Мэтр и Большая Берта
фуга в ми мажоре
…и шестикрылый серафим на перепутье мне явился…
«Религиозная. Совсем девчонка. Длинная синяя юбка из блестящего, льющегося материала, белая блузка с рукавами до запястий. Ворот застегнут по самое горло на ровные, глянцевые пуговички в три ряда.
Глаза – огромные, миндалевидные, брови как мохнатые шнурочки, припухлые губы без тени помады, ей бы еще шоколадки грызть или что они тут грызут, ан нет, уже выгнуты в преддверии поцелуев.
Нос, правда, можно уменьшить. Сейчас недорого берут, раз-два и какой хотите, с горбинкой или прямой аристократический. А вот грудь не мешало бы приободрить…
Восточная, наверное. Кожа хоть и светлая, но с темным налетом. Говорят, они как огонь, если приручишь. Где там, приручишь, ишь, косится, словно испуганная газель. А волосы собрала пучком на затылке, будто чеховская курсистка.
Хороши волосы! Густые, с блеском. На шампуни небось не жалеет. С деньгами проблем нет – такую кожаную сумку не всякий себе позволит. Значит, и на шампуни хватает. Конечно, хватает, вон как блестят, а пахнут, наверное, хвоей, будто нагретый солнцем бор в середине августа».
Все это просмотрел и продумал за несколько секунд журналист крупной тель-авивской газеты Аркадий Межиров, потея в автобусе кооператива «Эгед». Он стоял в конце прохода, устало повиснув на поручне, и от нечего делать разглядывал девушку. Ехали они вместе уже давно, но синее марево компьютерного экрана, перед которым Аркадий просидел десять часов, только сейчас расступилось, нехотя отпустив сначала девушку на переднем плане, а за ней других пассажиров, водителя, огни светофоров и лакированные спины машин. Девушка была симпатичной, нет, красивой, очень красивой, и Аркадий рассматривал ее с явным удовольствием. Удовольствие, впрочем, носило чисто платонический характер – шансов на сближение с красоткой было не больше чем на флирт с Венерой Милосской.
В автобусе работал кондиционер, но рука, сжимавшая поручень, все равно потела, и горячие капли стекали прямо под мышку. Возвращался Аркадий из редакции перечерканный, словно многократно правленный текст. Девушка лишь на минуту привлекла его внимание, он опустил глаза и вернулся к своим мыслям, серым и мятым, как дешевая туалетная бумага.
Работа выжимала из него все соки, заодно с той, не взвешиваемой, но весьма весомой субстанцией, именуемой «душа». Дни до рвоты походили один на другой; девять, десять часов в редакции, расслабуха с приятелями под водку и приевшиеся закуски, выходные, заполненные не приносящим облегчения сном. Хозяин газеты требовал от Аркадия две полосы в день, двенадцать в неделю, сорок восемь в месяц. И он давал, поскольку мыть туалеты на бензоколонках или подтирать сморщенные стариковские задницы было еще противней.
Писал Аркадий спинным мозгом, отключив голову, но получалось неплохо, зло и с оттягом; многим нравилось. Не нравилось только самому Аркадию, да деваться было некуда, и он строчил, дурея от мерцания экрана, а вечером тяжело и мучительно отходил, переживая нечто среднее между похмельем и угрызениями совести.
Он еще раз взглянул на девушку; осталось только рассмотреть пальцы, чтобы понять о ней все. Словно подвигаясь к выходу, Аркадий сделал несколько осторожных шагов, придвинувшись почти вплотную к объекту наблюдения. Объект разжал кулачок и брезгливо отодвинул руку. Ладонь раскрылась всего на несколько мгновений, но этого оказалось достаточно – ногти были выгрызены почти до мяса.
«Фикция, все фикция, – сурово отметил Аркадий. – И длинная юбка, и стыдливые пуговички у ворота. Под ними бушуют вполне понятные страсти, и пальчики эти наверняка уже проложили дорогу в другие, более заповедные места».
Он зажмурился, представив прохладные ложбины, тенистые бугорки, плавное течение воды, неспешно и влажно перебирающее водоросли на краю омута, мерное поскрипывание уключин и внезапный, как всегда, обвал комьев, от самой кромки обрыва прямо туда, в воспаленно дрожащее зеркало.
«А ведь тоже, учить начнет. Просвещать, указывать. Возлюби ближнего вместо самого себя! Но как главу государства убивать, так тут как тут, фарисеи недобитые. В Тель-Авив с поселений, небось, прикатила, вон кроссовки грязью перепачканы, а где ее отыщешь летом в Тель-Авиве, грязь-то?»
Он опустил голову и принялся укоризненно разглядывать перепачканные кроссовки.
«Привести себя в порядок некогда. До того ли! Все великие идеи в голове, планы миссионерские, по массовому возврату населения в лоно иудаизма. Обидно только, что такая хорошенькая!»
Девушка заметила наконец косые взгляды Аркадия и смутилась. Левой рукой она крепко прижала сумку, а правую, отпустив поручень, испуганно поднесла к груди. Было в ее смущении нечто чрезмерное, избыточное для простой автобусной переглядки.
«Интересно, что она прячет? Не деньги ведь, откуда у такой пигалицы большие деньги. Хотя, может, они большие только в ее представлении.
А может, – фантазия Аркадия, натренированная непрерывным писанием детективно-приключенческой бурды, понеслась вскачь, – может, там револьвер, листовки и план убийства нынешнего премьера».
Честно говоря, против убийства нынешнего премьера Аркадий не возражал, но смущение девушки и вправду перешло границы нормального, а на лице появилась гримаса совсем не нафантазированного страха.
«Ишь ты! – удивился Аркадий, отводя глаза и делая равнодушное лицо, – может, она меня за полицейского агента принимает, за провокатора. Морда моя в самый раз для такого дела; тусклая, без особых примет, если чем и выделяюсь, то трехдневной щетиной. А что бриться человеку больно, что кожа раздражается на жаре – понять не может. Писюшка наивная, но мысли исключительно о великом. Хлебом не корми, дай Отечество поспасать».
Провокатор! Перед глазами поплыли проулки южного Тель-Авива, сумрачные фасады старых домов на Алленби, таинственные лица заговорщиков в больших вязаных кипах, пакеты из плотной коричневой бумаги, «случайно» забытые на скамейке бульвара Ротшильд, и вообще весь сопутствующий сыску видовой ряд.
Мысль, поначалу безумная, стала нравиться ему все больше и больше. Он примерил на себя шпионское платье: надвинул поглубже серую шляпу, чуть приспустил темные очки и небрежно оттопырил руку с зонтиком-тростью, в недрах которого скрывались кинжал, портативный радиопередатчик и складной пулемет. Губы сами собой сложились в презрительную улыбку, а щетина на щеках встала дыбом, словно шерсть на спине у кота. Роль ему нравилась. Было в ней что-то от настоящей жизни, подлинное, как бергамотовый запах лондонского чая «Еаrl Grеy».
Он поднял голову и бросил осторожный взгляд на девицу. Перемена, произошедшая с Аркадием, испугала ее до неприличия. Пухлые губы задрожали. Вцепившись обеими руками в сумку, она бросилась к выходу.
«Нет, точно заговорщица, – подумал Аркадий. – Иначе с чего так мельтешить?»
Он взглянул в окно. Автобус давно проехал нужную остановку, приключение затянулось, пора было возвращаться.
Не обращая внимания на возмущенные взгляды и возгласы, Аркадий протолкался к выходу и выскочил на горячий асфальт тротуара. Девушка успела отбежать довольно далеко. Аркадий улыбнулся и вдруг, вместо того чтобы перейти на другую сторону улицы, к остановке автобуса, идущего в обратном направлении, припустил вслед за ней.
