Вы здесь

Малахов курган. Глава третья (С. Т. Григорьев, 2012)

Глава третья

Бабья воля

Под говор Анны дочери заснули. Мать продолжала сказку, не замечая, что девушки спят, – ей уже было все равно, слушают ее или нет.

– Осмелела Аннушка. До Варгуева[96] простерлась. А и там, глядит, плавать можно. «Дай, – думает Аннушка, – за угол моря загляну: что там за люди, что за море?» Море как море. Люди как люди. Везде наша смола в почете. Рыбьего жиру только давай. И треску берут, даром что попахивает.

Задумала Аннушка посмотреть славный город Петербург. Братцы согласны. Плавать Балтийским морем еще проще, чем Варяжским, – где опасно, там тебя без лоцмана и не пустят, где мелко – буйки, где камень – маяки поставлены. Да и время Аннушка выбрала самое тихое, самое светлое. Прибыла в столицу белой летней ночью. Лоцман ввел шкуну в Неву. Треску продала Аннушка выгодно и взялась доставить на Мурман[97] рыбачьи снасти.

Аннушка собиралась в обратный путь. Тут, кстати, на шкуну и явись моряк. Могучий Ондре – батенька ваш. Статный, пригожий, хоть ростом и невысок, короче сказать – настоящий моряк! Ему, видишь ты, отпуск вышел. Он в ту пору на корабле «Крейсер» из дальнего плавания вернулся.

Ему, как полированному[98] матросу, было очень приятно на родине побывать, в Кандалакше[99], и себя показать народу. Просит Ондре Аннушку взять его с собой на шкуне. Аннушка и рада. Свой брат помор – значит, «тягун» будет, а не «лежун». Лежун нам бесполезен: хоть он и деньги платит, зато все время в каюте спит; а тягун проезд работой платит: снасти ли тянуть, якорь ли класть, паруса ставить – все шкиперу подмога.

Согласилась Аннушка взять на шкуну моряка, да с волей девичьей и простилась. Завязал ей Ондре буйную головушку.

Прибыли в Колу. Ондре и домой идти не хочет: прямо свадьбу играть. Сварили пиво. Сделали подружки Аннушке куклу[100]. Надела Аннушка платье парчовое[101] – серебро по голубому полю, кику[102] жемчужную. Посадили Аннушку рядом с женихом Могучим в сани, даром что снегу нет. А промеж них куклу посадили и повезли народом на гору – пиво пить, песни играть…

Анна было всхлипнула, потом замолчала и уткнулась лицом в подушку.

– Маменька, чего ты? – затормошил Веня Анну. – Весело, а ты плачешь.

– Да ты не спишь, сыночек? А я-то думаю, все давно поснули.

– Я совсем выспался. Все слыхал, что ты сказывала… А много пива наварили?

– Огромадный чан. Пожалуй, ведер сто. Народу-то чуть не весь город собрался. Я ведь богачкой считалась, вроде купчихи…

– Сто ведер! Вот так так! Да как же варили: котел, что ли, такой был?

– Зачем котел? В чану кипятили.

– Чан-то сгорит, он, поди, деревянный.

– Деревянный. Налили чан. Разожгли поодаль большой огонь. А в огонь валунов наложили. Камни накалились, их вилами из огня – да в чан, вода и закипела.

– Вот это здорово! – воскликнул Веня и задумался, воображая, как в деревянном чане кипит вода.

Анна молчала.

– Маменька, – снова стал тормошить Веня засыпающую мать, – я еще чего тебя спрошу. Мы давеча с батенькой у Михайлы на корабле были. Ох, что там деется! «Братишки» зверями глядят. Ругают князя без стеснения. Это, говорят, не Меншиков, а Изменщиков: дал неприятелю на берег вылезть. На баке[103] галдеж, ровно на базаре. Корнилов батеньке велел самолично свезти приказ капитану Зарину. Какой приказ, даже батенька не знает.

– А может, и знает, сыночек.

– Ну вот еще! Кабы батенька знал, уж кому-кому, а мне-то сказал бы.

– А не сказал? Тогда верно: и батенька не знает. Стало быть, приказ секретный. И я тебе не могу сказать, чего не знаю.

– Да я не о том тебя спрашиваю. На корабле-то батенька отвел Михайлу в сторону и говорит ему тихонько: «А помнишь ты, Михайло, свой долг? Скоро тебе случай будет долг платить». Миша батеньке отвечает: «Свой долг, батенька, я хорошо знаю». А глаза светлые у него сделались. «Помни, – говорит батенька, – долг платежом красен». Маменька, скажи, кому чего Миша должен? Я у батеньки спросить не смел: очень он нынче серьезный.

– Больно уж самолюбивый наш батенька. Самому долг не пришлось заплатить, так на сына возлагает.

– А большой долг? Миша-то сдюжит[104]? А то мы все сложились бы и отдали.

Матросский долг

Анна порывисто, с не женской силой обняла Веню и горячо зашептала ему на ухо:

– Скажу, скажу тебе, какой долг. Ты у нас уж не маленький. Ну да, Бог даст, на твою долю долга не останется. Батенька-то, помнишь, рассказывал: Павел Степанович от гибели его избавил, когда батенька в море тонул. Крестный-то Хонин тогда еще мичманом был.

