Вставка вторая
Выбор темы
В будние дни я встаю в семь утра. Для меня это мучительно рано, если бы не ребенок, я спал бы и спал, проспал бы любое, самое важное дело. Но поразительно, ответственность за ребенка легко перевешивает ответственность перед самим собой. Будильник, подключенный к радио, читает новости Би-би-си с вычурным британским акцентом, я встаю, привожу себя кое-как в порядок и иду на первый этаж готовить сыну нехитрый завтрак. К тому моменту, как я начинаю будить Мика, дом уже пропитывается теплым запахом поджаренного тоста, душ шелестит, нагревая ванную комнату теплой мокрой туманностью.
Мик категорически отказывается вставать, молит дать ему еще минутку, еще две, ругается, отталкивает меня. Ах, как я понимаю его, в моем детстве ранние подъемы в школу были самой жестокой пыткой. Именно поэтому я стараюсь не сердиться, а бужу сына неспешно, внедряясь в его потревоженный сон ласково, а потом, улучив момент, подхватываю на руки почти безжизненное тело и несу его под мягкие, теплые, бодрящие струйки душа. Только так Мик приходит в себя, его глаза наполняются нетвердой утренней жизнью, щеки розовеют. Я заворачиваю его в махровый халат и тащу на кухню, где его ждут готовый сэндвич и стакан молока.
У меня самого по утрам аппетита нет. Мик тоже не проявляет рвения, больше смотрит в окно, отвлекается, но в отличие от меня его ожидает насыщенный учебой день, и зарядиться протеинами ему необходимо. Пока он запихивает в себя куски сэндвича, мы болтаем о его предстоящих учебных заботах, о том, что будем делать вдвоем после школы. Иногда наскоро повторяем какой-нибудь выученный вчера урок – в общем, обычные родительские заботы.
На завтрак отведено десять минут, но занимает он, как правило, минут пятнадцать, а то и двадцать, и в школу мы уже опаздываем. Я начинаю нервничать, покрикивать на сына, подгонять, сетуя на его медлительность, и в результате, кое-как собравшись, мы выскакиваем из дома. Мик на ходу натягивает куртку, я яростно выгоняю машину на дорогу и, нарушая не только правила дорожного движения, но и физические законы сонной Магнолии, пробиваюсь через густой, масленый воздух, разрезая его острым носом моего «Мустанга».
В школу мы опаздываем, хотя и ненамного, минут на пять, на семь, учителя уже привыкли к нашей непунктуальности и махнули на нее рукой, а некоторые даже относятся с сочувствием и пониманием. Все же папаши-одиночки здесь встречаются редко и вызывают (после кратковременного недоумения) умиление, иногда даже слезливое, особенно у немолодых, поживших в своих жизнях теток-учителей. Мик выходит из машины, я целую его в лобик, он касается губами моей щеки, на мое стандартное: «Давай, малыш, грызи гранит…» отвечает что-то типа: «Ты, пап, тоже не скучай», тянет на себя тугую школьную дверь и, перед тем как исчезнуть в темной прорехе дверного проема, еще успевает обернуться и махнуть мне рукой.
Так у меня появляется шесть с половиной чудесных часов, когда я предоставлен самому себе. Я обожаю эти утренние часы, когда ни от кого не завишу, не связан мелочным, гнетущим распорядком, когда меня не подгоняет расчетливое время, безжалостно отсчитывающее минуты, секунды. Я вообще не люблю время и стараюсь как можно меньше зависеть от него. Конечно, полностью отделаться от его бремени не удается, но эти шесть часов принадлежат мне и только мне.
Сначала я захожу в кафе, то самое, расположенное на единственной игрушечной площади, чистое, просторное, слишком отчетливо переполненное незамутненным, свежим, почему-то всегда прохладным воздухом. Молоденькая, симпатичная девушка Лори, подрабатывающая в утреннюю смену, улыбается мне, я не раз заговаривал с ней, но перейти грань обычной здесь доброжелательности так и не решился.
Я заказываю «латте» в самом большом картонном стаканчике, таком, который можно взять с собой и затем посасывать уже совсем остывший кофе все утро. Но первые глотки я делаю в кафе, минут пятнадцать сижу в глубоком кресле, собираясь с мыслями, составляя из них плотный, спрессованный пучок, чтобы потом, вскоре, у себя дома, вытягивать из него по одной тонкие извилистые нити и в результате сплести что-нибудь замысловатое.
Почему-то я предпочитаю работать на кухне, хотя в спальне на втором этаже, прямо у окна, стоит красивый и удобный письменный стол. Но на кухне мне пишетсялегче, во-первых, больше океанского простора втекает в огромное, на всю стену, окно, а еще здесь уютнее, все под рукой и не давит требовательной необходимостью работать, как, например, давит тот же письменный стол на втором этаже. Здесь, на кухне, вообще ничто не напоминает о подневольном труде, скорее о подспудном, естественно впитываемом из воздуха удовольствии.
Обычно я сижу за круглым, небольшим кухонным столиком, мы с Миком вполне им обходимся, передо мной маленький портативный «Лэптоп», рядом – картонный стакан «латте», принесенный из кафе. Сначала я смотрю в распахнутое окно, легкий бриз тревожит спутанным запахом океанской соли. Вскоре плоское нагромождение океанских бликов завораживает взгляд, их непрерывное движение гипнотизирует его, действительность отступает, перестает существовать, и на смену ей приходит другая – перекрученная, возбуждающая, мелким, почти сердечным биением перетекающая из меня в мой маленький, почти игрушечный компьютер.
Почему я решил написать книгу о своей юности? Ведь последовательное жизнеописание – не моя тема. Обычно в своих романах я пытаюсь совместить мир реальный и мир, с точки зрения привычных мерок, мало возможный, с трудом вмещающийся в наше обычное о нем представление. Мир на грани. Нет, он не связан ни с фантастикой, ни с метафизикой, он по-прежнему вполне умещается в рамках понятной нам реальности, но только где-то на самом хрупком, близком к распаду пограничном рубеже. Именно здесь, балансируя на тончайшей, до дрожи натянутой струне, я создаю свою собственную, только мне подвластную вселенную. В этом-то и состоит еще одна радость, еще одно возбуждение – балансировать на грани, прогибать сюжет, как тонкую живую ветку дерева, в упругом напряжении, не давая ему ни разогнуться (перейти в повседневность), ни переломиться пополам (выйти за рамки реальности). Так и удерживать в сдавленном, напряженном состоянии.
Я жду от книги большего, чем бытовое описание жизни. Всевозможные саги, хроники больших и малых семей, в которых разворачивается длинная череда повседневных событий, меня не увлекают. Так же как и многочисленные жизнеописания (этакие литературные «мыльные оперы»), пусть замысловатые, пусть эмоционально нагруженные. Мне мало просто истории, я сам знаю немало историй, они по-прежнему постоянно роятся вокруг меня.
Мне нужна от книги не только чувственность и искренность, но и загадка, двойное дно, когда привычная жизнь вдруг теряет очертания и поворачивается другой, неожиданной, стороной, и застываешь, ослепленный, понимая, что тебе открылось новое измерение, новое пространство, о существовании которого ты и не подозревал.
Встречая подобное откровение, я ощущаю, как волнующая изморось разбегается вдоль позвоночника, сбивает дыхание, сердце сжимается от восторга, сознание чуда будоражит, и я ощущаю счастье. И шепчу: «Надо же. из ничего… а вот создано… даже непонятно как… ведь смертный такого создать не может. но вот оно есть и теперь будет существовать века… чудо, истинное, божественное чудо».
Увы, подобное случается крайне редко. По себе знаю, требуется и озарение, и тяжелая, безостановочная работа ума, души.
Как энтомолог разглядывает через увеличительное стекло не изученное доселе насекомое, так и я пытаюсь в своих книгах рассмотреть жизнь, тоже через лупу, да к тому же под другим, новым, неизвестным прежде углом. Я не боюсь переступать границы реальности, обыденности, даже добра и зла. Ведь писатель – это больше, чем тщательный летописец жизни. Писатель – прежде всего СОЗДАТЕЛЬ, и мир, который он создает, должен быть уникальным, подвластным только ему, и никому больше.
Тогда почему же я взялся за описание собственной юности? Не противоречу ли я своим же установкам, своему внутреннему пониманию литературы? Не скатываюсь ли к посредственному, плоскому бытописательству? Я не раз задумывался над этим вопросом, мучился им – правильный ли я сделал выбор, построив «Магнолию» на повседневном, пропитанном бытом документализме? И мне понадобилось время, чтобы разобраться, чтобы убедить себя самого.
Я по-прежнему в поиске. А поиск требует постоянного обновления, поднятия новых пластов, выхода на новую стилистику. Хотя, наверное, мог бы эксплуатировать наработанные темы, которые уже принесли мне известность, зашкаливающие тиражи, деньги. Но разве желание играть на удержание не является признаком истощения, признаком захиревшей потенции, не только творческой, но и жизненной в целом?
Конечно же, при каждой новой попытке увеличивался риск не попасть, промахнуться, даже потерять какую-то часть аудитории. Например, в «За пределами любви» я вообще выбрал крайне рискованный, даже опасный путь, взялся за тему настолько тяжелую, запутанную, провокационную, что рисковал навлечь на себя массовое негодование. Да и «Американская история» коренным образом отличается от «Фантазий женщины средних лет» несмотря на то, что оба романа написаны от женского лица. Но как в жизни одно женское лицо не похоже на другое, так и в этих романах героини представляют совершенно разные, почти противоположные типажи. Да и посыл книг (или иначе, углы, под которыми рассматривается в них жизнь) абсолютно не совпадает.
Еще раз повторю: при выборе нового пути доля риска увеличивается. И все же не в поиске ли, не в постоянной ли попытке подняться над собой заключается радость творчества? Ведь простой секрет заключается в том, что для того, чтобы создать удачный текст (да и не только текст), автор сам должен получать стимулирующее, разящее удовольствие от процесса.
Вот так подспудно, постепенно я подошел к новой теме – своему прошлому.
Юность всегда притягивала меня, и чем больше я отдалялся от нее, тем сильнее было притяжение. Ведь юность, как это ни банально звучит, прелестная, волнующая пора. Ее не могут испортить ни нехватки, ни трудности, ни даже ущербность времени и места. Однажды я встретил пожилого человека, детство которого прошло в сталинском ГУЛАГе. И он утверждал, что это был самый счастливый период его жизни.
Но меня юность притягивает не только потому, что она хороша сама по себе. Она еще и основа всей последующей жизни, ее главный структурный блок. По тому, как человек прожил молодость, по тому, как она сформировала его интересы, пристрастия, стремления, взгляды, – по всему этому стой или иной долей точности можно предсказать дальнейшую его судьбу. Кем он станет, чего добьется, будет ли счастлив в любви, как вообще протянется последующая многолетняя рутина жизни.
