Вы здесь

Лягушки. 11 (В. В. Орлов, 2011)

11

В автобусе Ковригин чуть было не задремал.

В чувство он был приведён тычком дамы, сидевшей у окна.

– Смотри-ка! – удивлённо-восторженно воскликнула она. – Босой! Босиком лупцует! Если уж из дурдома сбег, мог бы хоть и бахилы спереть!

В дремоте же автобусной (или в дрёме? или во сне полусладком?) Ковригин увидел господина в габардиновом костюме и тулупе распахнутом, раскуривавшего на мраморной вымостке сигару. Господин, заметив прохождение Ковригина с рюкзаком за плечами, вскочил, выдернул удочку из воды и стал размахивать ею, то ли приветствуя Ковригина, то ли укоряя его, почувствовав в нём антиглобалиста. На крючке удочки господина дёргалась тропических размеров зелёная лягушка. Тогда Ковригин, наверное, и приказал себе не глазеть по сторонам.

Теперь же, после нового тычка в бок ручищей автобусной соседки, он был вынужден глазеть на обочину дороги. А уже миновали Любучаны и подъезжали к Симферопольскому шоссе.

– Босой! – не могла успокоиться соседка. – Босой! И даже без бахил!

– Босой, – согласился Ковригин.

Босой-то босой, но ведь при этом и козлоногий. И с крепкими копытами. А возможно, и с козлиными рожками, укрытыми кольцами густой шерсти. И голый, разве что с волчьим, да нет, скорее – с медвежьим мехом на бедрах. И со свирелью в правой руке. Но эти очевидности никак не волновали соседку Ковригина. Мало ли какие особи допускались к существованию на нашей грешной и чудесной планете, тем более вблизи здешних разумо-успокоительных лечебниц, да и залететь сюда могли и имели право черт-те кто из других не менее чудесных планет. Удивление соседки Ковригина, а вместе с ним и сострадание к бегуну вызывала лишь его босота. Простудиться он сегодня не простудится, но ведь ноги, бедняга, сотрет.

Тот ли это бегун, что промчался мимо него пару дней назад в ельнике, Ковригин определить с достоверностью не мог. Даже если бы босой мужик высказался сейчас и звуки его высказывания донеслись бы до Ковригина, они бы Ковригину не помогли. И не исключалось, что эллинские озорники и охальники, бражники из окружения Диониса были не штучного, а серийного воплощения. А может, мужик и впрямь сбежал из Троицкой больницы, в погоню же за ним не бросились по простейшей причине: он всех, и больных, и медицинский персонал, и силовых санитаров извел своей игрой на свирели, и в возврате его на белую койку ни у кого не возникло нужды. Кстати, на этот раз Ковригин не ощутил, ни на мгновение даже, панического страха, а потому суждение о босоногом мужике как о беглеце из дурдома могло оказаться справедливым.

Соседка теперь уже тараторила, охала и рассказывала жуткие столбовские истории, Ковригин в диалог с ней не вступал, а лишь кивал из вежливости, порой и невпопад.

А босой мужик, между прочим, от автобуса не отставал. Электричка на Москву, спасибо субботнему дню, прибыла на Столбовую полупустой, и Ковригин вольно расположился у окна. И в электричке он стал подрёмывать. Глаза открывал лишь при остановках поезда и видел одно и то же: по перрону мимо его вагона пробегал козлоногий мужик со свирелью в руке и уносился в сторону электровоза. Так было на станции Львовская, в Гривне, в Подольске и в Щербинке. Предположить, что он передвигается в Московском направлении в одном с Ковригиным составе, было бы нелогично. Как же он тогда бы оказывался позади Ковригина? Оставалось думать, что он, учитывая расписание поездов, пассажирских и товарных, передвигался именно по железнодорожному полотну (хотя почему не по асфальту автострад?), перескакивая своими, не снабженными даже бахилами, конечностями со шпалы на шпалу и все же чуть-чуть отставая на перегонах от электрички Серпухов-Москва. Конечно, в голову Ковригина приходила притча о братьях черепахах, но тогда бы в эстафетной смене козлоногих двойников пришлось бы отыскивать сложный и тайный смысл, а заниматься этим Ковригину было лень.