– Я знаю.

– То-то, сыночек. Завязал Павел Степанович батеньке узелок на всю жизнь. Дал себе батенька зарок: отплатить Павлу Степановичу, буде случай представится, в свой черед избавить его от смерти. Ты смотри не болтай: он никому не велел сказывать. Мне-то он вскоре после свадьбы признался. Гляжу, муженек мой, и месяца после свадьбы нет, что-то сумрачный ходит. «Что такое? Или я не мила стала, или чем молодца прогневала? Скажи, любезный». – «Нет, – говорит, – Аннушка, ты мне мила и всех мне на свете милее. А дал я великую клятву!» И все мне рассказал.

«Этот, – говорит, – мичман Нахимов такой отчаянный, пропадет без меня, пожалуй, и я на всю жизнь Каином[105] себя считать должен. Надо мне ехать назад, в Петербург. Куда Нахимов, туда и я». Заплакала я, да слезы мои на камень пали. И домой на побывку Ондре не поехал – меня родителям показать. Простился со мной да на норвежской шкуне и ушел. Упорхнул мой сизый голубочек! С той поры куда Лазарев, туда и Нахимова с собой берет. А за Нахимовым и мой сорвибашка тянется…

А Павел Степанович в самые гиблые места рвется. Мой-то Ондре ему еще помогает: в Наваринском бою, это в двадцать седьмом году, Ондре у штурвала стоял на «Азове» и так корабль подвел к турецкому фрегату, хоть из пистолетов стрелять. Да и давай палить. Одни против пяти кораблей сражались. Ранило тогда и Нахимова, и батеньку. Нахимову крест дали, батеньке – медаль. Это я узнала сколько лет спустя.

Семь лет сиротела в Коле, ни одной весточки не было от батеньки. Мише шестой годок пошел, пришло от батеньки письмо, чтобы я дом и шкуну продала и ехала на Черное море в Севастополь, на постоянное жительство. Павел Степанович к Лазареву поступил – Черноморский флот, видишь ты, им надо устраивать. Ну и мой Ондре там должен быть. Поступила я в точности, как мой благоверный велел, – продала дом, шкуну, с милой родиной своей навек простилась.

Ехали мы сюда с Мишей поперек всей земли. Видала я до той поры много моря, а тут увидела, что и земли на свете много. Всё мне тут поначалу не по сердцу было. И дом, и город, и люди, и горы, и море – всё не то. Ну да стерпелось, слюбилось. Батенька всё ходил на кораблях с Нахимовым, своего счастья дожидался: долг заплатить. Ну, тут недалеко: не океан. Походят, да и домой. Надолго мы уж не расставались. А годы-то свое берут. И наваринская рана дает себя знать: у батеньки-то грудь насквозь пробита. Мишенька подрос, батенька и возложил на Мишу долг, а сам с корабля списался на штабную должность. Вот уж скоро десять лет, а все ему покоя нет – уж такой самолюбивый! Ты, сынок, никому не говори про долг, а то батенька разгневается на меня.

– А Нахимов знает?

– Не должен бы знать, а може, и догадался. Небось заметил. Чего-де матросик ко мне прилепился?…

– К нему все лепятся.

Анна прижала голову Вени к сердцу.

– Все, все в долгу, верно, милый! Он и жалованье-то все свое старикам отставным да вдовам отдает.

– А ты любишь Нахимова?

– Еще как люблю-то, и сказать невозможно!

– Маменька, а ведь на кораблях гюйс[106] поднят. Знаешь?

– Знаю. «Гюйс на бушприте[107] – корабль готов к бою»… Давай-ка, милый, спать… Никак, уже светает.

Корабль «Крейсер»

Андрей Михайлович, глава семьи Могученко, происходил из далекого Северного Поморья.

Родился он, однако, не на Севере, а в Италии, в порту Палермо[108], на борту отцовской шкуны. Отец его ходил туда на своем судне с грузом соленой трески. Оставить жену дома он не пожелал: ей скоро предстояло родить. Все сошло благополучно, и новорожденный Андрей Могучий благополучно совершил свое первое плавание обратно домой вокруг всей Европы.

Настоящая фамилия Могученко – Могучий, почти столь же обычная в Поморье, как в Средней России фамилия Иванов. Это в Черноморском флоте его переименовали на украинский лад и стали называть Могученко. Таков обычай Черноморского флота. Даже адмиралов своих черноморские моряки называли любовно: Лазарева – Лазаренко, Нахимова – Нахименко.

Поморы с рождения записывались в военный флот. И Могучий, возмужав, попал в 1810 году матросом во флот Балтийский. Когда знаменитый русский адмирал Фаддей Фаддеевич Беллинсгаузен[109] подбирал из самых крепких и ловких матросов команду для экспедиции в Южный Полярный океан, в числе команды оказался и Андрей Могучий. Эскадра Беллинсгаузена состояла всего из двух маленьких судов; в сущности, это были две парусные лодки. Одной лодкой командовал сам Беллинсгаузен, второй, под названием «Мирный», – лейтенант Михаил Петрович Лазарев.

