Вы здесь

Малахов курган. Глава вторая (С. Т. Григорьев, 2012)

Глава вторая

Бомба

Анна всплеснула руками. Не успела затвориться дверь за Погребенко, как снова тихо приотворилась, и в комнату просунулась голова Мокроусенко.

– Чи можно, чи нельзя? – спросил Мокроусенко, хитро прищуриваясь.

Веня схватил дверь за скобу и потянул к себе, стараясь придавить шею Мокроусенко.

– От як? – удивился Мокроусенко. – То-то мне Погребенко сказав, що лучше б… – И он запел приятным голосом:

Лучше б было, лучше б было

Не ходить,

Лучше б было, лучше б было

Не любить!

Ой, Венька, задавил совсем! Не дайте, добрые люди, погибнуть христианской душе без покаяния! Отпусти, хлопче!

– Не пускай, не пускай его, Веня! – кричала Марина. – Дави!

Мокроусенко закатил глаза и захрипел.

«Притворяется!» – догадался Веня. Но ему стало жалко Мокроусенко. Мальчик выпустил скобу, и в комнату за головой Мокроусенко продвинулись боком его широкие плечи, а затем, вертя шеей, вошел и он весь. В горнице стало сразу тесно от его крупного, громоздкого тела.

Он отвесил низкий поклон Анне, касаясь мокрой шапкой пола.

– Добрый день, Анна Степановна!

Потом он отвесил по такому же поклону первой Хоне, потом – в спину Наташе, не такой уж низкий, затем кивнул Марине. Вене погрозил пальцем:

– Ой, попадись ты мне, хлопче, на тихой улице!

– Сидайте, – пригласила Анна, – гостем будете. Если вы, Тарас Григорьевич, пришли до Ольги, то ее, видите сами, дома нет…

– Зачем до Ольги, я ее уже видел. Вас лицезреть было мое желание, Анна Степановна. Да кабы кто не знал, чудеснейшая Анна Степановна, что вы им мамаша, то, ей-богу, сказал бы: вот две сестрицы.

Он указал левой рукой на Хоню, правой – на Анну.

– Чего это вы меня старите! – сердито отозвалась Хоня.

– Маменька, – воскликнула Марина, – он тебя хвалит, а сам на свой сундук глаза скосил!

– Мой сундук! Да никогда ж я не думал, что он мой, Анна Степановна! Я за дверью был, все слыхал. Вот дурни! В такие великие дни свататься! Не затем к вам Мокроусенко является. Как бы сказать, чтобы вам угодить и себя не обидеть? Мокроусенко к вам с благородным намерением явился. Думаю, уж наверное, Могученки укладываются. Добра у них много. На три мажары[56] не укладешь. Надо все связать, поднять – не женское это дело…

– Укладываться?… Куда?! Зачем?! – в один голос вскричали встревоженные мать и дочери.

– Да как же ж! Ведь неприятель высадился, это уже не секретное дело. Чуть не полста тысяч. И пушек множество… С сухого пути он нас достигнет не завтра, так через неделю. Затем и дали им вылезть на берег, чтобы прихлопнуть сразу. На море их не возьмешь: у них, слышно, чуть не половина кораблей на парах. Если уж его светлость дал им на берег высадиться, так и до города допустит…

– Неужто, милые мои?!

– Да как же ж? У них все войска со штуцерами[57], на тысячу шагов бьют прицельно. А наши – дай боже, чтобы на двести шагов. На всю армию у нас тысяча штуцерных, да и то по ротам, где по десятку, где по два десятка. Буду я дурень, если не припожалуют к нам на Северную сторону англичане, французы, турки…

– Мудрено им будет Северную взять! Там укрепление, – сказала Хоня.

– Не смею сказать ничего вопреки, ни одного словечка, Февронья Андреевна, – укрепление, так! Да какое это укрепление? Говорят люди, а я врать не стану: гарнизонный инженер прислал с Северной стороны о прошлой неделе князю рапорт. Пишет: «По вверенным моему попечению оборонительным укреплениям гуляет козел матроски Антошиной, чешет свои рога об оборонительную стенку, отчего стенка валится».

