Вы здесь

Любовь на службе царской. От Суворова до Колчака. Князь Трубецкой. Подвиг ради женщины (О. С. Смыслов, 2012)

Князь Трубецкой. Подвиг ради женщины

Узник секретного дома под номером девять

Сергей Васильевич Трубецкой был доставлен в Петербург 29 июня 1851 года. Сидя в экипаже под охраной, он предполагал, что его везут в III отделение. Однако, увидев Троицкий мост, все понял и заплакал. Тридцатишестилетнего князя везли в Петропавловскую крепость.

После его приема комендант Санкт-Петербургской крепости генерал-адъютант Набоков представил всеподданнейший рапорт:

«Вашему Императорскому Величеству всеподданнейше доношу, что доставленный во исполнение Вашего Императорского Величества повеления отставной штабс-капитан князь Сергей Трубецкой сего числа во вверенной мне крепости принят и помещен в дом Алексеевского равелина в покое под № 9-м».

На этом же рапорте император Николай Павлович начертал свою волю:

«Вели с него взять допрос, как он осмелился на сделанный поступок, а к Чернышеву – об наряде военного суда по 3 пунктам: 1) за кражу жены чужой; 2) кражу чужого паспорта; 3) попытку на побег за границу и все это после данной им собственноручной подписки, что вести себя будет прилично. О нем подробно донести, что говорит в свое оправдание и как и кому сдана под расписку».

Слезы молодого князя, боевого офицера, не однажды побывавшего в боях, были не случайны. Он прекрасно понимал куда его везут, но совершенно не знал, что там, в окутанной мраком Петропавловке была тюрьма, о внутренней жизни которой не ведали даже те, кто служил в крепости.

«Кто сидел там, этого не дано было знать не только чинам комендантского управления, но и тем, кто служил в этой самой тюрьме, – пишет П. Щеголев. – Для заключения в эту наисекретнейшую тюрьму и для освобождения отсюда нужно было повеление царя. Вход сюда был позволен коменданту крепости, шефу жандармов и управляющему III Отделением. В камеру заключенных мог входить только смотритель и только со смотрителем кто-либо другой. Попадая в эту тюрьму, заключенные теряли свои фамилии и могли быть называемы только номером. Когда заключенный умирал, то тело его ночью тайно переносили из этой тюрьмы в другие помещения крепости, чтобы не подумали, будто в этой тюрьме есть заключенные, а утром являлась полиция и забирала тело, а фамилию и имя умершему давали по наитию, какие придутся. Это тюрьма – Алексеевский равелин Петропавловской крепости».

В сущности – это западный равелин Петропавловской крепости. Он прикрывает Трубецкой (Пути Господни неисповедимы!) и Зотов бастионы, а также Васильевскую куртину и Васильевские ворота. Название дано в честь отца Петра I Алексея Михайловича. В 1769 году в равелине была сооружена деревянная тюрьма, которая в 1797 году была заменена каменной тюрьмой на 20 камер – «Секретным домом». Среди заключенных равелина – декабристы, петрашевцы, до 1884 года народовольцы. Многие из последних умерли во время одиночного заточения в период 1882–1884 гг. В 1884 году заключенные были переведены в Шлиссельбургскую крепость, после чего Алексеевский равелин как тюрьма больше не использовался. В следующем году он был разрушен и проток Невы, создавший остров, завален землей.

Секретный дом представлял собой каменное, одноэтажное, треугольной формы здание. В нем насчитывалось 26 камер, только 20 или 21 использовались для одиночного заключения и именовались словно в насмешку – номерами. Часть камер была занята квартирою смотрителя, цейхгаузом и библиотекой. В цейхгаузе хранилась личная одежда узников, а также некоторые вещи, отобранные при аресте.

О том, куда попал молодой князь Трубецкой, дают представление воспоминания узников Секретного дома. Например, вот что рассказывал о процедуре переодевания декабрист М. А. Бестужев:

«Меня раздели до нитки и облекли в казенную форму затворников. При мерцающем свете тусклого ночника тюремщики суетились около меня, как тени подземного царства смерти: ни малейшего шороха от их шагов, ни звука голоса, они говорили взорами и непонятным для меня языком едва приметных знаков. Казалось, что это был похоронный обряд погребения, когда покойника наряжают, чтобы уложить в гроб. И точно, они скоро меня уложили на кровать и покрыли меня одеялом, потому что скованные мои руки и ноги отказывались мне служить.

Дверь, как крышка гроба, тихо затворилась, и двойной поворот ключа скрипом своим напомнил мне о гвоздях, заколачиваемых в последнее домовище усопшего».

Жуткое описание камеры Секретного дома дает узник – народоволец М. Ф. Фроленко:

«Потолок, стены, когда-то выкрашенные в желтоватый цвет, покрылись сероватым налетом пыли и паутины. Паутина виднелась также во всех углах. Нижняя часть стены аршина на полтора облезла: штукатурка от сырости превращалась постепенно, как видно, в известковый пух».

О порядке жизни в Секретном доме можно судить по рассказам В. А. Обручева:

«Утром, вероятно в восьмом часу, слышались шаги и щелканье замков, и когда очередь доходила до моей двери, то появлялись четыре солдата: фельдфебель с ключами, щеголеватый ефрейтор и два рядовых. Фельдфебель стоял у двери, ефрейтор подавал мыться, один из рядовых протирал пол шваброй, а другой опрастывал куб. Умывальная процедура была, конечно, самая упрощенная, и вскоре после нее приносили в оловянном стакане и булку. Обед приносился на деревянной доске: кажется, только два блюда, суп или щи и нарезанное мясо в оловянной тарелке. При этом только деревянные ложки. Вечером опять чай. Смотритель заходил не слишком часто, очевидно, не имел права входить один…»

Одиночное заключение в Секретном доме описал в своих воспоминаниях декабрист А. П. Беляев:

«То полное заключение, какому мы сначала подвергались в крепости, хуже казни. Страшно подумать теперь об этом заключении. Куда деваться без всякого занятия со своими мыслями. Воображение работает страшно. Каких страшных чудовищных помыслов и образов оно не представляло! Куда не уносились мысли, о чем не передумал ум, а затем все еще оставалась целая бездна, которую надо было чем-нибудь заполнить».

«Мертвое молчание кругом, безответность сторожей, еле слышный бой часов на Петропавловском соборе – вот развлечение, – с возмущением расскажет об условиях заключения в Секретном доме М. В. Буташевич-Петрашевский. – Полумрак и холод – вот удобства помещения… По ночам отмыкаются и запираются двери казематов, в отдалении слышу шаги арестантов, ведомых к допросу…»

Сразу же после приема повели на допрос и князя Трубецкого.