Да и что тут разгадывать, подумал Ковригин. Бежит себе и бежит, значит, ему надо. А то, что долго бежит, да ещё и почти не отстаёт от электрички, так не в Греции ли воспитались первые марафонцы?

С тем Ковригин и перестал смотреть в окно.

А на Курском вокзале в толпе Ковригин бегуна уже не увидел. Возможно, тот продолжил движение в Москве по крышам автомобилей. И возможно, поспешал он на Большую Никитскую к бронзовому Петру Ильичу, где в Консерватории совершенствовался в игре на духовых инструментах.

Дом в Богословском переулке, с обителью Ковригина на четвёртом этаже, стоял на месте, невдалеке от Палашёвского рынка. Никуда не переехал и, видимо, и слава Богу, никому за четыре месяца не был продан. Знакомый литератор в своём романе сообщил читателям, что в Палашёвском переулке и возле него некогда обитали исключительно палачи. Ковригину пришлось разъяснять литератору, что он не прав, что в Бронной слободе, то есть на нынешних Бронных улицах, Большой и Малой, прозываемых шутниками – Бронежилетными, проживали и трудились оружейники, палашёвцы же не были палачами, а выделывали палаши.

Но всё это неважно. Главное, что при сегодняшних московских катавасиях дом стоял на месте и Ковригину было где ночевать. На своём же месте за стеклянным оконцем сидела консьержка и домоправительница Роза, то ли татарка, то ли башкирка, в прошлом, по её словам, – балерина. Фамилия её была Нуриева, а потому хотелось верить в то, что она не выводит легенды из художническо-коммунальных фантазий бывшей дворничихи, а и вправду танцевала с самим Мишей Лавровским. Ковригин с Розой был всегда любезен, подносил ей в два-три календарных праздника цветы или конфеты (иногда под Новый год, по настроению, – и бутылки шампанского), Розой же был признан образцовосознательным жильцом и джентльменом.

Сейчас они обменялись с Ковригиным осенними комплиментами («Ты все цветешь!», «Будто плод авокадо. Или манго», «А ты, прямо, Шварценеггер» и т. д.), и Роза сказала:

– Вся летняя почта твоя у меня, как и договаривались. Держи пакет.

И протянула Ковригину пластиковый пакет с конвертами и бумажками в циферках, наверняка со зловредностями платёжных требований.

– Дом-то стоит, – сказал Ковригин. – Не сгорел и не взорван.

– Кому нужно его поджигать и взрывать? – удивилась Роза.

– И никого в нём не убили?

– С чего это ты вдруг, Александр? – Роза взглянула на Ковригина чуть ли не испуганно. – Откуда у тебя такие мысли? Никого не убили.

– Глупо пошутил, – сказал Ковригин. – Одичал в лесу. Давно в Москве не был. А в телевизоре всё время кого-нибудь убивают или взрывают.

– Больше так не шути. А то напророчишь.

– Слушаюсь. И больше не буду.

Квартиру следовало немедленно проветривать, да и уборку в ней неплохо было бы провести решительную. «С уборкой повременим, – постановил Ковригин. – Надо успокоиться и решить, что делать дальше». А дальше, а дальше… Что делать дальше, придумать он никак не мог. Знал одно – чего не делать. А именно: избежать встречи с Антониной и никаких переговоров с объяснениями с ней не вести. Стало быть, придётся уезжать из Москвы. Куда-нибудь. И так, чтобы Антонина не смогла найти его с намерением мириться. Но куда и к кому уезжать? Не в Аягуз же! А ведь норов сестрицы может погнать её и в Аягуз. Ковригин нервно ходил по квартире и повторял про себя: «Как я зол на неё! И на эту… Как я зол! Как я зол!» Сообразил вскоре, что те же слова произносил до него некий литературный персонаж, вызывая улыбки публики. Ну, конечно. Персонаж этот существовал в водевиле Антона Павловича Чехова «Медведь». Ковригину и самому стало смешно. И стыдно стало. Но желания встретиться с Антониной не возникло.

