Вы здесь

Люблю товарищей моих. 50-е – 28 апреля 1975 (Борис Гасс, 2012)

50-е – 28 апреля 1975

Начну издалека, не здесь, а там

Начну с конца, но он и есть начало…

Белла Ахмадулина

Перед самым отъездом в Израиль я по старой дружбе позвонил Белле Ахмадулиной.

– Боба, милый, приходи, непременно приходи, сегодня же, на ужин, – сказала она мягко, но настойчиво. – Значит, условились, я жду тебя. Будут хорошие люди.

Беллу в тот вечер я застал за непривычным занятием: она кухарила. Любопытно было смотреть, как Ахмадулина жарила курицу, варганила салаты. Мы говорили ни о чем, вспоминали Тбилиси, друзей, бурные кутежи. Словом, убегали от объяснений. И вдруг Белла просияла:

– Знаешь, у меня в Израиле вышла книга. Такая красивая, с параллельным текстом на русском и иврите, я ей очень рада. Давай напишу тебе письмо к переводчику.

Она достала с полки книжку в голубой суперобложке, нашла на последней странице (для читающих на иврите это первая) фамилию переводчика и тут же на кухне принялась писать:


«Дорогой Арий Ахарони!

Я безмерно благодарю Вас за прелестную книгу – мою и Вашу. Поблагодарите Дани Каравана за оформление. Борис Гасс, который передаст Вам это письмо, – мой старый друг и литературный сподвижник. Он напечатал в журнале «Литературная Грузия» впервые, и с трудом и неприятностями, «Сказку о Дожде», переведенную Вами (спасибо!), и маленькую поэму о Пастернаке, с тех пор нигде не публиковавшуюся. Прошу вас распространить на Бориса дружбу, которую, как я смею надеяться, Вы имеете ко мне. Я боюсь, что он будет одинок и растерян, – поддержите его добрым словом и советом, – очень прошу Вас.

Посылаю Вам бедный дар – мою новую книгу, только что вышедшую, свежую пока.

Еще раз благодарю Вас и прошу располагать моей дружбой.

Признательная Вам Белла Ахмадулина»






Пришли гости – Павел Антокольский и литдевицы из одного московского журнала. Как и принято за столом, мы мирно беседовали, пили коньяк, рассуждали о литературе. Кто-то коротко пересказал повесть о верном Руслане, а Антокольский блеснул афоризмом: «Изловчитесь писать так, чтобы и цензуру провести, и себя не уронить». Затем он, смеясь, предложил одной из девушек совершить «круиз» по Москве. Я же заявил (черт дернул за язык), что решил совершить паломничество к святым местам без обратного билета. Антокольский возмутился:

– И это из Грузии? Разве вы чувствовали себя там изгоем, евреем, чужим? Ни за что не поверю!

Я злорадно заметил, намекая на прошлые беды самого Павла Григорьевича: «Действительно, в Грузии не преследовали космополитов». И наивно поинтересовался, правда ли, что в ту пору Илья Эренбург оказывал помощь Василию Гроссману таким макаром – он подъезжал к дому на машине, давал в зубы своей верной собаке конверт с деньгами и посылал ее к опальному другу…

Но Белла не дала разгореться спору.

– Видишь ли, Боба, – сказала она с грустью, – я лично не представляю себе, как можно жить вне русского языка.

Мы распили еще бутылочку, час был поздний, и гости начали расходиться. Я тоже взялся за шапку.

– Погоди, – удержала меня Белла, – я хочу подарить тебе новую книжку, кстати, с предисловием Антокольского, он великолепен.

И надписала:


«Мой дорогой, мой милый Боба.

Всегда всей душой желала тебе радости и счастья, сейчас– особенно.

Целую тебя, Милу и Ваших детей.

Ваша Белла

Апрель 1975 года»

* * *

Обычно воспоминания пишутся на склоне лет, а мне всего лишь пятьдесят (это написано в 1983 году, – Б. Г.). Из них четыре года я жестоко подавлял в себе желание описать встречи с дорогими моему сердцу людьми, считая, что срок не подошел. А вот совсем недавно понял: мы, евреи из России, счастливые люди – Бог одарил нас возможностью прожить две жизни за одну. И эта догадка развязала мне руки.

Говорят, до рождения мы бываем птицами, травой, а после смерти переселяемся в оленя, дерево, другую оболочку. Вот и я на протяжении одной жизни перевоплотился из литератора, члена Союза писателей, в кладовщика, точнее, зав. складом при слесарной мастерской.

А это значит, что могу спокойно предаваться воспоминаниям о той первой жизни, прожитой в Грузии.

* * *

С Евгением Евтушенко я познакомился случайно, а подружился надолго. В сентябре 1957 г. редакция журнала «Литературная Грузия» проводила совещание молодых переводчиков. Я сидел радом с поэтом Георгием Мазурииым, который то и дело поглядывал на часы, сетуя: «Женя Евтушенко ждет меня в гостинице, а мы все преем».

Незадолго до этого я прочитал несколько любопытных стихов Евтушенко, и сейчас мне захотелось познакомиться с ним. Вот и попросил я Гоги захватить меня к Евгению.

В номере было набросано, на столе валялись гроздья винограда и яблоки. Евтушенко лежал на застеленной кровати, жевал. Не без игривости он заявил, что полностью перешел на фрукты, даже видеть не хочет мучное. Гоги ехидно улыбнулся, мол, очередная блажь, и сказал: «Ты лучше прочитай нам новые стихи». Но Евгений закапризничал. Нет, он не станет читать стихи, пока наш новый друг Боря не снимет с галстука дурацкую заколку с изображением Юрия Долгорукого. Он ненавидит этого надменного вояку, даже написал об этом.

Я тоже не без кокетства заявил, что сниму, если Женя немедленно прочтет это стихотворение. Он принял условие. Стихотворение называлось «И др.». Вслед за Долгоруким Женя прочитал «Машу», оно мне очень понравилось. (А. Межиров позже утверждал, что «Маша» написана от избытка сил).

Мы спустились в ресторан, сели за столик у окна, заказали легкую закуску и вино. Я вслух пожалел, что не захватил бочонок домашнего вина, недавно подаренный мне соседом. Женя восхитился: «Все же чудо – страна Грузия, вино дарите друг другу бочками». Он вдруг поднялся, подошел к незнакомому мне юноше, обнял его, пригласил подсесть к нам. Тот обещал скоро вернуться, только проводит девушку.

– Это Давид Маркиш, сын известного еврейского поэта, – объяснил нам Женя.