«А что, – подумал он на бегу, – славненько может получиться. Глядишь, и материал подсоберется, не все же лапу сосать».
Лапа, по правде говоря, была обсосана до самой кости. В ход пошли воспоминания детства, студенческие шутки и споры, анекдоты, рассказы родственников, друзей и случайных попутчиков – газета, будто гигантские жернова, перемолола жизнь Аркадия. Впечатления безвозвратно покидали организм, оставляя бледное пятно, словно закрытая для использования функция на экране компьютера. А тут материал сам шел, нет, сам бежал в руки, красивый, изящный, легконогий материал.
Перед столиками кафе, вынесенными прямо на тротуар, преследуемый объект приостановился и, обернувшись, взглянул прямо на Аркадия.
Бедная, наверное, она надеялась, что происходящее – просто игра ее воображения или случайное стечение обстоятельств. Увы, уколовшись о трехдневную щетину преследователя, надежда лопнула, словно воздушный шарик.
«Шалишь», – подумал Аркадий и, чтоб наподдать жару, грозно насупил брови.
Роль преследователя нравилась ему все больше и больше. Он тут же вообразил открытый процесс над выслеженными по его наводке членами еврейского подполья: «встать, суд идет», «последнее слово» и прочие атрибуты юридического протокола поползли муравьями вдоль позвоночника. Не славы, не славы искал Аркадий, а хлеба, скромного хлеба насущного, смоченного слезами и спинномозговой жидкостью.
«Б-р-р-р», – он представил себе такой кусочек и скривился, словно уже откусил и должен проглотить.
Девушку этот жест привел в настоящее отчаяние. Мотнув головой, она побежала напрямик сквозь кафе, грациозно лавируя между ногами посетителей и спинками стульев. Аркадий ломанулся было за ней, но его остановил официант, чернявый парнишка в белой форменной куртке. Куртка была плохо застегнута, и обильная для такого возраста растительность торчала из прорех на груди.
– Тут нет прохода, – вежливо, но твердо сказал официант, – обойди сбоку.
«Обойди, обойди, вот последить за тобой хорошенько, тоже найдется что сообщить. И счета небось завышаешь, и сдачу недодаешь, и порции заодно с поваром уменьшаешь. Воришка, жулье ресторанное!»
Обойти, конечно, пришлось – не драться же, в самом деле, с официантом, но девушка успела скрыться за углом дома. Пройдя на рысях последние двести метров и подняв с карниза, судя по шуму крыльев, целую стаю голубей, Аркадий настиг беглянку у двери парадного. Он подбежал почти вплотную, когда девушка юркнула внутрь и, бросив «негодяй!» прямо в лицо преследователю, захлопнула дверь.
«Негодяй» – наивное слово, из лексикона гимназисток и курсисточек. Детским садом пахнет, институтом благородных девиц. В Израиле он по-другому называется, Бейт-Яаков, дом Якова. Кстати, какой тут номер дома, надо бы записать…
Он огляделся: скудно освещенная улица, струи желтого света из редко расставленных фонарей тонут в пыльном кустарнике. Сплошной ряд машин вдоль тротуаров, мусор на мостовой. Жалюзи на окнах полуприкрыты, негромко звучит музыка, блюз, тихая раскачка, с носка на пятку, с носка на пятку…
«Номер, куда же запропастился номер. Вот он, лампочка разбита, но разглядеть можно. Итак, фиксируем – адрес подпольной квартиры: улица Пророков Израилевых, дом…»
Дверь отворилась. Нет, растворилась, словно всосанная гигантским пылесосом, бесшумно включившимся в глубине парадного. Воздух слегка вздрогнул, и на пороге возникли двое: чернявые, с нестриженными бородами и большими кипами на головах.
Дальше смутно. Темные улицы, топот преследователей, горячий, утративший кислород воздух, собачье дерьмо, прилипшее к сандалиям. Остановился Аркадий только на Алленби, возле полицейского джипа. Прислонился к синему борту и прерывисто задышал, проклиная сигареты, сидячий образ жизни и религиозный сионизм.
– Сержант Замир, – представился полицейский, осторожно тормоша Аркадия. – Что случилось?
Аркадий оглянулся. На улице никого не было; после закрытия магазинов шумная Алленби затихала, словно больной ребенок, принявший лекарство. Религиозные исчезли, точно их никогда не существовало. С внезапно возникшим опасением Аркадий принялся вспоминать подробности: да, большие вязаные кипы, бороды – он и сам по молодости ходил с бородой, как запустил на третьем курсе, так и не расставался, до самого развода – белые рубашки навыпуск, демонстративно свисающие кисточки цицит.
– Вызвать «скорую», – двое полицейских совещались, внимательно рассматривая лицо Аркадия, – или отвезти в участок, пусть там разбираются.
– Нет, нет, спасибо, все в порядке, – он даже слегка поклонился, – уже прошло.
«Замир, все они за мир, патриоты хреновы. Твари копченые, кто ж у нас в полиции служит, как не эти, с дерева слезли и туда же, за мир, за мир».
– Авишай, – второй полицейский, по всей видимости, был старшим, в голосе Замира явно проскальзывало подобострастие, – на пьяного не похож, вкололся, видать, и бегает в поисках приключений.
– Сажай его в машину, повезем в участок, – нехотя отозвался Авишай.
Полицейский поправил фуражку и начальственно ухватил Аркадия за руку.
– Садись.
Из-под форменной фуражки выполз замусоленный краешек вязаной кипы.
«Игаль Замир», – прочитал Аркадий на блестящей металлической пластинке, прикрепленной на груди полицейского, и вздрогнул от ужаса.
«Вот они где, как обошли меня, как подгадали. А я-то хорош, защиту прибежал искать, поддержку. Сейчас помогут, поддержат…»
– Да не надо, – взмолился Аркадий, вырывая руку, – отпустите, я тут живу на соседней улице.
На соседней улице жила Берта, старая подружка Аркадия.
– На соседней улице, – недоверчиво переспросил полицейский, – сможешь добраться?
– Возле рынка, раз-два, и там, – настаивал Аркадий. – Да я с работы, умаялся за день, сплю на ходу.
Он вытащил удостоверение журналиста и помахал им, словно тысячедолларовым банкнотом. Денег таких ему сроду держать не приходилось, но помогли фильмы и богатое воображение.
Замир осторожно вытащил из пальцев Аркадия пластиковый квадратик и передал Авишаю.
– Действительно, журналист. Куда пишешь, в «Едиет» или «Маарив»?
– Да я в русской газете работаю, для эмигрантов, вы не читаете, – голос Аркадия слегка вибрировал, – мне еще номер сдавать, к двенадцати. Пустите отдохнуть, вздремнуть пару часов.
– Ну, иди, – Авишай вернул удостоверение и, утратив интерес, полез в машину.
– Счастливо, – улыбнулся Замир. – Хороших снов.
Горячий желтый свет обливал элегантные костюмы на столь же элегантных манекенах, матово светились белые рубашки, вальяжно расстегнутые верхние пуговицы обнажали розовую пластмассу. Витрины жили своей отдельной жизнью; лились, никуда не впадая, потоки воды по затейливо изогнутым трубкам магазина «Душа душа», таинственно мерцали серебряные подсвечники и кубки на полках «Аксессуаров святости», хищно улыбались красотки с глянцевых обложек журналов мод. По тротуару, играя и пенясь, ползла темная полоска; пьяный румынский рабочий мочился прямо на асфальт.
