Вы здесь

Любовные письма Лу Понтеведры. Двадцать писем о любви и одна песнь отчаяния. Любовь взрослых людей (Аше Гарридо)

© Аше Гарридо, 2017


ISBN 978-5-4490-0180-1

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Любовь взрослых людей

Ладно, я надеюсь, здесь всем уже есть хотя бы восемнадцать, потому что я собираюсь рассказать про любовь взрослых людей, а законы, как писал Карамзин, осуждают предмет моей любви. Впрочем, там дальше у него – но кто, о сердце, может противиться тебе?

Я – точно не могу. Сердце мое желает говорить, и я предоставляю в его распоряжение свои уста, персты и клавиатуру.

Итак, про любовь.

С тех пор, как ты умер, все стало намного однозначнее и проще. Достоинства твои сияют перед моим внутренним взором, нимало не омраченные твоими недостатками, к черту Карамзина – при жизни ты был занудой, каких поискать, да, ворчуном и занудой. Но сейчас, когда я защищен от этих неприятных черт твоим отсутствием, они уже вспоминаются милыми и безобидными. Но нет… впрочем, неважно.

Я собирался рассказать про любовь, а начал с того, что обозвал тебя занудой. Кажется, я от тебя не сильно отличаюсь. Впрочем, это тоже любовь, это тоже. Ты был занудой, я тоже, и мы были рядом до последнего твоего дыхания, может быть, в этом тоже проявилось наше общее занудство. Я всем говорю, что последними нашими словами друг другу были такие: ты мое счастье – а ты мое. Но на самом деле, на самом деле, после того как мы это сказали, ты добавил: но мне не понравилось, что мы ругались.

Ну не зануда ли?

А я ответил: это вообще мало кому нравится. И потом долго терзал себя за то, что так глупо и бессмысленно ответил, а можно было сказать: это жизнь, или: это любовь. Любовь взрослых людей.

Впрочем, ты и без меня это знаешь, так что любой ответ был бы одинаково банален. И не в словах было дело. Одной рукой я обнимал тебя, другой держал за руку. А ты умирал.

Кажется, после этого ты уже ничего не говорил. Я лежал рядом и обнимал тебя.

Понимал, что уже ничего не могу сделать больше – но все еще пытался. Звонил твоему врачу, твоей маме и заказывал для нее такси, звонил в коммерческую «скорую». Обычная от нас уже уехала, даже не попытавшись найти твои измученные химией вены. Врач сказал сестре сделать преднизолон внутримышечно, пригласил меня выйти на лестницу и сказал, что на самом деле это уже конец.

Что они понимают?

У нас было еще полчаса твоей жизни. Тонометр не находил у тебя давления, твои руки были ледяными, но ты не чувствовал холода и просил убрать одеяло, а я не соглашался. Я обложил тебя бутылками с горячей водой, я кинулся в кухню, включил электрический чайник, влез на табуретку и в спешке, роняя на пол пакеты и коробки, перебирал твою кофейную полку. Мы уже месяц, с тех пор, как тебе стало совсем плохо и ты отправился в больницу, не обновляли ее, но я надеялся, что там осталось немного кофе. И да, он там был.

«Ирландский крем». Ровно на одну порцию. Я так спешил, что залил его прямо в чашке кипятком. Твоя последняя чашка кофе была не слишком удачной, прости. И не помогла. Впрочем, и «скорая» не помогла. Они уехали, потому что им нечем было помочь тебе. Что мог сделать один я, не чудотворец, не бог, не маг? – даже кофе сварить толком не смог.

Потом я просто лег рядом с тобой на самый краешек кровати и обнимал тебя до самого конца. Это уже была твоя работа – умирать. Я только рядом мог быть, но ты был там один, уже не отвечал мне, занимался своим одиноким делом. И я не теребил тебя, просто оставался рядом.