Вот и получается, что внимательное, пристрастное изучение юности позволяет разобраться в человеке, внедриться в его характер. Но и не только. Жизнь невозможно отделить от времени, на которое она выпала. А значит, разбирая свою молодость, молодость людей, которые мне встретились, я, так или иначе, пытаюсь разобраться во времени, в том социальном, культурном слое, на котором замешено не только мое, но и последующие поколения. Ведь оно (время) в той или иной степени пометило всех нас.
Вот я и определил главные задачи «Магнолии» – на фоне юности, ее поисков, стремлений, ее событийной, эмоциональной плотности разобраться во времени, в том, какой отпечаток оно наложило на всех нас, на тех, кто был погружен в него. Как они, юность и время, повлияли и продолжают влиять на жизнь каждого из нас.
А появится ли в книге двойное дно, возникнут ли захватывающие дух объем и глубина, произойдет ли открытие новых миров, все это зависит от того, насколько я справлюсь с задачей, хватит ли мне упорства, тщательности, времени, ну и таланта, в конце концов. Да и многого другого, что даже бессмысленно определять.
Конечная остановка маршрута номер 24 находилась прямо у станции метро «Лермонтовская», троллейбус там делал маленький круг, огибая всегда пыльный, невзирая на время года, скверик, и снова выезжал на Новую Басманную. Мы с Лехой залезли в первый же троллейбус, плюхнулись на мягкое дерматиновое сиденье – Леха к окну, я ближе к проходу.
– Ты как, в универе своем отсдался? – спросил я Леху, пока он, достав из кармана маленький пластмассовый скребок, расчищал морозную, узорчатую, почти молочную накипь с оконного стекла. У него была какая-то не то врожденная, не то приобретенная фобия, и ему требовалось видеть внешний затроллейбусный мир, от замкнутого троллейбусного ему становилось не по себе.
– Ага, отсдался, – кивнул он. – Только пару экзаменов в «связи» пропустил. Те, что на один и тот же день выпали.
Глядя на Леху, трудно было заметить в нем признаки уникальности. Конечно, он был редкий симпатяга – светлые крупные кудри, приятные мягкие черты лица, может быть, даже слишком мягкие, тонкая, немного женственная фигура. Этакий белокурый Парис, еще не нашедший своей потенциальной Елены, даже не решивший, а нужна ли ему эта Елена вообще. Стоят ли ее прелести разрушения родной Трои.
Ну а открытый, ясный взгляд, не менее открытая улыбка и искреннее добродушие делали Леху симпатичным не только внешне, но и внутренне. Готов поспорить, что у каждого, кто задерживал на нем взгляд, мелькала одна и та же мысль – какие все-таки мы, люди, приятные, добрые, красивые существа.
Но и помимо своего обаяния, Леха являлся настоящим уникумом. Дело в том, что он был не просто студентом, а студентом в квадрате. После окончания школы он каким-то хитрым способом добыл себе второй экземпляр аттестата. Так у него образовались две вполне официальные корочки. Будучи парнем не только симпатичным, но и способным, он поступил в МГУ на биофак, а потом зачем-то еще и в наш уныло технический институт связи. На бесконечные вопросы «а зачем?», зачем поступать в «связь», если ты уже зачислен в более престижный универ? – Леха отвечал, что после школы не был уверен в своем биологическом призвании, техника его тоже манила, особенно входящие в моду компьютеры, по которым институт связи как раз и профилировался.
Поначалу Леха решил походить месяц-два в оба вуза, чтобы разобраться, какой ему больше по душе. Но вскоре выяснилось, что совмещать учебу совсем несложно. Конечно, о круглых пятерках речь не шла, но на двойную стипендию Леха тянул без труда. Если экзамены выпадали на один день, Леха заранее запасался больничным у знакомой участковой докторши (кто не захочет помочь белокурому дарованию с повышенной тягой к знаниям?), и пропущенный экзамен ему переносили на позднее, каникулярное время.
Постепенно выяснилось, что умноженное на два образование дает заметное преимущество при приблизительно одних и тех же затратах. Прежде всего, двойную стипендию, на которую Леха мог прожить уже без посторонней, родительской помощи. Но кроме того, за четыре студенческих года Леха не на шутку продвинулся в биологической науке, хотя тратил на нее в два раза меньше времени, чем его университетские сокурсники. А наш институт связи с его технической подготовкой давал Лехе уникальную возможность взглянуть на Дарвина, аминокислоты и прочие генные прибамбасы в совершенно ином, непривычном для биологии, неортодоксальном контексте.
– Понимаешь, – развивал он мысль в холодном, тряском троллейбусе 24-го маршрута. – Что они про мир знают? Ну, ДНК, всякие там митохондрии, митозы, мейозы… Ну и все приблизительно. А общей картины не видят. А она ведь неоднородная.
Я молчал и кивал. Мне было интересно с Лехой, он своим пытливым умом всегда привносил что-то свежее, биологическое в мое понимание жизни.
– Например, не знают они, что жизнь базируется на обмене сигналами. Вот мы с тобой понимаем, что в компьютере все на этом построено. Что там куча разных железок и все постоянно обмениваются сигналами, причем разными. А компьютерные сети. Там вообще сигналов не сосчитать и все они снуют туда-сюда в разных направлениях. Ну, ты сам знаешь.
Я кивнул, я знал.
– Так вот, я новую концепцию создал. – Леха поерзал по сиденью, придвинулся ко мне чуть ближе. – По аналогичному принципу построена и вся наша жизнь. Я имею в виду галактики, планеты, нас, людей, наши части тела, молекулы, из которых они состоят, кванты, всякие там нейроны, кварки, те же аминокислоты. Понимаешь?
Пока я слушал, кивал, Леха поглядывал в оттертый от наледенения квадратик окна, чтобы убедиться, что мир за пределами троллейбуса все еще существует.
– Я тут статью одну прочитал, оказывается, растения тоже переговариваются. В смысле, обмениваются сигналами. – Он оторвался от внешнего, затроллейбусного мира, посмотрел на меня.
– Давай рассказывай, – подбодрил я Леху.
– В Индии, в джунглях, есть целые рощи особого бамбука. Он отличается от других бамбуков тем, что, когда его пытается сожрать какое-нибудь травоядное животное, он, защищаясь, выделяет через листья яд. Понимаешь, в своей обычной бамбуковой жизни, когда ему ничто не угрожает, он совершенно безопасен, а яд вырабатывает, только когда какой-нибудь индийский слон хочет им полакомиться.
– Умный бамбук, – отреагировал я.
– Так вот, заметили, что, когда слон начинает глодать одно растение, яд вырабатывается и у тех, которые пока никто жрать не собирается. Даже у тех, которые растут на другом конце рощи, а рощи тянутся на многие километры. Вот и получается, что растение, которым питается слон, посылает сигнал об опасности всем своим остальным собратьям.
– Как они это делают? – задумался я. – Может, через общую корневую систему? А у бамбука какая корневая система, общая или раздельная?
– Тосик, я давно заметил, что в душе ты биолог. Прямо в корень смотришь. В самый бамбуковый корень. У тебя с биологией тоже, видать, общая корневая система, – скаламбурил Леха. – Я проверил по справочнику, у этого конкретного бамбука корневая система индивидуальная, у каждого растения своя. Вот и получается, что механизм обмена сигналами совершенно непонятен.
Леха замолчал, я тоже, похоже, мы оба одновременно задумались о бамбуке. Я так ничего и не придумал. Не знаю, придумал ли что-либо Леха, но минуты через две он снова оживился:
– Ладно, Бог с ним с бамбуком. Ты яйцо куриное ел, белок, там, желток?
– Ел, – сознался я, – и не раз. Обычно по утрам.
– Ты заметил, что оно со всех сторон одинаковое, верх ничем не отличается от низа.
– Ну и что? – не понял я связи с биологией.
– А то, что и на клеточном уровне оно абсолютно однородное, и на белковом уровне, и аминокислоты одни и те же, и вообще все в яйце абсолютно идентично. Никаких различий не зафиксировано.
– Ну и? – снова не понял я.
– Тогда откуда яйцо знает, где у него должна цыплячья голова расти, а где цыплячьи ноги? Если оно однородное, если все клетки у него совершено одинаковые.
– И откуда? – нетерпеливо подтолкнул я Леху.
– Опять же никто не знает. – Леха улыбнулся. – А вот я знаю. Вернее, не знаю, но мысль у меня есть.
– Гипотеза, – подсказал я слово.
– Ага, гипотеза. Я думаю, что развитие клеток на уровне сигналов происходит. Для разных клеток разные сигналы. Для головы – один сигнал, для ног – другой, для крыльев – третий. Это я, конечно, упрощаю для ясности. Но идея в том, что каждой клетке посылается сигнал, сообщающий, что из нее должно вырасти. Принцип ничем не отличается от компьютерной сети. Только механизм сложнее, потому что сигналов на порядки больше.
– А откуда сигнал берется? Кто его посылает, если яйцо однородное? – снова поинтересовался я.
– Опять в точку попал. – Леха от радости аж хлопнул в ладоши. – Действительно, откуда? Раз яйцо однородное, значит, сигнал изнутри прийти не может. А раз не изнутри, значит, источник находится где-то снаружи.
– Ни фига себе! – присвистнул я. – И где же?
Биологический гений только развел руками.
– У нас, конечно, о такой концепции даже заикнуться невозможно, сразу из универа попрут. Сам понимаешь, не соответствует теория сигналов их материалистическому пониманию. Зашорены они на материализме и дарвинизме. А всего остального боятся. А вдруг идеологи наверху не одобрят?
– Ну да, ну да, – безразлично кивнул я.
– Но я в Ленинку сходил, в библиотеку, в смысле. Покопался в литературе. Они там, – Леха указал большим пальцем куда-то за спину, – на Западе, еще не тем занимаются. Особенно в Штатах.
– Серьезно? – снова удивился я.
– Ага, – коротко кивнул биологический отщепенец и снова уставился в просверленную в оконном инее дырочку, усмиряя, таким образом, свою ненасытную фобию.
Мы помолчали, а потом я вспомнил, что и у меня научная идея имеется. Не такая биологическая, как у Лехи, но тоже про природу.
– Лех, как ты думаешь, сколько на земле птиц? Не видов и подвидов, а всего особей по всему миру. Воробьев, голубей, чаек, галок, альбатросов, пеликанов, вообще всех скопом? Общее количество штук?
– Не знаю. – Леха пожал плечами.
– Ну, хотя бы больше, чем людей?
– Чем животное меньше по размеру, тем его обычно больше в количестве, – заявил уверенно Леха. – Муравьи вот маленькие, зато их немерено. – Я кивнул, я был согласен про муравьев. – А средняя птица раз в десять меньше человека, – продолжал размышлять вслух Леха, – значит, их должно быть раз в десять больше, чем нас.
– Значит, если людей три миллиарда, то птиц должно быть тридцать миллиардов, – прикинул я.