Ковригин включил телевизор. Показывали Московские новости. Ученая дама пальцами с французским маникюром держала зелёную лягушку, чрезвычайно похожую на ту, что часами раньше выловил удочкой в водах дачного пруда господин с сигарой во рту, но мелкую, размером со спичечный коробок, и сообщила зрителям, что эта зелёная красавица в мгновения ужаса (а что в нашей жизни – не ужас?) вынуждена издавать нервические звуки, способные разрушить барабанные перепонки человека, по стечению обстоятельств оказавшегося рядом. Теперь эта удивительная красавица и певунья, как и многие земноводные, оказалась на грани исчезновения, а потому нынешний год зоопарком объявлен Годом Лягушки, крысы же вместе с тараканами выживут и без опеки общества.

Ковригин в раздражении нажал на кнопку пульта. Дама с зелёной красавицей исчезли. «Что они нагружают меня всеми этими лягушками!» – взволновался Ковригин.

Холодильник, естественно, был пуст. А кто (или что?) может быть злее голодного мужика?

Проживали в Москве и на дачах экстренной досягаемости приятельницы Ковригина, разных для него значений, способные его принять и накормить. Но до их прелестей, столов и яств надо было ещё добираться. К тому же Антонина, сообразительная и следопыт с юннатских пор, могла отыскать его и в дальних пещерах. «А не укрыться ли у Лоренцы Козимовны? – подумал Ковригин. – Были вроде бы какие-то адреса в её визитке… И у неё дирижабельный ресторан…» Но Лоренца Козимовна Шинэль и её дирижабельный ресторан сейчас же были отвергнуты Ковригиным из соображений безопасности. К тому же Ковригин вспомнил, что дирижабель-ресторан Лоренцы назывался «Чудеса в стратосфере», и не исключено, что в меню там водилась лишь тюбиковая жратва космонавтов.

«На всякий случай минут за пять просмотрю летнюю почту, – решил Ковригин, – и схожу отобедатьотужинать к Никитским воротам. Там и шашлычная, и арабский кабак, и „Рюмочная“… Ходу-то всего пятнадцать минут!» Ковригин, случалось, проводил занятия в ГИТИСе и в Калашном переулке у журналистов и изучил Никитскую кулинарную географию.

Из пакета, врученного ему Розой, ничего примечательного на стол не вывалилось. Хотя… Хотя адрес отправителя одного из конвертов Ковригина удивил. Большая Бронная. РАО. То есть бывшего ВААПа. Агентства по охране авторских прав. Нынче – РАО, Российского авторского общества. Им-то чего от него, Ковригина, надо? Из послания выяснилось, что РАО предлагает Ковригину А. А. вступить с ними в деловые отношения в связи с тем, что в городе Средний Синежтур в театре имени В. Верещагина поставлен спектакль «Маринкина башня» по пьесе Ковригина А. А. о Марине Мнишек, а РАО не имеет полномочий отстаивать авторские права и интересы Ковригина А. А. без его распоряжений.

Вот тебе раз!

С места Ковригин сдвинуться не мог.

Чудеса какие-то! Или бред какой-то!

Город Средний Синежтур. Спектакль «Маринкина башня». По пьесе Ковригина А. А.