Женщины засмеялись.

– Ох, вы уж расскажете, Тарас Григорьевич, только вас послушать!

– Быть мне в пекле, если соврал! Мне писарь штабной читал. Он эту бумажку для смеху списал. Стенка-то, говорит, в один кирпич, а инженеры себе домики построили – что твой каземат: пушкой не пробьешь.

– Воровство!

– У нас на флоте воровства нет. Блаженной памяти адмирал Михаил Петрович Лазарев[58] на флоте дотла вывел.

Веня приоткрыл дверь и прислушался. На него никто не смотрел. Он раза три хлопнул дверью, чтобы подзадорить Мокроусенко.

– Сынок, брось баловать! – строго сказала мать.

– Я вижу, вы еще не взялись за сборы, – продолжал Мокроусенко, – а пора, пока дорогу на Бахчисарай[59] не загородили.

– Что вы нам советуете, Тарас Григорьевич, – чтобы мы, матросские жены да дочери, мужей да женихов бросили?!

– Об этом речи нет, драгоценная Анна Степановна. Плюньте мне на голову, если я такое хотел высказать. Нам с вами расстаться?! Кто помыслит такое? Я говорю про скарб… Добыто годами – и все в единый миг прахом пойдет: только одной бомбе в ваш домик попасть – все разлетится в пыль.

– Вот здорово! – с восторгом закричал из-за двери Веня. – А вдруг три бомбы?!

– Первую, хлопче, хватай – и под гору! Вторую шапкой накрой: пусть задохнется. Третью в лохань – нехай помоев хлебнет!

– А если бомба… – хотел еще что-то спросить Веня, стоя в приоткрытой двери, и вдруг кто-то рванул дверь, какая-то сила кинула его в горницу, и в дом влетела Ольга.

На ходу она подхватила и поставила на ноги Веню, с разбегу подскочила к печи, что-то переставила на шестке[60], задернула на челе печи[61] занавеску, взглянула на себя в зеркало, сорвала платочек с головы, пригладила руками пышные волосы, развязав свою косоплетку[62], взяла ее в зубы и, переплетая конец перекинутой через плечо толстой, как якорный канат, пышной косы, на мгновение застыла.

Вихрь со свистом ворвался в комнату, захлопнул дверь, заколыхал занавески, распахнул окно и унесся на волю. Солнце, прорвав тучу, брызнуло в окно огненной вспышкой.

– Чего вы все пнями стоите?! – гневно крикнула Ольга. – Ой, лихо мне с вами! А я-то думала, все уж пошли…

– Куда пошли? – спросила, оторопев, Анна.

– Ах, «куда, куда»! Маменька, скажите, где у нас мешки?

– Зачем мешки тебе?

– Где мешки? Где заступ[63]? Лопата?

– В клуне[64]. Да зачем тебе заступ? Что ты, взбесилась?!

Ольга схватила с гвоздя ключ и выбежала в сенцы. Слышно было, что она гремит в чулане железом.

– О це дивчина! – воскликнул Мокроусенко, крякнув. – Я думаю так, что ее из шестипудовой мортиры выстрелило!

Ольга вернулась в комнату, под мышкой у ней – связанные мешки, в одной руке конское ведро и деревянная лопата, в другой – железный заступ.

– Что же вы не собираетесь?

– Да куда, объясни ты толком! – прикрикнула на Ольгу мать. – Зачем батенькины сапоги обула?

Все посмотрели на ноги Ольги: она в чулане успела переобуться в парадные морские сапоги отца с рыжими голенищами и черными головками.

– Да вы и всамделе не слыхали, что ли, или шуткуете? Весь народ за Пересыпь на гору сгоняют. Весь город бежит…

– Что же это, Мать Пресвятая? Зачем? – спросила, накрыв свою работу ветошкой[65], Наташа.

Она встала, метнулась к двери, к вешалке, схватила кофту и дрожащими пальцами уже застегивала пуговицы.

