Вы здесь

Любовник смерти. Как Сенька сидел в нужном шкапу (Борис Акунин, 2001)

Как Сенька сидел в нужном шкапу

В разумение стал приходить только на Арбате, когда совсем задохся от бега. Как вылетел из гостиницы «Славянская», не помнил, как по мосту бежал и потом через пустой Смоленский рынок – тоже.

Да и на Арбате ещё не в себе был. Бежать больше не мог, но сесть, передохнуть тоже не догадался. Семенил по тёмной улице, будто дед старый. Кряхтел, охал. И ещё оглядывался часто, всё мерещилось, что сзади калмык гонится со своим порванным горлом.

Получалось, что купца и приказчика он, Сенька, погубил. Его грех. Не захотел бы перед Князем отличиться, не указал бы на схрон, остались бы калмыки живы. А как было не указать? Или он, Скорик, не фартовый?

И сказал себе на это Сенька (это уже на Театральной площади было): какой ты к бесу фартовый, глиста ты паршивая, вот ты кто. Или, иначе сказать, брюхо у вас, Семён Трифоныч, больно хлипкое для настоящего мужчинского дела.

Стыдно стало, что сбежал – мочи нет. Идя по Маросейке, ругал себя за это всяко, корил, казнился, но как вспомнит про калмыков, ясно делалось: назад в колоду ему ходу нет. Князь с бойцами, может и простят – наврать можно, что живот прихватило или другое что, но себе-то не наврёшь. Деловой из Сеньки, как из коровы рысак.

Ох, срамота.

Ноги принесли Скорика на Яузский бульвар, пока ещё самому было невдомёк, для какой надобности.

Посидел на скамейке, замёрз. Походил взад-вперёд. Светать стало. И только когда понял, что уже в третий раз мимо Смертьиного дома идёт, сразумел, что больше всего душу гложет.

Остановился перед дверью и вдруг – рука сама потянулась, ей-богу, – постучал. Громко.

Напугался, хотел убежать, но не убежал. Решил, услышит её шаги, её голос. Когда спросит «кто там?», тогда убежит.

Дверь открылась беззвучно, безо всякого предварения. Ни шагов, ни голоса не было.

На пороге Смерть. Распущенные по плечам волосы у неё были чёрные, а так она вся была белая: рубашка ночная, кружевная шаль на плечах. И ноги, на которые смотрел Сенька, тоже были белые – кончики высовывались из-под края рубашки.

Надо же, не спросила, кто по такому времени стучится. Вот какая бесстрашная. Или всё равно ей?

Сеньке удивилась:

– Ты? – спросила. – Князь прислал? Случилось что?

Он помотал опущенной головой. Тогда она засердилась:

– А что припёрся ни свет ни заря? Чего глаза прячешь, волчонок?

Ладно, глаза он поднял. И опустеть больше уже не мог – загляделся. Конечно, тут ещё и заря штуку сделала: выглянула из-за крыш и высветила розовым цветом верх дверного проёма, лицо Смерти и её плечи.

– Да что ты молчишь-то? – нахмурилась она. – Лицо будто мёртвое. И рубаха разодрана.

Сенька только теперь заметил, что рубаха и вправду от ворота до рукава порвана, висит вкривь. Видно, зацепился за что-то, когда из гостиницы выбегал.

– Ты что, пораненый? – спросила Смерть. – У тебя кровь.

Протянула руку, потёрла пальцем присохшее к щеке пятнышко. Скорик догадался: брызги долетели, когда из купца хлестало.

А палец у Смерти оказался горячий, и от неожиданного этого прикосновения Сенька вдруг взял и разрыдался.

Стоит, ревмя ревёт, слезы в три ручья. Ужас до чего стыдно, а остановиться возможности нет. Уж давил в себе плач, давил, а тот всё прорывался, и, главное, жалкий такой, будто щенок скулит! Тогда Сенька ругаться стал, как никогда не ругался – самыми что ни на есть похабными словами. А слезы всё равно текут. Смерть его за руку взяла:

– Ну что ты, что? Идём-ка.

Закрыла, дверь на засов, потянула за собой, в дом. Он пробовал упираться, но Смерть была сильная.

Усадила за стол, взяв за плечи. Он уже не плакал, только всхлипывал и глаза руками тёр, яростно.

Поставила она перед ним стакан, в нем коричневая вода.

– А ну выпей, – говорит. – Это ром ямайский.

Он выпил. В груди горячо стало, а так ничего.

– Теперь на диван ложись.

– Не лягу я! – огрызнулся Сенька и уж снова на неё не смотрел.