– Ну да, допустим, – согласился Леха.
– А какая средняя продолжительность жизни средней птицы?
– Не знаю. Попугаи лет семьдесят живут, а вот воробьи два-три года. Думаю, средняя продолжительность птичьей жизни лет пять-семь, не больше. Жизнь у них в принципе тяжелая, а чем жизнь тяжелее, тем она обычно короче.
– То есть каждые пять лет должны отбрасывать лапки около тридцати миллиардов птиц. Так? – Я посмотрел на Леху Тут он оторвался от своей спасительной дырки в окне и тоже взглянул на меня, видимо, догадываясь, к чему я клоню.
– Ну, – согласился он, ожидая кульминацию. И кульминация последовала.
– Почему же, Лех, мертвых птиц не видно? Почему мы птичьи тушки не обнаруживаем? Лех, ты сам посуди, представляешь, тридцать миллиардов! Да они с неба на нас должны градом сыпаться. Вся земля должна быть ими усеяна. Где трупики, Лех?
– Я вообще-то видел несколько, – задумчиво протянул Леха, – но они машинами в основном задавлены были.
– Во-во, – подтвердил я, – насильственно умерщвленных я тоже встречал. Видел, как кошка голубя поймала. Но где те, что естественной смертью сдохли? Я за всю жизнь ни одной не видел. Да и у других спрашивал, никто не видел. Ни в городе, ни в лесу, ни в полях, даже на пляже. А там ведь чаек немерено, Лех. А у чаек даже гнезд нет.
– Да, интересно. – Леха еще больше погрузился в задумчивость. – Трупы, конечно, сжирают. Крысы, муравьи, прочие животные, но ведь не сразу сжирают. День-два они должны пролежать. А я тоже ни одной дохлой птицы не встречал, ни в городе, ни в лесу. Странно. Надо будет покопаться в литературе, наверняка там вопрос разбирается. – Он еще подумал. – А чего ты сам-то думаешь?
– Да понимаешь, Лех. – Я выдержал паузу перед решающим, нокаутирующим ударом. – Раз трупов нет, так, наверное, и самих птиц нет.
– Вообще нет? – недоверчиво переспросил он.
– Ага, вообще, – кивнул я. – Может, это чья-то выдумка, эти птицы. Кто-то пошутил так, понимаешь? Пусть, мол, мир разнообразнее будет. Пусть птички летают, чирикают, зернышки клюют, пейзаж улучшают. Ну, как бы для всеобщего удовольствия.
– Ничего себе, ты копнул. – Леха повел бровями, как бы в недоумении. Но я лишь подлил масла в горнило биологического пламени, бушующего в Лехиной душе.
– Ты говоришь, сигналы в яйцо извне яйца поступают. Представляешь, сколько требуется сигналов на каждую клетку каждого яйца? А яиц-то в мире не сосчитать. И не только куриных. Какой же мощный источник должен быть! – Леха кивнул, определенно соглашаясь. – Почему тогда этот же источник, который извне, не может насчет птиц прикольнуться? Да ему это после яиц вообще плевое дело.
– Значит, птицы – это своего рода мираж, галлюцинация, созданная, чтобы разнообразить картину жизни на Земле. Но почему тогда источнику не подбрасывать нам их трупики хотя бы иногда? Тоже для полноты картины.
Он взглянул на меня, я на него, и мы оба догадались одновременно.
– Думаешь, прокол? Ошибочка в общей программе?
– Ну да, недоработка, – дополнил я Леху. – А может, и наоборот, специальная задумка такая. Чтобы мы по отсутствию трупиков сами обо всем догадались.
– Как мы сейчас с тобой. – закончил за меня Леха и снова покачал головой. – Да, сильно.
Мы еще молчали минуты три-четыре, а чего тут скажешь, когда все вокруг тебя одна сплошная шутка? И мир за пределами троллейбуса, виднеющийся через пробуренный Лехой квадратик в окне? И мир внутри троллейбуса? И сама Лехина фобия. И возможно, даже мы с Лехой.
А потом все так же молча поднялись с сиденья, двинулись по качающемуся, нестойкому проходу к выходу и, когда троллейбус остановился и открыл двери, вывалились на закрученный морозом в тугую спираль воздух.
Мы прошли по Авиамоторной, затем свернули в переулок, ведущий к учебному нашему заведению. Свернули и остановились, застыв на месте. На тротуаре прямо под нашими ногами, на утрамбованном множеством ботинок, раскатанном до ледяных дорожек снегу лежал маленький птичий трупик. Мы оба аж обмерли.
– Надо же, – наконец первым произнес Леха.
– Да, – подтвердил я, – только мы обнаружили прокол, как нам трупик и подбрасывают. Прямо под ноги. Ты понимаешь, Лех, прокол прикрывают. – Мы помолчали. – А, может, наоборот, может, это еще одна шутка? Если наличие птиц одна большая шутка, то от этого трупика вообще обхохочешься.
– Да, похоже, источник любит похохмить. Прикольнуться так, – подытожил Леха и, пристально вглядываясь в маленькое органическое тельце, чернеющее на снегу, повторил: – Надо же, совпаденьице!
Я тронул его за рукав куртки.
– Да, загадка. Нам ее не решить.
Леха ничего не ответил, только недоуменно качнул головой.
В здании родного института на первом этаже, в вестибюле, с одного конца находился гардероб (в него мы и сдали наши куртки), а с другого – помпезная мраморная лестница. Вела она на широкую площадку, частично нависавшую над вестибюлем, называемую в народе «филодром». Понятно, от какого слова, конечно.
Этот самый филодром являлся главным местом всех встреч, запланированных и незапланированных тусовок, там, как правило, обсуждался один и тот же вечный вопрос: «А куда бы нам теперь рвануть?»
Вот и сейчас на филодроме нас уже поджидал Ромик. Он всегда нас с Лехой поджидал, не только потому, что мы обычно опаздывали, но и потому, что сам приходил минут на десять раньше условленного времени. Дело в том, что он был на редкость организованный и пунктуальный. А еще у него имелась цель. Вот мы с Лехой люди тоже, если разобраться, цельные, но порой все-таки ее, цель, не совсем четко различали. Леха иногда от переизбытка алкогольного дурмана в организме. Да и меня всякие побочные интересы частенько отвлекали. А вот Ромика от его цели ничто и никто отвлечь не мог – не было изобретено еще такого соблазна в подлунном нашем мире.
Ну а вдобавок к организованности и цельности он был по-настоящему толковый парень, особенно в технике, и понимал во всех наших науках такое, что другим было недоступно. Не только нам, студентам, но нередко и самим преподавателям.
Благодаря всем своим талантам Ромик не только получал повышенную стипендию, но и подрабатывал на двух кафедрах по студенческим научным договорам[6]. Там он разрабатывал всяческие компьютерные программы для местных аспирантов, которые потом на защите диссертаций успешно выдавали их за свои собственные. Кроме того, в выходные Ромик занимался ремонтом автомашин, внутренности которых знал назубок. Он даже не брезговал всякими нетехническими приработками, например, мелкими услугами одиноким хозяйкам – кому замок в дверь врезать, кому раковину установить. Причем все это Ромик делал без напряга, повсюду успевал, ему даже на ночной сон времени хватало, пусть и короткий, но спокойный, без излишних мятежных сновидений.
Цели своей он, кстати, частично достиг и подкатывал к институту на личном «Запорожце» (была такая забавная машинка отечественной инженерной мысли), пусть подержанном, но зато приобретенном на свои кровно заработанные. «Запорожец», правда, оказался весьма капризным агрегатом, заводился только в сухую, ясную погоду, да и двигался неохотно, давая понять, что перетруждаться не намерен и, если что не по нему, запросто объявит забастовку. И часто ее объявлял.
Вот так столкнулся железный конь с не менее железным Ромиком Заславским, и коню в результате пришлось подвинуться. После того как Ромик несколько раз разобрал его по мелким деталям, усовершенствовав при этом что-то в общей инженерной конструкции, конь уже не брыкался, а заводился с пол-оборота и послушно двигался в нужном хозяину направлении.
А еще у Ромика, в отличие от нас с Лехой, имелась девушка, подруга, иными словами. Давно имелась, уже года два. Такое завидное постоянство резко отличалось от нашего с Лехой непостоянства. Ну, Леха-то ладно, ему двойное образование многие естественные потребности подменило. Я же о постоянной девушке даже и мечтать не мог. Потому и не мечтал. Да и они, потенциально постоянные девушки, похоже, обо мне тоже не особенно мечтали.
Я не раз спрашивал Ромика, зачем ему это. «Неужели тебя, старик, разнообразие не привлекает? Они ведь все разные! Это только Леха думает, что они ничем не отличаются, потому что он их анатомию досконально изучил и с закрытыми глазами по косточкам и органам разложить умеет. А для нас, кто с анатомическим атласом не знаком, каждый раз, как в первый, словно Америку новую открываешь. Ну, хорошо, – пытался убедить я Ромика в привычных для него терминах, – если тебя Америка не привлекает, представь, что каждая девушка, как новый, не разобранный еще тобою автомобиль. Принцип работы у них примерно одинаковый, но вот конструкция и составные детали – разные. Да и в эксплуатации они все резко отличаются. Ты представь только, что, помимо «Запорожца», еще и другие автомобили изобретены. Или вот тебе еще пример, вспомни Высоцкого. Как там у него – «Лучше гор могут быть только горы».
Ромик, не обращал никакого внимания на мою иронию и отвечал вполне серьезно:
– Понимаешь, Толик (я его звал Ромик, а он меня Толик), – конечно, я многое упускаю. Думаешь, я сам не знаю? Думаешь, мне не обидно? Конечно, обидно. Но пойми, это мой осознанный выбор. Да, я отказываюсь от разнообразия, но зато приобретаю стабильность. А в стабильности тоже свой кайф. К тому же кучу времени экономлю. Ты, например, в постоянном поиске находишься, то повезет, то нет. Сколько сил впустую расходуешь, а мог бы на какое-нибудь полезное дело потратить. А неудачи. Когда тебя отшивают. Это же болезненно, комплексы рождает.
– Да ведь к ним привыкаешь со временем, к неудачам, – вклинился я. – Они даже стимулировать начинают, общий тонус поднимают. Как без поражений победу-то оценить?
– Нет, – махал на меня рукой Ромик, – только лишние стрессы. Зачем они мне, я и без того по уши в стрессах. Мне от личной жизни тыл требуется, а не еще один фронт. Мне и так есть с кем и за что воевать.
Ну что тут возразишь, если чувствует так человек? И я оставлял тему, и не дразнил Ромика разнообразием, во всяком случае, до следующего нашего откровенного разговора.
Вот с таким правильным, работящим и постоянным Ромиком мы сдружились. Стали просто неразлейвода. Как там у Пушкина: «Они сошлись. Волна и камень, стихи и проза, лед и пламень.» В смысле, именно несоответствие дополняло и притягивало нас друг к другу.