– Аврал объявили по городу: крепость строить, вал насыпать. Веня, идем, бери лопату! – сказала Ольга.

– Ура! – закричал Веня, выхватив у Ольги лопату.

Он вскинул ее, как ружье на изготовку, ударил ею в дверь и, прихрамывая «в три ножки», выбежал во двор. За ним побежала, гремя ведрами, Ольга, за ней, в чем была, Марина.

– Куда вы маленького тащите? – кричала вслед дочерям мать, выбегая за калитку на улицу. – Он весь мокрый! Венька! Тебе говорю, вернись!

Веня припустился что было сил и перестал прихрамывать. Ольга на бегу отмахнулась от матери.

Анна вернулась во двор. Хоня поднимала с земли сброшенное вихрем белье и, встряхивая, снова вешала на веревки.

– Али и нам идти, Хоня? – спросила нерешительно Анна.

– Без нас народу хватит! – сердито ответила дочь. – На всех лопат не напасешься. Будут стоять без дела да лясы точить… Благо дождь перестал.

– И то! – согласилась Анна, уходя в дом.

Наташа, сняв кофту, повесила ее на гвоздик, перевязала перед зеркалом свой белый платочек и села за работу.

Мокроусенко сидел на скамье, опустив голову. Он счастливо улыбался, о чем-то размышляя.

– Ты чего расселся, Тарас?! – крикнула Анна. – Или у тебя дела нет?

– Верно изволите говорить, Анна Степановна. Теперь всем дело будет. Ой и дочка у вас, Анна Степановна, – огонь!

– Да уж, хватишь с ней и горя и радости. Поди ты с глаз моих долой, Тарас Григорьевич!

– «Беги, Тарас, от наших глаз!» Что ж, мы и пойдем. У нас дело есть. Бывайте здоровеньки!

«Девичий бастион»

К вечеру ветер над Севастополем утих, сделалось тепло и мирно. Небо очистилось. Дождем прибило пыль, и солнце садилось в море светлое и золотое, словно утром. Лимонно-желтая заря долго не гасла. Молодой месяц незаметно крался днем за солнцем, а когда оно зашло, пролил над горами и морем весь свой свет. Над Севастополем опустились серебряные сумерки. Вечер вышел похожим на летний. По-летнему жарко застрекотали при лунном сиянии кузнечики по холмам. Не успели умолкнуть в доках[66] молоты кузнецов и котельщиков, как им на смену и в лад заквакали лягушки в камышах на Черной речке и, словно кувалдой по железному котлу, забухала выпь[67]. Затих осенний скользкий ветер с моря. И крепким, плотным запахом иссушенной земли, истоптанной полыни дохнул на Корабельную слободку Малахов курган.

К заходу солнца вернулись домой Ольга и Маринка, усталые, с волосами, напудренными серовато-белой пылью.

Перебраниваясь, они долго со смехом плескались у колодца, пили без конца студеную солоноватую воду, затем скинули с себя все, выстирали, повесили сушить и побежали в дом одеваться во все чистое и сухое.

– А куда мешки подевали? – спросила Анна дочерей.

– Мешки там остались. Насыпали землей. У всех мешки в дело пошли: амбразуры[68] обложили. Туров[69] не хватило. И земли не хватило. До камня всю соскребли.

– На то казенные мешки есть. Знала бы – не дала! – сердилась Анна.

– Маменька, милая, – ответила Ольга, – да мешки-то наши худые! Зато мы какую похвалу заслужили! Приехал полковник саперный на вороном коне. Такой крепкий мужчина, будто вместе с конем из чугуна слит. Видит: больше всего девушки стараются. «Молодцы, девушки! – говорит. – Так и будет эта батарея называться: „Девичий бастион“». Вот какой чести, милые сестрицы, мы удостоились, пока вы дома сидели!

– А куда Веню девали?

– А разве он не приходил? Вот беда! Он от нас с дороги убежал с каким-то мальчуганом. Должно, на рейде крутятся.

– Как же вы, сестры, кинули маленького? Знала бы – не пустила… – ворчала Анна.

