Вы здесь

Люди искусства. Первостепенный талант (С. И. Бестужева-Лада)

Первостепенный талант

Очень любопытно, между прочим, что поэт, равный талантом Пушкину, оказался отодвинутым далеко на задний план по малопонятным причинам. Сознавая величие Пушкина, он в письме к нему лично предлагал ему «возвести русскую поэзию на ту степень между поэзиями всех народов, на которую Пётр Великий возвел Россию между державами», но никогда не упускал случая отметить то, что почитал у Пушкина слабым и несовершенным.

Они были близкими друзьями, но и этот факт как-то незаметно стерся из жизнеописания «Солнца русской поэзии». Позднейшая критика прямо обвиняла его в зависти к Пушкину и высказывала предположение, что Сальери Пушкина списан именно с этого человека.

Возможно. Пушкин не отличался большой щепетильностью и мог написать злую эпиграмму даже на близкого друга – что уж говорить об образе! Тем паче, что в стихотворении «Осень» друг-поэт явно имел в виду Пушкина, когда говорил о «буйственно несущемся урагане», которому всё в природе откликается, сравнивая с ним «глас, пошлый глас, вещатель общих дум», и в противоположность этому «вещателю общих дум» указывал, что «не найдет отзыва тот глагол, что страстное земное перешел».

Стихотворение осталось незаконченным – Пушкин погиб на дуэли. А Евгений Баратынский, дерзнувший критиковать самого Александра Сергеевича, был методично и последовательно затоптан критиками и пушкиноведами до состояния «один из поэтов времен Пушкина». Солнце русской поэзии, даже закатившись, выжигало все вокруг себя.

Попробуем все-таки восстановить превратившиеся в почти тени фигуры…

Один из самых значительных русских поэтов первой половины девятнадцатого века… нет, не Пушкин, не Лермонтов и даже не Денис Давыдов. Евгений Баратынский.

Большинство публикаций в литературных журналах и отдельных изданий 1820-х – 1830-х годов подписаны – Баратынский. Однако последняя подготовленная поэтом к печати книга стихов подписана: «Сумерки. Сочиненіе Евгенія Боратынскаго». В советское время преобладало написание фамилии поэта через «а», теперь вновь стало активно использоваться написание Боратынский; так его фамилия пишется в Полном собрании сочинений и в Большой Российской Энциклопедии.

Потомок польского дворянского рода, в конце семнадцатого века обосновавшегося в Россию, родился 2 марта 1800 года в родительском имении в Тамбовской губернии. Отец будущего поэта – Абрам Андреевич Баратынский был генерал-лейтенантом и состоял в свите императора Павла Первого, мать – Александра Федоровна, урожденная Черепанова – была фрейлиной императрицы Марии Фёдоровны.

Вместо няньки уже с двух лет воспитанием маленького Евгения занимался специально выписанный итальянец Боргезе, поэтому мальчик рано познакомился с языком Данте и Петрарки и свободно говорил и писал на нем. То же самое было и с французским языком, на котором говорили все в семье Баратынских; Евгений писал по-французски письма с восьми лет без единой ошибки. Когда мальчику исполнилось восемь лет, его, старшего в семье, отдали в частный немецкий пансион в Петербурге – с понятным результатом. Остальная семья перебралась на жительство в Москву.

Через два года, в 1810 году, умер отец, и вся семья возвратилась в имение. Мать Евгения, женщина образованная и умная, стала готовить сына к поступлению в Пажеский корпус. О своем детстве будущий поэт вспоминал:

«С детства я тяготился зависимостью и был угрюм, был несчастлив».

Из его детских и юношеских писем видно, что он духовно созрел очень рано и с первых лет сознательной жизни уже был склонен смотреть на весь мир сквозь мрачное стекло. Восьмилетним ребенком, из пансиона, он писал матери о своих товарищах:

«Я надеялся найти дружбу, но нашел только холодную и аффектированную вежливость, дружбу небескорыстную: все были моими друзьями, когда у меня было яблоко или что-нибудь иное».

В 11 лет он писал:

«Не лучше ли быть счастливым невеждою, чем несчастным мудрецом? Отказываясь от того, что есть в науках хорошего, избавляемся ли мы и от утонченных пороков?»

Утешая мать, после смерти бабушки, Баратынский в 1814 году рассудительно замечал:

«Я понимаю вашу скорбь, но подумайте, дорогая мамаша, что это – закон природы. Мы все родимся затем, чтобы умереть, и, на несколько часов раньше или позже, всем придется покинуть тот ничтожный атом грезы, что называется землей!… Существует ли такое прибежище в мире, кроме пределов океана, где жизнь человеческая не была бы подвержена тысячам несчастий, где смерть не похищала бы сына у матери, отца, сестру? Повсюду самое слабое веяние может разрушить тот бренный состав, что мы называем нашим существованием…»

Все эти рассуждения были почерпнуты Баратынским из книг, так как он читал много, но характерно, что именно такие мысли привлекали внимание мальчика. В те же годы юный Пушкин, на лицейской скамье, зачитывался Анакреонтом и легкомысленными французскими поэтами.