«Вот обнаглел, – подумал Аркадий, – такая струя, и на виду у полицейских».
Он оглянулся. За спиной никого не было. Джип вместе с сержантом Замиром и его немногословным начальником испарился подчистую, словно вода в Мертвом море.
«Ловкачи, шустрые ловкачи. Покатили небось на улицу Пророков Израилевых, рассказывать, как провели простачка…»
Аркадий задохнулся от ужаса.
«Замир удостоверение видел, значит, запомнил фамилию. То-то пялился, перед глазами вертел. Идиот, какой же ты идиот!»
Он прислонился к витрине и отер проступивший пот. Стекло чуть вибрировало, наверное, внутри магазина работал забытый кондиционер.
«Б-же мой, какие полицейские, какие заговорщики. Аркадий, ты сходишь с ума, ты просто сходишь с ума!»
Он нащупал в кармане пачку сигарет.
«А ведь как могло быть славно: вернуться домой, попить ледяной колы из „голодильника“, перекусить чем найдется и на диван с сигаретой. Музычку, желательно Баха, синие завитки дыма, иней на зеленых крышах, свист ветра в черных голых деревьях, промерзшие стены старых соборов. А потом тишина, до самого утра тишина, лишь равномерный стук капель из крана на кухне. Починить, но когда… И так славно, так уютно, без суетливых знакомых, наглых работодателей, завистливых друзей, неверных женщин».
– Цигаретен, сигаретен! – румын помахивал рукой перед самым лицом Аркадия. – Пожялуйста, – он поднес руки к горлу и сжал, будто хотел покончить с собой столь оригинальным способом.
Аркадий усмехнулся. Это он понимает. Сколько раз сам задыхался без живительного дымка, особенно в подпитии.
Он вытащил пачку и протянул румыну. Покачиваясь, тот принялся ковыряться в ней неуклюжими пальцами разнорабочего. Аркадий вспомнил струю и, брезгливо улыбаясь, отдал румыну всю пачку.
– Спасьибо, дрюг!
«Понес тебя черт за этой девчонкой. Напридумал, накрутил шпионские страсти, сорок бочек бакинских комиссаров. Сдаешь, старик, сдаешь…»
Румын с достоинством принял протянутую пачку, надорвав края, вытащил сигарету, прикурил и, почти не качаясь, двинулся прямиком на красный свет светофора.
Аркадий встревоженно огляделся по сторонам. Алленби по-прежнему была пуста, водители, как видно, предпочитали не столь загроможденные светофорами маршруты.
Он посмотрел на другую сторону. Румын пропал. Куда можно исчезнуть на залитой огнями витрин улице?
«Ну и хрен с ним, одним румыном меньше, одним больше… Какая разница для железной поступи прогресса».
Аркадий отлепился от витрины и заглянул внутрь. Зоомагазин. За стеклом аквариума, энергично шевеля хвостами, сновали разноцветные рыбы. Вид у них был весьма деловой; как видно, незамысловатые для постороннего глаза проблемы рыбьего существования требовали, тем не менее, значительных усилий.
В голубом полумраке громоздились клетки со всякой живностью; попугаи наихитрейших расцветок, котята, щенки. Взъерошенный рыжий котенок привлек внимание Аркадия: высунув из клетки лапку с растопыренными когтями, он тревожно рассматривал кого-то в глубине магазина. Аркадий проследил за его взглядом – на полу противоположной клетки, удобно пристроившись друг к другу, дремало хомячиное семейство. Лапка котенка, протянутая к недостижимой добыче, беспомощно вздрагивала, являя собой овеществленный символ тщеты и бессмыслицы земной суеты.
«Звери, мойте лапы… В третьем классе он дружил с соседкой по парте, курносенькой, веснушчатой Ритой. Она ему безумно нравилась, и он ей тоже. Дружили совсем по-детски, без поцелуев и прочих знаков внимания, но наедине он вполне серьезно уговаривал ее пожениться. Рита смеялась, приоткрывая нежную полоску верхней десны и норовила щелкнуть его по носу.
– Фантазеркин, обманщик и водолей.
Он клялся в вечной любви, Рита не верила, требовала доказательств, он клялся снова, Рита опять смеялась, а время неслось и пропадало так, словно кто-то толкал изо всех сил часовую стрелку.
Они много гуляли, он катал ее на санках, самозабвенно, часами, без малейших признаков усталости. Потом Рита приглашала его обедать, они вваливались в маленькую прихожую ее квартиры, сбивали снег с ботинок, смеялись, подталкивая друг друга.
– Звери, мойте лапы, – кричала из кухни Ритина мама, – обед на столе.
Потом все распалось; честно говоря, он даже не помнит почему. В памяти остались только снег, скрип полозьев и „звери, мойте лапы“.
Рита стала модельером, деловой женщиной. После перестройки открыла сеть магазинов одежды. Полгода назад ее застрелили на пороге собственного ателье».
Он еще несколько минут понаблюдал за безмолвной суетой рыб, стараясь не смотреть на котенка, поскрипел, сам не понимая для чего, ногтями по стеклу витрины и побрел в сторону рынка.
Берта снимала подвал прямо посреди торговой зоны. В зарешеченные окошки, расположенные под самым потолком, днем заглядывали ноги прохожих, а ночью – жирные рыночные коты. Летом в подвале было жарко, зимой сыро, но сдавали его Берте за такую скромную сумму, что жалеть не приходилось. Злые языки утверждали, будто истинной платой за квартиру является Бертина скромность, но кто их проверял, злые эти языки. Впрочем, Берта, в ответ на намеки и подхихикиванья, заявляла напрямик:
– Да, даю. И не только ему. А стыдиться тут нечего – на мне выросло, значит мое.
По женской части Берта не задалась. Щупленькая, коротко стриженная под мальчика, в круглых очках «а-ля Леннон». Зимой джинсы и серый свитер в обтяжку, летом шорты и серая маечка. Обтягивать, честно говоря, было почти нечего, так, шарики для пинг-понга и две бадминтонные ракетки, но на отсутствие мужского внимания их обладательница не жаловалась. Скорее наоборот, спрос намного превышал предложение.
Работала Берта компьютерным графиком, а свободные силы души отдавала сочинению оперных либретто. Занималась она чистым искусством, поскольку музыку ни к одному из либретто пока не успели сочинить.
Но и помимо музыки проблем хватало. Берта разрабатывала ею же придуманный жанр – опера ужасов. Темы она выбирала исключительно пионерские: «Утро Трофима Морозова» или «Пляшущие октябрята». Неграмотным, коих, к сожалению, большинство, с полупрезрением сообщалось, что папу невинно убиенного Павлика звали Трофимом, а водка, для непонятливых, за углом продается.
– И что мне в этой шалаве, – регулярно спрашивал себя Аркадий, но столь же регулярно усаживаясь в подобранное на мусорке продавленное кресло, к собственному удивлению, ощущал некоторый уют и приязнь.
Предприимчивый владелец подвала установил гипсовые, не доходящие до потолка перегородки, превратив бывшее складское помещение в подобие трехкомнатной квартиры. Подобие, поскольку любые запахи и звуки, включая туалетные, одинаково хорошо были слышны в любом уголке. Посреди самой маленькой из образовавшихся клетушек Берта бросила на пол матрас и подушки, это называлась спальней; в чуть большей удобно расположился стол с компьютером, а в самой большой принимали гостей. Берта повесила на стены эскизы декораций к опере «Костер пионеров», разбросала по углам холодильник, газовую плиту, этажерку с книгами, водрузила посредине стол с перевязанными проволокой ногами и зажила.