– Да кому твое золото нужно, маменька? Куда он денется? Все он «маленький» да «маленький»! Пора ему и большим быть… Да вот он сам, Венька! – крикнула Маринка, замахиваясь на Веню.

Веня, уклоняясь от удара, ловко присел, и размашистый удар Маринки пришелся по косяку.

Она завизжала от боли, подула на пальцы ушибленной руки и рассмеялась.

– Куда бегал? Гляди, он весь в смоле измазался… Руки-то все черные.

– Это мы, между прочим, блокшив[70] к стенке подтягивали. Мы там, брат, не баловались. Теперь делов на всех хватит! Только руки давай!

– Вот батенька придет – он тебе дела пропишет!

– А батенька и совсем нынче не придет: велел сказать, чтоб мы без него поужинали. Он в штабе ночевать останется.

– Да где ты его видал?

– В штабе видал. На Графской пристани видал. На Северной видал. На «Трех святителях» видал, на Деловом дворе видал…

– Эка тебя носило! – упрекнула мать. – Везде успел побывать.

– Это не меня, а батеньку носило! Я к нему примазался. Да я не один, еще со мной был Митька.

– Чей это Митька?

– «Чей, чей»! Михайлова, механического офицера с «Владимира», сын. Я и Тришку видал. Машину он мне показал. Вот чудеса-то, милые сестрицы!

– А Михайлу тоже видал?

– А то нет! Мы с батенькой к нему нарочно на корабль ездили.

Сестры, слушая младшего брата, переглядывались с матерью и меж собой улыбались – все разные, но улыбались они одинаково, и улыбка их роднила. Вечерний тихий свет размыл и сгладил морщины на лице Анны, и она казалась не матерью, а старшей сестрой Маринки. Суровое лицо Хони стало мягким, и даже ее тонкий нос с горбинкой, за что Веня ее прозвал «ястребинкой», сделался похожим на «чекушку» Маринки. Червонно-золотые косы Ольги в сумерках не отличишь от черной косы Наташи. И у всех одинаковые с матерью темные, как вишни, глаза, а днем у Маринки и матери глаза голубые…

– Расскажи, Веня, всё-всё, что видал, по порядку, – просит Наташа.

– А крестного видел в штабе? – спрашивает тихо Хоня.

– А то нет!

– Все расскажи, что видал. А чего не видал, соври, – прибавила Ольга.

– А Погребова не видал? Я знаю, не видал. Врешь! – заторопилась Маринка.

Веня лукаво посмотрел на Маринку, подмигнул матери, погладил себя по животу и, скорчив кислую рожу, сказал:

– До чего есть хочется! Кишки будто на палку навертывают…

– Чего ж мы, девушки, всамделе?! – обратилась мать к дочерям, словно ровесница к подругам. – Надо молодца накормить. Хоня, давай ужинать.

– Да! Его кашей накормишь – он уснет, ничего и не расскажет, – сердито молвила Маринка.

– Про всех расскажу. И про кого тебе надо – не забуду!

Кукушка

После ужина Анна сказала:

– Посумерничаем[71], девушки! Давайте-ка на двор под березу скамейку. Веня нам все расскажет, чего видел, чего нет.

– Вот еще, сумерничать! – заворчал Веня. – Обрадовались, что батенька ночевать не пришел. Он бы вам задал: «Марш все по местам! Что это на ночь за разговоры!»

Маринка хлопнула Веню по животу.

– Ишь набил барабан! Я говорила: заснет и ничего не расскажет.

Веня рассердился:

– Ну да! Я-то засну? Мое слово верное. Раз сказал, так и будет…

– Хоня! Оставь горшки до утра!

– Да! Тараканов разводить. Идите, я мигом приду…

Под березкой на дворе поставили скамейку. Анна села посредине, лицом к месяцу. Веня приладился на колени матери. По правую руку Анны села Наташа, по левую – Маринка и Ольга.

– Рассказывать, что ли? А то вон скоро месяц зайдет, – пробурчал Веня, протирая глаза.

