Агнец, или Яблоки для мустанга
Манит ветер пустыни – иди, иди,
Там такие красавицы – мёд и яд
Там, за сотым барханом, что впереди
Есть оазисы счастья. Так говорят.
Говорит мне пустыня сухим песком,
Мне танцует пустыня седой мираж…
Кто с её выкрутасами не знаком
Тот отдаст ей и душу.
И ты отдашь.
…и мир казался таким безоблачным…
А что, собственно, произошло? Мир вдруг замер, прислушиваясь. Словно вымер. В чем же, собственно, дело-то?
– Слушай, – говорит она, – ты и в самом деле рассчитываешь победить этих своих?
Ему больно слышать все это.
Когда она той зимой… Господи! Сколько же они уже знают друг друга!..
Той зимой…
Та зима выдалась снежной – сугробы по пояс, и морозы стояли трескучие… Долго… Казалось… А весна была ранней, теплой, вечера были светлые, солнечные… Тогда ничто еще не предвещало пожара…
– Слушай, – говорит она, – я до сих пор не могу заставить себя звонить официанту, когда нужно налить вина из бутылки, стоящей на моем столике!..
Она без всяких раздумий купила тот остров: ей понравились гигантские черепахи! Она ездила на них верхом!.. При этом она не боролась с собой…
– Да я одним махом разрежу этот твой сыр!
– Что ты имеешь в виду? – спрашивает она.
– Разрезать сыр, – говорю я, – я имею в виду только это: разрезать сыр.
Тогда милость мира была еще с ними.
– Ты идешь? – спрашивает она.
Ее невозможно было заставить торопиться!
Кто-то из ее родственников отрыл в Йемене царицу Савскую, она этим очень горда: та была спрятана в толще песка, лежала горизонтально под каменной плитой, белая! белая! как мел, но не мел, а белый мрамор или известняк, и открытыми глазами смотрела из какого-то там дальнего и далекого века на откопавшего ее родственника, как на собственного раба.
Она горда тем, что этот ее родственник не испугался взгляда Аид…
Той зимой ничего так и не случилось…
(Из дневника: «У нее же нет родственника археолога»).
К тому времени он уже издал свой роман о Христе, где примерил на себя Его одежды. Они пришлись ему впору. Так, во всяком случае, ему показалось. Потом он, конечно, каялся: так замахнуться!.. Он надеялся переделать хоть чуточку мир, чтобы тот качнулся к добру… Он надеялся, что ему это удастся так же просто, как разрезать головку сыра. Оказалось: мир – не сыр.
И он написал, к тому времени, свою новую книжку, огромную, толстую, где, ему казалось, так просто и ясно изложил теперь новый путь для людей: встань и иди… Да: бери и пой! Ведь путь – единственно верный… Ему нравилось ее «Вы не можете этого знать…». Что она могла понимать в его «можете»? Он-то как раз был уверен, что может! Знал!
Ей было уже двадцать семь в том июле, когда вдруг он услышал ее.
– Вы должны понимать…
Он прислушался: ведь она в самом деле права. В чем?! В том, что мир кривой?! Это видно даже слепому! А права она, правда, вот в чем: «Вы должны…». Все долги свои он, к тому времени, знал наперечет. Но вот, что его зацепило: «Вы должны знать…». Знание – сила! Разве этого он не знал? Правда, он не знал тогда еще блеска ее глаз, когда она… Глаза, как глаза, как и сотни тысяч других, правда, черные, как та ночь, а при свете свечи – как оливы, с поволокой ранней зари, правда, очень большие, огромные и, надо же! – такие дивные, чуть раскосые!.. Эта-то раскосость… Он искал им другое название, но кроме дива ничего не придумалось: дивные… В чем то диво? Ответа он не искал – было некогда, не до того… И оно, диво, было вот оно, тут!..
Или тридцать два?.. Он не знал. Вот так случай! Да-да, ей было уже тридцать три, он вспомнил – тридцать три, как Иисусу, когда Он взял в руки Свой Архимедов рычаг, чтобы… Случилось так, что он не задавался подобным вопросом, и даже в тот день рождения не спросил:
– Слушай, скажи, сколько же?..
Вопрос не требовал никакого ответа. Ну и какой бы дурак стал спрашивать?
Он бы дал ей все тридцать пять. По уму. По мудрости. А на вид – от силы тринадцать. Если не все пять, да, все пять тысяч семьсот сорок три… От рожденья планеты.
А сперва принимал ее даже за мальчика, парня лет двадцати: джинсы, длинные волосы, правда, челка, которую она то и дело смахивала со своих дивных-таки по-мальчишески глаз резким движением головы, а когда руки были заняты, даже сдувала: пф! Весёлая, легкомысленная чёлка!..
Значит, тридцать три… К тому времени она уже режиссер – архитектор, по сути, жизни. Он вдруг понял: а тебе-то кто нужен?!! Строить новую жизнь с наскока, так сказать, с кондачка, не хотелось. И как можно?!