О городе Среднем Синежтуре Ковригин вроде бы слышал. Были ещё города рядом – Верхний и Нижний Синежтуры. Но каким макаром могла появиться в этих Синежтурах его студенческая пьеса? Если всё это, конечно, не розыгрыш. Никак не могла. Стоп! Стоп! Лет пять назад заезжал из Перми погостить в Москву однокурсник Ковригина Юлик Блинов. Юлий Валентинович, естественно. Тогда он плакался, говорил о своей горестной судьбе в захолустье и выпрашивал у Ковригина какую-нибудь завалящую рукопись для затеваемого им альманаха. «Ничего у меня нет!» – восклицал Ковригин. «А помнишь, у тебя была пьеса с посвящением некоей Н. С. о Марине Мнишек?» – не мог успокоиться Блинов. А сидели они в тепле и в дружеском застолье. «Нет у меня никакой пьесы! – сердился Ковригин. – И тем более нет никакого посвящения! Я их сжег! Я им устроил аутодафе! Перед Историческим музеем! И пепел развеял с Останкинской башни!» – «Э-Э, брось! – возражал Блинов. – Ты не из тех людей, которые что-нибудь сжигают! Давай мне пьесу! Без посвящения! Его-то и надо было сжечь! Мне не хватает текстов. А цель благородная – публиковать молодых. Тут им впридачу именитый москвич в самый раз!» – «Это я-то именитый? – принимался скромничать Ковригин. – С моими-то фитюльками?» – «Именитый, именитый!» – спешил его уверить Блинов. В конце концов Ковригин великодушно расслабился и выискал в завалах пьесу. Посвящение Н. С., естественно, было вымарано. Но ни о какой публикации пьесы и ни о каком альманахе Блинова Ковригин позже не слышал. Но, может, альманах всё же вышел, и его пьеса на ножках тоненьких добрела-таки до Среднего Синежтура?

Вот уж тогда действительно случились бы чудеса!

Хотя чему радоваться-то? Пьесу свою Ковригин помнил плохо. Вполне возможно, Натали Свиридова была права: его драматургический опус вышел чудовищным. А теперь еще и среднесинежтурские таланты и без того слабое сочинение могли перелицевать по меркам нынешней моды, по Желдаку какому-нибудь, дочь сандомирского воеводы переодеть, скажем, в неземные балахоны а ля Аватар, ну и прочее, а на афишах прославить имя автора – Ковригина Александра Андреевича.

Нет, надо без всяких наделений полномочиями РАО самому ехать в Средний Синежтур и всё увидеть своими глазами. «Вот тебе и решение! – обрадовался Ковригин. – И пусть она там меня отыщет! В Средний Синежтур! И немедленно!»

И немедленно! То есть, конечно, не в сию же минуту. Не на голодный же желудок. Но уж завтра – это точно! С утра дозвониться до театра имени Верещагина (надо полагать, живописца, а не каспийского таможенника), завтра, правда, – воскресенье, но в театре-то кто-то должен быть и в воскресенье, выспросить подробности (вдруг взяли пьесу совсем другого Ковригина) и условия проживания в Среднем Синежтуре. И, коли пьеса там его, ехать. Хорошо бы, конечно, получить от какого-либо издания командировочные, а нет так нет, можно потратить и свои финансы. Хотя бы из любопытства.

Но тут явилось соображение, поначалу даже испугавшее Ковригина. Ну, если и не испугавшее, то сильно озадачившее его.

А вдруг альманах Юльки Блинова вовсе и не выходил, а дело было в новой затее проказницы Лоренцы Козимовны Шинэль? С неё станется. Если, конечно, она существовала неделю назад и теперь продолжает существовать. Не съездила ли она курьером от агентства «С толстой сумкой на ремне» в славный город Средний Синежтур и не доставила ли в театр имени Верещагина пьесу некоего московского литератора Ковригина? И не съездила даже (доберись на её серебристом лендровере лесами и мокрыми дорогами до Синежтуров!), а слетала туда, хотя бы и на помеле? «Нет, у неё был пупок, – принялся успокаивать себя Ковригин. – Настоящий пупок настоящей земной женщины!» И сейчас же проворчал: «То же мне – научно-достоверное доказательство отсутствия помела!» Другое дело, зная обстоятельства нашей театральной жизни, пусть в этом случае и провинциальной, но потому, впрочем, и менее степенной и более отчаянной, нежели в столицах, следовало предположить, что рукопись пьесы должна была бы доставлена в Средний Синежтур не менее чем за полгода до премьеры. А Лоренца Козимовна Шинэль возникла в жизни Ковригина неделю назад. Мысль об этом отчасти успокоила Ковригина. Но тотчас же и сорвалась с места. В записке Лоренцы, сожженной Ковригиным (не справедлив был в своих суждениях Блинов, кое-что Ковригин всё же сжигал), среди прочего были слова: «Многое из того, что я слышала о тебе, подтвердилось…». От кого и что слышала? И зачем слушала? И что подтвердилось? И давно ли и долго ли слышала? Выходило, что, если признать реальность записки Лоренцы и реальность самой Лоренцы, как он, исходя из своей медицинско-мифологической доктрины, пытался признать реальность её земных пупка и лона, его, Ковригина, личностью по необъяснимым для него причинам интересовались неизвестные ему люди (существа), и среди них так называемая Лоренца Козимовна Шинэль.