На этом шлюпе находился и Андрей Могучий – за рулевого. Две утлые лодочки под русским флагом избороздили вдоль и поперек воды Южного полушария, забираясь в высокие широты Антарктики. После путешествия в эти места знаменитого Кука[110], по его отзыву, плавание здесь считалось невозможным из-за льдов. Русские доказали, что это неверно.

Андрей Могучий ходил со своим отцом в море еще мальчишкой, зуйком. Опасности плавания в Ледовитом океане Могучий познал с детства. В Антарктике такой рулевой оказался очень полезным человеком.

Благополучно возвратясь в Кронштадт, Лазарев получил в 1821 году назначение в кругосветное плавание командиром на только что построенном корабле «Крейсер». Он, по обычаю, и снаряжал корабль в дальнее плавание. Матрос Андрей Могучий попросил Лазарева взять его на «Крейсер» и пошел в плавание уже штурманским унтер-офицером, то есть одним из старших рулевых.

Среди офицеров «Крейсера» находился девятнадцатилетний мичман Нахимов, только что окончивший Морской кадетский корпус.

Редкому из мичманов выпадало такое счастье – прямо со школьной скамьи попасть в кругосветное плавание. На корабле каждый мичман кроме прямых своих обязанностей выполняет должность командира одной из шлюпок корабля. Командир шлюпки должен следить, чтобы она находилась в образцовом порядке и в полной готовности к спуску на воду в любой момент.

Кроме весел, уключин, багров в каждой шлюпке в парусиновом чехле хранятся вставная мачта и парус, всегда находится несколько анкеров – маленьких бочонков; один из них всегда с пресной водой, остальные пустые. В них набирают морскую воду для балласта во время плавания под парусом. На шлюпку назначается постоянная команда гребцов.

Мичман Нахимов получил в командование капитанский шестивесельный вельбот, построенный из красного дерева. Командовать шлюпкой, назначенной для разъездов капитана, само по себе было большой честью. Нахимов получил ее благодаря тому, что закончил корпус с отличием, а на парусных учениях прослыл «отчаянным кадетом».

Этот изящный кораблик радовал сердце молодого командира и приписанных к вельботу матросов: перед отправлением в плавание на гребных состязаниях в Маркизовой Луже[111] вельбот Нахимова вышел на первое место, «показав пятки» всем шлюпкам. Обрадованный мичман раздал гребцам вельбота первое свое жалованье до последней копейки. О его щедрости узнал Лазарев. Хмурясь и улыбаясь, он пожурил Нахимова.

– Мичман, вы избалуете людей и сами сядете на экватор[112]. Довольно было по чарке. А впрочем, зачем мичману жалованье? На берегу кутить? В карты играть? Я знаю-с, вы не из тех: не кутила и не игрок. Если будет нужно, знайте: мой кошелек к вашим услугам!

Матросы «Крейсера» решили после гонок, что Нахимов будет «правильным мичманом».

«Крейсер» поднял вымпел – это значило, что плавание началось, – и вытянулся из гавани на большой кронштадтский[113] рейд. На корабле пошла обычная морская жизнь, точно по хронометру[114]. Сначала беспокойное Северное море с его бестолковой зыбью потрепало корабль порядочно. Новички, в том числе и мичман Нахимов, отдали дань морской болезни.

– Немецкое море на то и устроено, – утешали старые матросы молодых, – чтобы матрос сразу привык. Вот выйдем в океан – там дело другое. В океане мягко.

Серые северные краски моря постепенно переходили сначала в зеленовато-серые, потом в изумрудные и за мысом Рока[115] стали цвета ультрамарин[116].

В океане «Крейсер» вначале шел хорошо, заглянул на остров Мадейра[117] и, пользуясь «торговым ветром», подошел к берегам Южной Америки. Около экватора корабль попал в область безветрия и проштилевал несколько дней, но все же океан порой вздыхал жаркими редкими вздохами. Пользуясь ими, «Крейсер» подвигался к берегам Бразилии.

После нескольких крепких внезапных шквалов жестокий шторм накрыл «Крейсер». Лазарев обрадовался шторму: он возвещал после яростной вспышки попутный ветер до мыса Горн, откуда корабль мимо Огненной Земли войдет в Тихий океан.

Но шторм усиливался. «Крейсер» нес только штормовые паруса. Лазарев в дождевом плаще не сходил с мостика. Капитан опасался приближения к берегу.

Уже третьи сутки бушевал шторм. День клонился к вечеру. Волны делались круче и выше, что указывало на близость берегов. Палубу то и дело окатывало волной слева направо. Корабль ложился то на правый, то на левый борт.

Человек за бортом!

Мичману Нахимову пришлась третья вахта. Вместе с ним на вахту стал к штурвалу с подручным рулевым Андрей Могучий.