«Государь император высочайше повелеть соизволил взять с вас допрос: как вы решились похитить чужую жену, с намерением скрыться с нею за границу, и как вы осмелились на сделанный вами поступок. Почему имеете объяснить на сем же, со всею подробностью и по истине, с опасением за несправедливость», – сказал узнику комендант Петропавловской крепости.

Князь вопрос понял и медленно, волнуясь, стал отвечать:

«Я решился на сей поступок, тронутый жалким и несчастным положением этой женщины. Знавши ее еще девицей, я был свидетелем всех мучений, которые она претерпела в краткой своей жизни. Мужа еще до свадьбы она ненавидела и ни за что не хотела выходить за него замуж. Долго она боролась, и ни увещевания, ни угрозы, ни даже побои не могли ее на то склонить. Ее выдали (как многие даже утверждают, несовершеннолетнею) почти насильственно; и она только тогда дала свое согласие, когда он уверил ее, что женится на ней, имея только в виду спасти ее от невыносимого положения, в котором она находилась у себя в семействе, когда он ей дал честное слово быть ей только покровителем, отцом и никаких других не иметь с нею связей, ни сношений, как только братских. На таком основании семейная жизнь не могла быть счастливою: с первого дня их свадьбы у них пошли несогласия, споры и ссоры. Она его никогда не обманывала, как со свадьбы, так и после свадьбы; она ему и всем твердила, что он ей противен и что она имеет к нему отвращение. Каждый день ссоры их становились неприятнее, и они – ненавистнее друг другу; наконец, дошло до того, что сами сознавались лицам, даже совершенно посторонним, что жить вместе не могут. Она несколько раз просила тогда с ним разойтись, не желая от него никакого вспомоществования; но он не соглашался, требовал непременно любви и обращался с нею все хуже и хуже. Зная, что она никакого состояния не имеет, и – я полагаю, чтобы лучше мстить, – он разными хитростями и сплетнями отстранил от нее всех близких и успел, наконец, поссорить ее с матерью и со всеми ее родными».

«Нынешней весной уехал он в Ригу, чтобы получить наследство, и был в отсутствии около месяца. По возвращении своем узнал он через людей, что мы имели с нею свидания. Это привело его в бешенство, и, вместо того, чтобы отомстить обиду на мне, он обратил всю злобу свою на слабую женщину, зная, что она беззащитна. Дом свой он запер и никого не стал принимать. В городе говорили, что обходится с нею весьма жестоко, бьет даже, и что она никого не видит, кроме его родных, которые поносят ее самыми скверными и площадными ругательствами. Я сознаюсь, что тогда у меня возродилась мысль увезти ее от него за границу. Не знаю, почему и каким образом, но я имел этот план только в голове и никому его не сообщал, а уже многие ко мне тогда приставали и стали подшучивать надо мной, говоря, что я ее увезти хочу от мужа за границу. Эти шутки и все эти слухи многим способствовали решиться мне впоследствии ехать именно на Кавказ: я знал, что они до мужа дойдут непременно».

«Вскоре после сего узнал я, что он своим жестоким обращением довел ее почти до сумасшествия, что она страдает и больна, что он имеет какие-то злые помышления, что люди, приверженные ей, советовали ей не брать ничего из его рук, что он увозит ее за границу, не соглашаясь брать с собою не только никого из людей, бывших при ней, но даже брата, который желал ее сопровождать, и, наконец, что этот брат, верно, также по каким-нибудь подозрениям с своей стороны, объявил ему, что он жизнью своею отвечает за жизнь сестры».

«В это самое время я получил от нее письмо, в котором она мне описывает свое точно ужасное положение, просит спасти ее, пишет, что мать и все родные бросили ее и что она убеждена, что муж имеет намерение или свести ее с ума, или уморить. Я отвечал ей, уговаривая и прося думать только о своей жизни; вечером получил еще маленькую записочку, в которой просит она меня прислать на всякий случай, на другой день, карету к квартире ее матери».

«Я любил ее без памяти; положение ее доводило меня до отчаяния; – я был как в чаду и как в сумасшествии, голова ходила у меня кругом, я сам хорошенько не знал, что делать: тем более, что все это совершилось менее, чем за 24 часа. Сначала я хотел ей присоветовать просить убежища у кого-нибудь из своих родных, но как ни думал и как ни искал, никого даже из знакомых приискать не мог; тогда я вспомнил, что когда-то хотел с Федоровым ехать вместе в Тифлис. На другое же утро я заехал к нему, дома его не застал; подорожная была на столе, я ее взял и отправился тотчас же купить тарантас. Я так мало уверен был ехать, что решительно ничего для дороги не приготовил. Тарантас послал на Московское шоссе, а карету послал на угол Морской с Невским. Она вышла от матери, среди белого дня, около шести часов; мы выехали за заставу в городской карете, потом пересели в тарантас и отправились до Москвы на передаточных, а от Москвы по подорожной Федорова. Я признаюсь, что никак не полагал делать что-либо противузаконное или какой-нибудь проступок против правительства; думал, что это частное дело между мужем и мною, и во избежание неприятностей брал предосторожности только, чтобы он или брат ее как-нибудь не открыли наших следов и не погнались за нами. Что мы не желали бежать за границу, на то доказательствами могут служить факты. Во-первых, за границу она должна была сама ехать; мне было гораздо проще и легче пустить ее и ехать после. Во-вторых, если бы имели намерение бежать за границу, то, во всяком случае, мы бы торопились и не ехали так тихо. От Тифлиса до Редут-Кале мы ехали 9 дней, везде останавливались, везде ночевали, между тем как из Тифлиса есть тысяча средств перебраться за границу в одни сутки, через сухую границу, которая в 125 верстах. В-третьих, когда нас арестовали в Редут-Кале, у нас была нанята кочерма или баркас в Поти и с нами должен был отправиться таможенный унтер-офицер, которого по тамошнему называют гвардионом. В Поти ожидали два парохода, которые должны были отправиться в Одессу. В-четвертых, наконец, у нас было слишком мало денег и никаких решительно бумаг, кроме подорожной Федорова, которая ни к чему не могла служить. Что подало повод этим слухам, это, я полагаю, бумага, по которой нас остановили и в которой было сказано арестовать: меня с женщиною, старающихся перебраться через границу, похитив 400 тысяч серебром и брильянтов на 200 тысяч серебром. Из-за нее мы теперь слывем по всему Кавказу за беглецов и воров».

«Когда мы ехали отсюда, я желал только спасти ее от явной погибели; я твердо был убежден, что она не в силах будет перенести слишком жестоких с нею обращений и впадет в чахотку или лишится ума. Я никак не полагал, чтобы муж, которого жена оставляет, бросает добровольно, решился бы идти жаловаться. Мы хотели только скрываться от него и жить где-нибудь тихо, скромно и счастливо. Клянусь, что мне с нею каждое жидовское местечко было бы в тысячу раз краснее, чем Лондон или Париж. Я поступил скоро, необдуманно и легкомыслием своим погубил несчастную женщину, которая вверила мне свою участь».