Нет, постановил Ковригин, и всяческие мысли о Лоренце Козимовне должны быть в нем высмеяны, высечены розгами, а потом и испепелены.

Но что было терпеть до воскресенья? Чем субботний день в театре хуже воскресного?

Ковригину повезло. Давний его знакомец Михаил Семёнович Провоторский, деятель Федерального театрального общества, оказался в Москве и дома, российский справочник лежал у него под рукой, и Ковригин был снабжен номером телефона дирекции театра имени Верещагина.

В Среднем Синежтуре к телефону подошли не сразу. Но подошли.

– Вылегжанин у аппарата, – услышал Ковригин.

Ковригин представился. Спросил:

– Вы из администрации?

– Нет, – рассмеялся Вылегжанин. – Я – пожарный.

– У вас – пожар? – испугался Ковригин.

– У нас каждый день пожар, – серьезно произнес Вылегжанин. – А из администрации сейчас никого нет. Театр на выезде. На три дня. В Березниках и Соликамске. – И что же вывезли? – с важностью московского управителя культурой поинтересовался Ковригин.

– Естественно что. «Польское мясо».

– Какое такое польское мясо? У вас гастроном, что ли? – Спектакль такой! – осердился Вылегжанин. – «Польское мясо». На афише – «Маринкина башня», а в народе называют «Польское мясо». Хороший спектакль, веселый. Билеты нарасхват. Девушки молодые, красивые. Пляшут и поют. Медь сверкает. Там и про польское мясо, и про коньяк «Камю». И в буфете коньяк, но наш, синежтурский.

– А автор кто? – чуть ли не заикаясь, спросил Ковригин.

– Из Москвы, знаменитый, – это Вылегжанин произнес с гордостью. – Потому и поставили. Ковригин вроде бы…

– Спасибо, – прохрипел Ковригин и осел.

Стало быть, медь сверкает и коньяк синежтурский на сцене и в буфете, и буфет наверняка в виде Маринкиной башни.

Ковригин набрал номер Дувакина.

– Жиры набираешь на солнце? – спросил Дувакин.

– Это ты, наверное, шашлыками объедаешься сейчас у Соцского! Я-то в Москве.

– Это я в Москве, – сказал Дувакин. – Никуда не поехал. А ты на даче в весёлой компании.

– Сбежал, – сказал Ковригин.

– С чего бы?

– Долгий разговор. А я голодный.

– И я голодный.

– Ну, и сейчас же поспешай в «Рюмочную». Знаешь, где «Рюмочная»?

Дувакину ли не знать, где на Никитской «Рюмочная»? Он и учился в ГИТИСе, и почитывал там лекции.

Ковригин добрался до «Рюмочной» первым. Взял рыбную солянку, свинину отбивную с жареной цветной капустой и кружку холодного «Невского». Дувакин, известный неторопыга, и впрямь, видимо, сидел в своем московском одиночестве оголодавший, явился за столик к Ковригину минут через пятнадцать с тарелкой тушеных бобов и рубленым бифштексом под яйцом – напоминанием об учрежденческих и заводских столовых шестидесятых годов, ретро-блюда имели в «Рюмочной» успех.

– К этому ко всему, – сказал Ковригин, – полагается запотевшая бутыль «Ржаной» и селёдка с отварным картофелем и колечками лука.

Слова его резких возражений Петра Дмитриевича Дувакина не вызвали. И «Ржаная» была доставлена из холодильного шкафа буфетчицей Полиной.

