх тормашками и рассказывает свою первую историю:
Жил-был мишка, он стоял на голове.
Эта история, состоящая из одной фразы, разыгранная девочкой Винни, укрепляет ее позиции в социуме. Она только что внесла свой вклад в литературу и культуру прежде незнакомой ей группы детей. Теперь про нее узнали, а скоро она и сама познакомится с другими через их истории – разыгранные или записанные.
Истории – это литература; игра – это жизнь. С самого начала все дороги вели к игре-фантазии, но у меня не было хорошей дорожной карты. Я изводила себя излишними умствованиями, в то время как дети в играх находили способ справиться со своими актуальными проблемами и страхами.
Когда «проблемный» ребенок Сильвия начала кричать, разбрасывать кукольную посуду и ломать кукольную колыбельку, я беспокоилась, что она может испортить игру другим девочкам. Но когда девочки заставили ее изменить свое поведение, у меня создалось впечатление, что игра – это своего рода примитивный способ регуляции поведения беспокойных товарищей по играм.
Я ошибалась. Ребенок, ведущий себя невпопад, кажется таким только с моей точки зрения. С точки зрения детей, Сильвия просто разыгрывала одну из множества ролей в семейной драме.
Она не испортила им игру. Если бы она не взяла на себя роль «плохой девочки», эту роль сыграл бы кто-то еще. «Плохая девочка», «сердитая мама» или «злая сестра» – базовые роли в детском театре.
Как только я начала смотреть на детей как на рассказчиков и разыгрывателей историй, я обнаружила, что потенциал фантазии как инструмента обучения далеко превосходит мои представления о том, что должно происходить в классе.
Жизнь в классе заставляет всякий раз заново переосмысливать исследование. С каждой новой записью, с каждым новым наблюдением мои испытуемые заставляют меня увидеть очередные, еще более яркие грани их мира, глубже погрузиться в то, что их действительно волнует. Конечно, это все можно увидеть, если следить, например, за тем, как дети читают или считают, но в игре выявляются более сложные и тонкие связи.
Фантазия не знает границ и неподвластна никаким определениям. А разве мы, взрослые, не продолжаем разгадывать тайну наших фантазий всю нашу жизнь? Разве моя любимая учительская фантазия не заставила меня изучить каждый сантиметр классной комнаты в поисках дороги из желтого кирпича, которая привела бы нас с детьми прямиком в волшебную страну Оз?
А фантазия о том, что я сумею объяснить всю правду про детей, в итоге привела меня к тому, что я начала отделять «отвлекающие факторы» от «сути дела» и вообще перестала прислушиваться к детям. Но их фантазии принесли мне множество сюрпризов и загадок, и я страстно стремилась найти идеальную форму, в которую могла бы облечь все, что я слышала и видела, и понять, как это все можно применить на практике.
От фантазии можно ждать многого. Каждый день дети, без всякого магнитофона, делают одну и ту же вещь, и мы называем это игрой. Ребенок переводит в действие слова и образы, которые населяют его сознание, и переносит их на сцену, становясь одновременно актером, писателем, критиком, лингвистом, математиком и философом. Мы, взрослые, детям для этого совсем не нужны, мы не можем научить их игре.
Наоборот, это мне нужно, чтобы они меня научили тому, что такое фантазия и как она работает, ведь почти все, о чем я думаю и пишу, становится гораздо осмысленнее, если превратить это в историю. Тем более что рассказчики, которых я слушаю, только-только начинают свою «карьеру» школьников.
Они ничего не принимают как само собой разумеющееся: все должно быть превращено в историю. После тридцати лет преподавания я все еще должна внимательно к ним прислушиваться, если хочу понять, как игра помогает исследовать сложные идеи. Не бывает настолько сложной задачи, чтобы ее нельзя было распутать с помощью игры понарошку.
Кэти, Саймон, Алекс и Арлин играют в «водяную кровать». Я слышу, как они мяукают (они – четыре котика в космическом корабле), но, прислушавшись, я понимаю, что главная тема – водяная кровать.
– Где я буду спать? – спрашивает Саймон.
– В водяной кровати, ты же папа.
– Вода превратилась в кровать?
– В кровать, чтобы спать.
– В кровать, спать и не пищать![2]
– Только папы и мамы там могут спать.