Тридцать три – это возраст Христа, уже знавшего, как спасти мир. Что если она тоже (как Магдалина) призвана быть рядом?!
Его скепсис что до недостаточной силы ума был убит наповал, когда она задала свой первый вопрос:
– Вы уверенны?
Как она могла распознать его неуверенность, как?..
(Из дневника: «Меня раздражает моя решительная нерешительность!»).
Потом он много раз убеждался: до чего же умна! А нередко и сам прибегал к его, ее ума, помощи:
– Скажи мне, пожалуйста…
Ее щедрость была неиссякаема и неутолима. И неутомима! Он не только был удивлен, восхищен, поражен ее точностью попадания, он не мог взять в толк: как же так?!! И сдавался на милость ее победительности: ты права. Она не придавала значения его словам, ей это ничего не стоило… Как дышать. Он же теперь стал прислушиваться и рассказывал и рассказывал… Ее почти никогда не интересовало то, о чем он так страстно рассказывал, и ему казалось, что все это она давно знает, а она слушала только, как звучат его слова. Как? Прислушивалась… И если вдруг обнаруживала толику фальши – спуску не давала. Тут уж… Ох, как горели ее эти самые чуть восточные глазики, как сверкали ее сахарные зубики… Ух!.. А руки, да, та самая сладкая и так нежно-ласковая лоза ее рук, превращалась в розги… Так ему казалось. Хотя он до сих пор и не испытал этой сладости.
К началу лета он уже выписал образ главного героя, доверившись своей интуиции, и она, читая рукопись, однажды его похвалила (мне нра!..).
Он носился! Он знал уже ей цену – алмаз стека ваятеля! Поэтому и ходил с гордо задранной головой. Перед всеми. Перед ней же – дрожал. Не показывая, конечно, виду, что напуган Ее Режиссерским Высочеством. Оказалось, Она (он даже думал о Ней с большой буквы!) не только знакома с законами жанра (фантастическая реальность), она эти законы сама пишет – сказано: Режиссер!
– Только вот твоя пуговица…
Ей не нравилось, как герой пришивает какую-то там пуговицу в тот момент, когда тут вот в тартарары летит собственная его судьба.
– Это как… лаптем щи хлебать.
И правда! Он соглашался.
Ее раздражало не только, как герой пришивает эту пресловутую пуговицу, но и то, как он беден был в выборе белого:
– Сколько всего белого в мире! На каждом шагу: молоко молодой кобылицы, распустившаяся лилия, отрезок Луны, проснувшийся ландыш, младенческий сон, ствол юной березы, молочное мороженное, лебединая шея, подснежники белые вдвойне, потому что они из-под снега, жемчуг, есть снежные кораллы, океанские ослепительно белые раковины, мякоть облаков.. хоть взлети на небо, хоть нырни в океаны… Наконец, снега Килиманджаро!!! Вы были в горах?..
Он не мог тогда закрыть себе рот от удивления: столько белого! А и в самом деле… Ему мир казался причесанным под одну гребенку – серым-серым… Потом Она, как та хрустальная призма, разложила это белое сокровище на все цвета радуги, и потом каждый цвет еще на сто тысяч оттенков (кажется, да Винчи называл их sfumato), и каждый оттенок еще на семь тысяч семьсот семьдесят шесть (7776) … Он удивлялся: почему же не 7777? Не хватило всего какого-то там перламутра. Или бледно-розового (как шеи фламинго). Или сердолика, а может, сапфира?.. Одного-то всего! А может быть, она так задумала? Чтобы было куда потом еще развернуться?
– Ладно, оставлю и для Вас немного…
Она сделала ему одолжение. Он сказал: «Спасибо».
Потом он скажет, что в мире нет ничего белее ее теплых крыльев, белых, скажет он, как одежды Иисуса. И теплых – как Лоно Марии.
И что он так мечтал еще хоть немного (а лучше – всегда!) находиться под покровительством «Ваших надежных и крепких крыльев…».
– Вы же не позволите выпасть мне из гнезда!
Он не спрашивал, а утверждал.
– Вы еще будете восхищены и очарованы красками моих перьев в первом полете, и увидите первый лист на деревце, которое сами взрастили…
Ты, сказала она тогда, называя все еще его на «Вы», не очень-то разбрасывайся своими обещаниями. Я же потребую за каждое отчитаться. И уж спуску не жди. Каждый вексель заставлю оплатить.
Она так и сказала: «заставлю!». При этом он уже понимал: она не то что не прикоснется к нему розгой в руке, она даже не поднимет век на него, хотя коралловый ротик ее и скорчит никому не видимую гримаску: пф… И это ее «пф…» будет как атомный взрыв.
Он все еще не мог вымолвить это труднопроизносимое и неподвластное ему «Ты».
Конец ознакомительного фрагмента.