Надо сказать, что Трубецкой ничего не рассказал про участие в побеге своего друга отставного штаб-ротмистра Федорова. Он еще не знал, что Федоров давно арестован и дал генералу Л. В. Дубельту абсолютно правдивые показания. О чем тот непременно доложил в рапорте:

«Отставной штаб-ротмистр Федоров, которого я долго допрашивал, уверяет честным словом, что похищение жены Жадимировского совершилось следующим образом: князь Трубецкой просил Федорова стать с каретою у английского магазина и привезти к нему ту женщину, которая сядет ему в карету».

«Федоров желал знать, кто та женщина, но Трубецкой отвечал, что скажет ему о том завтра, и Федоров, не подозревая, чтоб тут было что-либо противузаконного, согласился на просьбу Трубецкого, приехал к английскому магазину и лишь только остановился, то женщина, покрытая вуалем, села к нему в карету и сказала: «Au nom de Dieu; depechons nouss».

«Федоров, дав князю Трубецкому слово не смотреть на нее и не говорить с нею, сдержал слово и привез ее к Трубецкому, который ожидал ее у ворот Федорова дома. Тут карета остановилась, она вышла и, быв встречена Трубецким, сейчас с ним удалилась».

«Далее, утверждает Федоров, он ничего не знает. Что же касается до того, что по открытым следам князь Трубецкой уехал в Тифлис, то это Федоров объясняет так: он, по болезни, хотел ехать на Кавказ и оттуда посетить Тифлис; для этого он приготовил себе подорожную, которая и лежала у него в кабинете на столе, и только на другой день побега Трубецкого заметил он, что подорожная у него похищена».

«Подорожная Федорова, взятая им под предлогом поездки в Тифлис, бросает на него тень сильного подозрения, что он знал о намерении князя Трубецкого и способствовал его побегу, но, несмотря на то, что я именем государя требовал говорить истину, он, без малейшего замешательства, клянясь богом и всеми святыми, утверждал, что более того, что пояснено им выше, ему ничего не известно».

Госпожа Жадимировская

Приметы бежавшей: «Госпожа Жадимировская очень молода, весьма красивой наружности, с выразительными глазами».

Как вспоминала А. И. Соколова, в ее бытность в Смольном монастыре, в числе ее «подруг по классу была некто Лопатина, к которой в дни посещения родных изредка приезжала ее дальняя родственница, замечательная красавица, Лавиния Жадимировская, урожденная Бравур».

«Мы все ею любовались, да и не мы одни, – уточняет Соколова. – Ею, как мы тогда слышали, – а великосветские слухи до нас доходили и немало нас интересовали, – любовался весь Петербург.

Рассказы самой Лопатиной нас еще сильнее заинтересовали, и мы всегда в дни приезда молодой красавицы чуть не группами собирались взглянуть на нее и полюбоваться ее характерной, чисто южной красотой. Жадимировская была совершенная брюнетка, с жгучими глазами креолки и правильным лицом, как бы резцом скульптора выточенным из бледно-желтого мрамора.

Всего интереснее было то, что, по рассказам Лопатиной, Лавиния с детства была необыкновенно дурна собой; это приводило ее родителей в такое отчаяние, что мать почти возненавидела ни в чем не повинную девочку, и ее во время приемов тщательно прятали от гостей.

Вообще в то время в высшем кругу, к которому принадлежало семейство Бравуров, не принято было не только вывозить, но даже и показывать молодых девушек до момента их выезда в свет, и в силу этого никого из тех, кто знал, что в семье растет дочь, не могло удивить ее постоянное отсутствие в приемных комнатах отца и матери.

Между тем девочка подрастала и настолько выравнивалась, что к 14 годам была уже совсем хорошенькая, а к 16 обещала сделаться совершенной красавицей.

В этом именно возрасте Лавинию в первый раз взяли в театр в день оперного спектакля, и то исключительное внимание, какое было вызвано ее появлением в ложе, было принято наивной девочкой за выражение порицания по поводу ее безобразия и вызвало ее горькие слезы…

В тот же вечер все объяснилось… Тщеславная и легкомысленная мамаша поняла, что красота ее дочери отныне будет предметом ее гордости, и Лавиния начала появляться на балах, всюду приводя в восторг своей незаурядной красотой.

Когда ей минуло 18 лет, за нее посватался богач Жадимировский, человек с прекрасной репутацией, без ума влюбившийся в молодую красавицу.

Приданого он не потребовал никакого, что тоже вошло в расчет Бравуров, дела которых были не в особенно блестящем положении, – и свадьба была скоро и блестяще отпразднована, после чего молодые отправились в заграничное путешествие.

По возвращении в Петербург Жадимировские открыли богатый и очень оживленный салон, сделавшийся сосредоточением самого избранного общества».

Алексею Ивановичу Жадимировскому было всего 22 года, когда он обвенчался с девицей Лавинией Александровной Бравур католического исповедания 17 лет, падчерицей управляющего английским магазином. Венчание состоялось 27 января 1850 года. Алексей являлся сыном коммерции советника и кавалера Ивана Алексеевича Жадимировского. Лавиния действительно его не любила.

Свою трагическую историю она поведает уже после задержания:

«Я вышла замуж за Жадимировского по моему собственному согласию, но никогда не любила и до нашей свадьбы откровенно говорила ему, что не люблю его. Впоследствии его со мною обращение было так невежливо, даже грубо, что при обыкновенных ссорах за безделицы он выгонял меня из дома, и, наконец, дерзость его достигла до того, что он угрожал мне побоями. При таком положении дел весьма естественно, что я совершенно охладела к мужу и, встретившись в обществе с князем Трубецким, полюбила его. Познакомившись ближе с Трубецким, не он мне, а я ему предложила увезти меня, ибо отвращение мое к мужу было так велико, что если бы не Трубецкому, то я предложила бы кому-либо другому спасти меня. Сначала он не соглашался, но впоследствии, по моему убеждению, согласился увезти меня, и карета была прислана за мною. Меня привезли к дому Федорова, но знал ли Федоров наши условия с Трубецким, мне решительно неизвестно. У дома Федорова встретил меня Трубецкой; мы вышли за заставу, где ожидал нас тарантас, и, таким образом, отправились мы по дороге к Москве. Следовали мы по подорожной Федорова, и, как я слышала, князь Трубецкой заплатил будто бы Федорову за его подорожную девятьсот рублей серебром. Другой причины к моему побегу не было, и другого оправдания привести я не могу, кроме той ненависти, которую внушил мне муж мой».