– Игоря сегодня нет? – спросил Дувакин.

– И Игоря Андреевича нет, и Антонины Викторовны нет, – сказала Полина, – хозяева отдыхают.

И в «Рюмочной» была Антонина. Дувакин вздохнул. Будто бы и не рад был своему вопросу…

Наконец, организмы приятелей позволили допустить антракты в усердиях глухоты и немоты.

– Ты слышал о городе Среднем Синежтуре? – спросил Ковригин.

– Слышал кое-что, – кивнул Дувакин, вытирая салфеткой губы.

– Ну, так вот, – начал Ковригин и рассказал Дувакину о депеше из РАО и своём звонке в театр имени Верещагина. Лоренца Козимовна Шинэль Ковригиным, естественно, не была упомянута. Да и с чего бы упоминать её?

Дувакин поначалу сидел отрешённо-сытый, но потом заулыбался, а при пересказе Ковригиным телефонной беседы с патриотом театра и спектакля «Маринкина башня» Вылегжаниным и вовсе принялся похихикивать.

– Чему ты радуешься? – обиделся Ковригин. – Какие тут могут быть поводы для смеха?

– Ты пьесу-то свою хоть помнишь? – спросил Дувакин.

– В том-то и дело, что почти и не помню! – воскликнул Ковригин. – И называться-то «Маринкиной башней» она не должна была бы. А как называлась, убей Бог, не помню. Два раза перерывал бумаги студенческих лет, а на пьесу не наткнулся. Скорее всего, я отдал тогда приставале Блинову, чтобы отвязался, её единственный машинописный экземпляр. Одна надежда – рукопись отыщу. Или сама найдётся. Но то, что в ней не было никакого польского мяса и медь не сверкала, ручаюсь. А пели и плясали – это не у меня, а у Глинки и у Мусоргского.

– Про медь-то сверкающую, – рассмеялся Дувакин, – ты услышал от пожарника! От пожарника! Если только директор театра из страха перед тобой не прикинулся пожарником. А пожарник-то тебе и про брандсбойты, и про огнетушители мог рассказать. И польское мясо в его понимании – ещё неизвестно что. А может, и спектакль ставил бывший пожарник…

– Так ты считаешь, – спросил Ковригин, словно бы пребывая в неразрешимых и удручающих его сомнениях, – мне всё-таки стоит съездить в Средний Синежтур? – И думать нечего! – с воодушевлением воскликнул Дувакин. – Обязательно ехать! И расстраиваться тебе не из-за чего! Тебя, пьесу твою пропавшую поставили! Даже если там есть и мясо польское, и медь сверкает, и стриптиз, и девушки с весёлыми ногами откалывают канкан, ехать непременно! Это как раз годится для твоего же эссе о подлинной Марине Мнишек или хотя гипотезе-фантазии о ней! Раз есть теперь спрос на мюзиклы с Мариной Мнишек, значит, есть и интерес к ней как к исторической особе!

«Самый момент, – подумал Ковригин, – Петя созрел…»

– Уговорил. Завтра же и поеду, – доводы разумнодальновидного редактора популярного издания «Под руку с Клио» будто бы сломили, наконец, сомнения Ковригина, одолели крепость. – Узнаю утром, как удобнее – самолётом или поездом с Ярославского вокзала, и поеду… Да. Пётр Дмитриевич, а не смогли бы вы оформить мне командировку в Средний Синежтур?

Дувакин сразу же стал государственно-озабоченным, заёрзал на пластиковом сиденье.

– Видишь ли, Шура…

«Сейчас скряга и эконом примется жаловаться на скудость журнального бюджета, на падение курса доллара, на засуху в Алтайском крае, на гибель вробьёв под Вологдой и на непредвиденные шалости течения Гольфстрим…»

– Я не корысти ради, – сказал Ковригин, – а ради скорейшего удовлетворения культурологических интересов наших с тобой читателей… Но если Гольфстрим и вправду ведет себя непотребно, то, конечно, могу съездить и на свои…

– Ладно, – сказал Дувакин. Финансисты, налоговые надсмотрщики, пассивы, активы и ажуры прекратили в нём пререкания, отматерились, утёрли слёзы с соплями и разлетелись по своим насестам. – Поскребём по сусекам. Но тебе придётся подождать до понедельника.