Из немецкого пансиона Баратынский перешёл в Пажеский Его Императорского Величества корпус, где с первых шагов показал себя вдумчивым и талантливым учеником, а в письмах матери писал о своём желании посвятить себя военно-морской службе. Увы, его мечтам не осуждено было сбыться.

Атмосфера Пажеского корпуса, этого привилегированного заведения, видимо, резко отличалась от той, в какую попал Пушкин в Лицее. В письме Жуковскому Баратынский подробно рассказал о пребывании в корпусе: о друзьях («резвые мальчики») и недругах («начальники»), об «обществе мстителей», возникшем под влиянием «Разбойников» Шиллера («Мысль не смотреть ни на что, свергнуть с себя всякое принуждение меня восхитила; радостное чувство свободы волновало мою душу…»). Мстительные забавы завершились прискорбно – компания товарищей позаимствовала у отца одного из мальчиков пятьсот рублей и черепаховую табакерку в золотой оправе.

Проделка раскрылась. И хотя отец, у которого были взяты деньги и безделушка, клялся, что сам дал сыну ключ от шкатулки, начальство было неумолимо: веселую компанию исключили из корпуса. Им было запрещено поступать на государственную службу. А в армию они могли вступить только рядовыми.

Нетрудно представить смятенное состояние чувствительного, пылкого, щепетильного юноши. Встреча с матерью потрясла Баратынского, особенно нежданной «бездной нежности». Сердце его «сильно вострепетало при живом к нему воззвании; свет его разогнал призраки, омрачившие мое воображение, – писал он Жуковскому. – Я ужаснулся как моего поступка, так и его последствий…»

Происшествие в Пажеском корпусе сильно подействовало на юношу 16-ти лет; он признавался позднее, что в ту пору «сто раз был готов лишить себя жизни». Позор, пережитый поэтом, потряс Баратынского, вызвал тяжелое нервное расстройство и наложил отпечаток на его характер и последующую судьбу, оказал влияние на выработку пессимистического миросозерцания и навсегда наложило отпечаток на «сумрачную» поэзию Баратынского.

Покинув столицу, Баратынский несколько лет жил частью с матерью в Тамбовской губернии, частью у дяди, брата отца, отставного вице-адмирала Баратынского в Смоленской губернии. Именно в поместье у дяди Баратынский от скуки начал писать стихи – первоначально французские куплеты и четверостишия, что было в большой моде среди светской молодежи. Но уже к девятнадцати годам Евгений писал по-русски, его стих стал приобретать то «необщее выражение», которое впоследствии он сам признавал главным достоинством своей поэзии.

В 1819 году Баратынский поступил рядовым в Лейб-гвардии Егерский полк, не желая оставаться «праздным светским мотыльком». Он избегал старых знакомств, но обрел новые. Офицер из полка (вероятно, А. Бестужев). познакомил его с Дельвигом. Знакомство быстро перешло в дружбу. Как дворянин Боратынский имел большую свободу, чем простые солдаты: вне службы ходил во фраке, жил не в общей казарме, а на частной квартире. Через некоторое время после знакомства они сняли небольшую квартирку на пару с Дельвигом и на пару же сочинили об этом стихотворение:

«Там, где Семеновский полк, в пятой роте, в домике низком,

Жил поэт Боратынский с Дельвигом, тоже поэтом.

Тихо жили они, за квартиру платили немного,

В лавочку были должны, дома обедали редко…»

Баратынский стал своим человеком в лицейском кружке и через него окунулся в очень неспокойную и непростую «литературно-политическую» столичную жизнь.

В своем письме о положении России после наполеоновских войн А. Бестужев писал:

«Во всех углах виделись недовольные лица, на улицах пожимали плечами, везде шептались, – все говорили: к чему это приведет? Все элементы были в брожении».

Настроения эти больше всего, конечно, чувствовались в Петербурге. Даже пажи писали вольнодумные стихи и устраивали «тайные собрания». В Вольном обществе любителей российской словесности образовалась группа молодых литераторов, мечтавших о более либеральном направлении общества и более широкой литературной деятельности. Это были: Ф. Глинка, Кюхельбекер, позднее Рылеев, Дельвиг и другие.

Интересно, что первоначально не было почти никакой литературы, а лишь разговоры и философствования. В 1818 году министр народного просвещения исходатайствовал им особый устав и позволил издавать журнал «Соревнователь просвещения и благотворения. Труды вольного общества любителей российской словесности». Журнал с огромным трудом выдержал издание десяти номеров и тихо закрылся.

Зато дух «вольного» общества безраздельно царил и в лицейском кружке, и на офицерских пирушках, и даже в некоторых салонах. Такова была литературная и общественная атмосфера Петербурга, в которую попал Баратынский. Тогда же он был представлен Жуковскому и начал посещать его «среды».

Через Дельвига Баратынский быстро сошёлся с Пушкиным и с Кюхельбекером, хотя последний редко выходил «в свет». По словам Вяземского, это была забавная компания: высокий, нервный, склонный к меланхолии Баратынский, подвижный, невысокий Пушкин и толстый вальяжный Дельвиг.