Впрочем, была еще одна причина – нам было интересно вместе, и, несмотря на коренное различие в характерах и привычках, по духу мы были близки и во многом одинаково смотрели на мир. Пушкинская строчка, кстати, так и заканчивается: «.лед и пламень, не столь различны меж собой».
Сегодня Ромик встретил нас потухшим взглядом.
– Что ты, витязь мой, не весел, что ты голову повесил? – приветствовал я товарища знакомыми с детства строчками. Которые товарищ наверняка не узнал, так как в детстве вместо того, чтобы слушать хрестоматийные стихи перед сном, рассматривал либо устройство полупроводникового транзистора, либо иллюстрированный атлас двигателя внутреннего сгорания. Тем не менее он мрачно откликнулся:
– Сейчас замдекана встретил. Он заявил, что ему с кафедры на меня жаловались.
– С какой кафедры? – спросил Леха.
– Да с АСУ.
– Где ты подрабатываешь? – уточнил Леха.
– Ну да. Чего жалуются, понятия не имею. Если и недовольны чем-то, не могли, что ли, мне напрямую сказать. Зачем деканат подключать? Странно как-то. Ничего не понимаю. Чего они на меня наехать решили?
– Так сходи узнай, – нашел я выход.
– Да, надо бы, – неуверенно согласился Ромик.
– Хочешь, мы с тобой сходим? Заступимся, если надо будет, в обиду не дадим, – предложил я.
– Давай, – вздохнул Ромик. – Когда?
– Да хоть сейчас, – ответил я, и мы втроем двинулись на кафедру.
Доцента Смирницкого Николая Константиновича, на которого Ромик пахал со всей своей интеллектуальной натугой, ждать пришлось минут десять, но мы терпеливые, мы дождались.
Наконец доцент влетел в кабинет и быстрым, демонстративно отчужденным взглядом смерил своего поникшего ассистента, а нас с Лехой даже кивком не удостоил.
– Заславский, – произнес он строгим, как и взгляд, голосом, – тут относительно вас вопрос возник. – Он выдержал преподавательскую паузу. – У нас специалисты вашу последнюю программу посмотрели, и у них возникло сомнение в том, что вы ее сами написали.
Из всех возможных наездов этот был самым неожиданным.
– А кто же ее написал, если не я? – спросил сбитый с толку Ромик.
– Вот это мы и собираемся выяснить, – расплывчато ответил подозрительный доцент. – Вы бы сами не справились. Слишком сложная задача для студента. К тому же программа называется «Джулия». И есть люди, которые считают, что вы до такого бы не додумались. Никто так программы не называет.
Больший бред и придумать было невозможно.
– Николай Константинович, – вмешался я. – Конечно, это он ее написал. Я сам видел, я у него дома вчера был, он при мне сидел и писал. А Джулия, то есть Юля, это его девушка. Вот он ее именем программу и назвал. По-моему, вполне уместно.
Я, кстати, у Смирницкова тоже когда-то подрабатывал, тоже программы ему составлял. Но надолго меня не хватило, месяца на два, не больше, а потом отвлекли иные, совсем незапрограммированные заботы.
– А вы что, адвокатом к Заславскому нанялись? – обернулся на мой назойливый комариный писк доцент. И так его голос резко прозвучал, так угрожающе, что я осекся. – Роман, появилось подозрение, что за вас кто-то программы пишет, а вы деньги получаете, – еще сильнее ошарашил нас Смирницкий.
Обвинение было совершенно безосновательное, но именно безосновательность придала ему нехороший, тяжелый душок.
– Кроме того, выяснилось, что вы работаете не только у нас, но и на кафедре дискретных сигналов. А это, Роман, серьезное нарушение. Есть люди, которые относятся к двойному вашему трудоустройству крайне негативно.
Он уже второй раз упомянул о каких-то «людях».
«Надо же, какие ревнивые», – заметил я, но на сей раз про себя.
– В общем, принято решение трудовой договор с вами немедленно расторгнуть. Вы, конечно, человек способный, – здесь тон Смирницкого немного смягчился. – Но мы должны реагировать на сигналы. Для вашего же блага. – Доцент задумался, подбирая слова, видно было, что он в сомнении. – Потому что есть люди, которым все это очень не нравится.
– Что не нравится? – Первый шок у Ромика прошел, и его сменило раздражение.
– Что вы на двух кафедрах работаете. Что программы за вас кто-то пишет. – Голос доцента снова набирал уверенность и силу. – Вы, Заславский, еще студент, а зарабатываете больше некоторых преподавателей. Вы поняли?
Ромик ничего не ответил. Даже не попрощавшись, он повернулся и вышел за дверь. А мы с Лехой за ним.
– Да пошли они. – процедил Ромик в сердцах. – Тоже мне, нашли идиота. Я на них пахал, как папа Карло, за какую-то сороковку в месяц. А они, суки. Видите ли, программу не так назвал. Сами ничего толкового придумать не могут. Тоже напугали, кретины, договор они расторгнут. Да я этот их договор видал… вместе с их деньгами. Я на машинах в пять раз больше зарабатываю.
Тут Леха потянул меня за рукав, и мы с ним чуть поотстали. Ромик даже и не заметил, он энергично двигался вперед и энергично материл доцента вместе со всей его кафедрой и всеми трудовыми договорами.
– Слушай, а кого это Смирницкий имел в виду? – Леха остановился. Пришлось остановиться и мне.
– Чего? – не понял я.
– Ну, когда говорил, что есть люди. Он ведь несколько раз повторил, что есть люди, которые Ромиком не довольны. Мне кажется, он специально повторял. Вроде как предупреждал.
Я подумал и согласился:
– Действительно, о ком это он?
– Что-то мне это не нравится, – произнес Леха задумчиво. – Совсем не нравится. Как бы над Ромиком чего-нибудь не нависло.
– Да ладно, может, и обойдется. В принципе ведь полная ерунда, – оптимистично заметил я.
– Может, и обойдется, – кивнул Леха, но вяло, без энтузиазма.
Впрочем, так уж мы были тогда удачно устроены, что не поддавались давящему негативу. А если и поддавались, то он недолго тревожил наше затуманенное легкомыслием сознание. Так уж мы были устроены.
Вот и взметнувшийся над Ромиком столп темного дыма с тяжелым, удушливым запахом быстро развеялся в свежем зимнем воздухе, не оставив и следа. Мы догнали Ромика и вскоре все вместе, дружной шеренгой вошли в аудиторию Е204, где нас уже нетерпеливо поджидали четыре наши сокурсницы.
Дело в том, что уже давно мы вошли с сокурсницами в ненормативные, не оправдываемые ни деканатом, ни комитетом комсомола отношения – педантичные девушки терпеливо высиживали все лекции, каллиграфическим почерком записывая за преподавателем слова, формулы, графики и диаграммы. Иными словами, вели доскональные, максимально полные конспекты. Мы же их не вели по той простой причине, что на лекциях не присутствовали.
С Лехой все было понятно – он выбирал более познавательные биологические занятия в универе. Ромик тоже был при деле – деньги ковал, как мог, своими мозгами и руками. А я. Ну, не сидеть же на лекциях одному? К тому же я не любил рано просыпаться, да и вообще неплохо умел занять себя и помимо лекций.
Поэтому к началу сессии мы порой с удивлением узнавали, какие, оказывается, занятные науки нам преподавали за прошедший семестр. И узнавали именно из конспектов наших трудолюбивых подруг где-то за неделю-две до начала сессии.
Вот тогда и начиналась работа. По двадцать часов в сутки, движимые азартным желанием постичь за несколько дней четырехмесячную программу, мы осваивали науки на достаточном для сдачи экзаменов уровне. Ну, это мы с Лехой. А Ромик осваивал их на уровне недосягаемом, повторю, у него на технические новшества с детства обостренная интуиция развилась.
А за два-три дня до экзамена наступал второй этап нашего сговора с каллиграфическими девушками – групповой. Девушки резервировали аудиторию, и мы с Ромиком рассказывали и объясняли им все, что успели выудить из их конспектов. То есть объяснял в основном Ромик, а я был на подхвате – если он в этот день был занят ковкой презренного металла или, скажем, примитивно простужен, тогда я тоже мог провести неформальный семинар.
При этом объясняли мы по возможности доходчиво, доступно, не как на длинных занудных лекциях, так что девушки начинали врубаться в хитрые электронные науки, и у них появлялась возможность отстреляться на предстоящем экзаменационном стрельбище. Впрочем, отстреливались не все и не всегда, некоторые мазали, лепили, как говорится, в молоко, и тогда в каникулы мы с Ромиком проводили дополнительные занятия, подтягивая отстающих к ближайшей пересдаче.
Иными словами, мы становились кем-то вроде «тимуровцев», разве что ведомы были не революционной идеологией или курирующей вышестоящей организацией, а естественным для нормальных людей принципом взаимовыручки.
Сейчас нас ждали четыре завалившие очередной экзамен подруги, ну и Леха добавился, он вообще экзамен пропустил, так как именно в тот день сдавал другой в универе. Мы вошли, поздоровались, кого-то даже чмокнули в щечку. Но без трепета и вожделения чмокнули, скорее по-дружески, по привычке. Впрочем, когда губы каждого из нас коснулись ароматной глянцевой щечки Анечки Лапиной, трепет все же пробежал по нашим юношеским чреслам.
Ах, Анечка, Анечка, кто не был влюблен в нее! И Ромик был, и поначалу даже волочился за ней, даже целовался на полутемных вечеринках, даже руки небось шалили и добирались до того, до чего Анечка допускала. Потому что, несмотря на все свое кокетство, Анечка оказалась на поверку девушкой строгой и допускала только до того, до чего намеревалась в данный момент допустить.
Видеть ее среди заваливших экзамен было непривычно – не потому, что она отличалась особой изощренностью в технических науках, а потому что вводила преподавателей-мужчин (а сдавала она экзамены исключительно представителям сильной и глупой половины преподавательского состава) в необычайно благодушное настроение. Такое благодушное, находясь в котором мужская рука не была способна вывести в Анечкиной зачетке несимпатичный «неуд».
– Анютик, – задал я ей законный вопрос, – а ты тут чего делаешь? Неужто твои чары утратили колдовскую силу?
Анечка широко раскрыла свои и без того огромные ярко-зеленые глаза, взмахнула длиннющими, тщательно подкрашенными ресницами и призналась красивым, глубоким, от природы и от привычки чувственным голосом:
– Оплошала. Постников оказался непробиваем.