Взявшись за ручку рулевого колеса, Могучий нагнулся к нактоузу[118], чтобы взглянуть на курс. Стекло забрызгивала вода. Картушку[119] едва видно. Широко расставив ноги, Андрей решился отнять от штурвала одну руку, чтобы рукавом обтереть стекло. В это мгновение с левого борта вкатился вал и сбил Андрея через правый фальшборт[120] в море. Первым это увидел сигнальщик и крикнул:

– Человек за бортом!

Не думая и секунды, Нахимов скомандовал:

– Фок и грот[121] на гитовы[122]! Марса[123] фалы отдать!

Марсовые[124] кинулись подбирать паруса.

– Пропал человек! – воскликнул Лазарев. – Кто?

– Андрей Могучий, – ответил Нахимов. – Михаил Петрович, дозвольте спустить вельбот…

– Еще семерых ко дну пустить? Где тут… Сигнальщик, видишь? – крикнул Лазарев.

– Вижу! – ответил сигнальщик и указал рукой направление, где ему почудилась на волне голова Могучего.

– Спустить вельбот! – самовольно отдал приказание Нахимов и взглянул в глаза капитану.

Лазарев движением руки дал согласие.

Когда Нахимов подбежал к вельботу, матросы уже спускали лодку. В вельботе сидело шесть гребцов. Нахимов прыгнул на кормовую банку.

Прошло три минуты. «Крейсер» лег в дрейф[125].

Вельбот ударился о воду, словно о деревянный пол. Волной откинуло шлюпку от корабля. Править рулем не стоило.

Мичман стоя командовал гребцам:

– Правая, греби! Левая, табань[126]!

Загребной[127] на вельботе строго крикнул:

– Сядь, ваше благородие! Сядь, говорю, не парусь! Без тебя знаем!..

На борту «Крейсера» зажгли фальшфейер[128], чтобы показать шлюпке, где корабль, а утопающему – направление, откуда идет помощь.

Пронизывающий мглу свет фальшфейера расплылся в большое светлое пятно, а корабля уже не видно за мглой пенного тумана. Вельбот прыгал по ухабам волн, то взлетая на гребень, то ныряя в бездну.

Нахимов кричал:

– Мо-о! Гу-у-у!

– Да помолчи, ваше благородие! – прикрикнул на мичмана загребной.

Нахимов умолк.

– О-о-о! – послышался совсем недалеко ответный крик, и тут же Нахимов увидел справа по носу на гребне волны черную голову Могучего.

Могучий, энергично работая руками, подгребался к корме вельбота с левого борта. Гребцы затабанили. Могучий, подтянувшись, успел схватиться за борт левой рукой, но оборвался. Нахимов лег грудью на борт и хотел подхватить Могучего под мышку.

– За волосы его бери! А то он и тебя, ваше благородие, утопит, – посоветовал загребной.

Нахимов схватил Могучего за волосы.

– Ой, ой! – завопил утопающий.

– Ха-ха-ха! – загрохотали гребцы, повалясь все на правый борт, чтобы вельбот не черпнул воды. – Дери его, дьявола, за волосы! Не будет другой раз в море прыгать!

В эту минуту и мичман и матросы позабыли о том, что кругом бушует море. Все внимание и силы гребцов сосредоточились на том, чтобы держать вельбот вразрез с волной.

Никто из гребцов не мог бросить весло и помочь Нахимову. Задыхаясь, мичман тянул Могучего в лодку. Наконец Андрей ухватился за борт обеими руками. Обхватив матроса по поясу, Нахимов перевалил его, словно большую рыбу, в лодку. Могучий сел на дно вельбота и, протирая глаза, жалобным голосом воскликнул:

– Братишки! Неужто ни у кого рому нет?

Из рук в руки перешла к Могучему бутылка. Он отпил глоток и протянул бутылку Нахимову:

– Выпей, ваше благородие, побратаемся. Поди, смерз?

– И верно! – согласился мичман, принимая бутылку.

Хлебнув рому, он вернул бутылку Могучему.

– Вода-то теплая, – сказал Могучий, передавая бутылку ближнему гребцу, – а на ветру сразу трясовица берет.

Порохом пахнет

Надвигалась ночь. Шторм еще бушевал, море еще грохотало, а по виду волн уже можно было догадаться, что неистовый ветер истощает последние усилия: поверхность волн стала гладкой, маслянистой.

– Хороший будет ветер! В самый раз! – одобрил шторм Могучий. – Михаил Петрович останется доволен. Узлов по десяти пойдет «Крейсер» до самого мыса Горн…

– А мы-то? – с недоумением и тоской выкрикнул один из гребцов, молодой матрос, сидевший на задней банке.

– «Мы-то»! Раз мыто, бабы белье вальком колотят. Ты, поди, первый в лодку прыгнул – пеняй на себя. Тебя звали? Ты на этой шлюпке гребец?

– Никак нет!

– Зачем залез? Кто тебя просил? – ворчал Могучий, оглядывая туманную даль взбаламученного моря.

«Крейсер» не было видно. Наверное, на корабле продолжали жечь фальшфейеры, но корабль и шлюпку отнесло в разные стороны так далеко, что огня за вечерней мглой и непогодой не усмотреть.

– И ты, ваше благородие, напрасно в дело впутался, – продолжал Могучий. – Удаль показать хотел? А из-за твоей удали теперь семеро погибнуть должны.