«Пушкин, Дельвиг, Боратынский – русской музы близнецы» – сострил где-то князь Пётр, не подозревая, что судьба этих «близнецов» сложится по-разному. Пушкин станет «главным» русским поэтом, Дельвиг навсегда войдет в историю как его друг, а Баратынский будет… надолго фактически забыт. Но тогда это были просто одинаково талантливые, беспокойные юноши, которые беспрестанно говорили о поэзии, и каждый искал в ней свой путь.

Под влиянием Дельвига Баратынский серьезно стал относиться к своей поэзии и в «служении Музам» увидел новую для себя цель жизни.

«Ты дух мой оживил надеждою возвышенной и новой», – писал он позднее Дельвигу.

Этот период закончился для Баратынского окончательно и бесповоротно, когда в 1820 году высочайшим повелением он был произведен в офицеры и отправлен в Финляндию, в расквартированный там полк. Пять лет, проведенных на «сумрачном севере», окончательно превратили Баратынского в романтико-лирического поэта: там он написал, помимо стихотворений, свою знаменитую поэму «Эда».

Когда эта поэма в 1826 году увидела свет, Пушкин приветствовал ее как «произведение, замечательное своей оригинальной простотой, прелестью рассказа, живостью красок и очерком характеров, слегка, но мастерски означенных». Почему эта поэма, отличающаяся замечательным мастерством формы и выразительностью изящного стиха, ничуть не уступающего пушкинскому, была впоследствии практически забыта?

Первые подражательные стихи в условно-элегическом роде имели шумный успех, «Эда», предлагавшая новое (отличное от пушкинского) решение романтического характера, была высоко оценена Пушкиным, но ее так и не поняли ни критики, ни читатели.

По поводу поэмы «Эда» Пушкин писал, что «стих каждый в повести твоей звучит и блещет, как червонец». Эпиграфы из произведений Баратынского выписывались им для «Онегина» (гл. VII), «Арапа Петра Великого», «Выстрела». Многочисленными и неизменно восторженными отзывами о его стихах полна переписка Пушкина с петербургскими и московскими литераторами.

Сослуживцы описывали его как худощавого, бледного человека, склонного к меланхолии и унынию.

И для меланхолии, и для уныния были веские причины.

«Не служба моя, к которой я привык, меня обременяет, – писал он Жуковскому, – меня тяготит противоречие моего положения. Я не принадлежу ни к какому сословию, хотя имею какое-то звание. Ничьи надежды, ничьи наслаждения мне не приличны. Я должен ожидать в бездействии перемены судьбы своей… Не смею подать в отставку, хотя, вступив в службу по собственной воле, должен бы иметь право оставить ее, когда мне заблагорассудится; но такую решимость могут принять за своевольство».

В своей сословной ущербленности Баратынский ощущал себя одиноким, чуждался «света». Трещина, образовавшаяся в годы солдатской службы между Баратынским и его сословием, так и не заполнилась до конца жизни.

Друзья усиленно хлопотали за него в Петербурге. О снятии наказания просили А. И. Тургенев, П. А. Вяземский, В. А. Жуковский. Пушкин, сам находясь в Михайловской ссылке, писал брату:

«Что Баратынский?.. И скоро ль, долго ль?.. как узнать?.. Где вестник искупления? Бедный Баратынский, как подумаешь о нем, так поневоле постыдишься унывать… Уведомь о нем – свечку поставлю за Закревского, если он его выручит…»

Весной 1824 года Денис Давыдов писал своему приятелю, генерал-губернатору Закревскому:

«Сделай милость, постарайся за Баратынского, разжалованного в солдаты, он у тебя в корпусе. Гнет этот он несет около восьми лет или более, неужели не умилосердятся? Сделай милость, друг любезный, этот молодой человек с большим дарованием и, верно, будет полезен. Я приму старанье твое, а еще более успех в сем деле за собственное мне благодеяние».

Осенью этого года Евгений Баратынский получил предписание приехать в Гельсингфорс и состоять при корпусном штабе генерала А. А. Закревского. Поэт стал бывать в высшем свете города, где блистала своей красотой жена Закревского, Аграфена Федоровна, особа более чем незаурядная. Пушкин назвал генеральшу Закревскую «беззаконной кометой в кругу расчисленном светил», которая очаровывала каждого, имевшего неосторожность приблизиться к ней.

Образ этой неординарной женщины вдохновил знаменитого поэта на создание поэмы «Бал», вышедшей в 1828 году, в которой Закревская выведена под именем княгини Нины. Так в лирике Евгения Абрамовича родился новый для русской поэзии образ – роковой соблазнительницы с холодным сердцем. В светском обществе Аграфена славилась количеством любовных похождений, которые афишировала с вызывающей смелостью.

«Она – моя героиня, – писал Баратынский своему другу. – Стихов 200 уже у меня написано… Спешу к ней. Ты будешь подозревать, что я несколько увлечен… Но я надеюсь, что первые часы уединения возвратят мне рассудок. Напишу несколько элегий и засну спокойно. Поэзия – чудесный талисман: очаровывая сама, она обессиливает чужие вредные чары…»

И тут же писал:

«Какой несчастный плод преждевременной опытности – сердце, жадное страсти, но уже неспособное предаваться одной постоянной страсти и теряющееся в толпе беспредельных желаний! Таково положение М. и мое».