В своем рапорте, доложенном императору Николаю, жандармский поручик Чулков, участвовавший в погоне за беглецами, указал:

«Жена Жадимировского, во время следования из Редут-Кале до Тифлиса, чрезвычайно была расстроена, беспрерывно плакала и даже не хотела принимать пищу. От Тифлиса до С.-Петербурга разговоры ее заключались только в том: что будет с князем Трубецким и какое наложат на него наказание. Проводила ее в тревогу одна только мысль, что ее возвратят мужу; просила, чтобы доставить ее к генерал-лейтенанту Дубельту, и при уверении, что ее везут именно в III Отделение, успокаивалась. Привязанность ее к князю Трубецкому так велика, что она готова идти с ним даже в Сибирь на поселение; если же их разлучат, она намерена провести остальную жизнь в монашестве. Далее и беспрерывно говорила она, что готова всю вину принять на себя, лишь бы спасти Трубецкого. Когда брат ее прибыл в Царское Село для ее принятия, он начал упрекать ее и уговаривать. Чтобы забыла князя Трубецкого, которого поступки, в отношении к ней, так недобросовестны. Она отвечала, что всему виновата она, что князь Трубецкой отказывался увозить ее, но она сама на том состояла. Когда привезли ее к матери, то она бросилась на колени и просила прощения, но и тут умоляла, чтобы ее не возвращали к мужу. Расписку г-жи Кохун (матери Жадимировской) при сем представить честь имею».

Доложил свое мнение царю и сам генерал Дубельт:

«Я расспрашивал г-жу Жадимировскую, и, кроме изложенных в прилагаемой записке обстоятельств, она решительно ничего не показывает, кроме некоторых подробностей о дурном с нею обращении мужа, которое доходило до того, что он запирал ее и приказывал прислуге не выпускать ее из дома. Ей 18 лет, и искренности ее показания, кажется, можно верить, ибо она совершенный ребенок. Мать и отчим Жадимировской приносят свою благоговейную признательность государю императору за возвращение им дочери и за спасение ее еще от больших, угрожающих ей несчастий».

В общем беглецов нашли, всех расспросили и допросили, Жадимировскую вернули родителям, Трубецкого посадили в одиночную камеру Секретной тюрьмы Петропавловской крепости. Словом, во всем разобрались, все выяснили и определили виновного. Но в этой истории остается один непонятный вопрос: почему Николай I поручил заниматься этим делом III Отделению, а не полиции? Ведь задачей Третьего отделения и корпуса жандармов являлся контроль за положением в стране, состоянием умов в ней, деятельностью госаппарата, активное участие в подавлении крестьянских и рабочих волнений.

«За четверть века своего существования Третьего отделения и корпус жандармов эволюционировали в одно из ведущих высших государственных учреждений, имевшее отношение практически ко всем сторонам общественной жизни страны и в первую очередь к охранительно-репрессивной политике самодержавия», – пишет автор книги «Тайная полиция России» А. Г. Чукарев. При этом, «нравственно-политические отчеты Третьего отделения в этот период говорят о безотрадном и неутешительном противостоянии этого ведомства с лихоимством, произволом и взяточничеством чиновников».

Тогда при чем здесь похищение чужой жены с ее собственного согласия и побег влюбленных в Тифлис? Судя по всему, император Николай преследовал в этом деле свой личный интерес. И дальнейшая судьба князя Трубецкого говорит об этом, как нельзя лучше.

Но вернемся к воспоминаниям А. И. Соколовой, которые увидели свет в 1910 году:

«В те времена дворянство ежегодно давало парадный бал в честь царской фамилии, которая никогда не отказывалась почтить этот бал своим присутствием.

На одном из таких балов красавица Лавиния обратила на себя внимание императора Николая Павловича, и об этой царской “милости”, по обыкновению, доведено было до сведения самой героини царского каприза. Лавиния оскорбилась и отвечала бесповоротным и по тогдашнему времени даже резким отказом. Император поморщился… и промолчал.

Он к отказам не особенно привык, но мирился с ними, когда находил им достаточное «оправдание». Прошло два или три года, и Петербург был взволнован скандальной новостью о побеге одной из героинь зимнего великосветского сезона, красавицы Лавинии Жадимировской, бросившей мужа, чтобы бежать с князем Трубецким, человеком уже не молодым и вовсе не красивым…

Дело это наделало много шума, и о нем доложено было государю.

Тут только император Николай в первый раз сознательно вспомнил о своей бывшей неудаче и, примирившись в то время с отказом жены, не пожелавшей изменить мужу, не мог и не хотел примириться с тем, что ему предпочли другого, да еще человека не моложе его годами и во всем ему уступавшего. Он приказал немедленно пустить в ход все средства к тому, чтобы разыскать и догнать беглецов, и отдал строгий приказ обо всем, что откроется по этому поводу, немедленно ему доносить».

Николай Павлович действительно был небезразличен к женской красоте. Как утверждает один из его современных биографов, Л. Выскочков, при Николае I «значительные суммы тратились на закупку с помощью комиссионеров фривольных рисунков. Они поступали в запечатанных конвертах в “секретную библиотеку” императора, так что к концу жизни он, по мнению исследовательницы истории императорской библиотеки, стал обладателем одной из самых больших коллекций эротической графики. В запасниках Павловского дворца-музея хранится одно из эротических полотен Карла Брюллова “Вакханалия”. Вероятнее всего, эта картина принадлежала императору Николаю I. Она закрыта сверху литографией с изображением томной молодой красавицы, возлежащей в прозрачных одеждах. В золоченой раме есть замок, нужно повернуть маленький ключик – и картина откроется как книга. Молодая дама уступит место вакханалии с изображением Вакха, нетрезвых купидонов и и вакханок, предающихся любви с ослом и с сатирами. Авторство Брюллова не оспаривается, хотя “Вакханалия” им не подписана».

По воспоминаниям современников, Николай Павлович вызывал восхищение женщин даже в зрелом возрасте:

«Леди Блумфильд оставила следующую запись, датированную 8 мая 1846 года: “Я встретила императора Николая в первый раз на спектакле у Воронцовых-Дашковых… Он, бесспорно, был самый красивый человек, которого я когда-либо видела, и его голос и обхождение чрезвычайно обаятельны… Различие в манерах, когда он разговаривает с дамами и когда командует войсками, поразительно».

Есть и другие примеры, которые приводит в своей книге Л. Выскочков:

«В более привычной обстановке двора Николай Павлович умел быть не только изысканно вежливым, но еще и остроумным; он расточал комплименты, изредка нарушая требования этикета. Однажды на костюмированном балу у Елены Павловны (супруги Михаила Павловича) император примостился у ног Александры Федоровны, сидевшей в окружении фрейлин, и начал заигрывать с восемнадцатилетней Сайн-Витгенштейн. Другой раз при разъезде он попытался сесть в карету одной из фрейлин, но блюстительница двора Михаила Павловича Е. В. Апраксина… схватила императора за фалды, и он должен был уступить.