Единственное, что менялось в обстановке подвала – это Бертины сожители. Одни приходили сюда на ночь, а исчезали через неделю, с тихой улыбкой сбывшихся ожиданий. Другие уверенно поселялись навечно и пропадали на следующий день. Постоянство, причем без всяких к тому усилий, получил только Аркадий. От щедрот Берты ему перепадало практически всегда, вне зависимости от того, был ли у нее в тот момент постоянный приятель. Иногда Аркадий даже перебирался к ней на несколько недель, а то и месяцев, но в конце концов не выдерживал и сбегал. Его приходы и уходы Берта воспринимала с деланным равнодушием. Лишь однажды, на дне рождения лучшей подруги, обнаружив пьяненького Аркадия в объятиях виновницы торжества, заметила в пространство:
– Не люблю терять вещи. Ищешь, ищешь, сходишь с ума от беспокойства, и все для того, чтобы потом обнаружить на ком-нибудь дорогой сердцу предмет.
Последним Бертиным кавалером был ревнивый владелец деликатесного магазина Валик. На Аркадия он косился нехорошо и злобно, то ли что подозревая, то ли прослышав от добрых людей про особый тип его отношений с Бертой.
«Зачем портить человеку настроение», – решил Аркадий и перестал приходить.
Берта звонила, выспрашивала, просила прощения, не понимая, впрочем, за что, но удовольствие видеть рожу Валика перевешивало даже сексуальный голод. И не пошел бы он никогда, тоже, понимаешь, товар, подсушенные прелести Берты, но эти двое, эти бакинские комиссары, переполошили, взбаламутили старые страхи и мании.
Под ногами захрустело. Значит, уже рынок. До полуночи будут сновать уборщики, собирая вываленные прямо на мостовую фрукты и овощи, потом пройдут со шлангом, смывая тугой струей все, что не заметили и пропустили. Утром на влажных от росы и ночного полива тротуарах снова раскинется пестрое, невообразимое богатство восточного рынка, с безумными выкриками продавцов, степенными покупателями, баррикадами еды, одежды, дешевой косметики, книг, будильников, видеокассет, портретами праведников и полуголых красоток, грохотом и звоном басурманской музыки.
Дверь в подвал, как всегда, была полуоткрыта.
– Аркаша, солнышко! – Берта поспешила навстречу.
Ну и: те же джинсы, та же маечка, тот же набор восклицаний и междометий. Он сухо прикоснулся губами к подставленной щеке и направился прямо к любимому креслу. Кресло оказалось занятым. У колченогого стола, уставленного дешевой снедью, удобно расположились двое.
– А где Валик?
– Иных уж нет… – Берта неопределенно помахала рукой, словно прощаясь с кем-то, только что улетевшим на помеле.
– Мэтр, – подал голос узурпатор из кресла, – присоединяйся.
Аркадий краем глаза был с ним знаком. Литературный мальчик хорошо за сорок, вечно бегал по редакциям, разнося чужое и пытаясь пристроить свое. Коротко, почти налысо стрижен, серьга в ухе, выбрит до синевы. Изъяснялся он дроблеными фразами, замолкая после каждой на долю секунды, словно готовясь угодливо прерваться в любой момент. Недавно редактор газеты, где работал Аркадий, не выдержав нажима, опубликовал один мальчуковый рассказ. Назывался он вполне авангардистски – «Дефекация». На трех страничках мальчонка описывал, как он делает, рассматривает, обнюхивает и подтирается. Заканчивался текст призывом запасаться туалетной бумагой, поскольку, не сумев достойно принять большую алию, Израиль скоро захлебнется в собственном дерьме.
Рассказ напечатали, позвонило полтора пенсионера, а мальчуган приволок ящик водки, напоил всю редакцию и чуть не сорвал выпуск следующего номера.
Второй был явно черновицким. Сам не понимая за что, Аркадий не любил представителей святого города-героя Черновцы. Он узнавал их сразу; на улице, посреди толпы, в автобусе, даже на пляже, среди сотен обнаженных тел. Когда-то в России он никак не мог понять, как из десятков одинаково одетых и в общем-то похожих людей подвыпивший «гегемон» сразу находил «жида». А теперь понял.
Черновицких он выделял по алчному сверканию глаз, хищно заостренным носикам, вечно вынюхивающим добычу, беспардонной въедливости, проникаемости в любую щель. Вот и этот, у стола, так и смахивал на хорька, пирующего в курятнике.
– Что пьем? – после сорока пяти Аркадий стал разборчивее относиться к заливаемой жидкости. Аккуратно опустившись на красный пластмассовый табурет, – мебель у Берты комплектовалась на свалке и пользоваться ею надо было с особой осторожностью – он выжидающе поглядел на мальчонку.
Черновицкий приподнял бутылку в вытянутой руке, ощупал ее быстрыми движениями глаз и объявил:
– Водка «Отличная», Минздрав предупреждает, ответственность за употребление полностью возлагается на употребляющего.
«К врачу тебе пора, – подумал Аркадий, – к окулисту. Плюс пять у тебя, болезный, как минимум плюс пять».
– Так наливать?
– Наливай.
Закуска не баловала. Кроме наломанного кусками батона и безжалостно располовиненных помидоров на тарелке в промасленной бумаге красовалось нечто коричнево-белое и, судя по темным пятнам на обертке, весьма жирное.
Мальчонка, уловив взгляд Аркадия, услужливо пояснил:
– Сервелат-с. Остатки деликатесной роскоши.
Он кивнул в сторону Берты, как бы показывая, кому обязаны.
– Сервелат, – Аркадий отставил рюмку. – Религии я, ребята, чужд, но печень в последнее время барахлит. Есть чем заменить?
Берта ловко смела с тарелки злополучный сверток.
– А у меня картошечка поспела. Вы пейте, мальчики, я мигом.
Выпили. Дрянь еще та. Аркадий быстро подхватил половинку помидора – забить тоскливый вкус плохой водки. Помидор оказался до омерзения сладким, батон пересох и рассыпался на ломкие, колючие кусочки. Черновицкий держался молодцом: приняв дозу, он только крякнул, раздувая горло, как настоящая утка, и тут же закурил. Мальчонка осторожно отпил из стаканчика и, подражая Аркадию, подхватил половину помидора. Пошел явный негатив, отрава металась по периферии, решительно требуя закуски, а Берта все не шла и не шла. Но вот она появилась, прекрасная, словно юная Маргарита, с дымящейся кастрюлей на вытянутых руках.
– Действительно картошка, – Аркадий аж привстал от удивления. – Кто подвигнул тебя на гражданский подвиг, о чудесная кулинарка?
Берта не умела и не любила готовить. Питалась она и приятелей своих кормила дешевой едой из лавочек на рынке. Всякие замазки из хумуса и тхины, баклажаны в майонезе, полусырая пицца, готовый чипс и прочая дрянная снедь подавались на завтрак, обед и ужин, в будни и праздники. От нежданной кастрюли запахло детством, воскресными обедами вокруг семейного стола, забытыми мечтами, утерянными надеждами. Аркадий воткнул вилку в бок здоровенной картофелине с бесстыдно задравшейся шкуркой и перекинул к себе на тарелку.
– Вот порадовала, вот удивила! Совсем как большая. Достойна поцелуя и благодарности перед строем!
Берта улыбалась, горделиво озирая дело своих рук.
– Да так, стих нашел. Сама не знаю почему.
– Ах ты, милая картошка-тошка-тошка, пионеров идеал, идеал!
Пел Аркадий гнусаво, зато не фальшивя.