Старший преподаватель Постников вообще-то имел репутацию отличного парня. Он не отслеживал мелочно посещаемость своих лекций, интересовался не формальной дисциплиной, а глубиной знаний и нестандартностью мышления. К тому же он держался с нами на равных, мог пошутить, иногда даже анекдот какой-нибудь смешной рассказать, да и сам любил заразительно и искренне посмеяться. На губах у него постоянно играла легкая ироничная улыбка – иными словами, Постников производил впечатление умного и симпатичного человека. Было ему лет тридцать, не больше, вполне активный мужской возраст, и тот факт, что Анечкино обаяние на него не подействовало, нас несказанно удивил.
– Давай, Анютик, – потребовал Леха, – рассказывай.
Она как раз протискивала свою восхитительную фигурку между длинной партой и такой же длинной скамейкой, фигурка была невысокая, очень правильно сконструированная, настолько правильно, что дух захватывало. Мало обладать от рождения удачной статью, важнее эту стать уметь преподносить – в каждом движении, в повороте головы, в поступи, в жесте. Не говоря уже о взгляде, улыбке и прочей мимике. Так вот всеми этими ухищрениями Анечка владела головокружительно, в полном, абсолютном совершенстве.
Наконец она уселась, неторопливо положила перед собой тетрадь, ручку, подняла на Леху свои зеленоватые, трясинные глазища.
– Да он какой-то малахольный оказался, – пожаловалась Анечка на Постникова. – Ничем его не проймешь. Я, как всегда, надела свою экзаменационную униформу. Ну, вы видели, белая кофточка с вырезом вот здесь, – она очертила плавным, томительным, завораживающим движением линию где-то на уровне груди, – юбка короткая, сапожки замшевые до колен. Что я под кофточку надеваю, говорить не буду. Тут главное наклониться правильно, чтобы край оттопырился, но лишь слегка, и чтобы взгляд собеседника проникал, но до определенного предела. В этом пределе вся хитрость, главное – его правильно рассчитать.
Тут я заметил, что Ромик, несмотря на наличие постоянной двухлетней подруги, взволнованно сглотнул. Вот ведь как – даже здесь, сейчас, перед нами, давно уже привычными и примелькавшимися сокурсниками, Анюта не могла подавить свой природный обольстительный инстинкт и заставляла нас сглатывать. Впрочем, как всегда, впустую.
– В общем, когда подошла моя очередь отвечать, подсаживаюсь я к нему поближе, кладу ногу на ногу, чтобы юбка приподнялась до разумного уровня, ссутуливаюсь немного, чтобы грудь стола касалась… – Тут уже сглотнул не только Ромик, но даже менее чувствительный Леха. – …раскладываю перед Постниковым экзаменационные листочки, сама к нему придвигаюсь, чтобы он не только мой голос услышал, но и аромат духов, и начинаю что-то рассказывать, что-то там про усилители. Негромко рассказываю, чтобы он только голос слышал, а слов особенно не различал. Потому что не в словах вообще-то дело. Ну, вы же знаете, этот прием всегда срабатывал, потому что они, то есть вы, – она стрельнула глазищами в нас троих, – под воздействием аромата, голоса и всяких остальных видений сутью вещей перестаете интересоваться.
Мы дружно закивали: мол, кому эта суть нужна, когда вокруг тебя одни сплошные видения.
– Так вот, плету я ему что-то про «положительную обратную связь», «отрицательную связь», я эти слова где-то в тетрадке видела, и минуты через три-четыре смолкаю, давая понять, что хватит, – удовольствие получил, ставь тройку, пора спектакль заканчивать.
Анюта выдержала паузу, и мы поняли, что в истории сейчас наступит незапланированный поворот.
– Постников ко мне наклоняется, – продолжала Анечка, хлопая занавесками-ресницами, – близко-близко, так близко, что даже неприлично стало, и шепчет сбивающимся на хрип шепотом: «Аня, а что вы сегодня вечером делаете?» – и тянет к себе зачетку. «Ну, думаю, влипла. Неужели ради трояка с ним еще и встречаться придется?» Но деваться-то некуда, и я отвечаю, тоже приглушенно и тоже немного взволнованно: «Кажется, я сегодня вечером как раз свободна».
От Анютиного голоса с взволнованным, как и обещано, придыханием дернулись не только кадыки Ромика и Лехи, но теперь уже и мой собственный.
– Постников отрывает взгляд от моего выреза, смотрит на меня сразу очистившимся, незамутненным взором. «Свободны, значит. Вот и поучите!» – произносит он неожиданно отчетливо. И выводит мне в зачетке жирный банан.
И Анечка первая откинулась на жесткую деревянную спинку скамейки и начала смеяться своим волнующим голоском, а мы все, собравшиеся в комнате, бросились догонять вразнобой ее зажигательный смех.
– Неужели так и сказал? – заливался Ромик. – Во, молодец, парень! Во, отмочил!
– А мне кажется, я такую историю уже где-то слышал, – первым остыл Леха. – Может, Постников и не сам ее придумал.
– Да ладно, – замахал рукой Ромик, смахивая слезы, – не важно, кто придумал, важно, кто ее вовремя применил.
– Надо же, смелым оказался этот Постников. И принципиальным, – покачивал я в неверии головой.
– Да брось ты, принципиальный. Просто схохмить решил, – высказал свою версию Леха.
Так или иначе, но нам пора было приступать к ни кем не санкционированному «семинару». И мы приступили.
Два с половиной часа пролетели быстро. Когда не халтуришь и отдаешь себя делу без остатка, с энтузиазмом, да когда еще и дело благородное, время пуляет минутами, словно плотной автоматной очередью – только успевай уворачиваться.
За окном уже основательно стемнело, город погрузился в свет фонарей, в свет желтеющих окон соседних домов да в суетливый, мечущийся свет автомобильных фар.
Наши семинаристки устали и, похоже, уже не слишком проникались всякими замкнутыми и разомкнутыми цепями. Один лишь выносливый Леха продолжал задавать вопросы, требуя от нас легких, халявных знаний. Наконец и он притих, а значит, занятие подошло к плодотворному концу.
– Ну что, девушки, всем вам удачи. Если ближе к ночи появятся вопросы, звоните, – заключил Ромик.
Потом мы все вместе, веселой гурьбой спустились по широкой мраморной лестнице в вестибюль, получили из гардероба свою верхнюю одежду, помогли однокурсницам засунуть ручки в утепленные рукава и вот уже снова оказались на январской, морозной улице, именно той, которую покинули приблизительно часа три назад. Только теперь она была вечерней и темной.
Но дальше наши пути с однокурсницами расходились, потому что их путь вел к троллейбусной остановке, а наш – туда, где был запаркован «Запорожец» Ромика. В который, увы, помещались как раз три, максимум три с половиной взрослых человеческих тела.
Пока агрегат заводился и разогревался, Ромик его тихо материл:
– Ну, какому идиоту пришло в голову мотор сзади, в багажнике, разместить.
– А что тут плохого? – в основном ради поддержания разговора поинтересовался я.
– Да это все равно что человеку сердце в жопу засунуть. Да так, чтобы оно там ритмично стучало, – доходчиво объяснил Ромик. – Вон, у Лехи спроси, есть в природе жизнеспособный организм с сердцем в жопе? Леха, есть такой организм?
– Кто ж ее, эту природу, знает. Она на все способна, – ушел от прямого ответа Леха, поеживаясь на заднем сиденье. Во-первых, у него и курточка была полегче, да и тепло от печки до заднего сиденья с трудом доходило.
– Оттого и салон греется хреново, что мотор сзади расположен, – продолжал брюзжать хозяин автотачки. – Наши умельцы, видать, соригинальничать решили, главное, чтобы не так, как у всех. «Левши» долбаные.
Он натянул вязаную шапочку на голову, снял запотевшие от мороза очки, протер и продолжил:
– У этой керосинки вообще каждая деталь с дефектом. В принципе тут само по себе вообще ничего работать не должно. Но эти хреновы изобретатели на каждый дефект придумали другую деталь, которая этот дефект нейтрализует. Не устраняет, а нейтрализует. Но новая деталь сама с дефектом, и для нее придумана еще одна деталь, которая тоже должна дефект нейтрализовать. Но и она с дефектом, и ей тоже нейтрализация нужна. И вот такой друг друга устраняющей железной трухой вся машина и набита.
– Тогда получается, – сообразил я, – что если дефект в первой детали устранить, то от многих железок вообще можно избавиться?
– А ты думаешь, чего я с этой тачкой полгода возился? – проговорил Ромик, медленно выруливая на середину автомобильной мостовой. – Да она у меня в полтора раза полегчала. Вот, скажи, Лех, есть ли в природе у какого-нибудь организма ненужная деталь?
– Природа, она многообразна, – снова философски заметил Леха, начиная мелко подрагивать на заднем сиденье. – Ты бы вместо того, чтобы автомобильную промышленность совершенствовать, лучше бы пледик какой-нибудь завел. Извозчики, знаешь, в прошлые века завсегда с собой пледики имели.
– Извозчикам платили, а я совершенно безвозмездно, – находчиво нашелся наш водитель и добавил: – Более того, я вас сейчас отвезу туда, где вам самим заплатят.
Тут мы с Лехой подались к нему поближе, нам сразу захотелось в то место, где нам заплатят. Мы ведь знали, что Ромик такими словами, как «заплатить», впустую не бросается.
– В общем, халтура одна есть, – пояснил он. – Сегодня одна тетка позвонила, кто-то меня ей порекомендовал. Она какая-то начальница в продуктовом магазине. Ну, сами понимаете. – Мы не ответили, мы понимали. – Так вот, у нее в квартире надо сортир покрасить и унитаз поменять. Унитаз она уже приобрела, краску тоже, дело за рабочей силой. Рабочая сила – это мы. Я – квалифицированная, вы – неквалифицированная.
– Да мы запросто наквалифицируемся, – заверил я бригадира.
– Не напрягайтесь, вы и так сойдете, – махнул рукой Ромик. – Значит, слушайте, квартира на Баррикадной. В полшестого мы там, на работу отводится два с половиной часа, к восьми закончим. Думаю, шесть червонцев сорвем, значит, каждому по двадцатке.
– Тебе больше полагается, – проявил благородство с заднего сиденья сильно подмерзший Леха.
– Да брось ты, Лех, – с не меньшим благородством пожал плечами Ромик.
Тем, кому в советские времена взрослой жизнью пожить не удалось, сообщу: двадцать рублей были вполне приличные деньги – половина студенческой стипендии, пятая часть зарплаты инженера. А тут за два с половиной часа. Какой рукастый студент отказался бы от такого? Даже безрукий не отказался бы.
Когда мы подъехали к дому на Баррикадной, Ромик достал из багажника (который в «Запорожце» находится там, где у нормальных машин находится двигатель) большую сумку, извлек из нее драный, замаранный свитер, холщовые, тоже замаранные штаны и потрепанную телогрейку. Пока он снимал с себя недешевую импортную одежду, складывал ее аккуратно на сиденье, он пояснял нам наставительным голосом:
– Главное, в клиенте устоявшиеся стереотипы не менять. Например, у нас как, если мастер не пьет, то он не мастер. И выражаться он должен фольклорно, а то кто ж ему поверит. И одет должен быть соответственно. Ведь как испокон веков говорят: «Выпивает он, конечно, сильно, зато руки золотые». Вспомните хотя бы народного Левшу.