Над великосветскими дамами Николай Павлович подшучивал иногда с плохо скрытой иронией…»

«Обычно же император, напротив, всегда был изысканно вежлив, обращаясь к женщинам на “Вы” независимо от возраста, как, например, к тринадцатилетней М. П. Фредерикс. Да и разговаривал он с ними в основном по-французски. Авторитет женщин оберегался при Николае I даже в театральных постановках. Впрочем, так обстояло дело в обществе. На маневрах же, в поле, где дамам было не место, он мог и похулиганить. Вспоминая один из смотров 40-х годов, бывший кадет Л. Ушаков писал: “В конце лагеря государь делал смотр отряду и в середине смотра, дав “вольно”, слез с лошади (за ним во фронте были знамена) и отправил естественную надобность, повернувшись к веренице экипажей, наполненных блестящими дамами, которые тотчас же прикрылись зонтиками”».

Не хулиганства ради император привез из-за границы коллекцию поясов верности…

Более того, за государем подчас водились и маленькие анекдотические увлечения, которые он сам, бесцеремонно, называл «дурачествами» или «васильковыми дурачествами». Об одном из таких «васильковых дурачеств» рассказывал однажды Ф. И. Тютчев. Николай ежедневно прогуливался по Дворцовой набережной. И вот вставая на рассвете, он сначала занимался делами, кушал чай и около 8-ми часов утра уже принимал первые доклады. А ровно в 9 выходил из дворца и следовал по набережной, проходя во всю ее длину несколько раз. Во время одной из таких прогулок в своей обычной офицерской шинели Николай Павлович стал встречать девушку с нотной папкой, которая спешила на уроки музыки, чтобы содержать своего ослепшего отца – бывшего музыканта. Император начал раскланиваться при встрече. Завязалось знакомство, а вскоре она пригласила его к себе домой на Гороховую улицу. Николай Павлович согласился, решив, что девица не признала в нем императора. И вот он осторожно поднимается по достаточно грязным ступенькам, издали слышит звуки музыки и ощущает какой-то странный запах… Подходит к двери, где значится фамилия отца той самой девицы, дергает за железную ручку. Но выглянувшая кухарка не пустила его на порог, заявив, что «барышня» ждет самого императора: «Так вы по вашему офицерскому чину и уходите подобру-поздорову». И император удалился, сказав ей: «Ну, так скажи своей… королеве-барышне, что она дура!»

Со слов Тютчева, император сам рассказывал об этой неудачной экскурсии своим приближенным и признавал ее самой глупой из всех своих «васильковых дурачеств».

Автор книги «Николай I» Л. Выскочков считает, что поведение Николая Павловича вполне укладывалось в понятие «любовный быт Пушкинской эпохи». «Его “Донжуанский список” вряд ли превосходил список, составленный А. С. Пушкиным», – утверждает биограф царя.

По поводу истории с беглецами, он, в частности, пишет: «Случались у Николая Павловича и афронты, как в случае с красавицей Лавинией Жадимировской, урожденной Бравур, которая бежала от мужа с князем Трубецким, предпочтя его императору. Но это был уже открытый вызов общественному мнению и благопристойности в понимании Николая Павловича».

Одну из историй отношения императора к несговорчивым красоткам, приводит все та же А. Соколова: «…известен также случай с княгиней Софьей Несвицкой, урожденной Лешерн, которой тоже была брошена покойным императором перчатка, и также неудачно.

Красавица собой, дочь умершего генерала, блестящим образом окончившим курс в одном из первых институтов, молодая Лешерн имела за собой все для того, чтобы составить блестящую карьеру, но она увлеклась молодым офицером Преображенского полка, князем Алексеем Яковлевичем Несвицким, и… пожертвовала ему собой, в твердой уверенности, что он сумеет оценить ее привязанность и даст ей свое имя.

Расчет ее на рыцарское благородство князя не оправдался, он не только не сделал ей предложения, но совершенно отдалился от нее, ссылаясь на строгий запрет матери.

Несчастная молодая девушка осталась бы в положении совершенно безвыходном, ежели бы не вмешательство великого князя Михаила Павловича, всегда чутко отзывавшегося на всякое чужое горе и тщательно охранявшего честь гвардейского офицера.

Справедливо найдя, что мундир, который носил князь Несвицкий, сильно скомпрометирован его поступком с отдавшейся ему молодой девушкой, Михаил Павлович вызвал Несвицкого к себе, строго поговорили с ним и, узнав от него, что мать действительно дает ему самые ограниченные средства к жизни, выдал ему на свадьбу довольно крупную сумму из своих личных средств, вызвавшись при этом быть посаженным отцом на его свадьбе.

Гордая и самолюбивая, старая княгиня так и не признала невестки и никогда не виделась с нею, даже впоследствии.

Первое время после свадьбы “молодая” была, или, точнее, старалась быть счастливой, но муж стал скоро тяготиться семейной жизнью и изменял жене у нее на глазах.

К этому времени относится первая встреча молодой княгини с императором Николаем. Государь увидал ее на одном из тех балов, которые в то время давались офицерами гвардейских полков и на которых так часто и охотно присутствовали высочайшие гости.

Замечательная красота княгини Софьи бросилась в глаза императору, и он, стороной разузнав подробности ее замужества и ее настоящей жизни, сделал ей довольно щекотливое предложение, на которое она отвечала отказом. Государь примирился с этим отказом, приняв его как доказательство любви княгини к мужу и желание остаться ему непоколебимо верной. Но он ошибался.

Молодой женщине император просто не нравился, как мужчина, и спустя два года, встретивши человека, которому удалось ей понравится, она отдалась ему со всей страстью любящей и глубоко преданной женщины.

Избранник этот был флигель-адъютант Бетанкур, на которого обрушился гнев государя, узнавшего о предпочтении, оказанном ему перед державным поклонником.

Бетанкур был человек практический; он понял, что хорошеньких женщин много, а император один, и через графа Адлерберга довел до сведения государя, что он готов навсегда отказаться не только от связи с княгиней Несвицкой, но даже от случайной встречи с ней, лишь бы не лишаться милости государя.

Такая «преданность» была оценена, Бетанкур пошел в гору, а бедная молодая княгиня, брошенная и мужем и любовником, осталась совершенно одна и сошла со сцены большого света, охотно прощающего все кроме неудачи. Прошли года…

Состарился государь… Состарилась и впала в совершенную нищету и бывшая красавица Несвицкая, и бедная, обездоленная, решилась подать на высочайшее имя прошение о вспомоществовании.