– Погоди, Хоня посуду вымоет… Да ладно! Хоня! – крикнула Ольга. – Будет тебе, что ли! Иди, а то наш месяц ясный закатиться хочет.

– Иду! – ответила Хоня, проворно сбегая с крылечка.

Она явилась с шалью, накинутой на плечи.

– Ну, начинай с самого начала, как с Митькой убёг.

Веня начал примащиваться на коленях матери поудобней.

– Вот так будет ладно! – сказал Веня, устраиваясь меж колен матери, словно в люльке. – Ну, слушайте. Только, маменька, не вели Ольге меня за волосы дергать. А Хоня мне пятки щекочет. Не вели им баловаться, маменька… Я бы ведь пошел с Маринкой да с Ольгой крепость делать, а Митька мне навстречу: «Ты куда?» – «Крепость строить. А ты?» – «Я в штаб. Говорят, будто кукушка в часах испортилась». – «Кабы испортилась, мне бы батенька сказал». – «Мне, – говорит, – Ручкин сказывал – он чинить кукушку пошел». – «Надо поглядеть!»

Мы и побежали с Митькой. Забежали со двора. Просунулись в буфетную. Верно! Стоит Ручкин перед часами на стуле… – Веня тихонько толкнул Хоню. – Ты, Хоня, зря его давеча осмеяла: человек стоящий. Беды нет, что малого роста… Механик! Глядим – верно, кукушка испортилась. Ручкин крышку открыл, дергает за веревочку – кукушка молчит. Стрелки на половине одиннадцатого стоят.

«Совсем, Ручкин, испортилась?» Ручкин посмотрел на меня печально и только вздохнул. Дернул веревочку. В часах зашипело. Дверка открылась. Кукушка высунулась: «Ку-ку!» – и спряталась. Значит, еще жива! Действует! Ручкин перевел стрелки. Поставил на двенадцать. Кукушка и пошла: «Ку-ку! Ку-ку!..» Мы с Митькой считали: раз, два, три… А Ручкин стоит на стуле задумчивый такой. Даже мне его жалко… Двенадцать, тринадцать… Вдруг дверь из зала открылась…

Веня опять тихонько толкнул Хоню в плечо.

– Из двери выглянул Хонин крестный, Павел Степанович, – видно, сердитый, не до кукушки ему. Увидел Ручкина, засмеялся и закрыл дверь. Кукушка прокуковала еще двадцать три раза. А тут выходит из зала батенька с большим подносом. На подносе – чашки и бутылка. Батенька поставил на стол поднос и выхватил из-под Ручкина стул. Тот чуть успел спрыгнуть! Как закричит батенька на Ручкина: «Ты что тут раскуковался?! Там господа флагманы судят, как Черноморскому флоту быть, а ты здесь кукуешь!» Ручкин отвечает: «Так ведь вы сами просили, Андрей Михайлович, кукушку посмотреть!» – «Посмотреть, а не куковать!» Ручкин надел картуз и пошел вон совсем расстроенный.

– Не повезло нынче Ручкину!.. – вздохнула Хоня. – А тебе что батенька сказал?

– «А вы здесь зачем? Пошли отсель, где были!» Мы с Митькой – к двери. «Стой! Жди приказания!» Батенька ополоснул чашки. Налил чаю. Самовар на столе кипит у него. Достал из шкафа бутылку, откупорил, поставил посередке подноса и пошел с ним в залу. Я, само собой, кинулся дверь открыть. Заглянул в залу. Сидят все. Накурено – страсть! Все сразу говорят, инда[72] у меня в ушах заскорчило[73]. Я закрыл за батенькой дверь. Он вскорости вернулся с пустым подносом, а в другой руке держит пакет. «Вот, бегите на пристань, возьмите ялик[74] и везите пакет на „Громоносец“. Экстренный пакет его превосходительства адмирала Нахимова его светлости князю Меншикову на корабль „Громоносец“. Если там спросят, почему не по правилу, без шнуровой книги[75], скажите – все вестовые в расходе, не с кем было больше послать. Пошел!» – «Есть!»