– Не могу, – сказал Ковригин. – Вышлешь мне в Синежтур деньги и командировочную бумажку. Я бы и сегодня уехал. Но надо собраться. Переночую и с утра – из дома вон! А то ещё нагрянет и нагонит…

Слова вылетели из Ковригина неосторожные, но для Дувакина ожидаемые и необходимые. Возможно, болтовню Ковригина о повороте или даже кувырке («какой репримант неожиданный!») в судьбе сочинения, порожденного наглостью и игрой гормонов двадцатилетнего оболтуса, он выслушивал из вежливости, оживился лишь, узнав о суждениях и оценках просвещенного пожарника Вылегжанина, а интересовало его одно – что случилось у Ковригина с Антониной, как она и кого привезла гостем (или кем там?) на дачу, почему сбежал от неё (от них) Ковригин и почему он намерен бежать на край света или хотя бы в Средний Синежтур, к мюзиклу со сверканием меди, не дожидаясь правового вмешательства юристов Авторского Общества?

– Ничего особенного не произошло, – мрачно сказал Ковригин, – обычные родственные дрязги. Привезла с собой новую подругу, с ипподрома, что ли, дизайнершу, дуру еловую, кстати, оказавшуюся двоюродной сестрой или племянницей, я так и не понял, Натали Свиридовой, и принялись они хозяйничать, работу мне сорвали, дом решили новый ставить, а старый снести, сад выпилить, ну я и вспылил. Пусть делают что хотят. Жаль, что ты не собрался к нам по грибы, при тебе они на меня не посмели бы наезжать…

О том, что Антониной был обещан ещё один гость (а может, гости), неизвестно, какой породы, и неизвестно, каких помыслов, Ковригин умолчал. А Дувакин, похоже, успокоился и был готов, Ковригин это почувствовал, приободрить его увещеваниями доброго дядюшки и выступить дипломатом-миротворцем.

– Не хочу её видеть и не хочу выслушивать её объяснения, – сказал Ковригин. – В ближайшие дни… Все книги и бумаги из твоей коробки я завёз в Москву… Оставил записку, мол, должен срочно вылететь в командировку в Аягуз.

– Это в какой Аягуз? – спросил Дувакин. – Это который на Турксибе, что ли? И почему именно в Аягуз?

– В Аягузе она меня не отыщет, – сказал Ковригин.

Выпили молча. К удовольствию Ковригина, Дувакин вопросов об Антонине более не задавал.

– Вот что, Петя, – сказал Ковригин, – я уверен, что, не обнаружив меня в Богословском переулке, она будет обзванивать многих. Одному из первых позвонит тебе. Прошу, ни про какой Средний Синежтур, ни про какой спектакль «Маринкина башня» или даже «Польское мясо» ты ей не говори. Если спросит про Аягуз, скажи, да, что-то про Аягуз он, то есть – я, упоминал, а от кого он, то есть – я, поехал, толком не знаешь, вроде бы от какого-то из каналов ТВ. Я понимаю, как трудно будет тебе врать Антонине или, скажем поделикатнее, вводить её в заблуждение, но очень прошу!

– А вдруг она бросится в Аягуз? – сказал Дувакин. Сказал с явным состраданием к неизбежным хлопотам тонкочувствующей и совестливой женщины. Да и наверняка её благополучие и лад в душе Дувакину были важнее благополучия и тем более нервических трепыханий её шалопая-братца.

– Не бросится! – резко сказал Ковригин. И добавил: – Я успокоюсь и сам с ней свяжусь. И тебе сразу же позвоню из Среднего Синежтура. Сообщу адрес для перевода командировочных. А теперь давай выпьем за Аягуз!

– За Аягуз так за Аягуз, – вздохнул Дувакин.