Мы растягивали удовольствие, болтали, шутили. У Гоги случайно упала палочка. Он вообще любил оригинальничать, на этот раз придумал боль в ноге и старательно прихрамывал. Энцефалитный клещ укусил на Севере, жаловался Гоги, хотя всем было известно, что, выбив командировку на Дальний Восток, он преспокойно загорал на черноморском побережье. Женя воспитанно поднял палочку. Гоги подмигнул мне и будто ненароком вновь уронил ее. Женя опять поднял. Гоги потянулся за бутылкой и, конечно, невзначай толкнул палочку локтем. Женя машинально нагнулся и только теперь догадался, что его разыгрывают. Мазурин жестоко захохотал:

– Когда станешь знаменитым, я напишу, как Евг. Евтушенко прислуживал мне.

Решив проучить нас, Женя прочитал явно бальмонтовское стихотворение и принялся доказывать, что это новое слово в русской поэзии. Я напыщенно поддержал его (дурачиться, так до конца) и, поинтересовавшись, не ему ли принадлежит и эта новинка, продекламировал пародию на Бальмонта:

Хочу быть смелым, хочу быть храбрым,

Любви примеры иной явить.

Хочу лобзать я у женщин жабры,

С тигрицей хищной блаженство пить.

Мне опостыли тела людские,

Хочу русалок из бездн морских.

О, прячьте кошек, я весь стихия,

Я сам не властен в страстях своих.

Женя возмутился, позвал официанта, потребовал счет. Я обескуражено – перегнул, переборщил – посмотрел на Гоги. Но тот, хорошо зная Евтушенко, посмеивался в усы. Женя неожиданно быстро угомонился и спокойно сказал:

– А ведь я так и назвал это стихотворение «подражание Бальмонту», значит, удалось.

Он велел официанту принести вместо счета чистый лист бумаги и, чуть прищурившись, написал:


«Маша

Дарю своему новому другу Боре на память о нашей первой встрече, поэтичной и туманной.

Ев г. Евтушенко»




Вернулся Давид Маркиш – такой юный, красивый, разговорчивый. Я наполнил стаканы, но Гоги наотрез отказался пить – он приглашен на серебряную свадьбу, неприлично заявиться пьяным. Мы были уверены, что это очередное вдохновение Мазурина, и дружно пристали к нему: возьми нас с собой. Гоги неожиданно охотно согласился. Мы быстренько расплатились, уселись в такси. По дороге купили несколько бутылок вина, ни минуты не сомневаясь, что сами же и разопьем в номере гостиницы. А Женя решил послать телеграмму Белле Ахмадулиной. Я вызвался пойти с ним на почту.

Женя согнулся над бланком, прикусил верхнюю губу и вдруг улыбнулся:

– Белла пишет, что тоскует, вот, наверное, гуляет… Люблю этого татарчонка!

Он послал еще телеграмму – другу детства, недавно ставшему капитаном китобойного судна:

«Бей китов, спасай Россию!»

Самое смешное, что мы действительно попали на серебряную свадьбу к русскому писателю Эммануилу Фейгину. Гостей было мало, только избранные друзья, однако нас приняли радушно. Женя оказался в центре внимания. Произносил тосты, читал стихи.

Ранним утром, выйдя от Фейгиных, мы – Женя, Давид и я – решили пойти в хашную, выгнать хмель. Описывать эти забегаловки не берусь, передам лучше слово Евг. Евтушенко.

Когда в Тбилиси гостем будешь

и много выпить не забудешь,

вставай в часов, примерно, в шесть —

ты должен утром хаши съесть.

В тбилисской хашной, душной, хашной,

гортанный говор горожан,

а надо всем – буфетчик важный,

лиловый, словно баклажан.

Бери-ка ложку, ешь на совесть,

во всем тбилисцем истым будь.

Да не забудь чесночный соус,

и перец тоже не забудь!

Себя здесь голодом не морят,

прицокивают языком…

Мужчины пьют, мужчины спорят,

мужчины пахнут чесноком.

Все то, что пилит, возит, строит,

метет все улицы окрест,

ботинки шьет, канавы роет, —

все это утро хаши ест!

И в остро пахнущем тумане

у закопченного стола

глядит подсевший Пиросмани

сквозь пар от хаши из угла…

Мы шли по Верийскому спуску, и Женя восторженно говорил о Белле, читал наизусть ее «грузинское стихотворение»: «Там в море парусы плутали, и, непричастные жаре, медлительно цвели платаны и осыпались в ноябре. И лавочка в старинном парке бела вставала и нема, и смутно виноградом пахли грузинских женщин имена», – заверяя нас, что Белла куда лучше него как поэт. В хашной нас бурно встретил тоже подвыпивший поэт Ладо Сулаберидзе. Он недавно вернулся из ссылки, и я рассказал Жене и Давиду, как Ладо удалось в немецком плену спасти рукопись стихов. При шмоне немцы нашли у него записную книжку, но один из пленных сказал офицеру: «Это у него молитвы на грузинском»… Из немецкого лагеря Ладо попал в советский, а записную книжку ему все же удалось сберечь. И сейчас он хлопотал об издании этих стихов. Женя тут же вызвался перевести их на русский язык.

Через несколько дней Евтушенко заглянул к нам в «Лит. Грузию». Он был элегантен и в одежде, и в манерах, целовал дамам ручки, а подойдя к моему столу, сострил:

– Прежде было стойло Пегаса, ныне – стойло Бгасса.

* * *

Вскоре мы с Эдуардом Елигулашвили, моим другом по университету и по журналу, приехали в Москву. И первым долгом позвонили Жене Евтушенко. Он обрадовался, потребовал, чтобы мы немедленно оказались у него.




Борис Гасс и Эдуард Елигулашвили


Улицу мы нашли легко, а у подъезда нас уже поджилала молодая, густо накрашенная особа с рыжей челкой. Она пригласила нас в лифт, наполнив его запахом кремов и духов. Мы с Эдиком переглянулись, неужели эта парфюмерная девица и есть Белла Ахмадулина.

Женя встретил нас приветливо и сразу же принялся колдовать над коктейлем. Чуть вдернутый нос, хитрющие голубые глаза, клок соломенных волос – все это задвигалось, заиграло. Белла вскоре извинилась и ушла. А Евтушенко все смешивал разные напитки, подливал эссенции, причмокивал. Коктейль получился дряпой. Не с руки было пить такую бурду через соломинку, вот мы и опрокинули стаканы залпом. Женя выглядел страшно огорченным. Принялся журить нас, почему не приехали двумя днями раньше, у него был великолепный виски «Белая лошадь», даже бутылка завалялась где-то. Но искать ее не стал.

Я спросил, с чего это он прибил к стене пучок травы?

– Да это ведь пастернак. У вас нет такой травы? Знаете, Белла не подписала составленное парторгом письмо против Бориса Пастернака. Такое творилось в Литинституте.

Скажу в скобках. Подружившись с Беллой, я как-то спросил у нее об этой истории. «Не совсем было так, – объяснила она, – я просто несколько дней не появлялась в институте. А на упреки, дескать, не приходила умышленно, ответила, что каждая женщина вправе недомогать три дня в месяц».

Коктейльный пир явно не удался, и Женя предложил свезти нас к «самому талантливому художнику Москвы» Юре Васильеву.