– Тот не знает наслажденья-денья-денья, – подхватил, было, черновицкий, но тут же осекся под укоризненным взглядом Берты.
«Правильно, – подумал Аркадий, – что позволено Юпитеру… ну и так далее».
Мальчонка тоже ощутил неловкость момента и, дабы загладить бестактность товарища, предложил:
– А теперь – за хозяйку дома. За вдохновение. За свободный полет Большой Берты!
«Какой там полет, какое вдохновение, – подумал Аркадий. – К искусству Бертины каракули имеют такое же отношение, как подставка для кофейника к запаху кофе».
Подумал, но спорить не стал.
Выпили. Крепко закусили картошкой. Деловито, без ненужных слов приняли еще по одной. Начало забирать. И жизнь показалось уже не столь удручающей и страшной, зал как-то распрямился, стал выше и просторнее, припудренные морщинки на верхней губе у Берты тоже куда-то исчезли, а черновицкий, с его смущением и робостью, выглядел просто симпатягой.
– Откуда товарищ, – обратился Аркадий к мальчонке, подбородком указывая на черновицкого. – Почему не знакомишь?
Мальчонка аж зарделся от удовольствия. Его словно посвятили в рыцари, нет, в рыцари рановато, но в оруженосцы – так наверняка, и это столь искомое чувство принадлежности к цеху демиургов заиграло румянцем на щеках.
– Черновицкий, – представился черновицкий, – протягивая руку со стаканом.
– Да вижу, что не москвич, – отозвался Аркадий, крепко чокая своей рюмкой о стакан. – Красивый, говорят, город, просто маленький Париж.
Он улыбнулся самой широкой из своих улыбок и, внутренне дивясь собственному коварству, чокнулся еще раз.
Теперь настала очередь черновицкого краснеть от удовольствия. Разлетевшись на улыбку, он тут же начал плести об австро-венгерской архитектуре, чугунных решетках, садах возле старых домов, двориках, увитых плющом.
– Дворики, чувачки, ах, если бы вы видели эти дворики! – восклицал он, уносясь в прекрасное прошлое.
Аркадий внимательно слушал, кивая головой. Раскручивать, потрошить собеседников давно стало его привычкой, профессиональным вторым «я». Даже не задумываясь, он в нужных местах удивленно приподнимал брови или, сопереживая, морщил лоб. Берта, осведомленная о симпатиях Аркадия, покусывала губки, еле удерживаясь от смеха. Но черновицкий ничего не замечал.
– А паркет! У нас в квартире был паркет, старый, еще австрияки клали. Раз в пять-шесть лет он начинал поскрипывать. Несильно, но вы ж понимаете… Отец вызывал мастерилу, пожилого еврейчика, по имени Шимон. Из комнаты выносили всю мебель, Шимон снимал порог и разбирал паркет по штучке, как лего. Без клея и гвоздей, все держалось на точной подгонке. Пол снизу был устлан ровными досками, пока их мыли, Шимон наждачкой полировал каждую паркетину. Не труд, а сплошная кончита. Когда пол высыхал, он собирал их, одну к одной, без гвоздей и клея, только ставил более широкий порог. После этого хоть дави изо всей силы, хоть колбасись и оттягивайся – ни стона, ни писка.
«Вот так и мы, – подумал Аркадий, – перевернули нас, кинули к новому порогу, собрали без гвоздей и клея и давят изо всех сил. И чтоб ни стона, ни писка…»
Пошляк, банальный, стареющий пошляк. В стократ умнее тот, кто при вспышке молнии не скажет: вот она, наша жизнь. Кто это, Ли Бо или Лу Синь? Они многое поняли в жизни, старые желтые китайцы с косичками. В отличие от нас, перекати поле. Жили себе в безграничной Поднебесной, смотрели, как луна купается в тучах над рекой, писали стихи, медленные, словно полет цапли. А мы? Призрачность, маскарадность и внутренняя пустота. Как в России перед Столыпиным, между двумя войнами. Впрочем, в Израиле всегда между двумя войнами… А местного Столыпина уже застрелили.
– Арканя, – Берта протягивала ему стакан воды, – Арканя, что с тобой?
– Нет, нет, ничего, просто задумался. Слушай друг, – он с нежностью посмотрел на черновицкого, старый, безотказно работающий прием, когда нужно докрутить, расколоть собеседника, – а чего ты уехал из своих Черновцов. Оставил паркет, литые решетки, старинную архитектуру. На хрен тебе, извини, пали помойки Большого Тель-Авива?
– Тут наша Родина, и мы должны ее любить, – выскочил малец, усмехаясь глумливо и стыдно.
«Дурак, – подумал Аркадий. – В России и я смеялся над этим анекдотом, а теперь мне не до смеха. Какой уж тут смех, ведь это действительно наша Родина, но как же ее такую любить?»
Ему вдруг захотелось сделать что-то приятное черновицкому, наивному простаку с доверчивыми глазами. Работает, поди, фрезеровщиком на заводе, гнет спину посреди голимого железа, а нынешний разговор воспринимает как глоток воздуха, общение с богемой. Потом еще долго токарям будет байки рассказывать.
– Выпьем за парижан! – Аркадий поднял стакан, – за курчавых, картавых парижан с горбатыми носами. Лехаим!
Выпили. Малец, еле прожевав кусок картошки, принялся снова разливать.
– Я ведь тоже урожденный черновицкий, – поспешил он присоединиться к успеху. – Когда мне было три года, родители переехали в Кишинев. Так что вырос я в Молдавии. Но родились мы, – он дружески прикоснулся к плечу черновицкого, – в одном городе.
– М-м-м! – Аркадий застонал от восторга, – Черновцы и Кишинев, это же просто золотой сплав, настоящая альгамбра!
– Амальгама, – робко поправил черновицкий.
– Пусть амальгама, – Аркадий развеселился и потому подобрел. – Какая, на фиг, разница, главное, что красиво!
Все заулыбались, и, отвечая на улыбки, Аркадий вернулся к причине застолья.
– Пошто гуляем, братие? Повод есть или вообще, в честь приятного климата и высокой зарплаты?
– Поминки у нас, – отозвался мальчонка. – На скаку потеряли товарища…
– Кто, кто умер?
– Македонский. Помнишь, был такой графоман философ.
– Как, – ахнул Аркадий, – Алекс Македонский?
– Увы, – склонил голову черновицкий, – увы и ах.
«Саша… В последний раз он позвонил откуда-то с севера, кажется из Цфата. Говорили недолго, прощаясь, он сказал:
– Жди, скоро увидимся.
Когда теперь увидимся, и где? И сколько осталось ждать?»
– Итак, помянем, – черновицкий призывно поднял стакан, – за упокой души и на вечную память.
«Саша…. Фиглярствую и куражусь, а его уже нет и никогда не будет. Вот так и о тебе вспомнят, как ты вспоминаешь о нем».
– А как это случилось и когда?
– Что случилось? – не поняла Берта.
– Саша, Македонский.
– А просто, – опять влез мальчонка. – Сочинил новую тягомотину. Еще глупее прежней. Понес советоваться. Объяснили ему – не пиши, Сашок, не мучай собачку. А он возьми и напечатай. После издания такой чуши в моих глазах он скончался.
– Та-ак, – Аркадий стал потихоньку соображать, о чем идет речь. – Книжка ладно, книжка туда, книжка сюда, с ним-то что?