Ей, больной, совершенно отжившей и отрешившейся от всего прошлого, и в голову не приходило, конечно, никакое воспоминание о прошлом, давно пережитом… Но не так взглянул на дело государь. Первоначально он, узнав из доклада управляющего комиссией о прошении, что просьба идет от особы титулованной, назначил сравнительно крупную сумму для выдачи, но в минуту подписания бумаги, увидав на прошении имя княгини Несвицкой, рожденной Лешерн, порывистым жестом разорвал бумагу, сказав:

– Этой?! Никогда… и ничего!!»

Словом, и этот пример, каких было немало, говорит, прежде всего, о мстительной натуре императора. Однако в случае с Жадимировской и Трубецким Николай Павлович мстил почему-то князю. Заметим не женщине, а мужчине. И мстил более чем страшно…

Князь Сергей Васильевич Трубецкой

Приметы бежавшего: «Князь Трубецкой высокого роста, темно-русый, худощав, имеет вид истощенного человека, носит бороду».

Он родился в 1815 году в семье генерала от кавалерии, сенатора князя Василия Сергеевича Трубецкого (1776–1841). «Из природных российских князей». Василий Сергеевич участвовал в кампании 1805 г. адъютантом самого Багратиона. В 1806 г. состоял при командующем русскими войсками. В Отечественную войну 1812 г. был генерал-адъютантом при императоре Александре I. Слыл храбрым и стойким офицером и генералом. За несколько лет до кончины возглавил «Комитет о разборе и призрении нищих». Мать Сергея – Софья Андреевна Вейс была дочерью простого виленского полицмейстера. Трубецкие были очень близки ко двору. Кроме Сергея у них было еще четыре сына и шесть дочерей. Старший брат Александр (1813–1889), штаб-ротмистр Кавалергардского полка, был фаворитом императрицы Александры Федоровны, которая нежно называла его «Бархатом». Сестра Мария (1819–1895), известная красавица, была фрейлиной двора.

Сергея, как дворянина из знатного рода, уже с отрочества записали в камер-пажи, а осенью 1833 года он становится корнетом Кавалергардского полка. Служба в гвардии, при дворе в мирное время не была особенно тягостной. Молодые кавалергарды все свободное время проводили весело и шумно. Не исключением стал и корнет Трубецкой, фамилия которого все чаще и чаще стала попадать в штрафной журнал полка. Сначала его «шалости» были «мелкими»: курение не вовремя трубки перед фронтом полка, прогулки рядом с подпрапорщиком, отлучки с места дежурства. Но вскоре появляется уже не «шалость», а проступок, совершенный им совместно со штаб-ротмистром Кротковым:

«11 числа сего месяца, узнав, что графиня Бобринская с гостями должны были гулять на лодках по Большой Неве и Черной речке, вознамерились в шутку ехать им навстречу с зажженными факелами и пустым гробом…» (Записано 14 августа 1834 года).

Именно за это в сентябре 1834 года Трубецкого переводят в лейб-гвардии Гродненский гусарский полк, откуда «после исправления» возвращают обратно в декабре того же года.

Следующий проступок Сергей совершает вместе с двумя офицерами:

«За то, что после вечерней зори во втором часу на улице в Новой деревне производили разные игры не с должной тишиной, арестованы с содержанием на гауптвахте впредь до приказания» (1 сентября 1835 года).

Были и другие «шалости»:

«…Веселая компания молодежи то пробиралась ночью в палисадник хорошенькой дачки, занимаемой одной известной тогда итальянской певицей, и, сняв осторожно ставни, любовалась ночным туалетом красавицы, устраивала засады в женских купальнях… одна из которых имела место быть в имении графини Ю. П. Самойловой Славянке. Дело было в следующем: на потеху кавалергардам Самойлова устроила состязание между своими крестьянками – какая первой вскарабкается на высокий шест, к верхушке которого привязали сарафан и повойник, той эти призы и достанутся».

В общем все шалости осенью 1835 года закончились для Трубецкого и его товарищей арестом. А после последовал перевод из Петербурга в Орденский кирасирский полк на юг под личное наблюдение начальника всех военных поселений в Новороссии И. О. Витта, хорошо известного своей шпионской деятельностью.

Только через два года, за которые он должен был остепениться, в 1837 году поручик Трубецкой вернется в столицу снова корнетом, но уже лейб-гвардии Кирасирского ее Величества полка. Как подчеркивает автор книги «Судьба Лермонтова» Э. Г. Герштейн, «Два года, которые С. Трубецкой прослужил там в Орденском кирасирском полку, отмечены систематическими “секретными”, “весьма нужными” предписаниями от имени царя об усилении строжайшего надзора за ненавистным ему офицером».

И снова с ним происходит неприятная история, о которой не говорили в Петербурге только ленивые. Офицер лейб-гвардии Гродненского гусарского полка А. И. Арнольди вспоминал:

«Сергей Трубецкой, бывший в армии, соблазнил дочь генерал-лейтенанта П. К. Мусина-Пушкина, был обвенчан с нею по приказанию государя Николая Павловича».

«Весь Петербург теперь только занят обрюхатевшею фрейлиной Пушкиной, – писал московский почт-директор А. Я. Булгаков. – Государь всегда велик во всех случаях. Узнавши, кто сделал брюхо, а именно князь Трубецкой, молодой повеса… он их повелел обвенчать и объявил, что она год, как тайно обвенчана… Экой срам!».

«Нужно тебе рассказать последнюю новость, – сообщала своему мужу двоюродная сестра Трубецкого С. А. Бобринская 1 февраля 1838 г. – Ту, которая занимает все умы, как когда-то наводнение, как пожар Дворца, как смерть Пушкина год тому назад – как, наконец, все, что выходит за рамки обычной жизни, как неслыханная и ужасная катастрофа, – это женитьба Сергея Трубецкого на мадемуазель Пушкиной! Да, да – они женаты, она поселена в доме своего дяди, и не далее как сегодня утром тетя привела ее ко мне, и я насколько могла устроила своей новой кузине самый радушный прием».

Со слов П. А. Вяземского, «Катрин Пушкина пошла, глупа, как мало женщин на земле, – ни зернышка здравого смысла в голове и никаких принципов поведения в сердце. Тот, кто женится на ней, будет отъявленным болваном, над которым она же не стесняясь станет издеваться, обуреваемая страстью к десяти другим, ибо в этом она превзошла всех». Он же сообщал А. И. Тургеневу следующее: «Для большей однако же достоверности, сказывают, что еще раз их здесь переревенчали. Легко понять, какой это был удар Трубецкой-матери! Она дни три после того не плясала».

Николай I хоть и «насильно обвенчал» князя Трубецкого с Екатериной Петровной Мусиной-Пушкиной (1816–1897) – фрейлиной, «главной Павловской красавицей», все же их семейная жизнь не получилась. Потому что, главной причиной этой новой беды князя стал «весьма ощутимый срок беременности» невесты и ее положение при дворе. Сергей не любил супругу, а встречался с ней или встретился один раз, все из-за той же «шалости».