Эта любовь принесла Баратынскому немало мучительных переживаний, отразившихся в таких его стихотворениях, как «Мне с упоением заметным», «Фея», «Нет, обманула вас молва», «Оправдание», «Мы пьем в любви отраву сладкую», «Я безрассуден, и не диво…», «Как много ты в немного дней».

Впрочем, у него страсть всегда уживалась с рассудительностью, и не случайно он одинаково любил математику и поэзию.

Закревская вдохновила поэта на знаменитое «Разуверение» («Не искушай меня без нужды…»), положенное на музыку М. Глинкой.

«Не искушай меня без нужды

Возвратом нежности твоей:

Разочарованному чужды

Все обольщенья прежних дней.

Уж я не верю увереньям,

Уж я не верую в любовь

И не могу предаться вновь

Раз изменившим сновиденьям!

Слепой тоской моей не множь,

Не заводи о прежнем слова,

И, друг заботливый, больного

В его дремоте не тревожь!

Я сплю, мне сладко усыпленье;

Забудь бывалые мечты:

В душе моей одно волненье,

А не любовь пробудишь ты».

В глазах современников она представала женщиной, дерзко презирающей мнение света, сверхсексуальной и даже порочной, внушающей страх заразительной силой своей почти сатанинской страстности. Не исключено, что Аграфена Федоровна сознательно стремилась создать вокруг себя ореол «роковой» женщины. Ей необходимы были сильные ощущения, опасная игра страстей.

Тогда же поэт начал работать над своей поэмой «Бал», которую опубликовал в 1828 году. Он сам признавался, что замысел этой поэмы был связан с Гельсингфорсскими впечатлениями и что прототипом ее главной героини являлась «Она», т. е. Аграфена Федоровна Закревская. В поэме она названа… Ниной Воронскою.

Не удивляйтесь, что имя Вам знакомо: его у Баратынского впоследствии позаимствовал Пушкин, усадив на великосветском балу Татьяну рядом с «блестящей Ниной Воронскою, сей Клеопатрою Невы». Так частенько называли Закревскую ее поклонники. У Баратынского гордая Нина Воронская полна презрения к чужому мнению и смеется над добродетелью. И неожиданно для себя по-настоящему влюбляется в человека, сердце которого принадлежит другой, причем воплощающей для Нины те самые ненавистные ей «ужимки деревенские» женской добродетели – в Арсения.

Арсений же не может забыть свою «малютку Оленьку», которой с детских лет был предназначен в супруги и с которой его развела… дуэль, на которой Арсений убил своего друга, приревновав его к невесте…

Я не пересказываю «Евгения Онегина» – это фабула поэмы Баратынского. Неожиданно Арсений получает сообщение, что Оленька его простила и готова идти с ним под венец. Прекрасная Нина забыта и оставлена, не в силой справиться с ревностью, унижением и потерей любимого, она принимает яд и умирает. Концовка неожиданная, многим показавшаяся странной, но в ней заключена своеобразная идея возмездия. Самоубийство главной героини – последний штрих к созданному Баратынским романтическому характеру. Может быть, так он мыслил для себя прощание с искушавшей его Закревской?

Только в апреле 1825 года, после почти семи лет военной службы нижним чином, Баратынский (по представлению А. А. Закревского) наконец был произведен в офицеры, что давало ему возможность распоряжаться своей судьбой. Осенью того же года он уехал в отпуск в Москву, к матери, и в Финляндию уже не вернулся, выйдя в отставку в чине прапорщика 31 января 1826 года.

«Судьбой наложенные цепи упали с рук моих, – писал он по этому поводу – В Финляндии я пережил все, что было живого в моем сердце. Её живописные, хотя угрюмые горы походили на прежнюю судьбу мою, также угрюмую, но, по крайней мере, довольно обильную в отличительных красках. Судьба, которую я предвижу, будет подобна русским однообразным равнинам…»

«Судьбой наложенные цепи

Упали с рук моих, и вновь

Я вижу вас, родные степи,

Моя начальная любовь.

Степного неба свод желанный,

Степного воздуха струи,

На вас я в неге бездыханной

Остановил глаза мои.

Но мне увидеть было слаще

Лес на покате двух холмов

И скромный дом в садовой чаще —

Приют младенческих годов.

Промчалось ты, златое время!

С тех пор по свету я бродил

И наблюдал людское племя

И, наблюдая, восскорбил.

Ко благу пылкое стремленье

От неба было мне дано;

Но обрело ли разделенье,

Но принесло ли плод оно?..

Я братьев знал; но сны младые

Соединили нас на миг:

Далече бедствуют иные,

И в мире нет уже других…»

Конечно, он сгущал краски, как и все поэты. В августе 1825 года Баратынский оказался в Петербурге, куда неожиданно нагрянула Закревская, прекрасная как никогда, готовая, кажется, облагодетельствовать поэта куда большим вниманием, нежели прежде. И действительно начался их тайный роман.