Нахимов ответил:

– Раз тебе не суждено утонуть, и мы не утонем, Могучий…

– Ну, положим, ветер стихнет. До берега пятьсот миль. А есть на лодке компас[129]? – сердито спросил Могучий.

– На разъездной шлюпке компаса не полагается, – ответил мичман, – сам знаешь.

– Мало что я знаю! Надо было захватить.

– Все в момент сделалось.

– Эх, моментальный ты человек! И в момент надо думать. Компаса нет. Бутылка рома одна, и ту выпили!

Матросы, видя, что Могучий шутит, поняли, что нос вешать не следует. Их угрюмые лица прояснились.

– Неужто Михаил Петрович нас в море кинет? – спросил молодой гребец, попавший на чужой вельбот.

– Кинуть-то не кинет, да и лежать в дрейфе кораблю при таком ветре неприлично: поставит паруса и пойдет своим курсом, – ответил Могучий.

– Он будет палить, – сказал Нахимов.

– Допускаю, палить он будет. Да шута лысого мы услышим! – возразил Могучий. – Ишь взводень-то[130] рыдает!

– Помолчим, товарищи, – предложил Нахимов.

– Шабаш! – скомандовал гребцам Могучий. – Брешете – за вами не слыхать!

Гребцы, как один, застыли, поставив весла «сушить» вальком на банки.

Волны завертели вельбот. В громовые раскаты рыданий ветра вплелись неясные раздельные звуки. Они правильно повторялись, поэтому их не могли заглушить беспорядочные удары шторма, – так в дремучем лесу и сквозь стон бури четко слышны мерные удары дровосека.

Гребцы все разом закричали истошными голосами.

– Молчите! Дайте послушать! – прикрикнул на гребцов Могучий.

– Палит! «Крейсер» палит! – возбужденно вскрикнул Нахимов, обняв Могучего.

Матросы молча принялись грести. Могучий взялся за руль.

– Чуешь, ваше благородие, – глубоко вздохнув, заметил Могучий, – порохом пахнет. «Крейсер»-то на ветру.

Нахимов потянул влажный воздух и в свежести его почуял сладковатый запах серы.

Вельбот повернул против ветра. Выстрелы стали явственнее. Скоро увидели вспышки выстрелов. «Крейсер» сближался с вельботом.

Гребцы яростно работали веслами. Теперь пушечные удары заглушали грохот бури. Нахимов между двумя слепящими вспышками выстрелов увидел черную громаду корабля совсем близко.

Могучий подтолкнул локтем Нахимова и весело сказал:

– Сейчас спросит: «Кто гребет?»

– Офицер! – во всю мочь крикнул мичман.

И будто совсем над головой, хотя и чуть слышно, раздался голос Лазарева:

– Сигнальщик, видишь?

– Вижу! – послышалось сверху.

Вельбот ударился о борт корабля и хрустнул.

Вспыхнул ослепительный огонь фальшфейера. При его свете с борта корабля полетели канаты. В мгновение ока всех из шлюпки подняли наверх.

Когда стали поднимать вельбот, накатила волна и разбила его в щепы.

Спасенных окружили товарищи. Лазарев сбежал с мостика и перецеловал спасенных, начиная с Могучего, за ним Нахимова и гребцов, как будто считал их поцелуями.

Могучий взял Нахимова за руку и дрогнувшим голосом сказал:

– Ну, ваше благородие, завязал ты мне узелок на всю мою жизнь!

* * *

«Как это можно на всю жизнь узелок завязать?» – раздумывал Веня, прислушиваясь к тишине.

Мать его давно уже спала, а мальчик в тревоге перебирал снова и снова отдельные случаи из рассказа матери о далеком былом.

Уже светало, когда Веня забылся.

Тревога

Светлейший князь Меншиков из всех мундиров, которые он имел право носить, остановился на генерал-адъютантском сюртуке с погонами вместо пышных эполет. Сюртуку соответствовала не шляпа и не кивер[131], а фуражка с большим лакированным козырьком. В этом скромном наряде командующий направился в коляске с Северной стороны к армии.

Армия занимала позицию на высотах левого берега реки Альмы, в 25 километрах севернее Севастополя. Позиция эта очень сильна. Река у моря течет с востока на запад; над морем и рекой в устье Альмы – кручи. Левый берег реки так высок, что с башни альминского телеграфа открывается широкий вид на 30 километров вокруг. Телеграфную гору светлейший и выбрал местом своей ставки. Около телеграфа поставили шатры. С вышки телеграфа Меншиков в большой телескоп мог обозревать и море с бесчисленными кораблями неприятельского флота, и открытые пространства левого берега Альмы за виноградниками, где засели русские стрелки. Около телеграфной башни стояли оркестр военной музыки и большой сводный хор песенников. Поочередно то играл веселые, бодрые марши оркестр, то гремел хор.

Армия, выведенная Меншиковым на Альминские высоты, насчитывала до 35 тысяч бойцов, с артиллерией около ста орудий. Численность неприятеля определяли в 60 тысяч человек.