Мы пришли вовремя. Юра принимал гостей.

Мы уселись за стол, принялись разглядывать картины художника, а Женя пристал к молоденькому лейтенанту: «Выдай, дружок, какую-нибудь военную тайну».

Затем разыграли в лотерею две гравюры хозяина дома. Выиграли я и Эдик, словно кто-то подстроил.

Зазвонил телефон. Юра поднял трубку и удивленно переспросил: «Кого, Евгения Евтушенко?» Женя был на седьмом небе – его разыскивала девушка.

Он громко кричал в трубку: «Нет, я не приеду, я не люблю людей с нежными белыми пальцами, я хочу грубые мозолистые руки!»…

Женя отвез нас в гостиницу и велел проснуться раненько-раненько, завалимся в Сандуны. Мы не очень-то поверили в его затею и, выкурив по сигарете, заснули крепким сном гружен пиков стола.

Утром нас разбудил бешеный стук в дверь. Пока мы одевались, Женя ругал нас на чем свет стоит.

И вот мы в Сандуновских банях. Женя подозвал терщика – «Отмой этих хрузинов как следует», а сам куда-то исчез. Вернулся он с полной шайкой в руках. Потащил нас в парную, ловко облил дышащие паром кирпичи, довольно потер руки. И вдруг вся моющаяся братия ринулась в парную. Оказывается, в шайке Женя принес пиво.

– Женя, ты купец, – кричали мы, задыхаясь.

Мы еще долго сидели в предбаннике, попивая пиво. Женя ни с того ни с сего пожаловался на Беллу. Она упрекает его в стихах и вашим, и нашим. Сначала, мол, соотношение одно к одному, потом станет одно к трем, затем одно к десяти, а что потом?.. Видно было, ему самому мешала жить эта мысль.

К обеду Женя явился к нам с огромной телефонной книгой в руках. И сходу принялся звонить.

«Это рыбный магазин? Позовите Таню».

«Это мебельный? Позовите Римму».

И так все по магазинам. Нас разбирал смех.

– Чего лыбитесь? – притворно сердился Евтушенко. – Я для вас кадры ищу, небось скучно без девушек.

Эдик отобрал у него книгу, обойдемся и без рыбных кадров, разлил по бокалам грузинский коньяк. Когда показалось дно бутылки, Женя вдруг пустился в пляс. Он отбивал чечетку, приседал, выбрасывал вперед то одну ногу, то Другую, и все перед зеркалом. Женя видел в зеркале танцующего Евг. Евтушенко и любовался им.

Танцу пришел конец. Женя опустился к нам и сказал:

– А знаете, никакой «Белой лошади» у меня не было, прикончим коньяк.

Я что-то неудачно сострил, и мы повздорили…

На другое утро Женя зашел к нам как ни в чем не бывало. И предложил мне, пока Эдик бреется, съездить с ним по делам.

Мы поймали такси. Женя сел впереди, я – на заднее сидение. Стекло машины запотело, и Женя всю дорогу выводил по нему пальцем и стирал: Евг. Евтушенко… Евг. Евтушенко…




Евгений Евтушенко


Он куда-то забега́л, возвращался, и мы ехали дальше. Под конец на минуту заглянул к матери. Затем уселся рядом со мной, достал из бокового кармана свою фотокарточку и написал на обратной стороне:

«Дорогому Боре Гассу

Чтобы твой пыл ко мне не гас

Дарю тебе я фотографию.

Ко мне вошел ты, Боря Гасс

Навеки в биографию.

Евг. Евтушенко»


Евг. Евтушенко.

Надпись на обороте фотокарточки.


Днем Женя показал нам «хату, где вырос» – маленькую комнатку с огромным плакатом на стене о литературном вечере Евг. Евтушенко.

Единственное окно смотрело во дворик, где ребятишки играли в пинг-понг. Женя, не долго думая, заявил, что он чемпион района по настольному теннису. Мы, конечно, усомнились. Тогда он азартно предложил:

– Хотите на спор? Ставка – дюжина шампанского.

У нас в редакции тоже стоял стол для пинг-понга. В свободное время мы играли в эту модную игру, и я наловчился не только перебрасывать мячик, но и бить топки. Вот я и решился сейчас принять Женин вызов. Судейство мы с обоюдного согласия доверили Эдику.

Женя играл слабее, чем мы думали, и я легко заработал двадцать одно очко плюс дюжину шампанского.

Но Женя не сдавался. Он собрал соседских мальчиков, выявил лучшего игрока и уже без пари выставил его против меня. Когда тот забивал мяч, Женя обрадовано кричал:

– Дай этому хрузину!

Я проиграл, а о шампанском мы больше не вспоминали…

* * *

Однажды в полдень к нам в редакцию позвонил секретарь Союза писателей Иосиф Нонешвили.

– Выручайте, ребята, – сказал он по-свойски, – ко мне приехала молодая поэтесса Белла Ахмадулина, жена Евтушенко, а я занят по горло. Покажите ей Тбилиси, вам будет интересно с Беллой.

Иосиф угостил нас фруктами из родной деревни и рассказами о себе.

Талантливый поэт, он вовсе не был чужд привычке современной быть вечно и у всех на виду. Иосиф очень любил выступать перед аудиторией, которая отвечала ему взаимностью. После развенчания культа личности, он на каждом вечере читал в угоду своей публике стихи с непременным упоминанием Сталина. Зная об этом, поклонники вождя заранее держали руки наготове, чтобы в нужный момент разразиться аплодисментами. Нонешвили часто выступал по телевидению и еще чаще по радио. Злые языки поговаривали, что из боязни вновь услышать голос Иосифа многие не включают даже утюг…

При всей суетности, он по природе был добр и услужлив. Это Иосиф привез в Грузию Андрея Вознесенского, а мы в «Лит. Грузии» первыми напечатали ныне известного поэта. Теперь он принимал Беллу Ахмадулину.

Я с Эдиком, к радости Нонешвили, вызвались показать гостье древнюю столицу Грузии – Мцхета.

Грузины гордятся многовековой историей своей страны. Живыми свидетелями прошлого являются крепости, церкви, монастыри и летописный свод «Картлис Цховреба» («Житие Грузии»). Я говорю об этом не из желания пококетничать славным прошлым Грузии, а с целью объяснить, почему мы возили гостей по церквам и крепостям.

Пока мы рассказывали Белле легенды из «Картлис Цховреба», показался и сам Свети Цховели.

В огромном высоком храме было тихо и пусто. Лишь две-три старушки, стоя на коленях, шептали молитвы. Мы прошли вглубь. Из озорства я набрал горсть воды в большой чаше и стал окроплять Беллу. Но тут же пожалел о своей выходке – лицо Беллы выражало религиозную грусть…

Забегая вперед, приведу выдержку из ее письма:


«Боря, Эдик!