Несмотря на то, что венчание молодых проходило в Царском Селе, а в свадьбе принимал непосредственное участие сам император, молодые разъехались уже летом 1838 года, сразу же после рождения дочери Софьи. Причем дочери Екатерины Петровны от самого Николая I…

В конце декабря 1839 года Трубецкого переводят на Кавказ, снова якобы за «шалости», за крайнюю недисциплинированность и дерзкие выходки. По словам Э. Г. Герштейна, «Царь систематически и упорно преследовал Сергея Трубецкого». «9 февраля 1840 года Ермолов рекомендует С. Трубецкого своему бывшему адъютанту, назначенному командующим войсками на кавказской военной линии, П. Х. Граббе. Сергей Трубецкой был известен отставленному от дел полководцу, «по отзывам многих», как «молодец и весьма неглупый». «Разные обстоятельства понудили его оставить выгоды служения в гвардии, – пишет Ермолов, – и искать сколько возможно вознаградить потери с доброй волею, пламенным усердием решаясь посвятить себя всем трудам службы и опасностям, с нею сопряженным. Возьми под сильное покровительство свое молодого сего человека и время от времени останови внимание твое на том, который все употребит усилия его сделаться достойным. Употреби его так, чтобы не был он праздным. У тебя нет недостатка в случаях доставить занятие, а он хорошо весьма знает, что никаким другим образом ничего у тебя не достанет. По сей причине я не затруднился просить тебя о нем»».

11 июля 1840 года Трубецкой, «прикомандированный по кавалерии к Гребенскому казачьему полку», в сражении при Валерике вместе с Д. П. Фредериксом был направлен к левой штурмовой колонне и «первые бросились вперед, одушевляя окружающих солдат примером неустрашимости». В этом сражении Сергей был тяжело ранен в шею.

«Осенью 1840 года Трубецкой пробыл до ноября в Ставрополе, где так же, как Лермонтов, Монго-Столыпин, Ламберт, Канкрин и А. Долгорукий, посещал дом Вревского, – уточняет Э. Г. Герштейн. – В октябре Трубецкой получил разрешение на отпуск в Петербург, но не смог своевременно им воспользоваться по болезни. Уже в январе, ожидая в Бахмуте официального перенесения срока отпуска, он получил известие о смертельной болезни отца. Не дождавшись ответа, он ринулся в Петербург, приехал туда 20 февраля 1841 года, но опоздал. Старого князя В. С. Трубецкого похоронили 12 февраля. Николай I был при выносе, потом провожал тело верхом, во главе кавалергардского полка…

…но ничто не смогло смягчить неугасающий гнев Николая на Сергея Трубецкого. Придравшись к тому, что сын покойного приехал в феврале в Петербург, не имея официального разрешения, царь подверг его мелочной и жестокой опеке.

В ответ на просьбу Трубецкого о продлении отпуска для лечения от раны и устройства дел по смерти отца Николай I приказал освидетельствовать больного лейб-медику Вилье. «Это необыкновенное счастье, – писал последний, – что пуля скользнула, так сказать, или только задела дыхательное горло, а не пробила его насквозь; иначе последствия такого ранения могли бы быть смертельны».

По распоряжению Вилье Трубецкого оперировали. Пуля была вынута. Лейб-медик сообщал, что для окончательного излечения понадобиться три месяца. Однако 28 февраля Клейнмихель послал Вилье «высочайшее повеление», чтобы он, Вилье, «каждую неделю лично осматривал сего офицера», и, – добавлял Клейнмихель, – «коль скоро найдете рану его в таком положении, что путешествие в экипаже ему вредно не будет, уведомили бы о том меня, для всеподданнейшего Его Величеству доклада и распоряжения о выезде князя Трубецкого к месту его служения на Кавказе». Этими строжайшими мерами Николай I не ограничился. Он посадил Трубецкого под домашний арест. Об этом офицера извещал Клейнмихель: «Государь император по всеподданнейшему докладу отзыва главного инспектора медицинской части по армии о сделанной вам операции высочайше повелеть соизволил: дозволить вам остаться здесь для пользования до возможности отправиться к полку в экипаже, но предписать вам, чтобы вы ни под каким предлогом во время вашего лечения из квартиры вашей не отлучались, так как вы прибыли сюда без разрешения начальства».

В деле сохранился доклад Вилье о состоянии здоровья оперированного Трубецкого, на котором рукой военного министра Чернышева написано: «Доложено Его Величеству 22 марта». Эти всеподданнейшие доклады об одном офицере продолжались до самого отъезда Трубецкого из Петербурга в Ставрополь 25 апреля 1841 года»».

И все же, несмотря на такой контроль со стороны самого императора, Сергею Трубецкому иногда удавалось немного пошалить. Эмилия Александровна Шан-Гирей так напишет о пребывании князя на водах:

«Вспомнила я бал в Кисловодске. В то время в торжественные дни все военные должны были быть в военных мундирах, а так как молодежь, отпускаемая из экспедиций на самое короткое время отдохнуть на воды, мундиров не имела, то и участвовать в парадном балу не могла, что и случилось именно 22 августа (день коронации) 1840 г. Молодые люди, в числе которых был и Лермонтов, стояли на балконе у окна… В конце вечера, во время мазурки, один из не имевших права входа на бал, именно князь Трубецкой, храбро вошел и торжественно пройдя всю залу, пригласил девицу сделать с ним один тур мазурки, на что она охотно согласилась. Затем, доведя ее до места, он также промаршировал обратно и был встречен аплодисментами товарищей за свой героический подвиг, и дверь снова затворилась. Много смеялись этой смелой выходке и только; а князь Трубецкой… мог бы поплатиться и гауптвахтой».

Прибыв на Кавказ, Сергей Трубецкой поселился вместе с Лермонтовым и через месяц стал его секундантом на дуэли с Мартыновым. Для него эта дуэль могла обернуться самой страшной бедой, но, к счастью, впоследствии на следственном разбирательстве его участие было скрыто Глебовым и Васильчиковым. После гибели поэта Трубецкого отправили к месту службы, а в августе 1842 г. перевели в Апшеронский пехотный полк. Там он подал прошение об отставке, которое было удовлетворено 18 марта 1843 года. В этот день штабс-капитан Трубецкой был уволен со службы за болезнью, «для определения к статским делам».

Сергей Васильевич Трубецкой был отмечен современниками, как необычайно красивый, ловкий и блистательный во всех отношениях человек. Впрочем, дошли до нас и другие мнения. Например, командующего войсками на Кавказской линии и в Черномории графа П. Х. Граббе:

«…С умом, образованием, наружностью, связями по родству, он прокутил почти всю жизнь, как наиболее случается у нас с людьми, счастливее других одаренными».