– Да ничего с ним, – наконец сообразила Берта. – Живехонек, целехонек, здоровехонек. Живет в своем Цфате, наслаждается горным воздухом и молодой женой сефардкой…
Стало скучно. Ну просто совсем, до самого дна зеленой, илистой скуки. Когда-то давно, у костра в стройотряде, Аркадий спросил хорошего приятеля о самом заветном, любимом, недоступном. Было такое желание в молодости – говорить по душам. Особенно у костра, глубокой ночью, когда дрова уже прогорели и по жару углей молниями проскакивают искры.
– Парить над толпой, – ответил приятель.
Умом Аркадий принял, но сердцем не понял, посчитав приятеля снобом и зазнайкой. А вот сейчас, спустя столько лет, пришло понимание.
Ругать или объяснять что-либо этим придуркам не было ни сил, ни желания. Дешевая муравьиная возня, суета бесполезных букашек. Он смотрел на них сверху, возвышаясь, а может, действительно паря над бездарной убогостью игры. Делать тут больше нечего…
– Двадцать два.
– Что-что? – переспросил мальчонка. – Уже рецензию, простите, некролог, в журнале успели поместить?
– Перебор, говорю, перебор.
Аркадий встал, сухо кивнул головой и двинулся к выходу. Берта, привыкшая к его закидонам, молча шла следом. Выйдя за порог, Аркадий остановился. Полуприкрытая дверь отделила его и Берту от подвала.
– Дура, – сказал он, укоризненно смотря ей в глаза, – пускаешь в дом всякую шушеру.
Глаза Берты слегка сузились.
– А я думала, тебе понравятся мои любовники…
– Как, эти двое?
– Нет, трое.
«Вот змея, не сдержалась все-таки. Весь вечер молчала, хорошая девочка, и вот, не сдержалась. Таких надо учить на месте, не отходя от тела».
– Берта, – он закашлялся, словно преодолевая нерешительность. – Я, собственно, к тебе по делу. Хотел рассказать, поделиться… Трудно тащить в одиночку, а тут эти придурки, словом не перемолвишься…
– Арканя… Чего ж ты молчал, дурачок, я бы их выгнала, поговорили б. Может, и сейчас не поздно… возвращайся… я мигом устрою.
– Да нет, неудобно. Вот послушай, я в двух словах. Послушай, а потом созвонимся.
Он снова закашлялся, на сей раз без труда, то ли войдя в роль, то ли действительно смущаясь. Берта прикрыла плотнее дверь и внимательно посмотрела на Аркадия. В конце улицы деловито сновали сборщики мусора, самоуверенный базарный кот неторопливо возвращался из рыбного ряда. Холодный свет луны переливался в его распушенных усах.
– Я шпион, провокатор, – тихо произнес Аркадий. – Казачок засланный. Внедряюсь в религиозную террористическую группировку.
Он помолчал.
– Все вроде нормально… но сегодня я почувствовал, что меня подозревают. Ты понимаешь, чем это пахнет.
– Аркашка, – Берта испуганно прикрыла рот рукой, – Арканечка, ты совсем спятил. Ты ж иврита совсем не знаешь, какой из тебя провокатор?
– Я под раскаявшегося канаю, – сумрачно произнес Аркадий. – Под вернувшегося к религии. Хожу в ешиву, ношу кипу. Пока сходит нормально. И знаешь, – он с нежностью заглянул Берте в глаза, – это вовсе не так глупо, как представляется со стороны.
– Возвращенец! – ахнула Берта. – Так вот почему ты отказался от сервелата. Я-то думала, шиза давит, а оно, гляди, куда покатилось.
– Дура! – во весь голос закричал Аркадий. – Поверила, дура! Сколько спермы на тебя извел, сколько сердца отдал – а ты поверила!
Он повернулся и бросился вниз по улице, злобно топча ногами мусор.
– Дурачок… – Берта плакала уже по-настоящему. – Любовники… и ты поверил! Вернись, куда ты бежишь, дурачок!?
Но Аркадий не слышал. Домой, ему вдруг отчаянно захотелось домой. Не в сырую квартиру, снятую за полцены рядом с арабским районом, которую он официально указывал в качестве адреса, а в светлый дом, с голубыми занавесками, замирающими на сквозняке. Стать как все; уходить в пять с работы, выбрасывая из головы производственные проблемы, чтоб ждала жена, теплое, любящее существо, дети, нет, один, одного хватит, ужин, телевизор, газеты – ха-ха-ха – спокойная любовь перед сном в чистой постели. Мещанский быт, над которым он всю жизнь подтрунивал и смеялся, вдруг превратился в желанную, но недоступную сказку, мираж перед глазами заблудившегося в пустыне путника.
«А ведь было все это у тебя, было: и жена, и ребенок, и чистая квартира. И работа была, престижный труд сценариста-эстрадника, поездки, знакомства. Но ведь как грыз ты ее, жену свою, как мучил, терзал. Изменял с каждой допускавшей до себя самкой, о свободе кричал, просторе для творчества. Вот сейчас у тебя свободы хоть отбавляй и простора навалом, чего же стонешь, чего бьешься о борт корабля?»
Он потер щетину на подбородке и прибавил шаг. Освещенная Алленби осталась позади, Аркадий погрузился в полутьму Керем Хатейманим, привычно продираясь сквозь путаницу коротеньких улиц. Разноцветные огни причудливых вывесок хорошо освещали дорогу. Говорят, раньше в каждом втором доме тут была синагога, но времена изменились, у публики возникли иные запросы и теперь вместо синагог – рестораны.
«Не любил, оттого и мучил. Злой был – на нее, на себя, бесталанного. А пил для того, чтоб проснуться утром, в мерзости и паскудстве и выплеснуть злобу свою на страницы очередного скетча. Ведь иначе не писалось, то ли потому, что жил не с той, а может, оттого, что занимался не своим делом.
Но какое оно, твое дело? Ведь сроду другого не умел, как составлять слова в цепочки, играть ими, будто кистенем, или опахивать, словно черный невольник, лицо утомленного султана.
Невольник, негр, литературная моська… Ничего, он еще напишет свою Книгу, главную, обо всем. И кровь будет в ней, настоящая, большая кровь, и страсть, и эротика. Ее будут читать в каждом доме, упиваясь, взахлеб, взасос… Он знает, как угодить и домохозяйкам, и интеллектуалам. Одним достанется интрига в голливудском темпе, другим – love story Андрея и Пьера.
Расставания и встречи, приливы и охлаждения. Он прилипчив, словно скотч, неуклюжий, простодушный Пьер. Уйти от него можно лишь в небытие или к женщине, что равносильно небытию. Андрей делает предложение трепетной курочке с голубыми глазами. Курочка счастлива, но вскоре доброжелатели доносят ей правду, она пытается бежать с другим, ее ловят, возвращают. Дело потихоньку движется к свадьбе, тут начинается война, и Андрей погибает. Безутешный Пьер женится на невесте друга, рожает с ней кучу детей и живет здоровой жизнью хлебосола и книгочея. Но каждый раз, совокупляясь с женой и зарываясь в нежный пушок ее губ, он представляет холеные усы погибшего друга и рычит от неутоленной страсти».
Аркадий оступился: скользнув по гладкому боку бордюра, подошва сорвалась на мостовую. Взвыв от боли, он плюхнулся на тротуар. Над головой зашелестели крылья: как видно, потревоженная стая глубей вспорхнула с карниза. Растирая щиколотку обеими руками, Аркадий продолжал скулить, словно потерявшийся щенок.
«И не так больно, как нелепо и обидно: обидно за ногу, и за собачью работу, и за опостылевшее одиночество. Когда же все это кончится, когда настанут лучшие дни? И ему полагается немного счастья, он его заслужил.