Надо ли мне вам говорить, как я вас люблю? Вы сами знаете, что кроме вас у меня нет ни города, ни радости, ни дружбы, и все мои поездки отвратительны. А как мы ездили в Свети Цховели! Сейчас не верится мне даже. Осенью, так или иначе, попаду к вам непременно.

Всегда помню и целую вас двоих и вас всех.

Ваша верная Белла»


На обратном пути я остановил машину, чтобы купить у мальчика букетик цветом. Белла просияла. Глаза ее так загорелись, что я схватил в охапку все цветы и осыпал ими гостью. Тронув машину, я увидел, как Белла украдкой бросила в окошко мальчику деньги и от себя…

Вечером я и Белла поехали, куда глаза глядят. Покружили по городу, выехали на Кахетинское шоссе. Смотрю, бензин на исходе. Я остановил машину в надежде раздобыть горючее. Сидим в машине, ждем оказии. В какой-то момент я испугался обидеть Беллу недостойным поползновением и, порывисто открыв дверцу, вышел из машины. Так, стоя снаружи и беседуя через окошко, я поглядывал на дорогу.

Невдалеке от нас, на обочине вспыхнул огонек. Мы поехали на его свет. Трое водителей, усевшись вокруг горящей покрышки, грели руки. Мы подсели к ним. Я пытался переводить Белле их беседу, но она запротестовала. Нет, не надо, говорите, говорите, я просто хочу слушать вашу речь.

Через несколько лет, читая в журнале «Юность» рассказ Ахмадулиной «На Сибирских дорогах», я споткнулся о такое описание:


«…Мы давно уже не знали, где мы, когда Иван Матвеевич с тревогой признался:

– Кончился бензин, меньше нуля осталось.

Вдали, в сплошной черноте, вздрагивал маленький оранжевый огонек. Наш «газик» все-таки дотянул до него из последних сил и остановился. Возле грузовика, стоящего поперек дороги, печально склонившись к скудному костру, воняющему резиной, сидел на земле человек.

– Браток, не одолжишь горючего? – с ходу обратился к нему Иван Матвеевич.

– Да понимаешь, какое дело, – живо отозвался тот, поднимая от огня яркое лицо южанина, – сам стою с пустым баком. Второй час старую запаску жгу.

Он говорил с акцентом. Из речи его, странно напрягающей горло, возник и поплыл на меня город, живущий в горах, разгоряченный солнцем, громко говорящий по утрам и не утихающий ночью, в марте горько расцветающий миндалем, в декабре гордо увядающий платанами, щедро одаривший меня добром и лаской, умудривший мой слух своей огромной музыкой. Не знаю, что было мне в этом чужом городе, но я всегда нежно тосковала по нему, и по ночам мне снилось, что я легко выговариваю его слова, недоступные для моей гортани…»


И уже при новой встрече на мой вопрос Белла призналась, что написалось это само собой. Она сама даже не знает, как пристегнулось к рассказу о Сибири.

Мы с Эдиком каждый день возили Беллу по новым местам, угощали Ахмадулину Грузией. Однажды мы забрели в Пассанаури, это в двух часах езды от Тбилиси. Тамошний ресторан славится кухней – на твоих глазах разделывают барашка, жарят шашлыки на углях, варят мясо в кисловатом сливовом соке со специями. И еще славен пасса и аур с кий ресторан прирученным медведем. Белла затеяла с ним странную игру. В конце концов медведь завладел ее сумочкой с документами и рукописями стихов. Потребовалось вмешательство официанта, чтобы вызволить документы и обещанные «Лит. Грузии» переводы.


Как-то, бесцельно катаясь по Тбилиси, я рассказал Белле о своем детстве, проведенном во дворе с церковью, за которой протекала Кура.

– Боря, дорогой, покажи мне тот двор, – умоляющим тоном попросила Белла.

– Да я и сам рад буду навестить родной двор и соседей, – охотно согласился я и повернул машину в сторону Чугурети.

Белла издалека увидела макушку церкви и обрадовано воскликнула:

– Вот она, я ее узнала.

Мы въехали во дворик. Увидев меня, высыпали все соседи.

Мы бросились обнимать друг друга, целовать.

– Боба приехал, наш Боба, – кричали они.

Белла вопросительно посмотрела на меня:

– Что это значит Боба?

– Так меня звали в детстве.

Белла радостно залепетала: Боба, Боба…

С того дня Белла и стала называть меня не иначе как Боба.


В перерывах между поездками мы забегали в редакцию родного журнала. Работа там кипела. Миша Вайнштейн, мой друг детства и наш ответственный секретарь, со всем штатом организовали статьи о переводе. Я попросил Беллу подключиться к дискуссии, как бы оправдывая тем самым мое отсутствие в редакции. И шутя, пригрозил: пока не напишешь статью, не выпущу из кабинета.

Белла осталась в кабинете редактора наедине с пишущей машинкой. А через полтора часа вышла к нам и положила на мой стол статью. Мы прочитали вслух – просто находка для номера. Тут и Миша не выдержал, поехал с нами обмывать статью.

Но по дороге передумал и решительно заявил: никаких ресторанов, поедем к Ирочке, она устроит нам такой магарыч, пальчики оближете.




Ира и Миша Вайнштейн, Давид Маркиш, Белла Ахмадулина, Розочка Вайнштейн, Эдик Элигулашвили.


Мы всем кагалом завалились к Мишиной жене. Замечательная Ира накрыла такой стол, у меня по сей день остался во рту вкус ее кушаний, особенно супа.

Вскоре Беллу забрала к себе на дачу жена нашего редактора. «Вы просто измотали Беллу, – мягко упрекнула нас Мэри Спиридоновна. – Ей не мешает отдохнуть, а вам вернуться в редакцию». Хотя К. Лордкипанидзе, наш главный, и возразил: «Разве кататься с Беллой менее важное занятие? Смотрите, какую статью накатали».


«Боба, Эдик!

Я вас люблю, и от ваших строго деловых писем у меня всегда радость и мягкость на душе, – писала нам Белла спустя несколько месяцев. – В Москве началось что-то грузинское и захватывающее – снега нет, солнце сияет, из-под земли все вылезает так трогательно. И я в белом пальто, таком красивом, что чуть не плачу, – хожу. Какая странная история происходит со мной. Запахнет свежим воздухом – вспоминаю Грузию, а уж весной я просто в Грузии тону, улыбаюсь и нашептываю ваши дикие и любимые созвучия. Нет без вас житья, слава Богу! Хожу на рынок и умиленно поглядываю за грузином, который чем-то торгует. Он не очень, правда, удачен, но ведь в нем где-то, в его корыстном животе, спят те слова, песни, способы грузинской речи. Ну, вы поняли теперь, что я человек сентиментальный, но не деловой и для лучшего журнала страны мало пригодный?

Все вы – мои дорогие, верные и незабываемые люди, и за это целую вас.


Ваша Белла».