Все, что было потом, я вспоминаю очень смутно – и не думаю, что это важно помнить в подробностях и последовательно, все было, как было, я делал, что должен был, остальное неважно. Как будто время ходило по кругу, или, скорее, как будто заблудилось и бродило туда-сюда, повторяясь, путаясь, теряясь. Где-то потерялось, как будто его и не было.

Помню, когда оно началось снова. Какая это была ночь по счету? Месяца еще не прошло, пары дней не хватало до месяца с твоей смерти. Я уже раскладывал диван. До того долго спал на неразложенном, как будто боялся занять твое место… Или просто не мог. Ложился на узком пространстве, как будто прилег отдохнуть, а вовсе не на ночь крепко спать до утра. Потом однажды все же решился – разложил диван и стал привыкать спать во всю ширь его – один. Четыре года отвыкал, теперь стал привыкать обратно. А жаловался, что нет возможности поваляться вволю, по диагонали, свободно, не жаться на своей половине. Ну, вот – весь диван в моем распоряжении. Давай, радуйся, все равно деваться некуда, валяйся, сколько влезет, хоть поперек. Я убрал все наше постельное белье и купил новое – просто невозможно было бы вынести еще и это. Так вот и спал. И спокойно спал, слава богу, бессонница мне неведома. Я могу как угодно страдать днем, но приходит ночь – и я сплю. Может быть, потому что позволяю себе как угодно страдать днем. Или потому что я быстро устаю от страданий, к ночи мои силы иссякают, я забываюсь глубоким мирным сном.

За несколько дней до того один мудрый старый человек сказал мне: кто любит – отпускает.

И я принялся отпускать, усердно, со всей дури. Ты же меня знаешь, если я что начинаю делать, то всегда так: земля дрожи, небо трещи, я делаю, что должен. Так и тут. Я стал говорить тебе: иди, иди куда хочешь, я знаю, что тебе здесь уже совсем никак, да я и понимаю: мир не самый приспособленный для счастливой прямой и светлой жизни, иди, иди, ты говорил, что миров много и есть получше – так иди куда хочешь, я справлюсь сам, без тебя, ничего, я справлюсь, честное слово, я справлюсь, я справлюсь. И это чистая правда, я – справлюсь. У меня здесь много дел еще, и я хотел бы вернуться сюда снова, потому что здесь много дел еще. И я люблю этот мир. Как вот, знаешь, люблю тебя, хоть ты зануда и ворчун и иногда мне хотелось крепко стукнуть тебя или уйти от тебя насовсем, но я не делал ни того, ни другого, потому что ты вот такой и единственный. Другого тебя нет, что же делать. И этот мир такой – вот такой и единственный. Другие – другие. Я люблю этот. Но ты-то не обязан здесь торчать из-за меня! Последнее, что я хотел бы – это вцепиться в твой рукав и удерживать тебя там, где ты не хочешь быть. Потому что… В общем, это было бы неправильно, трещи, небо, я буду делать то, что должен, и я должен тебя отпустить: иди, куда хочешь, иди, иди.

И вот в ту ночь – незадолго до месяца с твоей смерти – я проснулся сам не знаю почему, и почувствовал, что я не один здесь. И в голове моей звучал отчетливо припев из любимой колыбельной, помнишь, я ее тебе показывал когда-то:


And now you are sleeping and now you are sleeping

But if you need me you will find me here


Ты знаешь, как я боюсь темноты. И как я испугался бы, если бы не… Если бы ты меня не успокоил. Твое присутствие ощущалось настолько явно, что я даже не задумался ни о чем. Просто радовался, лежал в темноте и радовался. Это было как поцелуй, как объятие: долгое, нежное, тихое, без спешки, без страсти. Как просто лежать рядом и обниматься. По-взрослому, так, когда простое мирное объятие порой содержит больше присутствия одного в другом и близости, чем самые страстные ласки.

Нет, я не чувствовал прикосновений – телом не чувствовал. Но душа разворачивалась, как лепестки розы под лучами солнца. И я говорил тебе: ты мое счастье, ты мое счастье.