Но все-таки лёг, потому что голова кружилась. Едва откинулся на подушку, и сразу пропало все.


Когда Сенька проснулся, давно уже был день, да не ранний – солнце светило с другой стороны, не где улица, а где двор. Под одеялом – пушистым, лёгким, в сине-зеленую клетку – лежалось хорошо, привольно.

Смерть за столом сидела, шила что-то или, может, вышивала. Была она к Сеньке боком, и сбоку тоже была невозможно красивая, только казалась грустнее, чем если спереди смотреть. Широко-то он глаза открывать не стал, через ресницы на неё смотрел, долго. Тут ведь ещё прикинуть надо было после давешнего, как себя держать. И вообще разобраться, что к чему. Почему это, к примеру, он голый лежит? То есть не совсем голый, в штанах, но без рубахи и без сапог. Это, надо понимать, она его, сонного, раздевала, а он и не помнит.

Тут Смерть голову повернула и, хоть Скорик поскорей ресницы сжал, все равно поняла, что он уже не спит.

– Проснулся? – говорит. – Есть хочешь? Садись к столу. Вот, сайка свежая. И молока на.

– Не хочу, – буркнул, Сенька, обидевшись на молоко – нет чаю или кофею человеку предложить. Хотя конечно, какого к себе можно ждать уважения, если расхныкался, словно дитя малое.

Она поднялась, взяла со стола чашку и булку, подсела к нему. Напугавшись, что Смерть станет его с рук кормить, будто вовсе малька какого, Сенька сел.

Так вдруг жрать захотелось – аж затрясся весь. И давай сайку трескать, молоком запивать. Смерть смотрела, ждала. Долго-то ей ждать не пришлось, Сенька в минуту всё схомячил.

– Теперь сказывай, что стряслось, – велела она. Делать нечего. Голову повесил, брови схмурил и рассказал – коротко, но честно, без утайки. А закончил так:

– Виноватый я перед тобой. Подвёл тебя, значит. Ты за меня перед Князем поручилась, а я, вишь, хлипкий оказался. Куда мне в фартовые. Думал, я коршун, а я – воробьишка облезлый.

И только договорив до конца, посмотрел на неё. Она такая сердитая была, что у Сеньки на сердце совсем погано сделалось.

Несколько времени помолчали. Потом она говорит:

– Это я, Скорик, перед тобой виновата, что к Князю допустила. Не в себе я была. – И уже не Сеньке, а себе, качая головой. – Ох, Князь, Князь…

– Да не Князь это, Очко, – сказал он. – Очко калмыков порезал. Я ж говорил…

– С Очка что взять, он нелюдь. А Князь раньше человек был, я помню. Вначале-то я даже хотела его…

Так и не узнал Сенька, чего она хотела, потому что в эту самую минуту стук донёсся, особенный: тук-тук, тук-тук-тук и ещё два раза тук-тук.

Смерть вскинулась:

– Он! Лёгок на помине, бес. А ну вставай, живо. Увидит – убьёт тебя. Не посмотрит, что малец. Страсть до чего ревнивый.

Скорика упрашивать не пришлось – как сдуло его с дивана, даже на «мальца» не обиделся.

Спросил испуганно:

– Куда? В окошко?

– Нет, открывать долго.

Он – к одной из двух дверей, что белели рядышком одна от другой. Смерть говорит:

– В ванную нельзя. Князь – чистюля, всегда первым делом идёт руки мыть. Давай туда. – И на соседнюю показывает.

Сеньке что – в печку бы горящую залез, только бы Князю не попасться. А тот уже снова стучит, громче прежнего.

Влетел в комнатёнку навроде чуланчика или даже шкапа, только всю белую, кафельную. У стены, прямо на полу, стояла большая фарфоровая ваза, тоже белая.

– Чего это? – спросил Сенька. Она смеётся:

– Ватер-клозет. Нужник с водосливом.

– А если ему по нужде приспичит?

Она засмеялась пуще прежнего:

– Да он раньше лопнет, чем при барышне в нужник пойдёт. Он же Князь.

Захлопнула дверь, пошла открывать. Сенька слышал, как она крикнула: «Ну иду, иду, ишь расстучался!»

Потом голос Князя донёсся:

– Чего заперлась? Никогда же не запираешься?

– Платок из прихожей стащили, залез кто-то ночью.

Князь уж в горнице был.

– Это кто-то чужой, залётный. Хитровские не насмелились бы. Ништо, скажу слово – вернут твой платок и вора сыщут, не зарадуется.