* * *

Евтушенко приехал неожиданно. Заскочил к нам в редакцию, чтобы пригласить на творческий вечер в университете, и тут же исчез. Он был взволнован встречей с художником Ладо Гудиашвили. Обещал прочитать стихотворение о нем.

Мы стояли у входа в актовый зал вместе с поклонницами уже известного поэта. Женя появился на лестнице, и мы поспешили ему навстречу. Но поговорить с ним нам не удалось – Евтушенко окружили студентки, любительницы автографов.

Евг. Евтушенко поднялся на кафедру, оглядел полный зал и сказал, что в память о первой встрече с другом начнет выступление со стиха о Долгоруком. Оно называется «И др…»

– сколько человеческих жизней стоит за этим «и другие!».

Читал он в тот вечер много, увлеченно, прекрасно. И все же не обошлось без заминки. Одно из стихотворений Женя посвятил «грузинским художникам Эристави, Нодия, Мирзашвили и другим». Ему с места крикнули: «И др.?» Под конец он прочел «свежее, впервые для публики» стихотворение о Ладо Гудиашвили.

Расскажу коротко, как оно родилось.

Одной из достопримечательностей Тбилиси считается церковь Кашуэти. Согласно легенде, вошедшей в «Житие Грузии», в древние времена там был монастырь, приютивший некую грешницу. Верная себе, она умудрилась забеременеть и в монастыре. Завистники обвиняли отца Давида в прелюбодеянии. Разъяренный праведник подошел к блуднице и крикнул ей в живот: «Отвечай, я ли твой отец?» К общему удивлению из утробы послышался голосок: «Нет, нет и нет!» Богопротивная монахиня вскоре родила… не ребенка, а камень. Отсюда и название церкви Кангуэти, что в переводи значит – родила камень.

Уже в наше время гонимый властями художник Ладо Гудиашвили разрисовал Кашуэти настолько земными фресками, что один из представителей духовенства, посмотрев на росписи, воскликнул: «Где же святые? Кругом одни грешники!»

Евтушенко побывал в той церкви, долго любовался фресками, которые и внушили ему одно из лучших стихотворений грузинского цикла.

Не умещаясь в жестких догмах,

передо мной вознесена

в неблагонравных, неудобных

святых и ангелах стена.

Но понимаю, пряча робость,

я, неразбуженный дикарь:

не часть огромной церкви – роспись,

а церковь – росписи деталь.

Рука Ладо Гудиашвили

изобразила на стене

людей, которые грешили,

а не витали в вышине.

Он не хулитель, не насмешник.

Он сам такой же теркой терт

Он то ли бог, а то ли грешник,

и то ли ангел, то ли черт.

И мы, художники, поэты,

творцы подспудных перемен,

как эту церковь Кашуэти,

размалевали столько стен!

Мы, лицедеи – богомазы,

дурили головы господ.

Мы ухитрялись брать заказы,

а делать все наоборот.

И как собой не рисковали,

как не страдали от врагов,

богов людьми мы рисовали,

а в людях видели богов.

Ладо Гудиашвили пригласил Евгения Евтушенко на ужин. За столом Женя прочитал «В церкви Кашуэти». Тогда художник подарил поэту картину, висевшую за его спиной.




Ладо Гудиашвили и Евгений Евтушенко


Это стихотворение вошло в сборник Евтушенко «Лук и лира», редактором которого был наш общий друг Эдик Элигулашвили. Кстати, его фамилия послужила Жене поводом для каламбура: «С Гассом и Элигулашвили мы в Грузии ели, гуляли, пили – швили».

Благодаря опубликованному «Лит. Грузией» стихотворению Евг. Евтушенко мы познакомились с Ладо Гудиашвили и его мудровелеричивой супругой Ниной Осиповной.

Это ей Борис Пастернак дал такую характеристику: «Она из тех замечательных женщин, в которых очень много определенности: велика и сильна печать личности и человека».

Очень скоро мы познакомились с семьей Л. Г. настолько, что стали водить в их дом, превращенный в галерею, наших московских гостей.




Ладо Тудиашвили. Портрет Бориса Пастернака.




Ладо Тудиамвияи. Портрет Бориса Пастернака.




Ладо Тудиашвили. Портрет Бориса Пастернака.


Добрые отношения позволили мне при подготовке публикации большой подборки писем Б. Пастернака обратиться с просьбой к батоно Ладо каким-то образом откликнуться на наш рискованный шаг. Нина Осиповна поддержала нас, и вскоре Л. Г. поднес нам такой подарок, что мы просто глазам своим не поверили – целых три портрета великого поэта и личного друга семьи Гудиашвили.

Мы осторожно принялись расспрашивать Нину Осиповну о прошлой жизни ее супруга, начале его творческого пути. На этот раз, вопреки своей привычке, она была лаконична. В двух словах рассказала о том, как Ладо с юных лет искал новые формы, много ездил по стране, делал зарисовки памятников, снимал копии со средневековых фресок. А потом уехал в Париж. А о мытарствах, анонимках, допросах после возвращения Н. О. почему-то умолчала.

Значительно позже, переводя книгу воспоминаний Н. А. Табидзе, я узнал некоторые подробности отъезда Л. Г. по Францию. Передам слово Нине Табидзе:


«…Наши друзья – молодые художники Ладо Тудиашвили и Давид Какабадзе – вздумали отправиться на учебу заграницу. Денег у них, конечно, не было, и мы решили устроить платную вечеринку в здании театра, чтобы собрать им хотя бы на билеты.

Столы были накрыты в зрительном зале. Билеты стоили недешево, и все же собралось человек сто. Ведущим застолье единодушно избрали Паоло. Он слыл непревзойденным тамадой. Это был подлинный поэтический фейерверк. «Голуборожцы» читали стихи, развивали тосты Паоло, который к каждому из присутствующих обращался с экспромтом. Причем, за поэтическое оформление он назначил дополнительную плату. Каждая очередная жертва его импровизации, стихотворного посвящения «голуборождцев», остроумного словесного обрамления должна была выложить столько, сколько желал тамада.

Все охотно раскошеливались. И только один юноша находчиво возразил поэту тоже экспромтом:

Паоло, какие нежности

При нашей-то бедности.

Зал громко смеялся. Хохотал и Паоло».


Часто встречаясь с Л.Г., я по крупицам собирал его рассказы гостям о жизни в Париже. Кое-что, придя домой, записывал, иное сохранилось в памяти.

Французская школа живописи дала ему очень много. В кафе «Ротонда» он познакомился с Пикассо и Матиссом, с Леже и Браком, подружился с еще не признанным Модильяни.




А. Модильяни. Портрет девушки.


Однажды Л. Г. с улыбкой рассказал нам, как Амадео Модильяни понравилась сидящая за соседним столом в «Ротонде» молодая красавица. И художник сделал на скорую руку два ее карандашных рисунка. Но на незнакомку они не произвели впечатления, и Амадео, смяв листы, выбросил в корзину. Ладо проворно достал те рисунки, разгладил и положил в карман.