А потом: иди, иди куда хочешь, я не буду тебя держать, иди, иди…

Помнишь, в больнице, не следующий день после операции, когда я рассказал тебе то, что не рассказали врачи и мама, ты сказал: уже? Я кивнул. Ты тоже кивнул, а потом посмотрел на меня и сказал: ты ведь знаешь, что я тебя найду. Да, сказал я. Да. Как не знать.

Ты прожил еще месяц, и две последние недели – дома, со мной. И мне было не до того, чтобы думать о следующей жизни, мне в этой хватало хлопот. Я почти не спал – как и ты, и мне было чем заняться, мы боролись до конца, зная, что шансов нет, но ты так выбрал – и я был рядом, вместе с тобой.

Ты сказал: я найду тебя. Но я твердил: иди куда хочешь. Не то чтобы я забыл о твоих словах. Но я хотел, чтобы ты отправился туда, где тебе будет лучше, чем здесь, туда, где тебе будет лучше. Мое стремление решать за других, от которого я долго и почти успешно стараюсь избавиться… Для тебя в этом нет ничего нового, правда? Ты меня знаешь лучше, чем я знаю сам себя, и нет у тебя на мой счет таких иллюзий, как у меня, и это у нас взаимно. Как можно любить, имея иллюзии? Это было бы что угодно, но не любовь. Любовь не слепа, если это любовь. Любовь – ужасно точный измерительный инструмент, и ты достоин любви, это измерено с нечеловеческой точностью самой любовью. Сколько раз я злился на тебя, потому что твои решения, мнения и поступки казались мне неправильными, слабыми, глупыми. И только потом я видел их смысл и силу. Любовь не отступала, в отличие от меня. Потому что любовь знала больше моего. Знает и сейчас.

Я говорил: мое счастье, я говорил: иди куда хочешь. Потом – не знаю, сколько времени прошло, – я сказал: ты же знаешь, если я недосплю, у меня будет болеть голова весь день… иди, иди, ты мое счастье, иди куда хочешь. И как будто что-то исчезло, и я заснул сразу.

Коты, кстати, не встревожились: мирно спали в ногах все время, пока ты был рядом.

Утром не знал, что и думать о ночном свидании. Было ли оно? Или это сон? Или какая-нибудь из тех иллюзий, которые бывают у людей в полупробужденном состоянии и объясняются разнообразными мозговыми явлениями? Я боялся верить в то, что все было на самом деле, потому что так не бывает, я же не сумасшедший и не наивный дурачок, я же умный и читал умные книжки и статьи в Википедии.

Пришла ночь, я расстелил диван – снова с горькой мыслью о том, что хотел спать вольно и удобно, вот теперь могу, сколько влезет. Кожа после умывания была неприятно сухой, это мешало расслабиться, я дотянулся до полки и взял баночку кокосового масла, которое держу поблизости для таких случаев. Кажется, я зацепил пальцами многовато масла, оно никак до конца не впитывалось, и я не хотел пачкать новую, разумеется, очень красивую наволочку, поэтому никак не мог лечь удобно: я привык спать не боку, а пришлось лежать на спине и стараться не соприкоснуться лицом с подушкой. Спать хотелось очень, коробка с салфетками стояла слишком далеко – не дотянуться, еще одна пачка лежала на столе в противоположном углу комнаты, а встать не было никаких сил. Я помаялся, повздыхал – и заснул. И повторилось то, что было накануне. Я твердил, что люблю тебя и не держу, ты мое счастье, иди, куда тебе нужно, где лучше для тебя. Иди. Иди. Куда хочешь.

Кто любит – отпускает, правда?

Я, кажется, не отпускал. Я отталкивал. Потому что больше всего хотел вцепиться в твой рукав и не отпускать, удержать здесь, притянуть к себе, обнять и никогда, никогда не выпускать из рук. Ну, как делают после долгой разлуки – обнимаются и держатся друг за друга, потому что нужно время, чтобы поверить, что вот он, вот я – вместе, это реальность, это есть на самом деле. Вот так я хотел тебя обнять и не выпускать, а не то что поглотить и поработить, нет, не это. Просто чтобы отдышаться и поверить, что ты действительно здесь.