Дочь дипломата, писательница графиня А. Д. Блудова, пожалуй, более всех не осталась безразличной к личности Трубецкого:

«Часто встречались мы тогда с Трубецкими. Это было семейство красавцев и даровитых детей. Старшие сыновья были уже скорее молодые люди, нежели отроки, и мы подружились со вторым Сергеем, насколько можно подружиться на балах и вечеринках, ибо мы не были въезжи в дом друг к другу. Он был из тех остроумных, веселых и добрых малых, которые весь свой век остаются Мишей, или Сашей, или Колей. Он и остался Сережей до конца и был особенно несчастлив или неудачлив… Конечно, он был кругом виноват во всех своих неудачах, но его шалости, как ни были они непростительны, сходят с рук многим, которые не стоят бедного Сергея Трубецкого. В первой молодости он был необычайно красив, ловок, весел и блистателен во всех отношениях, как по наружности, так и по уму, и у него было теплое, доброе сердце и та юношеская беспечность с каким-то ухарством, которая граничит с отвагой и потому, может быть, пленяет. Он был сорвиголова, ему было море по колено, увы, по той причине, к которой относится эта поговорка, и кончил жизнь беспорядочно, как провел ее, но он никогда не был злым, ни корыстолюбивым… Жаль такой даровитой натуры, погибшей из-за ничего…»

О судьбе беглецов, и не только…

9 августа 1851 года на докладе генерал-аудитора последовала высочайшая конфирмация (высочайшее утверждение): «за увоз жены почетного гражданина Жадимировского, с согласия, впрочем, на то ее самой, за похищение у отставного штаб-ротмистра Федорова подорожной и за намерение ехать с Жадимировской за границу повелено князя Трубецкого, лишив чинов, ордена Святой Анны 4-й степени с надписью “За храбрость”, дворянского и княжеского достоинств, оставить в крепости еще на 6 месяцев, потом отправить рядовым в Петрозаводский гарнизонный батальон под строжайший надзор, на ответственность батальонного командира».

12 февраля 1852 года Сергей Трубецкой вышел из равелина рядовым. В мае 1853 года его произвели в чин «унтер-офицера» с переводом в Оренбургские линейные батальоны. В марте 1954 года Трубецкого произвели в чин «прапорщика». И только после смерти Николая Павловича, Сергея Васильевича Трубецкого за болезнью уволили со службы подпоручиком, с установлением за ним секретного надзора. Случилось это 20 ноября 1855 года.

Как пишет П. Щеголев, «Трубецкой поселился в своем имении Муромского уезда Владимирской губернии, и штаб-офицер корпуса жандармов, находившийся во Владимирской губернии, полковник Богданов 3-й время от времени доносил в III Отделение о поднадзорном. Между прочим, в одном из донесений жандармский штаб-офицер деликатно доложил, что князь привез с собою из Москвы в марте 1858 года экономку, у которой, говорят, хороший гардероб, чего князь сам будто бы не в состоянии был сделать, что живет тихо, а экономка никому не показывается»; через месяц штаб-офицер докладывал, что Трубецкой “ведет скромную и обходительную жизнь, часто выезжает на охоту и почти всегда с той женщиной, которая появилась с ним из Москвы”; а еще через два месяца штаб-офицер в дополнение к своим донесениям сообщал, что “живущая у князя дама довольно еще молода, хороша собою, привержена к нему так, что везде за ним следует и без себя никуда не пускает”. Эта экономка была Лавиния Александравна Жадимировская. 19 апреля 1859 года умер князь Трубецкой, и Жадимировская тотчас же уехала из имения князя Трубецкого. Штаб-офицер донес, что она огорчена смертью князя и, выезжая в Петербург, говорила, что будет просить у правительства разрешения поступить в один из католических монастырей. В мае 1859 года Александр II разрешил выдать Лавинии Жадимировской заграничный паспорт».

Алексей Жадимировский после истории с побегом своей молодой жены, видимо, покинул Петербург. По крайней мере, его след теряется…

В 1852 году или в начале 1853 года София Трубецкая, официально считавшаяся дочерью князя Трубецкого, вернулась из-за границы и поступила в Екатерининский институт благородных девиц. А. Стерлигова, учившаяся вместе с Трубецкой, вспоминала:

«Весть, что приехала какая-то новенькая красавица, облетела всех. Ее зачислили в первое отделение; но мы все увидели ее только в следующую субботу, когда инспектриса Фан-дер-Фур привела ее в рисовальную комнату, куда собраны были все отделения младшего класса, чтобы идти ко всенощной. Это была девочка лет 14, высокая, стройная, одетая в черное платье с белым отложным воротником…

Я узнала, что новенькая Трубецкая – пансионерка императора Николая I. Сколько раз в старшем классе я была с нею в одном отделении, даже учила ее по-русски Закону Божию. Я услышала от нее, что принцесса Матильда, княгиня Сан-Донато-Демидова, желала ее удочерить и спрашивала на это разрешения императора, который предложил этот вопрос решить самой девочке; но та избрала возвращение в Россию под покровительство русского императора, и из Парижа, где она воспитывалась в пансионе с 1848 года, она вдвоем с горничною Степанидой, никогда ее не покидавшею, возвратилась в Петербург. Родных у нее было множество в знатном и придворном кругу. Мать ее не любила, а отец был разжалован в солдаты. Я иногда надписывала для нее к нему адрес на конвертах в Петровск».

«Судьба молодой девушки устроилась более счастливо, чем у ее матери и официального отца. На коронации императора Александра II в нее влюбился граф Морни, двоюродный брат Наполеона III, бывший его представителем на коронационных торжествах. Хорошо зная, что его красавица-невеста не имеет ровно никаких средств и что ей не только не на что будет сделать себе приданое, но и на подвенечное платье у нее средств не хватит, граф Морни тотчас по получении от нее согласия на брак прислал ей свадебную корзину, на дне которой лежали процентные бумаги на крупную сумму. Ознакомившись с содержанием конверта, невеста гордо подняла свою красивую головку и с холодной улыбкой заметила: “Настоящее предпочтительно будущему!”»

Наверное, точно так же думал и князь Сергей Трубецкой, когда увозил, спасая от нелюбимого мужа, свою возлюбленную. Ведь тогда тоже было настоящее, а точнее, настоящая любовь, ради которой он пошел на всевозможные жертвы, лишившись благополучия, карьеры и свободы. Ни крепость, ни служба рядовым не смогли убить его страстную и возможно самую настоящую, единственную и последнюю любовь. Но самое главное, что та, ради которой он пошел на великие жертвы, дождалась его и была с ним до самой кончины, безусловно, доказав: настоящая взаимная любовь не умирает!