– Да бог с ним, с платком. Старый совсем, выбросить хотела.

Потом разговор поутих, зашелестело что-то, причмокнуло. Она сказала:

– Ну здравствуй, здравствуй.

Милуются, догадался Сенька. Князь говорит:

– Пойду руки и рожу помою. Пыльный весь.

Близко, за стеной, зашумела вода и лилась долго. Скорик тем временем огляделся в нужном шкапу.

Над вазой труба торчала, сверху бак чугунный, а из него свисала цепь с бульбой на конце – для какой цели-надобности, непонятно. Но Скорику сейчас не до любопытствований было. Ноги бы унести, пока цел.

А под потолком как раз окошко просвечивало – небольшое, но пролезть можно. Если на фарфор встать, за цепку ухватиться, после за бак, то вполне можно было дотянуться.

Долго раздумывать не стал. Влез на вазу (ох, не треснула бы!), за цепь хвать.

Ваза ничего, сдюжила, а вот цепь оказалась подлая: дёрнулась книзу и труба вдруг как заревёт, как снизу вода хлынет!

Скорик от ужаса чуть не сомлел.

Смерть заглянула:

– Ты что? – шепчет. – Очумел?

А тут как раз дверь рядом стукнула – это Князь из ванной вышел. Ну Смерть повернулась, тоже вроде как дело сделала.

Закрыла за собой дверь, плотно.

Сенька ещё какое-то время в себя приходил, за сердце держался. Потом, когда малость полегчало, сел рядом с вазой на корточки, стал думать, как это красавицы нужные дела справляют. Со стороны натуры посмотреть, вроде должны, но вообразить Смерть за таким занятием не было никакой возможности. Опять же куда здесь? Не в вазу ведь эту белоснежную? Из такой красотищи разве что кисель хлебать.

Так и остался в сомнении. Вполне предположительно, что у особенных красавиц всё и устроено как-нибудь по-особенному.

Пообвыкся немножко в шкапу сидеть – захотелось узнать, чего они там в горнице делают.

Ухом к двери прижался, хотел послушать, да только слов было не разобрать. Потыкался туда-сюда и наконец на четвереньки пристроился, ухом к самому полу. Там, где под дверью щёлочка, лучше всего слыхать было.

Сначала её голос донёсся:

– Сказано ведь – не в расположении я нынче баловаться.

Он говорит:

– А я те подарок принёс, колечко яхонтовое.

Она:

– Туда положи, к зеркалу.

Шаги. Потом снова Князь, зло (Сенька поёжился):

– Что-то ты редко в расположении бываешь. Другие бабы сами стелются, а ты будто ёршика колючая.

Она же – вот отчаянная:

– Не нравлюсь – проваливай, держать не стану.

Он ещё злее:

– Ты сильно-то не гордись. Виноватая ты передо мной. Ты откуда Скорика этого сопливого взяла?

Ох ты, Господи, сжался Сенька.

– Чем же он тебе нехорош? – спросила Смерть. – Мне сказывали, он будто бы жизнь твою спас.

– Парнишка-то он вёрткий, да больно жидок. Увидишь – скажи: кто к Князю в колоду попал, ход от меня только в два конца: или к псам на кичу, или в сыру землю.

– Да что он сделал-то?

– Утёк.

Она попросила:

– Отпусти ты его. Моя ошибка. Я думала, он тебе сгодится, а он, видно, из другой глины слеплен.

– Не отпущу, – отрезал Князь. – Всех видел, всё знает. Так и скажи: не объявится – сам сыщу и закопаю. Да хватит о пустом болтать. Я, Смерточка, прошлой ночью хороший слам взял, боле трех тыщ. А нынче ещё больше возьму, наводку мне дали знатную. Синюхина знаешь, каляку, что в Ерошенковских подвалах живёт?

– Знаю. Пропойца, чиновник бывший. Он, что ли, наводку дал?

Князь смеётся:

– Не он дал. На него дали.

– Да что с него, голого, взять? Еле жену-детей кормит.

– Можно, Смертушка, ещё как можно! Человечек один шепнул Салу, а Сало мне. Нашёл каляка где-то под землёй клад старинный, злата-серебра видимо-невидимо. Третий день казённую пьёт, рыжиками да сёмгой заедает. Бабе своей платок купил, дитям сапожки. Это Синюхин-то, у которого больше гривенника за душой не бывало! Он Хасимке-сламщику денег древних, серебряных целую горсть продал и спьяну хвастал в «Каторге», что скоро съедет с Хитровки, будет как раньше на собственной квартере проживать, на белой скатёрке разносолы кушать. Потолкую нынче ночью с Синюхиным. Пускай своим счастьем поделится.