Эти два карандашных наброска висят в галерее Л. Г. – единственные чужие работы среди исключительно собственно гудиашвилевских картин.

В другой раз он нарисовал Чарли Чаплина, который, по словам самого художника «сам того не подозревая, мирно позировал мне…»

Л. Г. вместе с Судейкиным и Шухаевым участвовал в оформлении спектакля итальянской оперы. Сценография удостоилась похвалы «Фигаро».

Затем уже самостоятельно расписал «Кавказский ресторан» на Монмартре. Наконец состоялась и его персональная выставка.

Пресса благожелательно отзывалась о «молодом человеке, представляющем чудо желания остаться грузином, верным искусству своих гор».

Другая газета писала, что «не является ли Ладо Гудиашвили родоначальником искусства, которое молодой народ, ранее угнетенный, создаст завтра…»

Несмотря на успех, все эти годы тоска по родине не покидала художника, и в конце 1925 г. он возвращается в Грузию.

Родина приняла «возвращенца» настороженно. Л. Г. продолжал писать картины в стиле модерн. И словно из рога изобилия посыпались анонимки, доносы, наветы. Вся братия поднялась против отступника от канонов грузинской традиционной живописи. В чем только его не обвиняли. Особенно их возмущало отсутствие на полотнах у людей ушей. Дескать, Л. Г. уродует грузинских тружеников и тружениц, искажает их образ и вдобавок развращает молодежь формализмом.




Ладо Гудиашвили.

Амадео Модильяни в «Ротонде».


Не остались в стороне и органы безопасности.

Травля достигла таких размеров, что в отчаянии художник принялся сжигать холсты в камине. Тогда великомудрая, отважная Нина Осиповна встала между мужем и камином, решительно заявила: только через мой труп.




Ладо Тудиашвили. Маски




«Дорогому другу Борису Гассу от всего сердца, души и с уважением.

Ладо Тудиашвили. 1964».


Именно ее вмешательство спасло от огня холсты, в том числе и парижского периода.

Кстати, и на подаренной мне акварели с дарственной надписью самого Ладо Гудиашвили лица женщин, о, ужас, без ушей.

Я как-то спросил батоно Ладо (по имени и отчеству его никто не величал), и все же, почему на всех ваших картинах люди лишены ушей?

– Посмотри в зеркало и убедишься, что уши не выполняют никаких функций на голове, только уподобляет человека животным. Они лишены эстетики, – убежденно ответил Ладо Гудиашвили.

* * *

Прошло немного времени, и мы с Эдиком оказались проездом в Москве. На этот раз нас уже принимала Белла Ахмадулина. Мы застали у нее двух начинающих поэтов. Один из них, оригинальничая, пил воду из вазы для цветов.

Женя в то время стал обзаводиться то ли учениками, то ли последователями (как и всякий Христос), вот и пригрел тех молодых людей (продолжая сравнение, скажу: оба они его быстро предали, только без поцелуя).

Мы сидели, переглядывались, откровенно скучали. Белле тоже было не по себе, а Женя где-то запропастился. Она обвела нас грустными глазами и начала читать стихотворение о пятнадцати мальчиках. Голос ее наливался слезой, а прочитав «напрасно ты идешь, последний мальчик, поставлю я твои подснежники в стакан, и коренастые их стебли обрастут серебряными пузырьками, но видишь ли, и ты меня разлюбишь, и, победив себя, ты будешь говорить со мной надменно, как будто победил меня, а я пойду по улице, по улице…» Белла заплакала.

Мы вскоре попрощались, сославшись на дела, а вечером уехали из Москвы.

Стихотворение о пятнадцати мальчиках я полюбил сентиментально, и спустя пару лет в гостях у нашего редактора попросил Беллу прочитать его. Но она уклонилась. Мне стало обидно, так хотелось, чтобы и моя жена Мила услышала «Пятнадцать мальчиков» (Белла долгое время не включала его в свои книги).

Прощаясь с нами в этот вечер, Белла сунула мне в карман сложенный конвертом лист бумаги. В машине я развернул подарок. На верхней стороне было написано: «Дорогому и любимому Бобке от Беллы». Внутри – стихотворение «Пятнадцать мальчиков». Когда Белла успела написать, ума не приложу, а рукопись храню как реликвию.


ПЯТНАДЦАТЬ МАЛЬЧИКОВ

Пятнадцать мальчиков,

а может быть, и больше,

а может быть, и меньше,

чем пятнадцать,

испуганными голосами

мне говорили:

– Пойдем в кино

Или в музей изобразительных искусств?

Я отвечала им примерно вот что:

– Мне некогда.

Пятнадцать мальчиков

дарили мне подснежники.

Пятнадцать мальчиков

испуганными голосами

мне говорили:

– Я никогда тебе не разлюблю.

Я отвечала им примерно вот что:

– Посмотрим.

Пятнадцать мальчиков

теперь живут спокойно.

Их любят девушки —

иные красивее, чем я,

иные – некрасивей.

Пятнадцать мальчиков

преувеличенно свободно,

а подчас злорадно,

приветствуют меня при встрече —

приветствуют во мне при встрече —

свое освобожденье, нормальный сон и пищу.

Напрасно ты идешь, последний мальчик.

Поставлю я твои подснежники в стакан —

и коренастые их стебли обрастут

серебряными пузырьками.

Но, видишь ли,

И ты меня разлюбишь.

И, победив себя,

ты будешь говорить со мной надменно,

как будто победил меня.

А я пойду по улице, по улице…




Автограф стихотворения Б. Ахмадулиной «Пятнадцать мальчиков».


О том Беллином приезде у меня осталось очень мало воспоминаний. И мы были не в духе, и в журнале что-то расстроилось, и Белла была сама не своя.

Помню только такой эпизод.

Я забежал к ней в номер гостиницы. Белла сидела на подоконнике, пускала мыльные пузыри. Присев на диван, я наблюдал за ней. На душе было муторно, ненастно. Белла молча подошла к столу, на котором вразброс валялись фотокарточки, выбрала одну из них и надписала: «Боба, милый мой, меня не забывай! Ни за что!»

Я понял, как ей необходимо побыть наедине с собой, и тихо вышел – пусть поплачет, облегчит душу.

На улице смотрю, стоит московский поэт, наш переводчик Владимир Соколов, и тоже грустный.

Судьба оказалась немилостивой к этому отличному русскому поэту. В молодые годы он потерял любимую жену – выбросилась в окно – и с горя пристрастился к бутылке. Жизнь потеряла смысл («Мне тридцать три, я чист, ищу Иуду»), но стихи Володя продолжает писать хорошие.

Мы пошли кушать пирожки.