Командующий русской армией хорошо знал, что неприятель превосходит ее не только численностью, но и, что важнее, вооружением. Вся пехота у англичан, бóльшая часть у французов и даже у турок была вооружена нарезными винтовками, бьющими прицельно на тысячу шагов. А в русской армии во всех полках насчитывалось всего две тысячи штуцерных стрелков, вооруженных винтовками. Вся остальная масса русской пехоты имела старые гладкоствольные ружья с дальностью боя не больше двухсот шагов.

На что же надеялся Меншиков? Он надеялся, что, «Бог даст, дело дойдет до штыков». И до сабель, конечно. В штыковом бою пехоты и в сабельном бою кавалерии русские войска, несомненно, победят. С молитвой, чтобы дело дошло до рукопашного боя, светлейший отошел ко сну в своем шатре, поставленном у подножия телеграфной башни.

Весь день 8 сентября[132] в Севастополь доносилась глухая канонада[133] с севера. На телеграфные запросы бельбекский телеграф утром отвечал городскому, что альминский телеграф бездействует, затем сообщил, что пороховым дымом от канонады с моря затянуло Альминские высоты – башня телеграфа пропала во мгле.

Целую неделю, с появлением у Севастополя неприятельского флота, город жил скрытой тревогой ожидания: что будет? Сегодня эта тревога обнаружилась. Обычно пустые среди дня пристань и бульвары наполнились разнородной толпой. На улицах люди стояли кучками. На крышах там и здесь маячили, как это бывает во время пожара, не только мальчишки, но и взрослые, перекликаясь между собой встревоженными голосами. Везде слышались разговоры. Все ждали вестей с поля сражения – их не было. От Меншикова целый день не было ни по телеграфу, ни с нарочными никаких распоряжений и известий. И даже слухов не было.

Узнали только, что ночью из гавани вышел по приказу адмирала Корнилова с неизвестной целью пароход «Тамань» и не возвратился. По тому, что все крепостные работы на городской стене приостановились и весь народ с них перегнали на Северную сторону, в городе судили, что сражение на Альме кончилось для нас неудачно и неприятель нападет на Севастополь с севера. Телеграфисты, не получая для передачи депеш, разговаривали между собой. К вечеру Бельбек сообщил, что на всех дорогах и тропинках показались люди, идущие к Севастополю, а на большой дороге – вереница обозов. Канонада на севере умолкла.

… На флоте все совершалось и в этот тревожный день обычным порядком.

В пять часов утра, еще до солнца, в жилых палубах кораблей засвистали боцманские дудки. Команда: «Вставать!» Молитва хором на палубе. Кашица. Чай. Покурить у «фитиля», постоянно горящего в медной кружке на баке. После «раскурки» на всех кораблях началась уборка: мытье палуб, чистка медных частей до солнечного блеска.

В восемь часов утра точно по хронометру на всех кораблях пробили склянки. Звонкий, но разнобойный аккорд корабельных колоколов, отбивающих склянки, продолжался не более пятнадцати секунд и оборвался разом на всех кораблях. Команда: «На флаг!» Люди выстроились на верхней палубе. Офицеры на шканцах. «Флаг и гюйс поднять!» Все обнажили головы. На всех кораблях взвились кормовые флаги, на бушпритах – гюйсы.

После подъема флага на обеих эскадрах, корниловской и нахимовской, сделали крюйт-камерное учение. Барабаны пробили боевую тревогу. Комендоры кинулись к своим орудиям. Крюйт-камерные открыли пороховые погреба. По команде примерно подавали картузы с порохом, снаряды, примерно заряжали и палили по очереди правым и левым бортом. Все делалось проворно и быстро. После крюйт-камерного учения на обеих эскадрах сделали парусное учение. По сигналу все корабли, соревнуясь между собой, в две минуты окрылились парусами, покрасовались в них несколько минут и по второму сигналу еще быстрее убрали паруса.

Нахимов сигналом благодарил команды всех кораблей за образцовое учение.

Народ, толпясь на пристани, кричал «ура». Всё убеждало, что флот готовится и готов к выходу в море.

Крепкий орех

На закате солнца к Корнилову прискакал от светлейшего курьер с приказанием немедленно явиться к командующему.

Корнилов приказал своему казаку-ординарцу седлать коня.

Пока приказание исполнялось, курьер успел рассказать, что битва на Альме была жестокой.

– Наши войска сражались стойко. Везде, где дело доходило до рукопашной, одерживали верх. Но потери наши огромны. Много убито, еще больше ранено: пожалуй, до 5 тысяч человек. Армия отступила к реке Каче. Неприятель понес большой урон и остановился, заняв оставленные нашей армией позиции на Альминских высотах.

– Где находится светлейший? Куда идет армия? – спросил Корнилов.

– Светлейший послал меня с дороги из Улукула на Эвенди-Киой. Думаю, что он уже там. А куда двигается армия, это пусть он сам вам, ваше превосходительство, объяснит.

И курьер прибавил с раздражением насмерть усталого человека:

– Полагаю, что и сам Меншиков не знает, куда идет армия.

– Бегут?