«Аграфена Федоровна обходится со мною очень мило, и хотя я знаю, что опасно и глядеть на нее, и ее слушать, я ищу и жажду этого мучительного удовольствия».

Несколько месяцев спустя Закревская вернулась к супругу в Гельсингфорс, а Баратынский уехал в Москву и внезапно объявил о своей помолвке с Анастасией Энгельгардт. Узнавший об этом Пушкин был изумлен:

«Правда ли, что Баратынский женится? Боюсь за его ум…»

Непонятно, почему так опасался Пушкин за рассудок друга после того, как завершился его роман с «Клеопатрою Невы». Логичнее было бы опасаться раньше, тем более, что и Александра Сергеевича пылкая красавица не обошла своею благосклонностью.

В Москве, 9 июня 1826 года, Баратынский женился на Анастасии Львовне Энгельгард, дочери генерал-майора. Его жена не была красива, но отличалась умом, ярким и тонким вкусом. Её непокойный характер причинял много страданий самому Баратынскому и повлиял на то, что многие его друзья от него отдалились. В мирной семейной жизни постепенно сгладилось в Баратынском всё, что было в нём буйного, мятежного; он сознавался сам:

«Весельчакам я запер дверь,

Я пресыщен их буйным счастьем,

И заменил его теперь

Пристойным, тихим сладострастьем».

В свете Баратынские бывали редко. Они любили подолгу жить в поместье Мураново, где по проекту поэта был построен дом, позднее купленный Тютчевым. Тем не менее, Баратынский все-таки продолжал время о времени наведываться в Москву и встречаться со старыми друзьями. К 1827 году относятся воспоминания одной из московских жительниц:

«Мы увидали Пушкина с хор Благородного Собрания. Внизу было многочисленное общество, среди которого вдруг сделалось особого рода движение. В залу вошли два молодых человека. Один был блондин, высокого роста; другой брюнет – роста среднего, с черными кудрявыми волосами и выразительным лицом.– „Смотрите, сказали нам: блондин – Баратынский, брюнет – Пушкин“. Они шли рядом, им уступали дорогу».

Это достаточно яркий штрих, показывающий, какой любовью и популярностью пользовались оба поэта. В жизни их нередко тянуло друг к другу: Пушкин звал Баратынского в Михайловское, ему наедине читал «Бориса Годунова»; с ним совершил тризну по Дельвигу; его пригласил на «мальчишник» накануне свадьбы. Когда умер Дельвиг, Пушкин сам назвал Баратынского в числе немногих близких людей, оставшихся у него на земле.

Вот высказывания Пушкина о любимом поэте-современнике:

«Истинный вкус состоит не в безотчетном отвержении такого-то слова, такого-то оборота, но в чувстве соразмерности и сообразности… Никто более не вложил чувства в свои мысли и более вкуса в свои чувства. Они в нем неразделимы… Баратынский принадлежит к числу отличных наших поэтов. Он у нас оригинален, ибо мыслит».

Занятная, однако, оговорка. А Пушкин себя, похоже, относил к обычным, неоригинальным, то есть не-мыслящим поэтам? Готова согласиться с этим мудрым наблюдением.

Известность же Баратынского, как поэта, началась после издания, в том же 1826 году, его поэм «Эда « и «Пиры», а в следующем году – первого собрания лирических стихотворений, итога первой половины его творчества. Несмотря на скептические голоса критиков, желавших видеть «второго Пушкина», Баратынский был общим согласием признан одним из лучших поэтов своего времени и стал желанным автором всех лучших журналов и альманахов. Хотя в отличие от своего друга Пушкина, Баратынский писал мало, долго работая над своими стихами и часто коренным образом переделывая уже напечатанные.

Баратынский уже был женат и, казалось, окончательно расстался с обольщениями губительной страсти к обманчивой Фее-Клеопатре. Но, вероятно, память сердца жила, а быть может, возникали и ситуации, когда он мог встречать в обществе Аграфену Фёдоровну, еще не успевшую, несмотря на рождение дочери, превратиться в благочинную мать семейства. Ведь именно в эти годы она кружила головы Вяземскому и Пушкину. И в какой-то момент родились уже прощальные строки Баратынского, обращенные к Закревской:

«Нет, обманула вас молва,

По-прежнему дышу я вами,

И надо мной свои права

Вы не утратили с годами.

Другим курил я фимиам,

Но вас носил в святыне сердца;

Молился новым образам,

Но с беспокойством староверца».

Объясните мне, ради Бога, почему эти строки забыты, почему их сочли слабее и хуже мотыльково-порхающих пушкинских безделок, из коих на три четверти состоит полное собрание сочинений Нашего Всего? Я спрашиваю еще и потому, что поэма Баратынского «Бал» была впервые издана в 1828 году под одной обложкой с поэмой Пушкина «Граф Нулин». Эти две поэмы и сравнивать-то невозможно, настолько первая глубже и сильнее второй, а вот поди ж ты – «Бал» забыт, «Граф» известен всем любителям и ценителям поэзии пушкинской поры.