Мы с Лехой вспомнили, засуетились, занервничали.
– Так у нас с собой телогреек нет. Мы ж не знали. Знали бы, прихватили.
– Не волнуйтесь, разберемся. Я ваш бригадир, вы – моя бригада, главное, молчите и ни о биологии, ни о литературе свои интеллигентские соображения не высказывайте.
Мы согласно кивнули – за двадцатку мы готовы были два часа и помолчать.
Тетка, открывшая нам дверь, действительно выглядела на зав. отдела гастронома – слишком она оказалась типичной, большая по размеру, с выдающимся бюстом, не слишком опрятная, в общем, полностью соответствовала типажу.
– Зин, ну чего, где участок-то? – с порога перешел к делу бригадир и, не мешкая, прошел в коридор.
Хозяйка пристально окинула его взглядом – усталые, немного красноватые глаза, потрепанная телогрейка, прорванная на локтях, чуть ссутулившаяся фигура. Потом вслушалась в сиплый, подбитый хрипотцой голос и сразу же поверила в созданный Ромиком образ. Зато когда разглядела нас с Лехой, молчаливо жавшихся позади, у нее сразу возникли сомнения:
– Чего-то дружки твои не очень на работяг похожи, – поделилась она сомнением с бригадиром. – Больше на студентов каких-нибудь смахивают.
– Дак они и есть студенты, – заверил ее честный бригадир. – Вот он, – указал Ромик на меня, – в Строгановке по живописи заканчивает. Так что покрасит твой, Зин, сортир как полотно, на самом высоком художественном уровне. А этот, – он указал на Леху, – в той же Строгановке, только на скульптурном. Все тебе вылепит и преобразует, если чего нужно, в трехмерном пространстве. – Ромик настолько вошел в образ, что слово «трехмерном» выговаривал минуты две, ну никак оно у него не выходило в один присест. – Ну а я сам трубами займусь, я ж по сантехнике, Зин.
Так за разговором мы подошли непосредственно к рабочему участку, в смысле, к сортиру. Ромик оглядел фронт работ, стянул с головы вязаную шапочку, почесал в затылке.
– Да-а, хозяйка, я думал, работы меньше будет. Мы с тобой на сколько, на шестьдесят договаривались? – Тетка кивнула. – Прибавить придется. – Даже в полумраке коридора мы заметили, как торговый руководитель напряглась всем своим натренированным на торговле телом. – Две поллитры еще придется поставить. – При слове «пол-литры» хозяйка тут же распряглась.
– Так это само собой. У меня давно все припасено, – затараторила она с облегчением. – Если вам требуется сейчас принять по сто грамм, так пожалуйста.
– Нельзя, – отрезал бригадир, – у нас дисциплина, перед работой не употребляем. А то у этих в Строгановке, знаешь, как хлещут, шибче, чем у нас в управлении.
Я хотел было спросить, в каком именно «управлении», но вовремя осекся.
– Так что не положено им перед работой. Опосля они за милую душу примут. А покаместь нельзя.
Я заметил, как Зина с уважением посмотрела не только на строгого бригадира, но теперь в первый раз и на его высокохудожественных мастеров.
– А вот перекус ты, Зинаида, нам сваргань, – продолжал сантехник. – Мы через пару часов перекур устроим, тогда и хватим чего-нибудь.
– Конечно, конечно, – обрадовалась хозяйка и заспешила с одного рабочего участка (сортира) на другой рабочий участок (кухню).
Первым делом Ромик включил переносной магнитофон «Электроника», который надрывно запел голосом Аллы Борисовны.
– Это чтоб она нас не слышала. Чтоб мы спокойно говорить могли, – пояснил он нам своим нормальным голосом теперь уже без всякой сипоты и хрипотцы.
Затем открыл чемоданчик, где к одной стенке были аккуратно прикреплены разные большие и малые кисти, валики, шкурки для них лежали в отдельном отсеке, как маленькие, впавшие в зимнюю спячку животные. В другую стенку чемодана были вмонтированы сантехнические инструменты – ключи, разводные и неразводные, всякие другие железки, названия которых я учил на уроке труда в школе, но теперь забыл.
– В общем, план такой. Ты, Толик, красишь одну стенку, а ты, Лех, другую. Дело нехитрое, углы проходите кистью, а плоскость закатываете валиком.
– Я же скульптор, – тут же возмутился Леха, – ты мне объем дай, я по плоскости закатывать не желаю.
– Ничего, закатаешь, – ободрил его Ромик. – Объем мы потом получим, после работы. Сам слышал про поллитру.
И работа закипела. Сортир был достаточно просторный, старой, еще сталинской постройки, но все равно мы с Лехой почти упирались друг в друга – спиной, как говорится, к спине. А Ромик тем временем разбирал старый, подержанный унитаз, склонившись перед ним, как буддист перед буддистским своим божеством.
Для тех, кому никогда красить сортиры не приходилось, особенно масляной краской, особенно при крайне слабой вентиляции, сообщу, что работа эта хоть и утомительная, но не без кайфа. Через полчаса голова начинает пухнуть, надышавшись масляных испарений, через час тебе уже все безразлично, лишь бы глотнуть ртом свежего воздуха. А через полтора часа уже и воздуха не обязательно, и так хорошо – все плывет, растекается в помягчавших мозгах, не только крашеная поверхность, которую ты заботливо утрамбовываешь валиком, но и тяжелый, пронизанный едким токсином воздух. А в нем застывшая на карачках в специфически сантехнической позе, напряженная фигура бригадира.
Когда все плоскости в результате оказались закрашены и закатаны в густой, традиционно сортирный салатовый цвет, Ромик отогнал нас от приросших к нам стенок и, взяв самую маленькую кисточку, стал у потолка рисовать пограничную между краской и побелкой черту. И так у него справно получалось, так ровненько, аккуратно, что мы с Лехой переглянулись – надо же, сколько у парня талантов.
– Сноровка, она и в сортире сноровка, – самодовольно заметил из-под потолка бригадир.
Потом, когда он закончил и спустился к нам, слегка пошатываясь, перенасыщенный масляными парами, оказалось, что дел осталось-то всего ничего – установить новый, не пользованный никем унитаз, с учетом того, что место из-под старого сантехник уже умело освободил.
– Значит, слушайте, ребята, – сообщил нам Ромик; мы его вроде как и слышали, и видели, но все равно он немного колыхался перед глазами. – Унитаз большой, тяжелый. Берете его с двух сторон и аккуратно заносите вот на это место. – Ромик указал на место. – Видите штырьки? Так вот они должны попасть в эти дырки. Видите дырки? – Штырьки и дырки мы вроде бы тоже видели. Хотя и они колыхались в промасленном, продурманенном воздухе. – А я буду вас направлять. Главное, осторожно несите, не уроните, вещь хоть и тяжелая, но хрупкая, – наставлял нас Ромик, но мы только отмахнулись: мол, не настолько мы надышались, чтобы простых вещей не понимать.
– Да ладно, охлынь, – попросил бригадира скульптор Леха. – Тоже мне, Венера Милосская, – кивнул он на керамическое изделие.
– Той, между прочим, руки все же пообломали, – проявил неожиданную эрудицию сантехник. – Так что вы уж повнимательнее, ладно.
И работа закипела снова, хоть и медленно закипела, осторожно.
Керамическая штуковина действительно оказалась увесистой, видимо, много керамики в нее засобачили. Мы с Лехой мелкими, немного нетвердыми шажками подтаскивали унитаз к приготовленным для него штырькам, Ромик командовал: «Правее, левее, выше, ниже», Алла Борисовна из магнитофона заливалась про «восьмой ряд и то же место», масляная краска продолжала испаряться с посвежевших стен прямо в наши разгоряченные, пронаркоманенные мозги.
Мы уже поднесли керамическую тяжесть к самому необходимому месту, уже нащупывали днищем торчащие наружу штырьки, Ромик уже примеривался, как бы прочнее пригвоздить ее верным шурупом. Но тут что-то произошло – то ли Леха оступился, то ли я, то ли мы оба одновременно. А может, неуклюже торчащий бачок перевесил и сбил нас с толку. Только не донесли мы унитаза до штырьков, выскользнул он предательской керамикой из наших с Лехой цепких рук и шлепнулся мимо штырьков на плиточный, безразличный ко всему пол.
Сначала мы с Лехой искренне изумились – надо же, не удержали! А ведь казалось, что удержим! Просто уверены были, что удержим! Потом, когда первый шок прошел, стали осматривать керамическую бандуру, аварийно приземлившуюся мимо посадочной полосы. И оказалось, что ничего страшного не произошло – как был унитаз, так унитазом и остался, ничего в его структуре особенно не изменилось.
И лишь после, когда стали приглядываться внимательнее уже не только к общей по-прежнему целостной конструкции, но и к мелочным деталям, выяснилось, что одна деталь все же неудачно повредилась. Внутри унитаза, вдоль самой его рабочей поверхности пробежала мелкая, едва заметная, но длинная серенькая ниточка – почти от самого верха до почти самого низа. Трещина, одним словом. Мы бы с Лехой ее и не заметили – темновато было в сортире от одинокой лампочки. К тому же плохо размешенный в темноте электрический свет вяз и вспучивался пузырями и в наших передозированных мозгах, и в сужающемся, пугающем, как в фильме ужасов, горлышке сюрного агрегата. В которое мы вообще не очень-то стремились заглядывать. А вот очкастый Ромик как раз туда заглянул, в глубокое, засасывающее нутро, и длительное время тщательно его исследовал.
Что он потом про нас минут десять говорил – Алла Борисовна его эмоциональности могла бы позавидовать, хотя тембром голоса Ромику, конечно, было до нее далеко. В общем, выдал нам бригадир по полной, таким сквернословием занялся, таким чрезмерным – из всего многоступенчатого лексикона слово «мудаки» было самым легковесным.
Так он ругался, ругался, но, в конце концов, то ли ему надоело, то ли словарный запас истощился. И правда, ну что у него имелось в загашнике, кроме слов? Ничего не имелось, никакого другого воздействия. А к словам мы с Лехой были ребята привычные. К тому же словом, как известно, делу (читай, унитазу) не поможешь. Вот и замолчал наконец Ромик, лишь вяло почесывал затылок.
– Ну и чего теперь делать? – пробормотал задумчиво он.
– Может, она не заметит? – стал вяло фантазировать Леха. Я уцепился за простую мысль.
– А давайте лампочку заменим. Поменяем на слабенькую, в двадцать ватт, чтобы совсем тускло стало. Тогда она точно не заметит, трещинка же тоненькая.
– А если она помощнее лампочку вкрутит? – усомнился Леха.