– Да нет. Светлейший приказал отступать «с музыкой».

– А морские батальоны[134]?

– Оба батальона находились в передовой цепи у Бахчисарайского моста; там было очень жарко. Вероятно, потери у них очень большие.

Корнилову подали коня. В сопровождении ординарца-урядника[135] и двух рядовых казаков с пиками адмирал поскакал, огибая саперной дорогой[136] Малахов курган, к Инкерманской[137] гати[138].

За нижним маяком, на подъеме в гору, Корнилову встретился полковник Тотлèбен[139] на своем вороном коне; впрочем, и конь и всадник были так запорошены белой известковой пылью, что трудно было угадать и масть коня, и цвет мундира на полковнике. Тотлебен откозырял Корнилову.

Корнилов остановил полковника. Они съехались.

– Слышали новость? Мы проиграли сражение. Армия отступает, – сказал Корнилов.

– Знаю. А у меня беда. Я затребовал от адмирала Станюковича брусьев и досок для подпорной стенки из запасов порта.

– А он что?

– Ответил, что он не отпустит с Делового двора сухопутному ведомству ни одной щепки.

Корнилов усмехнулся.

– Не смейтесь, адмирал! Вы начальник штаба Черноморского флота и должны оказать мне содействие. Прикажите – Станюкович вас послушает.

– Всей душой рад, но этот самодур и меня не послушает. Вы, полковник, у нас человек новый и не знаете всех тонкостей наших служебных отношений. Я и приказать не могу Станюковичу, да он и не любит меня…

– А Нахимов?

– Павла Степановича он совсем не выносит. Ведь мы с Нахимовым лазаревской школы. А Станюкович порочит и хулит все, что сделал Лазарев. Это человек старой школы. Он не мирится с тем, что сидит на берегу, а не командует флотом. По службе он считает себя выше нас и подчиняется только Меншикову. Да вот – я еду к его светлости. Не хотите ли со мной? Ему все и расскажете.

Тотлебен поморщился:

– Пожалуй, он мне скажет то же, что и Станюкович… Вы знаете, князь меня зовет «кирпичных дел мастером».

– Это ничего. У его светлости слабость к остроумию. И Нахимова он зовет то «боцманом», то «матросским батькой».

– А вас, Владимир Алексеевич?

Корнилов безмятежно улыбнулся и просто сказал:

– Мы с князем оба генералы свиты его величества. Право, поворачивайте коня за мной. Я вас поддержу у князя.

– С утра не слезал с коня. Но это ничего. Вот боюсь, мой Ворон за вами скакать не сможет. Умаялся, бедный…

Тотлебен потрепал коня по запорошенной, грязной шее.

– Да, коня жаль, – согласился Корнилов. – Да вот что: садитесь на казачьего коня, а казак отведет вашего Ворона домой. Вам ничего в казачьем седле?

Тотлебен согласился и пересел на другого коня.

Всадники пустились дальше в гору рысью[140]. Солнце уже закатилось, но на смену солнцу вышла луна и пролила на горы почти синий свет. Крепко пахло полынью, и по-летнему застрекотали на холмах ночные сверчки.

Первое время всадники молчали. Сопровождавшие казаки закурили трубки и отстали.

Корнилов придержал коня.

– Что вы полагаете о наших делах, полковник, выстоит Севастополь или нет? Я выражаю не сомнение свое, а хочу знать, как смотрите вы.

– Князь не без странностей, – как будто невпопад ответил Тотлебен. – Я хочу сказать, что чем меньше светлейший будет вмешиваться в дело, тем лучше… Чем дальше он будет с армией от Севастополя, тем полезней.

– А многие порицают князя, что он вышел навстречу неприятелю. Потери огромны, а польза велика ли?!

– Это неверно. Я отвечу вам как военный инженер. Обороняя крепость, армия должна иметь ее за собой. Я вовсе не ценитель его военного гения. Но он грамотный военный человек. К сожалению, он не терпит около себя знающих людей. А сам не имеет авторитета. Его не любят в армии. Около такого человека вечно будут раздоры. Не забывайте, что Севастополь – морская крепость. Цель англичан – уничтожить Черноморский флот. Он у них бельмо[141] на глазу.

– В этом вы правы, несомненно. А знаете, полковник, что мне ответил князь, когда я спросил: «А как быть с флотом?» – «Положите его к себе в карман!» Это последние слова, которые я от него слышал.

– Он шутник. Большой шутник! Но он ошибается. Флот, даже запертый в бухте, – очень серьезная сила. Союзники имеют цель уничтожить наш флот, но для этого им нужно достичь сначала двух целей: во-первых, уничтожить армию, во-вторых, овладеть Севастополем, чтобы, в-третьих, уничтожить флот. Итак, орех, который им надо раскусить, имеет три скорлупы: армия, крепость, флот. Сегодня первая скорлупа, допускаю, дала трещину. Есть вторая и третья – надеюсь, самая крепкая.

Светлейший

Перед Бельбеком на пустынной дороге всадникам начали попадаться кучки солдат. Они шли к Севастополю вольно, вразброд, в угрюмом молчании и не торопились уступать дорогу встречным.