– Мяу! Вода протекла!
– Спасите, спасите! Мы не умеем плавать. Чудовище!!
– Он в воде там.
– Водяная кровать в воде!
– Скорей, прыгай на плот!
Позже Саймон рассказывает такую историю.
Жил-был бельчонок. И мама ему говорит: «Иди ложись в водяную кровать». И он пошел. И он потопнул внутри. Но он не потопнул, потому что все вытекло и он вытек тоже. Мама ему велела плыть домой. Но он плавать не умел.
– Как же бельчонок добрался домой, Саймон? – спрашиваю я. – Он же плавать не умел.
– Это же не океан был. Просто поток. И он просто пошел домой.
Игра, истории и разговоры подпитывают друг друга и создают почву для логического мышления и социальной адаптированности. Все уже есть здесь в зародыше, вся интеллектуальная и эмоциональная энергия, – как сад, который вот-вот зацветет.
Сегодня Джозеф принес в школу игрушечную змею. – Запишите меня в список, я буду историю рассказывать, – заявляет он с порога вместо приветствия. – Про змею.
Такое «приветствие» не редкость. Список, о котором он говорит, прикреплен к большому круглому столу – мы называем его «стол историй», хотя он ничем не отличается от любой другой рабочей поверхности в классе, заваленной карандашами, фломастерами, бумагой, ножницами и всевозможными тюбиками. Здесь сидят рассказчики, рисовальщики и вырезалыцики, они смотрят, слушают и издают различные звуки, как множество персонажей в пьесах Сарояна. У каждого найдется что сказать рассказчику.
Это совсем другой эффект, нежели когда записываешь чью-то историю под диктовку в укромном уголке. Рассказывание историй – социальный феномен, оно охватывает все роды деятельности и открывает возможность для широкого общественного отклика. Истории не бывают чьим-то личным делом; индивидуальное воображение вбирает в себя все внешние стимулы и в то же время посылает импульсы вовне – от него бежит рябь, расходятся круги по воде, захватывая всех слушателей.
Моя роль в этом процессе ясна с самого начала: во-первых, я помогаю всем услышать рассказчика, повторяя за ним каждую фразу, чтобы правильно записать ее. Таким образом рассказчик может меня поправить, если я ошиблась, или изменить историю, если вдруг его осенила новая идея.
– Нет, там не одна ведьма. Там пусть будут две их, – говорит мне Арлин.
– А кошка одна? Ты сказала: «Пришла кошка».
– Кэти – это одна кошка, а Лили – мама-кошка. Их две кошки. Потому что мама еще должна быть, поэтому.
– А, так значит, поэтому две ведьмы? Одна из них должна быть мама-ведьма?
– Да.
Я задаю вопросы там, где я боюсь что-то неверно понять: я расспрашиваю рассказчика про каждое слово, фразу, персонажа, звук или действие, которые мне непонятны без более подробного объяснения. Ребенок знает, что его историю будут разыгрывать и актерам нужны четкие указания. История должна быть понятна всем: и актерам, и публике.
– Дааа!!! Они в яму бух!!
– Кто? Ведьмы?
– Нет, там еще есть злодей в яме.
– Еще один злодей? Не только ведьмы?
– Это хорошие ведьмы, – решает Арлин от греха подальше.
Из всех занятий в классе этот род деятельности позволяет максимально сблизить цели ребенка и мои собственные. Мы оба хотим говорить про истории, и это повышает доверие ко мне как к тому, кто устанавливает связи. В течение всего дня я могу указывать на сходство между историей этого ребенка и историями других детей, книгами или какими-то событиями (хотя я стараюсь не делать этого в то время, когда мне диктуют историю). Я не хочу оказывать влияние на развитие истории, пока она еще в процессе сочинения. Но, разумеется, самих детей такие соображения не смущают: влияние друг на друга – это именно то, чем они целый день заняты.
Кэти сегодня первая в списке. – У меня тоже про змею история, – объявляет она Джозефу, хотя еще минуту назад сообщила нам, что будет рассказывать про большую пуговицу[3]. «Вот большая пуговица» – так начиналась ее история, но теперь ее цель – привлечь внимание Джозефа.