А сам твердил: иди, иди, иди куда хочешь.

Утром увидел, что на краю дивана лежит салфетка – сложенная, не развернутая салфетка из той пачки на столе. Знаешь, я все понимаю. Коты могли ее принести. Ну, например, кто-то влез на стол, салфетка могла прилипнуть к шерсти и так прибыть на диван, не развернувшись, не помявшись. Давай, для собственного спокойствия и чтобы не пугать себя мыслями о сумасшествии или полтергейсте – одно другого не лучше – я буду думать, что это коты. Ладно? Просто ради некоторых… приличий пусть это будут коты.

Осталось совсем немного. Еще буквально пара абзацев. Про то, что было на следующий день и в следующую ночь.

В тот день – было воскресенье, я помню, потому что я ехал в такси от своего друга, к которому езжу каждые выходные, и потому, что я записал в дневнике, что это было, просто чтобы не думать потом, что я все это придумал. В тот день я ехал в такси и вот уже проехал мост через реку, которая отделяет наш район от остального города, этот мост всегда казался мне пограничным, как будто переправляешься с той стороны на эту, из чужого мира в свой, в наш. И теперь мне каждый раз нестерпимо грустно проезжать по этому мосту, потому что тебя здесь нет. Я вижу все, что видел раньше, когда возвращался к тебе – из этого или из других городов, я вижу все то же самое, только тебя нет на том конце пути. Мне есть чем заняться и моя жизнь не состоит из одной боли и отчаяния, но когда я переезжаю через эту реку, по этому мосту – мне больно и я в отчаянии.

И вот в то воскресенье я ехал через мост, и твердил: я не могу хотеть, чтобы он вернулся сюда сейчас, это невозможно, потому что это невозможно, потому что так не бывает, потому что все хотят, но нельзя, а я что – лучше всех? Это невозможно, это невозможно, это нельзя и поэтому невозможно, это…

Перед глазами проплывали кроны деревьев над рекой – сиротские голые ветки на фоне серого льда и серого неба, палевая и серая сухая трава, кое-где прикрытая лоскутьями грязного снега. Невозможно, невозможно, твердил я.

И вдруг странная мысль остановила мои причитания. Что я знаю, что я могу знать о возможном и невозможном? Какая разница, что бывает, а что не бывает? Я ли это решаю? Кто меня спрашивает? И если спрашивает, то, выходит, вопрос не решенный? Кому я ставлю предел, кого пытаюсь ограничить своими жалкими представлениями о возможном? Кого? Боже господи, кого?

И тогда я сказал то, что хотел говорить на самом деле: если хочешь, если можешь, если позволено и никому не повредит, если по твоей свободной воле ты хочешь и можешь, то да, да, возвращайся, сейчас, сюда, я ничего не знаю о возможном и невозможном, и знать не хочу, не мое дело это знать, но если хочешь, можешь и можно – да. Я здесь. Не я скажу «нет». Я говорю – да.

И пусть как будет, так и будет.

Ближе к ночи я ощутил волнение. Что бы это было? О, я понял: я стелил постель и переодевался в пижаму, как будто собираюсь на свидание. Я ждал, что ты снова придешь. Что мы будем обниматься в темноте, лежать рядом, и чувствовать друг друга всем, кроме тела – но ладно уж, это такие мелочи, у нас есть столько всего помимо тела, что хватит с лихвой.

Я волновался, я ждал, когда засну – нетерпеливо и радостно. Это не помешало мне заснуть… и проснуться на рассвете, как обычно. Ты не пришел в ту ночь. И больше не приходишь по ночам. Я думаю… Но вот он этом я как раз боюсь говорить вслух, но тут можно и не говорить, и так ведь все понятно. Я переодел кольцо обратно, как носил его, когда ты был жив.

Вот тогда-то время завелось снова. Включилось и пошло.

Кто, о сердце, может противиться тебе?

Время пошло.