Попались навстречу несколько скрипучих телег на высоких колесах. В одних телегах раненые в окровавленных повязках тесно сидели плечом к плечу, в других – лежали вповалку.

Конь Корнилова храпел и прядал ушами: его волновал запах крови. Влево от дороги было проложено скотом много тропинок. При свете заходящего месяца эти тропинки четко обозначались черными вереницами людей. Там и здесь мерцали небольшие костры. Уже сейчас на открытой высоте давал себя чувствовать легкий морозец и обещал к рассвету усилиться, но солдаты расположились на ночлег под открытым небом, будучи не в силах добрести до Севастополя. На спуске к реке костры светились ярче. Слышался треск: солдаты ломали на топливо изгороди садов. Бельбекский мост запрудила пехота. Рядом с мостом по обе стороны переходила бродом конница.

Перебравшись на другой берег, всадники поднялись в гору и увидели, что через перевал сплошными черными потоками движутся войска. Поблескивали штыки, бряцало оружие конницы, звенели по камням орудия. Слышались отдельные слова команды, возгласы, окрики.

Вышка бельбекского телеграфа над крутым обрывом берега освещалась беспокойным отблеском нескольких угасающих костров.

Корнилов и его спутники повернули коней к телеграфу: здесь находилась ставка Меншикова.

Подъехав к башне, они увидели несколько палаток. У догоравших костров стояли офицеры и гусары меншиковского конвоя. Про Меншикова сказали, что он на башне. Корнилов и Тотлебен пошли туда и поднялись на вышку по крутой темной лестнице. Меншиков стоял у перил, плотно завернувшись в плащ, и смотрел в сторону моря. С князем были еще трое. Один из них поднял с пола сигнальный фонарь с рефлектором[142], по очереди осветил лица вновь прибывших и доложил:

– Ваша светлость! Прибыл адмирал Корнилов и с ним полковник Тотлебен.

По голосу Корнилов узнал, кто говорит, – это был его личный адъютант, лейтенант флота Стеценков, прикомандированный к штабу Меншикова.

Меншиков повернулся к прибывшим и раздраженно приказал Стеценкову:

– Поставьте фонарь на место!

Вероятно, он боялся, что где-нибудь поблизости могут быть неприятельские стрелки и вздумают стрелять на огонек.

Стеценков поставил фонарь на пол стеклом к будке.

Меншиков поздоровался с прибывшими и заговорил хриплым, упавшим голосом смертельно уставшего человека:

– Вот и вы, адмирал… И вы очень кстати, полковник… Будьте любезны, полковник, отправляйтесь немедленно на Мекензиеву гору. Армия займет эти высоты. Она идет туда. Мы займем там позицию во фланг неприятелю: он намерен атаковать Севастополь с Северной стороны. Надлежит усилить Мекензиеву гору – вы увидите, что там нужно сделать. Это по вашей части…

Тотлебен попробовал изложить жалобу на Станюковича:

– Если неприятель действительно идет на Северную сторону, надо со всей поспешностью усиливать там укрепления, и материалы нужны неотложно. А Станюкович упрямится, ничего не дает.

– Да, да, я это все знаю, – раздраженно ответил Меншиков. – Это все потом. А теперь отправляйтесь…

– Как – теперь?! – воскликнул Тотлебен. – Сейчас? Сию минуту?

– Да. Кажется, я выражаюсь ясно.

– Слушаю, ваша светлость!..

Спускаясь ощупью вниз, полковник не знал, что ему делать. Его валила с ног усталость, он едва ее превозмогал.

После ухода Тотлебена Меншиков обратился к Корнилову:

– Я пригласил вас, адмирал, вот ради чего. Атакуя Северную сторону, союзники воспользуются превосходящими силами своего флота, чтобы поставить нас в два огня. Флот их сделает попытку форсировать вход в бухту. Необходимо пресечь самую возможность этого, загородив вход на рейд.

– Внезапная атака с моря невозможна. Вход преграждают боны.

– Боны? Этого мало. Предлагаю вам затопить поперек бухты достаточное количество старых кораблей по вашему выбору.

– Запереть флот на рейде?! Это невозможно, ваше сиятельство!

– Извольте отправляться и исполнять то, что вам приказано! – жестко и сурово оборвал Корнилова князь.

Корнилов приложил руку к козырьку, звякнул шпорами и повернулся к выходу с вышки.

Вслед за Корниловым спустился Стеценков и догнал его, когда адмирал садился на коня. Тотлебен уже уехал, взяв с собой одного казака.

– Владимир Алексеевич, князь…

– Что «князь»? – раздраженно прервал Корнилов.

Стеценков молчал. Корнилов ожидал, что лейтенант прибавит: «Князь сошел с ума». И Стеценков ждал, что Корнилов скажет то же.

Оба помолчали. Прерывая молчание, Корнилов резким тоном начальника приказал:

– Лейтенант, разыщите немедленно морские батальоны и передайте мой приказ: идти прямо в Севастополь. Люди там пусть разойдутся по своим кораблям.

– Есть!

– А там будь что будет! – воскликнул Корнилов и тронул коня.