Заслужил… Что значит заслужил? Значит, есть кто-то, раздающий награды и отвешивающий наказания. А иначе перед кем они, эти заслуги?»
Он перестал рычать.
«Ого, Берточка, ты даже не подозреваешь, насколько попала в точку. Надо взять себя в руки и идти домой. Душ, стакан холодной колы. И спать, спать…
Набережная. До Яффо еще минут пятнадцать, плюс десять вдоль бульвара, и он дома. Полчаса прогулки вдоль моря, одна польза и ничего, кроме пользы. Дыши глубже носом, и все пройдет».
Они шли ему навстречу, улыбаясь и похохатывая, молодые, с ровным блеском зубов в расщелинах курчавых бород. Белые рубахи, не заправленные в брюки, большие кипы на головах и кисточки до колен. Откуда взялась она, теплая волна страха, накатила из глубины пищеварительного тракта и ударила по щекам? Аркадий побежал, не понимая куда и от кого.
Отпустило только перед самым Яффо. Он оглянулся – ничего себе пробежка. Давненько не приходилось так шуровать, наверное, со времен школьных кроссов. Увы, пора обращаться к врачу. Если бегать от первого встречного с кипой на голове, то лучше на улицу не выходить вовсе.
Аркадий сел на скамейку, откинулся поудобнее на жесткую деревянную спинку и закурил. После второй затяжки засвербело, закололо в горле, словно кто-то щекотал его изнутри кончиком гусиного пера. За щекоткой пришел кашель, заядлый, тугой кашель, рвущий на куски и без того утомленное горло. Он бросил сигарету и, продолжая кашлять, злобно растер ее ногой.
«Сам виноват. Во всем виноват только сам. Мог бы жить по-другому, встречаться с другими людьми, любить других женщин. Как демиург, создал собственный мир, населил его своими героями, а теперь мечешься между опостылевшими персонажами. Но, в отличие от книжных, они не уходят со сцены, даже если перевернуть страницу. Даже если запереть книжный шкаф, закрыть глаза и заткнуть уши. Они преследуют тебя, твои герои, твое порождение, литература, которая всегда с тобой.
И Берту ты придумал, сочинил и пустил гулять по свету. Она ведь совсем уже не девочка, твоя Берта. Как ни припудривай, как ни маскируй, морщинки на верхней губе выдают возраст. И зубы пора лечить, ох, как пора. Хоть и бешеные деньги, но дыхание любви тоже чего-нибудь стоит.
Маленькая собачка, добрая маленькая собачка… И секс с ней – давно уже не любовное соитие, а скорее, акт дружбы и сочувствия».
Аркадий машинально достал новую сигарету, закурил, глубоко затянулся. Кашель не повторился.
«Ты ведь и возвращался к ней из-за этого, из-за тех минут после, когда уже ничего не хочешь и надо говорить, а с ней можно молчать, и это молчание лучше любых слов. В одну из таких минут она рассказала тебе правду, но ты постарался забыть, вынести за скобку, как перебор, чересчур яркий эпизод.
Ее изнасиловали, Берту, мальчишки из старшей группы пионерлагеря. Акселераты, твердые и горячие, словно раскаленное железо.
Один из них пригласил ее погулять в роще, и Берта пошла, трепеща, на первое свидание в жизни. О чем мечталось ей в недолгие минуты ожидания, о чем грезилось? Он привел с собой двух приятелей, и они терзали ее весь вечер с беспощадностью часового механизма, помноженной на энергию паровозного шатуна.
Милиция открыла дело, но родители акселератов уломали отца Берты взять деньги и забрать заявление. Отец давно мечтал о машине, инженеришко, винтик на заводе, ему отсчитали всю сумму наличными, и Берта согласилась.
В августе они поехали в Крым, всей семьей, на „Москвиче“, стареньком, но еще хоть куда бойком, и в Крыму его украли, на второй день. Обратно возвращались поездом, ветер из окна трепал волосы отца, уже совсем седые, Берта смотрела на его осунувшееся лицо и жалела до боли в животе. Потом у нее началось воспаление, эти подонки нарушили ей что-то, и после года процедур и проверок пришлось удалить матку.
Она ждет его, Берта, который уже год ждет, но он ничего не может ей дать. Эмоции ушли из его организма вместе со словами, их обозначавшими. Он размазал, распластал себя на тысячах газетных страниц, ему нужно собирать себя заново, по кусочкам, словно разбитую мозаику».
Сигарета кончилась. Аркадий бросил окурок и решительно двинулся в сторону дома.
«Хватит. Так дальше жить нельзя!»
Он провел рукой по подбородку.
«Побриться. Давай начнем с малого. Немедленно побриться!»
Аркадий шагал вдоль аллеи, размахивая руками. Невидимые птицы шуршали крыльями среди ветвей. Тень бежала перед ним, сокращаясь и убывая, прыгала под ноги, исчезала за спиной и снова вырастала, чтобы опять исчезнуть у следующего фонаря.
Шуршание над головой усиливалось, превращаясь в центральную тему. Остановившись, Аркадий подхватил с асфальта жестянку из под «Колы» и рассерженно запустил в крону ближайшего дерева. Шуршание смолкло, белое перо выскользнуло из темноты и мягко спланировало под ноги Аркадию.
«Вот так, резко, четко, точно. Так нужно жить, а не размазывать слюни и сопли. Так, вот так, вот так».
Ему нравились собственная решительность и вообще он сам, прямой и способный к переменам. И даже эти, в кипах, тоже нравились ему. Честно говоря, он даже слегка завидовал их убежденности в собственной правоте, сплоченности вокруг общей идеи.
«И я бы мог, – пометил Аркадий где-то на краю сознания, – быть увлеченным, бегать, доказывать, спорить до хрипоты. Пусть другие смеются, а он целостен в хрустальном дому своей веры, и она греет его, эта целостность, растопляя осколочки льда в глубине сердца. За те же деньги можно жить в стране, что тебе нравится, дружить с людьми, которые тебе по душе, любить тех, кто тебя любит. Стоит только сменить угол зрения – и ты уже в другом мире».
Вот и его подъезд. Грязная лестница без света, выщербленные ступени. Влажная духота, пропитанная кошачьей мочой. Опять не поворачивается ключ.
«Сколько раз говорил тебе, смени замок! Надо, надо, крути теперь ключ до ломоты в пальцах, сдирай кожу. Тьфу, придурок, лентяй, образина небритая, крути, крути, пока не поумнеешь!»
Замок вдруг щелкнул, дверь резко распахнулась, и Аркадий влетел в маленькую прихожую. В доме стоял густой дух забытого мусора.
«До утра придется этим дышать», – взвыл Аркадий. Прикрыв дверь, он бросился в кухню, распахнул настежь окно и, выдернув из-под раковины пластиковый пакет, швырнул вниз. Пакет мягко чавкнул, приземлившись на асфальт, и развалился. Окурки, объедки и прочие отходы жизнедеятельности рассыпались по тротуару.
«Гори оно все огнем», – решил Аркадий и пошел в душевую. Пальцы, натертые ключом, нестерпимо саднили. Он включил воду и сунул руку под струю.
«Звери, мойте лапы…»
В треснутом зеркале шкафчика покачивалась невыбритая, пьяненькая физиономия.
«Зверь, иностранный рабочий. Поденщик на литературных плантациях. И чем ты лучше того румына? Тот хоть дома строит, а ты производишь грязную, перепачканную краской бумагу, о которой на следующий день уже никто не вспомнит. Кстати о памяти, не худо и побриться, как ты думаешь?»
Намыливая щеки, он с плохо скрываемым отвращением рассматривал себя в зеркало.