– Не сегодня же она ее вкрутит, а завтра-послезавтра. Мы к тому времени успеем далеко уйти отсюда, растворимся в большом, многомиллионном городе. Да и вообще у нас аргумент будет – может, она сама за два дня трещину в новом унитазе проделала. Ну, в смысле, треснул он под ней. Под ней, кстати, не только керамика запросто может затрещать.
– А что, – согласился Леха, – отличная мысль. Главное, ей работу сдать, бутылки забрать вместе с деньгами да свалить отсюда.
Получалось, что мы с Лехой легко соглашаемся друг с другом, вот только Ромик с нами не соглашался. Он стоял, молчал, заглядывал обреченно в нутро унитаза, на протянувшуюся в нем серую ниточку, и ничего не говорил. А затем все же сказал:
– Мудаки вы оба, – снова употребил он по отношению к нам плохое слово, а за ним еще вереницу. – И чего я с вами связался? Знал ведь, что уроните, что все равно, так или иначе, навредите.
– Да не убивайся ты так, – начал успокаивать его сердобольный Леха. – Да она ничего не заметит, трещинка маленькая, ее и не видно совсем.
Но Ромик только качал головой. А потом все же не выдержал:
– Вы чего, притворяетесь?! Издеваетесь надо мной или на самом деле не соображаете?
Тут мы развели руками, мол, нет, совсем не издеваемся. А в чем, собственно, дело?
– Так потечет же он, как только она воду спустит. А может быть, еще раньше! Думаете, она лужу на полу тоже не заметит?
Тут до нас, конечно, дошло. В смысле, до меня дошло, про Леху не знаю, до конца не уверен. И понял я, что унитазное наше дело, если выражаться о нем по-немецки, – «швах».
– А другого унитаза у нее нет? – задал я контрольный вопрос.
Но Ромик только посмотрел на меня, и в его взгляде, несмотря на тусклый свет, я различил остервенение.
– Ну что, если нельзя поменять, значит, надо починить, – двинул вперед логическую цепочку Леха.
– Как ты его починишь? Придурок. – набросился на него вконец озверевший бригадир. Не знаю, что его больше выводило из равновесия: улетучивающаяся на глазах двадцатка или же подмоченная прямо здесь, в сортире, рабочая честь.
– Ну, заделать как-то, – пробурчал обидевшийся на «придурка» Леха.
– Заделать. – передразнил его Ромик. – Тебе самому кое-что заделать надо. – И он еще минуту-другую перечислял, что именно он не против был бы заделать у Лехи в его биологическом организме.
– Может, склеить как-то, – принял я огонь на себя.
– Еще один придурок, – не замедлил перекинуться на меня огонь. – Чем склеить, как?
– А чего, клея для унитаза нет, что ли? – снова подал голос Леха.
Ромик лишь плюнул в ответ прямо на кафельный сортирный пол, я его таким разъяренным и не видел никогда, даже не подозревал, что он способен впасть в подобное неистовство.
– А если цементом схватить? – предложил я другой вариант. – Цемент, он вообще керамику держит?
Наступила долгая немая пауза, в течение которой Ромик, видимо, немного поостыл. Во всяком случае, кричать и бросаться на нас он перестал.
– Цемент керамику, наверное, держит, – предположил он задумчивым, но полным депрессивной тоски голосом.
– Ну, замажем мы цементом, протекать, наверное, не будет. Но представляешь, как заметно станет. Черная полоса через весь унитаз. Она ж новый хотела, а не расколотый. – Он кивнул в сторону кухни, где возилась расторопная, хлопотливая хозяйка.
– Да, видно будет отчетливо, – согласился я.
– Да, – вздохнул вслед за мной Леха.
И мы снова замолчали, и каждый из нас обреченно подумал, что ситуация складывается мрачная и безысходная, и похоже, другого выхода, как идти сдаваться с повинной хозяйке Зине, у нас нет.
Но говорил ли я, что все это время мы так и продолжали стоять в самой глубине туалетной комнаты, стены которой были покрыты толстым слоем сырой масляной краски. А значит, все это время мы вдыхали ее тяжелые, вызывающие мелкие глюки испарения. И видимо, эти глюки, как в разрозненном пазле, из неровных, обгрызанных осколков составили в моей голове пусть и абстрактную, но не такую уж нелепую картинку. Я увидел цветок, что-то вроде розочки с длинным изящным, изогнутым стебельком, с аккуратным полураскрытым бутончиком, с красивыми, нежными лепестками.
Видно, недаром некоторые люди искусства, всякие рок-музыканты или поэты-авангардисты (ведь ходят про них подобные слухи) прибегают иногда к наркотическим средствам. Масляную краску они, думаю, вряд ли нюхают, применяют что-нибудь подороже и более технологичное, но в любом случае стимулируют свой творческий потенциал.
Вот и мой творческий потенциал простимулировался и выдал аккуратную розочку, вылепленную из цемента на самом дне керамического унитаза.
– Слушай, – в возбуждении схватил я Ромика за рукав рваного, измазанного краской свитера. – Мы ж из Строгановки. Ну, мы с Лехой, ты ж ей сам нас так представил, – я ткнул пальцем в сторону кухни. – Давай, мы ей из цемента цветочек внизу слепим. А стебелек как раз вдоль трещины пустим. Скажем, что нам творчество покоя не дает, скажем, что не могли мы не улучшить общую сортирную эстетику истинным искусством. Вот такая цементная фреска на дне унитаза. Скажем, что это вообще мода сейчас такая на Западе, и хотя мы обычно ничего подобного не делаем, но здесь ради нее. Розочку, например, можно вылепить. И эстетично и практично. В смысле, трещину прикроем.
Я говорил порывисто, с воодушевлением, и похоже, моя творческая глюка хоть как-то, но перенеслась в технического, вяло реагирующего на наркотическую дурь Ромика. Он задумался и даже рукав свитера не стал вырывать из моих судорожно сжатых пальцев.
– Черная цементная розочка. – наконец произнес он с сомнением, в котором все же слабо забрезжила надежда.
– Так ее раскрасить можно, – внес Леха лепту в план нашего общего спасения.
– Я раскрашу, – вызвался я. – Я же из Строгановки, я же живописец. Ты вообще мои работы видел? Для меня цветок раскрасить – просто тьфу, плевое дело. Только в салатовый цвет неохота. Хотелось бы поярче, так мне мой художественный вкус подсказывает.
– Вообще-то у меня есть в машине какая-то краска, желтая вроде. Да и цемента немного есть, – начал согласовывать Ромик наши творческие планы с реальным сортирным проектом.
– Ну, чего, давай я к машине сгоняю? – предложил Леха. – Слепим розочку, закрасим, и все будет в ажуре.
– А сможете?
– А то. – развел Леха руками, развеивая последние сомнения бригадира.
Пока Леха бегал к машине, я продолжал напряженно думать. Алла Борисовна уже три раза отмотала кассету, но мы ее любили, поставили по четвертому заходу.
– Слушай, – наконец промолвил я. – Не получится, наверное, розочка. Сложный слишком цветок. Ну как мы полураскрывшийся бутон изготовим? Даже Леха со своим скульптурным образованием не справится. К тому же у тебя только желтая краска. А желтое не очень к розочке подходит. Давай лучше ромашку изобразим. Полевой цветок, простой, неброский, но сколько в нем чистой, непорочной эстетики. Как раз на дно унитаза сгодится.
– Да делайте что хотите, – махнул рукой Ромик и вышел из сортира. Видно, масляных паров даже ему хватило с избытком.
И снова работа закипела. Цемент оказался, конечно, не скульптурной глиной, даже не пластилином, но мы с Лехой все же кое-как ромашку смастерили – я же говорю: простой цветок, без выпендрежа, – лепестки, тычинки посередине, ну и главное, стебелек, конечно, даже пару листочков приделали – для них как раз салатовая краска хоть и с натяжкой, но подошла.
В общем, получилось как на детсадовском рисунке, незамысловато, но искренне, даже трогательно. А главное, мы работали с воодушевлением и внутренним задором, можно сказать, не жалея себя.
– Ну чего, может, подпись внизу поставим? – предложил совсем зарвавшийся Леха. Мы, конечно, посмеялись, настроение у нас, ясное дело, заметно улучшилось, но от идеи подписей отказались.
– Да нет, как-то неохота, чтобы на мою фамилию все это сверху лилось и валилось, что обычно в унитазы валится. – И мы снова посмеялись, потому что хорошая масляная краска в правильной дозировке делает тебя не только творчески отточенным, но и повышенно смешливым.
Когда Ромик наконец осмотрел наше художественное усилие, он покачал головой и сообщил лишь:
– Ну, вы даете!
Мы так и не поняли, восхищен ли он нами или, наоборот, разочарован. Он снова поглядел внутрь, покачал головой.
– Да, такого еще не было. Мы первые. – снова поглядел вниз. – Ладно, пойду ваше произведение хозяйке продавать. Глядишь, купит.
Он ссутулил свою натруженную тяжелым сантехническим трудом спину и шаркающим шагом утомленного работяги потопал на кухню.
Когда Зина ввалилась в тесное, промасленное помещение, мы с Лехой молча стояли, вглядываясь в собственное произведение на дне белого, как снег за окном, унитаза.
Причем вглядывались мы внимательно, серьезно, не без критики (читай, самокритики). Лехина левая ладонь нервно потирала немного запачканный краской подбородок.
– А что, если побольше интенсивности в желтый добавить? – задался он вечным для всех живописцев вопросом. – Как у Климта, например? – предложил он, не обращая никакого внимания на полностью ошалевшую Зину. Даже головы к ней не повернул, так и продолжал глазеть вниз, на свое нетленное унитазное искусство.
– Да нет, не думаю, – покачал головой я. – Помнишь, как у Ван Гога в подсолнухах. – заметил я, сам до конца не зная, что нужно помнить в «Подсолнухах».
– Думаешь, вторично будет после Ван Гога? – поднял на меня глаза Леха.
– Ну да, пропадет оригинальность. Мы же не копию здесь лепим, мы же свое, Лех, индивидуальное творим.
Леха подумал, снова потер подбородок, но уже не так нервно, и согласился. И мы наконец перевели свои взгляды с унитаза на Зинаиду.
Видимо, начальное ее состояние – полный, коматозный столбняк – стало понемногу отходить, она вглядывалась в невинный цветочек и не могла оторваться. Ее застопорившийся взгляд трудно было разгадать, и получалось, что ждать от нее можно всего, чего угодно, – от бурного восторга до вопля безумного отчаяния. Мы с Лехой на всякий случай попятились поближе к выходу, судя по всему, Зинаида была женщина бойкая, возможно, даже горячая.