– Жила-была змея, – произносит она, и Джозеф с Саймоном садятся послушать ее. – И лев их напугал.
– Кого их? – спрашиваю я.
– Да, кого их? – вторит мне Саймон. Дети подражают моей манере расспрашивать рассказчика, не нуждаясь ни в каких моих специальных инструкциях. Они постоянно расспрашивают друг друга во время игры, и я просто делаю так, как они. На самом деле это я научилась у них задавать вопросы, а вовсе не наоборот. Например, они редко задают вопрос другому ребенку, если уже знают на него ответ.
– А есть в истории еще кто-то, кроме змеи, Кэти?
– Аллигатор! – с удивлением отвечает она. Разве я не помню, что в истории, недавно рассказанной Джозефом, Саймон был аллигатором?
– Не надо, чтобы злой аллигатор, – говорит ей Саймон.
– Я не буду.
Во время рассказывания историй, как и во время игры, социальные взаимодействия, которые, как нам кажется, мешают процессу, на самом деле, как правило, идут повествованию на пользу. А ведь когда-то я сама имела привычку твердить: «Пожалуйста, не мешайте. Пусть человек сам расскажет свою историю». Тогда я упускала из виду главную особенность рассказывания. Я не понимала, что это совместный процесс, первичный культурный институт, социальное искусство языка.
Кэти продолжает: – И вот пришла мама. – В историях Кэти всегда есть мама. Это ее главная тема; все остальное – это декорации.
– Я мама, – говорит она. – Я вырастила большая, и я испугпугивала льва большой пуговицей.
– Испугала льва? – поправляю я.
– Испуг-пуги-вала! – стоит на своем Кэти и, прежде чем я успеваю спросить, почему лев боится большой пуговицы[4], скрывается в кукольном уголке.
Возможно, мне удастся выяснить это позже, когда мы разыграем историю Кэти. Такие вопросы я люблю больше всего, потому что ответ всегда неожиданный. Иногда мне кажется, что дети нарочно придумывают всякие нелепицы, потому что знают, как мне нравится задавать вопросы. Но даже если это и так, очевидно, что дети очень ценят искренний интерес к себе со стороны других. Когда люди внимательно слушают и задают уместные вопросы в надежде получить больше информации, рассказчику может прийти в голову добавить парочку сюрпризов в свое повествование. В конце концов дети начинают понимать логику неожиданной развязки. Здесь закладываются основы понимания причинно-следственных связей.
Джозеф отдает свою змею Саймону. – Мне нужно историю рассказывать. А ты сделай ему большой дом, с передней дверью и задней дверью, чтобы прятаться.
Теперь мы увидим, как рождаются сразу две истории: у Джозефа за «столом историй» и у Саймона, который строит дом из кубиков. Сегодня будет много историй про змей и аллигаторов – тема просто витает в воздухе. А те истории, что буду записаны, будет еще раз дополнены и переделаны, как только мы начнем их разыгрывать.
Я уже давно поняла, что надиктованный фрагмент – это лишь одно из мгновений в жизни истории. После того как мы разыграли ее историю, Кэти добавляет: – И малышка плачет.
– Малышка?
– Ты ее не видела, потому что она маленькая.
История Кэти – живой развивающийся организм, на который влияют как внешние, так и внутренние события. Джозеф кладет своего змея на стол, и он становится персонажем в ее истории; большая пуговица, которую она рассеянно катает по столу, пригождается, чтобы отпугнуть льва[5]; если рядом с ней сидит Арлин, то в истории появится младшая сестренка. Ах нет, постойте – Арлин больше не соглашается на второстепенные роли. Она старшая сестра-подросток или мама.
Когда рассказывание историй превращается в их разыгрывание, дети обнаруживают еще большую чувствительность к мнениям других. Джозеф, который рассказывает истории уже второй год, часто советуется со своими актерами в процессе сочинительства.
– Однажды, когда змей спал, и он слышал шум – бум, бум, бум – это был его друг аллигатор. Это Саймон. Потом было так: бах-бабах. Тебе нравится, Саймон? И змей сказал аллигатору: «Я есть хочу», а аллигатор говорит: «Пойдем ко мне домой». Тут пришла мама-змея. Кэти, ты мама-змея. И у нее шесть деток. Потом лев приходит, и он хочет попасть в сон, но не может. И он уходит.