Я – на двор, на улицу. Митька – за мной. На Графскую. Через три ступеньки вниз по лестнице! Вот беда – у пристани ни одного ялика! «Громоносец» не у стенки, а посреди бухты на якоре поставлен, правым бортом к входу в рейд. Пушки из люков глядят. Мы с Митькой начали в два голоса кричать: «На „Громоносце“! Шлюпку давай! Пакет срочный его светлости! Эй! „Гро-о-мо-но-сец“!» Никакого внимания! Видно: капитанский вельбот[76] на воду спущен, гребцы на банках[77]. Фалгребные[78] на трапе стоят. Вахтенный начальник по шканцам[79] похаживает, с ним флаг-офицер[80]. Того и гляди, светлейший выйдет, сядет в шлюпку и катнет на ту сторону. Вот лихо!

Да тут едет к пристани яличник, Онуфрий Деревяга. Пустой. Зачалил за рым[81]. Вылез. Мы к нему: «Вези сию минуту на „Громоносец“. Срочный пакет от Нахимова князю». – «Полно врать! Чтобы тебе пакет в руки дали?!» – «А вот дали!» Я прыг в ялик. Митька за мной! Онуфрий притопнул деревянной ногой: «Брысь из лодки!» – «Да, как же!» Скинул я фалень[82] с рыма. Митьке: «Греби!» Отпихнулся. Деревяга только ахнул. Бегает по лестнице, ногой притопывает: «Караул! Ялик украли! Держи!» Где тут! Митька гребет, я на корме поддаю. До «Громоносца» рукой подать. Вдруг Митька бросил весла. Что это?! «Постой, – говорит, – а кто у нас будет курьер?» – «Вот тебе раз! Ясно кто! Я! И пакет у меня в руках». – «Нет, брат, врешь. Твой батенька говорил: „Идите, бегите, везите“. Если бы ты – курьер, он сказал бы: „Иди, беги, вези“. А ты сам пакет схватил у него из рук. Я старше тебя. У меня папенька офицер!» – «А у меня батенька – Нахимова кум и приятель!»




Не хочет Митька грести: отдай пакет, да и всё. Ялик на месте повертывается. Деревяга на пристани орет. Что тут делать? Ладно же, думаю. Встал в полный рост, кричу «Громоносцу», пакет показываю: «Его светлости! Пакет адмирала!» Вахтенный на «Громоносце» подошел к борту, взял рупор и спрашивает: «Эй, на лодке! В чем дело?» – «Пакет сро-оч-ный!» – «Давай сюда!» – «Да у меня команда взбунтовалась!» – Как! В Черноморском флоте бунт? Постой! Мы покажем тебе, как бунтовать! С вахты подали команду приготовить носовое орудие. «Чего это?» – спрашивает меня Митька, а сам испугался. «А то это, что как ты взбунтовался, – говорю я Митьке, – так сейчас будут в нас палить! И будешь ты у меня кормить раков!»

– Ах, батюшки мои! – в ужасе воскликнула Наташа. – Неужто и верно хотели по вас из пушки палить?!

Сестры рассмеялись.

– Обязательно! – подтвердил Веня. – Чего смеетесь? Только Митька испугался, инда позеленел с испугу, схватился за весла и скоренько к «Громоносцу» пригреб. Приняли нас с левого борта. Подал я пакет фалгребному. Тот его в руки вахтенному. Вахтенный велит позвать каютного юнгу. Знаете на «Громоносце» каютного юнгу? Мокроусенки меньшой брат Олесь. – Веня поймал Ольгу за косу и дернул: – Слыхала? Олесь Мокроусенко

Ольга вырвала косу из руки брата.

– Не балуй! Говори, дальше что. Дал ответ или нет Меншиков?

Восемнадцать мундиров

Веня, зевая, молчал.

– Должно, сестрицы, все это он придумал, – попробовала поддразнить Ольга Веню, – а теперь и не знает, что дальше сказывать. Никакого пакета не было, и никуда ты не ездил.