Но тут послышался сипловатый голос бригадира:
– Гляди-ка, Зин, как ты ребятам по сердцу пришлась. Обычно они такого не делают, знаешь, на каждый унитаз свое творчество тратить. себя не хватит. Но ты их, Зин, видать, проняла, вдохновила. Это мода такая в Штатах сейчас, до нас едва доходит только, узоры внутри унитаза применять. Но там, сама знаешь, у них на конвейере все штампуют, массовое искусство, а вот так, чтобы художник своими руками, от души, такое дорогого стоит. – При слове «дорогого» Ромик выжидательно взглянул на хозяйку. Но, не определив по внешнему виду ее настроения, добавил романтично: – Красота-то какая! Прям как на природе, как в поле, сразу присесть хочется.
И вдруг Зина просияла. Нет, правда, как будто солнце между грозовых туч сверкнуло. И оказалось, что она очень благодарная женщина, во всяком случае, на словах.
– Ой, мальчики, – затараторила она, словно девочка, – вот молодцы, красота-то какая! – Похоже было, что она и вправду расчувствовалась не на шутку и сейчас бросится целовать либо меня, либо Леху. Лучше бы Леху, конечно. – Ой, я такого и не видала никогда, надо же. В Штатах, говорите, в моде.
Она еще говорила и о красоте, и об оригинальности, и как ей сильно по сердцу искусство, что она вообще на него падкая, вон у нее в спальне репродукция кого-то там висит, и настенные календари она тоже покупает, если на них живопись какая изображена, особенно цветы. Она бы еще щебетала и щебетала, но я ее отвлек:
– Мы сначала розочку хотели изваять, но потом подумали, что композиция у вас тут динамичная ожидается. – Я видел, что Зинаида не очень вникает в мои специфические живописные термины. Что требуется ей пояснить: – Ну, мы же здесь не со статичным полотном работаем, тут же совсем иная перспектива, объемная, так сказать. В смысле, что композиция постоянно будет меняться в зависимости от каждого, конкретного использования. И получается, что полевой цветок более расположен к динамике. К динамике цвета, да и к общей возможной барельефности. Смягчать он будет барельефность. К тому же…
Я еще подробнее объяснил бы Зине динамику композиции, но вдруг кто-то дернул меня за рукав, резко, властно, я аж пошатнулся. Пришлось прервать мысль, обернуться, бригадир скалился и скрежетал на меня зубами, выпячивал злобные глазенки из-под прозрачных очков.
Ну, я и заткнулся, в конце концов, художник не обязан разъяснять плебсу все свои завуалированные идеи. Этому еще Анна Ахматова учила молодого Иосифа Бродского. Хотя в те дремучие времена про Бродского лучше было вслух не упоминать, особенно в кругу незнакомых людей.
– Ну да, ну да, – кивала в ответ Зинаида, не сводя глаз с нежного полевого цветка. Но Ромик вернул ее на землю.
– Надо бы прибавить, Зин. По десятке хотя бы, ребята ведь так постарались для тебя.
Конечно, она могла возразить, мол, в начальную смету искусство не входило, мол, она ничего такого не заказывала. Но возражать Зина не стала, видимо, действительно на искусство падкая была и денег на него не жалела.
– О чем речь, мальчики, – легко согласилась она. А потом добавила радушно: – Ну что, теперь по сто грамм? Я уже все приготовила. И борщик, и котлетки с картошечкой.
– Правильно, теперь самое время по сто, – с энтузиазмом согласился Леха, и мы поочередно заглянули в соседнюю, тоже тесную комнатку вымыть натруженные руки.
На кухне смачно пахло едой, было чисто и светло – лампочка здесь светила не одна, как на нашем рабочем участке, а целых три. Посередине стола между расставленных тарелок и ложек возвышалась запотевшая бутылка «Пшеничной» (был такой вполне уважаемый в народе бренд), видимо, прямо из морозилки.
Ромик сразу прикрыл свою рюмку ладонью.
– Ты чего это, Роман, не будешь, что ли? – удивилась Зинаида.
– Нельзя мне, – сипло отказался бригадир.
– Чего это? – не поверила хозяйка.
Мы с Лехой с интересом ожидали, как же наш подозрительно непьющий сантехник объяснит дотошной хозяйке стоящий перед домом «Запорожец».
– Нельзя мне, – повторил бригадир, – в завязке я.
– Зашился, что ли? – вздохнула хозяйка с пониманием.
– Ага. Вроде того, – кивнул Роман.
А вот мы с Лехой выпили. И под борщик, и под картошечку, и за искусство, и особенно за скромные полевые цветы. И Зина выпила с нами, и подливала нам, и подливала себе.
Уже когда мы все втроем толкались в коридоре, натягивали на свои раздобревшие, осоловевшие тела верхнюю одежду, Зина, вернувшись в очередной раз из сортира, где в очередной раз любовалась нашим с Лехой творением, проговорила умиленно:
– Красота-то какая. Завтра девчонок позову, пусть полюбуются. Они наверняка тоже захотят, так я им твой, Ром, телефон дам?
– Ну да, ну да, – закивал бригадир, а потом предостерегающе поднял вверх указательный палец. – Только ты их предупреди, чтобы они не того, не пользовались пока-месть произведением, – проговорил он скороговоркой и взялся за ручку входной двери.
– Почему? – не поняла Зина.
– Так оно высыхать семьдесят два часа будет, – пробурчал Ромик. – Если не дотерпите, смоется произведение полностью. Надо ему подсохнуть дать. – И он начал торопливо открывать дверь, в одной руке чемоданчик, в другой, ручка двери.
– А как же я? – растерялась Зинаида.
– Ну как-нибудь, – на ходу пробурчал бригадир. – Приспособь что-нибудь на пока.
– Что?! – уже кричала ему в спину хозяйка.
– Сама знаешь. Кастрюлю там или чего. – Ромик обернулся. – Только ничего в унитаз не спускай. Семьдесят два часа. А то размоешь искусство. Я тебя предупредил.
И мы ушли и оставили озабоченную Зину одну, наедине с подсыхающим вместе с масляной краской сортиром.
Пока «Запорожец» отогревался, мы сидели, нахохлившись, на промерзших сиденьях.
– Не уложились, – недовольно пробурчал Ромик. – Лишний час переработали. Все из-за вашего цветочка.
– Зато лишнюю десятку добыли, – оптимистично заметил Леха. – За неполных четыре часа заработали тридцать рублей. Блеск. Где еще столько добудешь?
– Да, – согласился Ромик, – ее подругам, как ни странно, ваш цветочек может понравиться. Тогда вообще, глядишь, карьеру можно будет раскрутить. – Мы все засмеялись, даже Ромик, хотя он и не пил ничего.
– Представляете, сколько в Москве унитазов, – проявил я деловую смекалку. – И никакой конкуренции.
Ромик закивал, мелко трясясь от смеха.
– Это вы вообще здорово придумали, с цветочком. Хотя в любом случае вы полные мудилы.
Напоминание про недавно разбитый унитаз привело к новому взрыву хохота. От него просто некуда было деться в маленьком, согревающемся от наших теплых тел, мелко дрожащем «Запорожце».
– Ромик, а зачем мы тебе понадобились? – подал чуть позже голос Леха с заднего сиденья. – Ты же сам этот сортир мог полностью обустроить. Ну и заработать втрое.
Вопрос был серьезный, и смех понемногу стих.
– Во-первых, с друзьями надо делиться, – разумно пояснил бригадир. – А потом, правильный подход в таком деле заключается в том, что самому все сделать невозможно, надо наемный труд использовать. Ленина с Марксом проходили?
– Значит, ты нас эксплуатировал? – спросил я.
– А вы что, не почувствовали? – поинтересовался знаток «Капитала».
И мы с Лехой, не сговариваясь, ответили одновременно, почти хором:
– Не-а, не почувствовали.
Бизнес с полевыми, расписными унитазами, кстати, так у нас и не получился. Зина на следующий вечер позвонила бригадиру и сообщила, что девчонки вчера не вытерпели все-таки. Всем, конечно, красота ваша понравилась, но они же выпили, сначала «Пшеничной», потом чайком побаловались, то да се, в общем, терпели, терпели и не удержались.
«Не могла же я для них для всех посуду приспособить, – оправдывалась хозяйка. – Вот цветок и смылся. И не только цветок, еще и лужа на полу образовалась. Такое ощущение, что стебелек течь дал».
«Я ж тебя предупреждал, что потечет, – проговорил Ромик. – Там у тебя ребята технологию импортную применили, чтобы все правильно вышло. А по технологии нельзя было пользоваться. Я ж тебя, Зин, предупреждал, семьдесят два часа. Но если ты, конечно, желаешь, чтобы они восстановили тебе красоту, позвони завтра, я с ребятами переговорю».
Но Зина не позвонила ни завтра, ни послезавтра, вообще никогда. Видимо, ее любовь к искусству имела все же разумный материальный предел.
– Ну что, куда вас отвезти? – спросил Ромик, когда «Запорожец» наконец разогрел свои застоявшиеся внутренности. – Могу на «кольце» выбросить, а могу на Маяковке. Я к Юльке сейчас поеду, мы с ней уже два дня не виделись.
Я, как известно, жил с родителями на Преображенке (вернее, за Преображенкой, на Открытом шоссе), а Леха где-то в Перове. Про Перово тогда ходила такая шутка, якобы там, в районном Дворце пионеров, висел большой, на весь вестибюль, плакат, на котором большими буквами был выведен короткий стишок:
Мы ребята из Перова
И живется нам…
Отлично.
Говорили, что за этот стишок директора Дворца пионеров сняли с работы. Леха утверждал, что плакат действительно висел, он его сам видел, когда школьником ходил в этот самый дворец заниматься в кружке «Юный биолог».
– Так куда вам? – повторил Ромик.
Но тут Леха перегнулся с заднего сиденья вперед, лицо его оказалось прямо между нашими, моим и Ромика.
– Мужики, есть идея! – воскликнул он воодушевленно. – У нас в университетской группе сегодня сэйшен. Вечеринка в смысле. Все собираются у Таньки Филиновой. Давайте завалимся туда.
Предложение, конечно, было соблазнительное, вечер хоть и катился к ночи, но по нашим ощущениям заканчиваться ему еще было рано. Но, с другой стороны, как-то неловко заваливаться на чужой праздник, на который нас к тому же никто не звал.
– Вот я вас и зову, – возразил Леха. – А чего, все нормально, бутылка у нас есть, так что придем не с пустыми руками. А потом, у нас девчонок куча, а ребят всегда не хватает, они только рады будут.
– Симпатичные девчонки-то? – задал я самый важный вопрос.
– Есть и симпатичные, – заверил меня Леха.
– Ну чего, поедем? – спросил я Ромика, но он заколебался.
– Я Юльке обещал. Она и так ждет, я уже час как должен был быть у нее.
– А ты позвони, скажи, что сегодня не получится, скажи, что с ремонтом у Зины задерживаешься. Ведь мы запросто могли задержаться, если бы не ромашку, а розочку стали из цемента вылепливать.
Конец ознакомительного фрагмента.