Вдруг в комнате стало тихо, да не просто, а как-то по-нехорошему. Сенька ухом к щёлке жмётся, чует неладное.

Князь как гаркнет:

– А эт-та что? Сапоги? И диван помятый?

Загрохотало – стул что ли упал или ещё что.

– Лярва! Паскуда! С кем? Кто? Убью! Спрятался? Где?

Ну, дальше-то Скорик дожидать не стал. Щеколду задвинул, влетел на вазу, за цепь ухватил, подтянулся, окошко толкнул и, уже не обращая внимания на рёв воды, прямо башкой в проем.

Сзади треск, дверь нараспашку, рёв: «Стой! Порву!»

Ага, щас.

Рыбкой вниз сиганул. Как только шею не свернул – промысел Божий. Перекувырнулся кое-как и припустил по щебёнке, по битому кирпичу в подворотню.

Однако недалеко отбежал. Встал. Подумал: а ведь убьёт он её сейчас, Князь-то. Ни за что убьёт.

Ноги сами назад пошли. Постоял под окнами, послушал. Вроде тихо. Или порешил уже?

Подкатил к нужниковому окошку старую бочку из-под вина, поставил на попа, полез обратно.

Зачем лезет – сам не знал и думать не хотелось. В голове вертелось глупое: Смерть убивать нельзя. Как это может быть – смерть убить? И ещё думал: будет, побегал уже ночью. Не заяц, не нанялся вам чуть что стрекача давать, да без сапог, да по кирпичам.

Когда снова в нужный шкап попал, стало ясно, что не убил ещё её Князь и, вроде, не собирается.

И сразу храбрости поубавилось. Особенно как услыхал через сбитую с верхней петли дверь:

– Богом прошу, скажи. Ничего тебе не будет, только укажи, кто.

В ответ ни слова.

Сенька осторожненько выглянул. Мамочки-мамоньки, а у Князя в руке нож финский, прямо в грудь Смерти целит. Так, может, все-таки убьёт?

Он как раз и сказал:

– Не играйся со мной – гляди, не совладаю. Князю человека кончить, что муху прибить.

А она весело:

– Так то человека, а я Смерть. Прибей, попробуй. Ну, что вылупился? Или убивай, или вон пошёл.

Князь ножом в зеркало швырнул, да и выбежал, только дверь наружная хлопнула.

Скорик вытянул шею, видит: Смерть отвернулась, смотрится в треснутое зеркало, и лицо у ней в том зеркале от трещинок будто паутиной затянутое. Чудно как-то она на себя глядела, словно чего-то понять не могла. Высунувшегося Сеньку, однако, увидела.

Оборотилась, говорит:

– Вернулся? Смелый. А говорил, воробей. Нет, ты не коршун и не воробей, ты на стрижа похож.

И улыбнулась – всё ей как с гуся вода. Сенька сел на диван, стал сапоги натягивать, из-за которых беда вышла. Дышал тяжело, все-таки здорово перепугался.

Она ему рубашку подала.

– Видишь, знак свой на тебя поставила. Мой теперь будешь.

Тут он разглядел, что она не просто порванное зашила, а, пока он спал, ещё вышила цветок, диковинный: посерёдке глаз, на её, Смертьин, похож, лепестки же – цветные змейки с раздвоенными язычками.

Понял – шутит она про знак. Надел рубаху. Сказал:

– Спасибочко.

Её лицо было близко совсем, и ещё пахло особенно, одновременно сладким и горьким. Сенька сглотнул, глазами захлопал, про всё на свете забыл, даже про Князя. Не захотела она баловаться, с Князем-то. Выходит, не любит его?

Скорик шажок маленький сделал, чтоб ещё ближе встать, и заклонило его вперёд, будто травинку под ветром. А руками шевельнуть, обнять там или что, робел.

Она засмеялась, потрепала Сеньку по вихрам.

– Не суйся, – говорит, – комарик, в огонь. Крылышки опалишь. Ты лучше вот что. Слыхал, что Князь про клад говорил? Синюхина, каляку, знаешь? Он под Ерошенковской ночлежкой живёт, в Ветошном подвале. Жалкий такой, нос у него, как слива. Была я у Синюхина однажды, когда у него сын в скарлатине лежал, доктора водила. Сходи, предупреди, чтоб забирал своих и ноги с Хитровки уносил. Скажи, к нему ночью собрался Князь наведаться.

Конец ознакомительного фрагмента.