– Давай поспорим, если я соврал! Спроси Олеся. Он отнес пакет и долго не приходил. Нам с Митькой даже надоело ждать. Я говорю фалгребному: «Доложи светлейшему, чего он нас держит – будет ответ или нет? Курьер ждет ответа». Матросы только смеются. «Тогда, – говорю, – до свиданья». Держат, не пускают… Смотрю – батюшки-светушки, да что же это такое? Вдоль сетки на «Громоносце» идет генерал в смотровом мундире. Мундир красный, с белыми шнурами, а на плечах генерала эполеты[83] подрыгивают. А головы у генерала нет. Штаны у генерала под мундиром белые – и сапог нет…

– Что же он, босой?

– Зачем босой – у него и ног нет! Он по воздуху идет, а штаны болтаются… А за первым генералом второй идет, и тоже головы нет: фуражка с белым околышем прямо на воротник надета. А штаны синие с красным лампасом[84]. За вторым генералом – третий, в адмиральском сюртуке[85]. За третьим – четвертый.

– Маменька, братишка-то у нас сбрендил! У него и голова горячая… – испуганно прошептала Хоня, положив холодную руку на лоб Вени.

– Ничего не сбрендил! – сбросив руку Хони с головы, сказал Веня. – Я сам испугался, как пять генералов все без голов прошли на ют[86] и скрылись, – должно быть, в адмиральской каюте… Я говорю: «Митька, видишь?» – «Глазам не верю!» А на корабле все без внимания, что генералы идут, – как бы их не видят! Вот морока!

– Что ж это, милые мои?… – не то притворилась, не то в самом деле испугалась Наташа. – Да я вся, милые, дрожу!

– Не бойся, Наташа! – успокоил Веня сестру. – Пошли генералы назад: гляжу – а это вестовые на палках мундиры несут. Нам спереди-то и не видать было… Назад четыре мундира пронесли, а пятый генерал, в походном сюртуке, у князя остался. Это князю из «больших чемоданов» мундиры носили – какой вздумает надеть. Это Олесь мне объяснил. «У князя, – говорит, – восемнадцать мундиров, потому что на нем восемнадцать чинов. В каком чине захочет явиться, такой и мундир наденет. Он хочет сражение давать, да не знает, в каком мундире». Как прошли назад генералы – пустые, безо всего, – флаг-офицер со шканцев зовет: «Курьера от Нахима к его светлости!» Я прыгнул из ялика на трап. Олесь меня привел в каюту. Князь за столом сидит, а на диване генерал.

– С головой генерал-то? – спросила Маринка.

Все сестры и мать дружно рассмеялись.

– Погодите. Снял я, значит, шапку. Стал у порога. Светлейший посмотрел на меня и говорит генералу: «Вот извольте видеть – это у него курьер. Ему не эскадрой командовать, а канаты смолить!» Это он не про меня, конечно, а про Нахимова. Я молчу. Этот-то генерал с головой и с ногами, все как следует. А рядом с ним и сюртук, и штаны с лампасами положены, и фуражка.

– Два генерала, стало так?

Веня обиделся:

– Не хотите слушать – не надо!

– Погоди, Маринка, не сбивай его… Рассказывай, сыночек. Не слушай ее!

Серебряный кораблик

Веню одолевает дрёма.

– Маменька, как нам быть-то? Изобьет нас Деревяга? Месяц-то, гляди, – кораблик серебряный. Сейчас поплывет… Гляди, гляди! На море садится!

Веня сомкнул глаза. Рука его, протянутая к месяцу, упала. Он забылся.

– Умаялся, бедный! И десятой доли, чего видел, не поведал. В избу, что ли, девушки, пойдем?… Веня! Спать идем!

– Ну да! Его теперь и пушкой не разбудишь! А завтра все забудет! – сердилась Маринка. – Толком ничего не узнали…

– Маменька, посидим еще немного, – попросила Хоня.

Месяц спустился серебряным корабликом к самой воде, но не поплыл, а начал тонуть с кормы. Вот уже и нет его. Сделалось темно. В небе ярче засветились звезды.