Но вот еще более странная загадка: в 1831 году выходит в свет третья поэма Баратынского – «Наложница». Герой поэмы Елецкий выглядит родным братом Евгения Онегина:

«Отца и матери Елецкой

Лишился в годы те, когда

Обыкновенно жизни светской

Нам наступает череда.

В нее вступил он, и сначала

Являлся в вечер на три бала;

С визитной карточкой порой

Летел на выезд городской.

Согласно с общим заведеньем,

К дядям и теткам с поздравленьем

И в Рождество, и в Новый год,

Скакал с прихода на приход.

У них в беседах самых чинных

Без нетерпенья заседал,

И на обедах именинных

Прибор всегдашний занимал…»

Затем герою надоели светские развлечения, он отправился путешествовать, пресытился и этим, вернулся в Петербург и вместо чинных светских забав пристрастился к малопристойным кутежам до рассвета, да еще завел себе любовницу-цыганку, открыто поселив ее в своем доме. Такая жизнь, разумеется, тоже вскоре приелась и тут герой встретил в театре красавицу Веру – девушку-сироту строгих правил, живущую под опекой дяди.

Елецкий тут же влюбился, начал изобретать тысячи способов увидеться с предметом своей страсти (в том числе, признается ей в любви на балу-маскараде), обманом проникнув в дом Веры, убедил ее, что необходимо тайно венчаться, ибо дядя ни за что не позволит ей выйти замуж за человека с безнадежно испорченной репутацией и вернулся домой, чтобы все приготовить к вечеру.

Наложница-цыганка, обезумев от ревности, колдовством лишила жизни своего неверного любовника, а сама убежала в родной табор и там окончательно сошла с ума. Вера, тайком отплакавшись, сделалась еще холоднее и благовоспитаннее и смиренно осталась дожидаться жениха, которого угодно будет избрать ее дядюшке…

Поэма в десять раз короче «Евгения Онегина» и во столько же раз содержательнее. Баратынский не отвлекается на воспоминания о милых ножках и профилях, не вставляет в поэму длинные обращения к друзьям и «философские отступления». Но вот странно: «Онегина» знают все, «Наложницу» – практически никто. Нигде, ни в одном из многочисленных комментариев к знаменитому «роману в стихах» нет даже намека на написанную гораздо раньше (и уже опубликованную) поэму. И сам Александр Сергеевич молчит, как заговоренный, словно не он еще совсем недавно не восторгался чуть ли не каждой строкой Баратынского.

Характерно еще и то, что герои поэм Баратынского – почти исключительно люди «падшие»; такова «добренькая Эда», отдавшаяся соблазнителю-офицеру; такова Нина («Бал»), переходившая от одного любовника к другому; таков Елецкий («Наложница»), составивший себе «несчастный кодекс развратных, своевольных правил», и особенно его подруга «наложница-цыганка». Найти искры живой души в падших, показать, что они способны на благородные чувства, сделать их привлекательными для читателя, – такова задача, которую ставил себе Баратынский в своих поэмах, и которой никогда и ни в одном произведении даже не пытался поставить Пушкин.

В 1835 году выходит в свет второй сборник стихов Баратынского с его портретом. И хотя внешне его жизнь проходила без видимых потрясений, по некоторым стихотворениям становится понятно, что в эту пору он пережил какую-то новую любовь, которую называет «омрачением души болезненной своей». Иногда он пытается убедить себя, что остался прежним, восклицая: «свой бокал я наливаю, наливаю, как наливал!». Замечательно, наконец, стихотворение «Бокал», в котором Баратынский рассказывает о тех «оргиях», которые он устраивал наедине с самим собой, когда вино вновь будило в нём «откровенья преисподней».

«Полный влагой искрометной,

Зашипел ты, мой бокал!

И покрыл туман приветный

Твой озябнувший кристалл…

Ты не встречен братьей шумной,

Буйных оргий властелин, —

Сластолюбец вольнодумный,

Я сегодня пью один…»

Сборник оказался непонятым ни критиками-современниками, ни более поздними литераторами. Словарь Брокгауза и Эфрона, литературные статьи которого были, в основном, почерпнуты из произведений Белинского (о «неистовом Виссарионе – чуть позже) уже в конце девятнадцатого века дал совершенно убийственную характеристику творчеству Баратынского:

«Как поэт, он почти совсем не поддаётся вдохновенному порыву творчества; как мыслитель, он лишён определённого, вполне и прочно сложившегося миросозерцания; в этих свойствах его поэзии и заключается причина, в силу которой она не производит сильного впечатления, несмотря на несомненные достоинства внешней формы и нередко – глубину содержания…»

То есть, говоря современным языком, стихи Баратынского «не цепляли» читателей и критиков так, как написанные в то же время куда более слабые стихи Пушкина; например, «Туча»:

«Последняя туча рассеянной бури!