– А как лев хочет попасть в сон? – спрашиваю я.
– Он такой: ррррррр, и лапами толкает вот эту белую штуку.
– А змей слышит его?
– Нет, он крепко спал.
Сны и сами по себе огромная тема, а уж когда сон упоминается в истории, для любопытной учительницы открываются безграничные возможности. «Помнишь, мы говорили о том, как лев пытался попасть в сон?», – спрашиваю я у Джозефа после того, как мы разыграли его историю. Конечно же, он помнит. Дети помнят все,
что имеет хоть какое-то отношение к их историям и играм. Джозеф воспроизводит свой ответ дословно. Ему, в отличие от меня, для этого не нужен магнитофон.
У Алекса немедленно появляется свой ответ. – Давай как будто лев вошел в сон, и когда он видит сразу столько змеев, он такой: ААААА!!!! – и убежал, – предлагает он Джозефу. Алекс раздвигает границы своей роли льва, как он сделал бы это во время игры. Дети интуитивно понимают, что истории – это такой род игры, пьесы и что сценарий всегда только выигрывает от спонтанных импровизаций.
Истории, которые не разыгрываются на сцене, остаются мимолетными сновидениями, личными фантазиями, изолированными и неисследованными. Если день выдается особенно суматошным, и я поддаюсь искушению просто прочитать истории, не разыгрывая их, дети всегда протестуют.
Они говорят: «Но мы же не сделали историю!». Ту же жалобу я слышу, когда раздается звонок, возвещающий о том, что пора приступить к уборке. «Но мы же еще не поиграли в космический корабль! Мы его только построили!» Неразыгранная история осталась необжитой, пустой скорлупкой. Процесс не завершился.
Дети любят разыгрывать истории из книжек и сказки, но не приходят в отчаяние, когда времени хватает только на чтение. Поиграть в сказку – это, конечно, лучше, но и послушать тоже неплохо. Но к своим собственным историям они относятся совсем по-другому. Как только они увидели их в действии, они уже не довольствуются синицей в руках.
Более того, с точки зрения учителя, события в игре и в истории формируют излюбленную тему детей, которую они всегда готовы обсуждать с большим энтузиазмом и раздвигать ее границы, объединяя ее с другими темами.
– Я все думаю про льва и про сон, – говорю я Джозефу во время полдника. – Ты сказал, что лев не мог попасть в сон, потому что змеи спали.
– Да, когда ты спишь, то ворота на замке.
– Ворота в сон?
– Оба ворота, да, Джозеф? – подхватывает Саймон. – Передние и задние, да?
– Ага. Джозеф, – взволнованно продолжает Алекс, – а что если злодей, ну вроде дракона, темного такого, может попасть внутрь, потому что он идет там, где нет ковра?
– И поэтому ты слышишь шаги? – спрашиваю я. – Потому что там ковра нет?
– Да, как у меня на кухне. Я слышу, как динозавр идет, у него шаги огромные.
Теперь все глядят на Алекса.
– Тогда сделай ловушку, – решает Джозеф. – И тогда он бух! – и свалится прямо в дыру, в подземелье.
– Джозеф, а как ты думаешь, пуговица Кэти может испугать льва в этом сне?
– Неа. Это не для снов.
Под этим, вероятно, подразумевается: в снах чужая магия не работает. – Но ты можешь про это рассказать историю, – великодушно добавляет он.
Это открытые диалоги. Поскольку дети сами придумывают исходные предпосылки, они могут бесконечно развивать вытекающие из них следствия. Они охотно обсуждают возникающие в связи с этим вопросы. Что происходит во сне? Какая магия может защитить спящего ребенка, который видит сон? Если ты можешь придумать разные концовки для одной истории, означает ли это, что историю контролировать проще, чем сновидение? Но если ты рассказываешь историю про сновидение, то, значит, это тоже своего рода контроль?
Все это очень серьезные и животрепещущие проблемы, которые исследуются в литературе и фольклоре классной комнаты. Но Джейсону они пока по-прежнему неинтересны. Его внимание приковано к игрушечному вертолетику.
– Этот пропеллер вращается быстрее, быстрее, быстрее!! – о нет, он сломался, сломался, мне нужно его починить!