«Ну и рожа. Стареющий неудачник, борзописец и пьяница. Отечество – бросил, родной язык – променял на басурманское курлыканье, семью – развалил. Остался только долг – жить и страдать, и ты должен его выполнять.
Знакомые слова. Вообще, все слова ему давно и хорошо знакомы. Он их или писал, или читал, или, по меньшей мере, произносил. Круг замкнулся, новых знакомств больше не предвидится.
От всей его интеллигентности остался только хороший русский язык. Но кому он нужен, его язык, особенно здесь, в Израиле? Да и в России сейчас изъясняются на чудовищном воляпюке; блатном, фартовом, системном – каком угодно, только не так, как он привык думать и писать. Интересно, куда подевались полчища корректоров, редакторов и главлитов? Неужели все они торгуют сластями и гигиеническими прокладками?
Редакторы… Перед отъездом знакомый редактор толстого журнала вдруг разоткровенничался:
– Куда угодно уезжайте, – он говорил ему „вы“ и регулярно печатал, часто вопреки мнению редколлегии. – Куда угодно, в Бразилию, Антарктиду, к черту на рога. Русская интеллигенция привыкла жить с мыслью об эмиграции. Будете как Герцен, Набоков, Бунин. Только, упаси вас бог, не в Израиль. Тогда вы чужой, табу. Послушайте старого, седого русака – не хороните себя и свой талант».
Кому он должен? И за что? За глупую, бессмысленную тоску, именуемую жизнью? Он не нуждается в такой милости, он может отдать ее обратно, целиком, без сдачи, таким же щедрым жестом, как состоявшееся без его ведома и спроса рождение.
Затупившееся лезвие фамильной бритвы со скрипом ползало вдоль щеки.
«Опять забыл наточить. И это забыл. А жест действительно получается красивый. И совершающий его сравняется с тем, кто совершил первый, непрошеный жест, а значит, вырастает до таких же размеров».
Он перевернул бритву и, словно примериваясь, несколько раз провел тупым концом поперек горла. Туда-сюда, туда-сюда.
«Не осел, с тоскою влекущий телегу, нагруженную камнями, а гордый человек, личность, своею рукою обрывающий теснящие грудь помочи».
Он посмотрел в глаза человеку с бритвой у горла и вдруг замер.
«Г-споди, да ведь все это он уже читал, конечно, читал, и про курсистку, и про шпиона, и про бритву. Он даже помнит, где именно…»
Аркадий стер полотенцем пену с невыбритой щеки и ринулся в комнату. «Вот он, знакомый томик, оглавление, кажется, это было здесь – да, конечно, Андреев, „Нет прощения“…
Разжалован. Одним небрежным щелчком по носу его низвели из демиурга в персонажи. Не только слова, но и жизнь, вся его оригинальная, неповторимая жизнь, оказывается, уже записана кем-то на белых квадратиках беспощадной бумаги. Откуда-то возник, проявился развеселый мотивчик и закрутился, зазвенел в ушах.
Раньше был Аркадий журналист прекрасный,
А теперь Аркадий персонаж несчастный.
Он опустился на диван и замотал головой. Через минуту мотивчик исчез, но вместо него навалилась усталость.
„Завтра, – зашептал Аркадий, сонно покачивая головой, – завтра, с утра – и в ешиву“.
Не веря собственным словам, он несколько раз повторил их, пробуя на вкус каждую букву, примеряя на себя завтрашний день. Увы, возбуждение, вызванное алкоголем, схлынуло без следа, прихватив остаток сил.
„Или послезавтра, сперва отдохнуть, придти в себя. А жизнь – она длинная, длинная, длинная…“
Решительность большой птицей метнулась в окно и исчезла, разочарованно шелестя крыльями.
С трудом поднимая руки, Аркадий стащил рубашку и шорты и, уткнувшись носом в диванную подушку, поплыл, закачался на мягкой волне сна. Завтра все уйдет, забудется, растает, он снова забарабанит по клавишам компьютера, словно заяц из рекламы батареек „Duracell“, выкурит свои полторы пачки, выпьет шесть чашек кофе и вместе с секретаршей посмеется над собственной наполовину выбритой физиономией.
Через распахнутое окно донесся скрип тормозов. Голос Замира четко произнес:
– Объект погасил свет, видимо, пошел спать. Подождем до утра.
Аркадий спал. Электронные часы на его руке бойко высвечивали мгновения ночи. Завтра ему предстояло написать фельетон, обзор новостей, три стихотворения и критическую статью о Тель-Авивском клубе литераторов.
Бесцеремонно спроваженный мальчонка грустно поплелся на автобус.
„Все им: наша публика, наши гонорары, наши женщины. Налетело этих гастролеров, словно навозных мух. Каждый день – другая знаменитость, не продохнуть от блеска орденов“.
Автобус на центральную станцию подошел почти сразу. Мальчонка оглядел полупустой салон и бесцеремонно уселся напротив красотки восточного типа.
„И наши мэтры хороши… Дальше собственного носа не видят. А в учителя лезут, в наставники!
Ниспровергатели основ! За жалованье в шекелях скулят о прелестях утраченного Хозяина. Статьи строчат с оглядкой на него. Книги стряпают для него, любезного. В подполье, тиражом пятьсот экземпляров, как шпионское донесение. Мол, придет время – оценят. Добровольные резиденты русской культуры в изгнании. Держите карман! Вся беда, что новому Хозяину вы без надобности“. Мальчонка поднял голову и, не стесняясь, принялся рассматривать соседку.
„Заезжий Мастер и провинциальная Маргарита. А рассказ сложился и уже стоит перед глазами. Четкий, словно восклицательный знак. Только бы хватило слов. Завернуть, закрутить, выставить. Достичь бы такой густоты, как волосы этой красотки. Ясности и простоты, на уровне белизны блузки“.
Соседка, заметив взгляд мальчонки, нахмурила брови.
„Религиозная недотрога. Развелось их… Но хоть красивая. Лицо сияет, как у ангела. С такой и согрешить не грех. А то и жениться… Жены из них хорошие, если приручишь“.
Он представил себя рядом с ней, в большой вязаной кипе и курчавыми пейсами вразлет. А дальше пошло, покатило само собой: дом в Галилее под высокой крышей из красной черепицы, куча смуглых детей, похожих на него и на красотку, счастливое лицо жены среди кастрюль и пеленок, ночные бдения у компьютера, он напишет свою книгу, настоящую, большую, и на раввина выучится, эка невидаль, не сложнее кандидатской, ученики, последователи, он выходит благословить народ перед субботой и, привычно сложив пальцы щепотью, осеняет… Нет, это уже не оттуда. Хотя, какая разница, восторги культа везде одинаковы, разница только в атрибутике. Но жена сефардка! Вот если б согрешить без обязательств, тогда пожалуйста».
Он перевел взгляд на ее грудь, довольно отмечая, как румянец стыда заливает красоткино лицо.
Черновицкий вернулся в гостиницу под утро. С наслаждением, глубоко втягивая холодный кондиционированный воздух, прошелся по мягкому ворсу ковра и, беспорядочно разбрасывая одежду, устремился в душ. Самолет домой, в Москву, уходит в шесть вечера, можно было совершенно роскошно поспать и поработать. Мелодия главной темы еще не оформилась окончательно, но уже висела тучкой у виска, обещая вот-вот разразиться благодатным ливнем на нотные линейки.
«Ну и темперамент у этой Берты, – думал он, крутясь под колючим душем. – Отдача, как у пушки. Хоть по Парижу пали!»
Конец ознакомительного фрагмента.