Одна ты несешься по ясной лазури,

Одна ты наводишь унылую тень,

Одна ты печалишь ликующий день…»

Прибавлю к этому еще и то, что имя Пушкина было у всех на слуху после его женитьбы на красавице Гончаровой и в связи бесчисленными скандалами, всюду ему сопутствовавшими. Опять же прибегаю к современным понятиям: Александр Сергеевич был круто распиарен, Евгения Абрамовича знала лишь горстка настоящих любителей поэзии.

Ничто, однако, не поколебало его решимости «идти новою собственною дорогою», то есть прежде всего, считал он, вырваться из-под всеобъемлющего (мировоззренческого, тематического, стилевого) влияния Пушкина, открыть свою тему и дать оригинальное поэтическое решение ее.

Баратынский, в свою очередь, с преклонением относился к своему великому другу, но не все его произведения ему нравились. Восхищаясь «Полтавой», «Борисом Годуновым», «Повестями Белкина», он находил слабым величайшее творение Пушкина – «Евгений Онегин». Об их личных отношениях лучше всего сказал сам Пушкин в письме к П. А. Плетневу, получив известие о смерти Дельвига, их общего друга:

«Без него мы точно осиротели. Считай по пальцам: сколько нас? ты, я, Баратынский, вот и всё».

У Баратынского и Пушкина было много общего, прежде всего – сходное социальное положение, чем, возможно, объяснялась и параллельность основных линий их творчества: оба начали подражанием господствующим образцам начала века – эротико-элегической поэзии Батюшкова, элегиям Жуковского; оба прошли стадию романтической поэмы; наконец, последний период в творчестве обоих окрашен отчетливым реалистическим стилем письма.

Приезжая в Москву, Пушкин часто виделся с Баратынским. Отношения между ними внешне – самые близкие. Но в этих приятельских отношениях тем не менее обоими ощущается какой-то холодок. Баратынский отмечает это в письме к Вяземскому (апрель 1829), Пушкин – в письме к жене (май 1836):

«Баратынский… очень мил. Но мы как-то холодны друг к другу».

Они были ровесниками. Оба – выдающиеся поэты. Читали друг друга с ревнивым восхищением. Но, вероятно, то ли разность характеров, то ли тень затаенного соперничества всю жизнь мешала им стать друзьями.

Баратынского стали прямо обвинять в зависти к Пушкину; критики высказывали также предположение, что Сальери Пушкин списал с Баратынского. Вот уж действительно единственная кандидатура на прототип друга Моцарта! Тем паче, что Евгений Абрамович никогда не отзывался о Пушкине не то чтобы негативно – даже иронически, не распространял сплетен и не писал на него эпиграмм.

Основой для такого предположения послужило, якобы, признание самого Баратынского. Нет, не в зависти к Пушкину. В письме одному из близких друзей он еще в 1825 году делился своими сокровенными мыслями об осознании самого себя как личности в связи с судьбой и характером:

«На Руси много смешного; но я не расположен смеяться, во мне веселость – усилие гордого ума, а не дитя сердца. С самого детства я тяготился зависимостью и был угрюм, был несчастлив. В молодости судьба взяла меня в свои руки. Всё это служит пищею гению; но вот беда: я не гений. Для чего же всё было так, а не иначе? На этот вопрос захохотали бы все черти. И этот смех служил бы ответом вольнодумцу; но не мне и не тебе: мы верим чему-то. Мы верим в прекрасное и добродетель. Что-то развитое в моем понятии для лучшей оценки хорошего, что-то улучшенное во мне самом – такие сокровища, которые не купят ни богач за деньги, ни счастливец счастием, ни самый гений, худо направленный. Прощай, милый Путята, обнимаю тебя от всей души».

И вот на этом признании: «я не гений» и строились предположения о том, что Баратынский завидовал Пушкину, который, наоборот, кричал о своей гениальности на всех углах и ни секунды в ней не сомневался. Ну, чем не Моцарт и Сальери?

Да хотя бы тем, что у Пушкина Моцарт постоянно сомневается в своей гениальности. А в его окружении было полным-полно бездарей, мучительно желавших прославиться и столь же мучительно завидовавших Пушкину.

Да и в каких временах были иные нравы и разве так уж сильно они сейчас изменились к лучшему сейчас? Оглянешься – то тень, то профиль Сальери… Моцартов, правда, практически нет. Но я отвлеклась.

На смерть Пушкина Баратынский отозвался строками, почти в точности повторявшими слова Пушкина о самом Баратынском:

«Мы лишились таланта первостепенного…»

Смерть Пушкина произвела огромное впечатление на Баратынского:

«Естественно ли, что великий человек, в зрелых летах, погиб на поединке, как неосторожный мальчик? Сколько тут вины его собственной, чужой, несчастного предопределения? В какой внезапной неблагосклонности к возникающему голосу России провидение отвело око свое от поэта, давно составлявшего ее славу и еще бывшего ее великою надеждою? Он только что созревал. Что мы сделали, Россияне, и кого погребли!»

Круг друзей Баратынского становился все уже. Поэт жил то в Москве, то в своём имении Мураново, много занимался хозяйством. Изредка ездил в Петербург (где в 1839 году познакомился с Михаилом Лермонтовым), в обществе был ценим как интересный и иногда блестящий собеседник. Работал над своими стихами, придя окончательно к убеждению, что «в свете нет ничего дельнее поэзии».