Владимир Соколов


Володя все недоумевал, почему Белла подвела его. «Ведь договорились встретиться у гостиницы. Я торчу здесь уже битый час…»

Я не стал рассказывать Соколову, чем была занята Ахмадулина…

– Пока я ее ждал, сложилось стихотворение, не ахти какое, но все же, – улыбнулся Володя и записал мне в дар на бумажной салфетке:

Я в Тбилиси, Душети, там,

Где мы, празднуя, пили, пели,

Понял грусть по святым местам,

Что бытует и в нас, как в Белле.

Белла, Бэла! Мы застим свет:

Строим глазки, имеем виды?

Нет! Поплачь со мной как поэт —

Человек смертельной обиды.


Автограф В. Соколова.


Володя протянул мне ту салфетку и тоскливо посмотрел в глаза: «Все мы немного влюблены в Беллу».

Попрощавшись с Соколовым, я вернулся в гостиницу и показал Белле Володин набросок. Она очень удивилась:

– Почему смертельной обиды?!

* * *

В следующий раз Белла приехала в Тбилиси с Юрием Нагибиным. Позвонила нам из гостиницы, мол, приходите, да не задерживайтесь.

Немного робея перед маститым прозаиком, – Нагибин представлялся нам пожилым, благополучным, респектабельным, – мы с Эдиком постучались в дверь их номера.

Первые же минуты рассеяли наши опасения. Юрий принял нас запросто, словно давних знакомых, и мы быстро перешли на «ты».

Скажу в скобках. Наш новый редактор за каждым застольем повторял, что Борю можно охарактеризовать словами классика: он был на ты со всеми, с кем пил шампанское, а шампанское он пил со всеми.

Ресторан нашу компанию не устраивал. Решили пойти в хинкальную. Там было людно и шумно. Мы забрались в боковую комнатушку. Юра обшарил ее глазами – есть ли окно, и объяснил, что после фронтовой контузии у него остался страх замкнутого пространства. Мы ели обжигающие пальцы хинкали, запивая бочковым пивом.

Вечером мы с женой повезли чету Нагибиных («чета» применительно к Белле звучала для меня смешно, и я нарочно поддразнивал ее этим словечком) в загородный ресторан. Белла всю дорогу читала нам новые переводы. Милу особенно поразила строчка: «О господи, задуй во мне свечу». И она по сей день по любому поводу притворно вздыхает – о господи, задуй во мне свечу!

За столом я рассказал гостям недавнюю смешную историю. В Грузию приехала бригада из «Литературной газеты» во главе с Георгием Радовым, членом редколлегии. Верные традиции, мы повезли их в Свети Цховели. На одной из колонн этого храма висела икона с изображением Христа. Если смотреть на него долго и пристально, сын Божий начинает моргать. Все, кроме Радова, потрясены.

Только члену редколлегии «Л. Г.» Христос отказывается моргнуть. Сколько Радов ни вглядывался, сколько ни приближался и отдалялся, Христос упорно продолжал смотреть на него немигающими глазами.




Д. Эристави.

Христос.


Нагибин хохотал над злоключениями Радова, переспрашивал подробности, а под конец сказал, что напишет об этом рассказ. Я по-восточному щедро подарил ему сюжет, впрочем, с условием – право первой публикации принадлежит нашему журналу.

Час был поздний, домой возвращаться не хотелось, и мы решили поколесить по ночному Тбилиси.

Вдруг мне пришла в голову сумасбродная мысль побаловать гостей серными банями.

С трудом разбудив сторожа, мы спустились в подвальное помещение – «третий первый». Белла с Милой уступили нам, мужчинам, очередь, и мы погрузились в горячую воду бассейна.

Кстати, легенда об основании Тбилиси связана с этими бьющими из-под земли горячими источниками. Во время охоты грузинский царь Вахтанг подстрелил птицу, которая упала в воду. Царь поскакал за добычей и, увидев клубящийся пар, воскликнул: «Тбили» (теплый). Отсюда и пошло название города Тбилиси.

Юра о чем-то философствовал, сидя в бассейне, а мне было не до высоких материй. Голова кружилась от вина и серной лавы.

Сторож принес нам простыни, мы укутались в них, надели деревянные шлепанцы и уселись в предбаннике, словно древние римляне в тогах и сандалиях.

Юра все продолжал рассуждать, а Белла с Милой купались. Затем они завернулись в простыни. Мы блаженно курили.

Расплатившись со сторожем, я тронул машину и умудрился попасть задним колесом в откуда-то возникшую яму. Юра, Белла, Мила вышли из машины, стали подталкивать, а я нажимал на газ. Старались мы, вернее, шумели не напрасно. Из дворов высыпали заспанные мужчины и без всяких упреков дружно вытащили машину из колдобины. Юра полез в карман за деньгами, но Мила предупредила его бестактность: «Люди из добрых побуждений помогли нам, не обижай их деньгами». Тогда Юра подарил десятку сторожу. Я вспомнил, как Белла украдкой бросила деньги мальчику, торгующему цветами на мцхетской дороге.

Хашную еще не открыли, но рядом с ней стояла крохотная пекарня с тонэ – врытой в землю печью. Мы уселись на мешки с мукой, и какой-то старичок предложил достать чачу, виноградную водку. Пекарь нырнул в пылающую утробу тонэ, только ноги мелькали над землей, бросил на мешок перед нами тонкий горячий хлеб. Мы произносили напыщенные тосты, Белла читала стихи. А у дверей хашной уже собирался разный люд.


…Вы, пекари райской преисподней, где всю ночь сотворяется хлеб, мне жаль, что мой перевод «Мери» много несовершенее горячего хлеба, вознаградившего меня за этот труд… (Белла Ахмадулина)


Вскоре мы перекочевали в хашную. И погрузились в священнодействие – ели хаши. И тут негромко, но внятно Белла начала читать свои переводы Галактиона.

В Грузии не принято называть этого истинного народного поэта по фамилии – Табидзе, просто Галактион, понятно и близко сердцу.

Юре хаши не очень понравились («луковый суп в Париже был вкуснее»), но он добросовестно выполнял ритуал.

За соседним столиком громко поспорили хмельные люди. Один из них взял бутылку водки и преподнес нам со словами: «В благодарность за Галактиона». Но второй сказал с усмешкой: «Я тоже что-то умею». Он поставил на пол бутылку с лимонадом и легким щелчком ноги отбил пробку. Тут во мне заиграла кровь. Заказав десять бутылок лимонаду, я расставил их на полу и жестом пригласил умельца повторить коронный номер. Гордо оглядывая хашную, он лихо отбивал пробки носком ботинка…

Мы вышли на улицу. Глядим, старичок, что принес нам чачу, обнимает дерево и шепчет какие-то слова. Юра тоже обнял дерево и, раскачиваясь, забубнил: «Невероятно, невероятно, невероятно, не описать…»

У машины нас поджидал милиционер. Оказывается, я поставил ее под самым знаком запрета. Спор с милиционером не привел ни к чему, тогда я заявил ему: «Думаешь, если ты толще меня, то и умнее?» Но и этот аргумент не помог.