– Пойдемте, девушки, спать, – зевая, сказала Анна.

Хоня поднялась первая.

При скудном свете каганца[87] семья Могученко укладывалась спать. Веню раздели и, сонного, уложили под полог на место отца. Ольга с Наташей ушли в боковушку и долго там шепотом спорили о чем-то и бранились между собой. И по шепоту можно было различить сестер: Ольга шептала, прищелкивая языком и фыркая, словно раздразненный индюк, Наташа шипела рассерженной гусыней. Хоня с Маринкой забрались на полати. Маринка обняла сестру и принялась звонко целовать ее в щеки, глаза, губы. «Будет, будет», – лениво и равнодушно отбивалась Хоня от ласк сестры.

Анна задула каганец и, сладко зевая, вытянулась на кровати рядом с Веней.

– Хорошо нам в тепле, в сухости, а каково теперь солдатикам в чистом поле! Грязь и холод. Где армия-то стоит?

– За Качею, на Альме, говорят, – ответила Маринка. – Стало быть, светлейший поехал туда. Что-то будет?!

– Чему быть, того не миновать.

– Послушал бы светлейший флагманов – не пустили бы неприятеля на берег.

– А как его не пустишь?

– Вышли бы в море, сцепились, взорвались! – воскликнула из боковушки Ольга. – А князь слушать не хочет.

– На то он и главнокомандующий – никого не слушать. Он сам с усам!

В боковушке затихли голоса Ольги и Наташи. Анна глубоко вздохнула, переворачиваясь на кровати.

– Маменька, милая, расскажи ты нам про Колу[88] чего-нибудь, – медовым голоском попросила Маринка.

– Да чего рассказывать? Я уж все и позабыла… Все, что знала, в ваши головы вложила.

– Ну, скажи про то время, когда ты за батеньку замуж шла.

История, которую хотела услышать от матери Маринка, была из тех, что в ладных семьях рассказывается детям десятки и сотни раз. Да хоть бы и тысячу! Все бы слушал, словно любимую сказку, в которой нельзя ни пропустить, ни изменить ни одного слова.

Мать не сразу сдается на просьбы.

– Маменька, а где ты впервой батеньку увидала?

– В Петербурге.

– А как ты в Петербург попала?

Маринка настойчиво требовала рассказа.

Анна начала свою повесть с виду неохотно, но уже с первых слов дочери по ее голосу услыхали, что матери и самой приятно вспомнить о былом в нынешний тревожный день.

– Как я в Петербург попала? Да очень просто. Со своей шкуной[89] морем пришла.

– А кто шкипером[90] на шкуне был? – Этот вопрос полагалось непременно задавать, слушая рассказ.

– Эна! Да я сама за шкипера была!

– Маменька, милая, да как же ты это? У тебя и правов шкиперских нет.

– Тогда правов с нас не спрашивали. Моя шкуна: посажу на камни, разобью – моя беда! Это на купеческие корабли требовали шкиперов из мореходного класса. А мы сами управлялись. Мой батенька умер, шкуну мне оставил и в Коле дом. А на руках братцев трое: старшему осьмнадцатый шел, меньшому – вот с Веню он был тогда. Надо кормиться, братцев поднимать, маменьку, царство ей небесное, покоить. А чем в Коле проживешь? «Спереди – море, позади – горе, справа – мох, слева – ох».

Поневоле пришлось мне шкуну водить. Дело не женское, а у нас не редкость: на Грумант[91] и на Новую Землю[92] за шкипера ходили. Управлялись, ничего. Так и я: поставила братцев за матросов, младшенького, Васю, – зуйком[93], и пошли мы с грузом трески в Варяжское море[94] до города Васина[95].

Вдоль берега летом у нас плавание простое: круглые сутки день. Сходила так раз, другой, третий, глядишь – в шкатулке деньжонки набухли. Видят люди, у Аннушки дело идет на лад. Женихи явились: к шкуне да к дому сватаются. Аннушка не торопилась. А были середь женихов люди достойные. Своего суженого ждала, берегла волю бабью.