Последние годы Баратынского ознаменованы нарастающим одиночеством и в литературе. В 1842 году Баратынский издал свой последний, самый сильный сборник стихов – «Сумерки. Сочинение Евгения Баратынского», посвящённый князю Вяземскому.

Эту книгу часто называют первой в русской литературе «книгой стихов» или «авторским циклом» в новом понимании, что будет характерно только для поэзии начала следующего века. Но она же привела к новому удару судьбы, от которого Баратынский оправиться не смог.

На фоне и вообще пренебрежительного тона критики на сборник удар нанёс молодой, но уже авторитетный Белинский, решивший, что Баратынский в своих стихах восстал против науки и просвещения. Это было больше, чем глупостью..

В стихотворении «Пока человек естества не пытал» Баратынский только развивал мысль своего юношеского письма: «Не лучше ль быть счастливым невеждою, чем несчастным мудрецом».

Баратынский не стал возражать на критику Белинского, но памятником его настроения той поры осталось замечательное стихотворение «На посеве леса». Баратынский говорит в нем, что он «летел душой к новым племенам» (т.е. к молодым поколениям), что он «всех чувств благих подавал им голос», но не получил от них ответа.

В конце тридцатых годов Баратынский, – о чем так тщетно мечтал в последние годы Пушкин, – устроил «приют от светских посещений, надежной дверью запертой» в подмосковном имении Мураново, куда переселился с семьей. В письме Плетневу в 1839 году Баратынский подводит итоги:

«Эти последние десять лет существования, на первый взгляд не имеющего никакой особенности, были мне тяжелее всех годов моего финляндского заточения… Хочется солнца и досуга, ничем не прерываемого уединения и тишины, если возможно, беспредельной».

А в эти десять лет вместились, помимо семейных забот и праздников, встречи с Пушкиным и Вяземским, знакомство с Чаадаевым и Мицкевичем, смерть Пушкина, слава и смерть Лермонтова (о котором Баратынский вообще нигде и никогда не обмолвился ни словом), повести Гоголя (которые он приветствовал). Нелегкий, «разборчивый», взыскательный характер вкупе с некоторыми творческими задачами, поставили Баратынского в особое, обособленное положение и в жизни, и в литературе: он, по замечанию Гоголя, «стал для всех чужим и никому не близким».

Жена, которую он очень любил, была человеком интересным и преданным ему, но не могла заменить утраченные надежды и дружбы. Отказ от «общих вопросов» в пользу «исключительного существования» вел к неизбежному внутреннему одиночеству и творческой изоляции. Только высокая одаренность и замечательное стремление к самообладанию помогли Баратынскому достойно ответить на вызов, брошенный ему «судьбой непримиримой».

Осенью 1843 года Баратынский осуществил свое давнее желание – вместе с двумя старшими детьми предпринял путешествие за границу. Он посетил Германию, зиму 1843—1844 годов провел в Париже.

Весной 1844 года Баратынские отправляются через Марсель морем в Неаполь, в Италию, которую поэт любил с детства, наслушавшись о ней от своего воспитателя-итальянца. Перед отъездом из Парижа Баратынский чувствовал себя нездоровым, и врачи предостерегали его от влияния знойного климата южной Италии. Едва Баратынские прибыли в Неаполь, как с А. Л. Баратынской сделался один из тех болезненных нервных припадков, которые причиняли столько беспокойства ее мужу и всем окружающим. Это так подействовало на Баратынского, что у него внезапно усилились головные боли, которыми он часто страдал, началась лихорадка, и на другой день, 29 июня (11 июля) 1844 года, он скоропостижно скончался.

Смерть прервала его голос, может быть, именно «в высших звуках», ибо в «Пироскафе» (1844), открыто мажорном, «италийском», есть явно итоговые, но и устремленные в будущее строки:

«Много земель я оставил за мною;

Вынес я много смятенной душою

Радостей ложных, истинных зол,

Много мятежных решил я вопросов,

Прежде чем руки марсельских матросов

Подняли якорь, надежды символ!..»

Из Неаполя тело поэта перевезли на родину и похоронили на Тихвинском кладбище в Александро-Невской лавре.

Газеты и журналы почти не откликнулись на смерть поэта. Хотя они и на смерть Пушкина промолчали…

Глубоко-своеобразная поэзия Баратынского была забыта в течение всего столетия, и только в самом его конце символисты, нашедшие в ней столь много родственных себе элементов, возобновили интерес к творчеству Баратынского, провозгласив его одним из трех величайших русских поэтов наряду с Пушкиным и Тютчевым. Последним, пожалуй, о великом поэте вспомнил Осип Мандельштам:

«Хотел бы я знать, кто из тех, кому попадутся на глаза строки Баратынского, не вздрогнет радостной и жуткой дрожью, какая бывает, когда неожиданно окликнут по имени».

Беда в том, что строки Баратынского чрезвычайно редко попадаются кому-либо на глаза, ослепленные раз и навсегда солнцем русской поэзии.

Поправьте меня, если я ошибаюсь.