Д. Давидов, Б. Ахмадулина, М. Гасс, Ю. Нагибин, Б. Гасс


Пришлось прибегнуть к моей палочке-выручалочке в подобных случаях: удостоверению члена Союза журналистов. Блюститель порядка мгновенно подобрел и отпустил нас без штрафа, хотя и буркнул вслед:

– Я напишу на тебя в газету.

Белла вспомнила нашего друга Додика Давидова, замечательного фотографа и мастера варить черный кофе. Мы подняли его с постели, потребовали кофе. Давидов не только угостил нас отрезвляющим напитком, но и сфотографировал на память.

К гостинице мы подъехали совершенно обессиленные, разбитые. Однако Юра все же уговорил нас подняться в номер, обещая подарить свою новую книгу. На моем экземпляре он сделал такую надпись:


«Бобе Гассу – лихому человеку, спутнику по безумным Тбилисским ночам.

С любовью – Ю. Нагибин. 20. IX. 61»




Спустя несколько лет я получил от Нагибина другую книгу с автографом:


«Дорогой Боря, никогда не забить мне наших тбилисских странствий и хашную, о которой есть рассказ и в этой книге.

Обнимаю, твой друг Юра Нагибин»


Приведу этот рассказ полностью, может, кому и любопытно заглянуть в мастерскую писателя, сравнить прозу с жизнью.




Д. Эристави.

Хашная


«Щедрым, пиршественным изобилием встретила нас Грузия. Мне еще в Москве вдолбили: нельзя быть в Тбилиси и не зайти в хашную. Но оказалось, что хашные открываются в шесть часов утра, а к семи иссякает то бледно-серебристое освежающее чудо, которому хашные обязаны своим названием. Убедившись, что радостная, напряженная суета наших тбилисских дней, наполненных встречами, гостеприимством старых и новых знакомых, беготней по крутым улочкам старого города и поездками по окрестностям, не позволяет нам укоротить ночь, мы с женой решили совсем не ложиться спать и прийти к самому открытию хашной. Двое наших тбилисских друзей добровольно разделили с нами пытку бессонья.

Мы до одури петляли улицами Лвлабара, бродили по набережной Куры, восхищаясь грозной высотой Метехи, выхватившей из неба косяк звезд, карабкались по булыжным кручам и спускались в нестрашные пропасти старого города, полные сна и покоя. Мы заходили в пекарню, где старик – хабази, похожий на дервиша, не утруждая себя ни прощанием с близкими, ни с изъявлением последней воли, нырял в адову печь – тонэ, расшлепывал по ее раскаленным стенам комки теста. И в этом непрестанном ночном кружении я окончательно утратил то маленькое знание города, которое успел приобрести за минувшие дни.

Кура первая откликнулась на зарю, приняв на свое чистое, бледное тело брызги раздавленного граната, затем порозовели белые голуби в небе над Метехи. Но лица томившихся возле запертой хашной любителей освежающего блюда еще были во власти ночи: будто обдутые пеплом по тусклой желтизне, изглоданные страстным нетерпением и ожиданием чуда. Лишь полный веселый милиционер, гонявший с места на место очередь, был розов и прекрасен, как голубь.

Что за люди сгрудились перед хашной? Да самые разные. И труженики, и бездельники; и те, кому садиться за баранку тяжелого грузовика на долгую шоферскую смену, становиться к станкам, работать иглой, шилом, малярной кистью, мастерком, киркой и лопатой, и те, кому праздно носить бесцельную тяжесть рук в длинном, не для них родившемся дне…

К пяти часам, когда зеленые верхушки платанов окунулись в первую, робкую голубизну неба и занавески на окнах хашной уж не могли скрыть творившейся в таинственных недрах жизни, вдохновенное нетерпение толпы пересилило потуги милиционеров. Алчущие ввязли в стеньг, в окна, в двери хашной, как застигнутая зарей гоголевская нежить.

Думаешь, раз ты самый толстый, так ты и самый умный'? – уцепившись за ручку двери, кричал милиционеру маленький человек в комбинезоне, с огромными глазами раненого оленя.

Если будешь так выражаться, я про тебя в газету напишу! – грозил милиционер, исчерпавший все иные способы воздействия.

И началась то нежная, то яростная, то моляще-скорбная, то неистово-гневная игра с дверью. Ее тихонечко раскачивали, так что серебристо позванивало стекло; ее трясли, будто хотели напрочь вытрясти неумолимую дверную душу. Перед ней прыгали, чтобы заглянуть в мутный стеклянный зрак. Перед ней склонялись, будто желая поцеловать в железные губы замочной скважины. И жена за моей спиной очень тихо прочла:

...Не мог я отворить дверей,

Восставших между мной и ей.

И я поцеловал те двери.

Имеющие уши слышат! Ми убедились в этом, еще не успев погрузить ложки в то белесое, пахучее, полное как бы разваренных в мякоть костей, что представлялось мне студнем в его первом загустье и что было хаши. Перед нами возникла откупоренная бутылка кахетинского, которое мы не заказывали, а по залу катилось озвонченное мягким «л» имя:

Галактион!.. Галактион!..

Что было делать? И, взяв в руку стакан с вином, жена стала читать:

Венчалась Мери в ночь дождей,

И в ночь дождей я проклял Мери.

Не мог я отворить дверей,

Восставших между мной и ей.

И я поцеловал те двери…

И люди замерли над остывающим хаши, которого жаждали пуще манны небесной, над хаши, только что щедро заправленным чесноком, над пригубленными стаканами, и замер с подносом в руке глава, слуга и кудесник этого полуподвального царства, и оборвали свой бег Тамара и Нисана, царицы, прикинувшиеся официантками, и стоял в дверях блюститель порядка, уже не голубь, но и не милиционер, скорее, убаюканный музами Марс на празднике небожителей.

…Все плакал я, как старый Лир.

Как бедный Лир, как Лир прекрасный.

Последние строки расколдовали это совсем не спящее, но такое же зачарованное на полуслове, полужесте, на незавершенном движении царство…

А затем кто-то, рыдая, читая «Мерани», и мы поочередно читали по-русски и по-грузински снова Таяактиона Табидзе, и Симона Чиковани, и Ираклия Абашидзе, и наконец-то – мужское, сильное, жалкое и грозное, как заклинание:

Когда мы рядом в необъятной

Вселенной – рай, ни дать, ни взять.

Люблю, люблю, как благодать.

Осенний взгляд твой беззакатный.

Невероятно, невероятно, невероятно,

Не описать!..

Я так и не распробовал тогда вкуса хаши, но зато меня до дна пронял терпкий и сладкий вкус грузинского поэтического слова. Удивленно, благоговейно мне думалось: как прекрасно и страшно быть поэтом Грузии!»


Перечитывая этот рассказ, я поймал себя на неточности. Предваряя его, следовало написать не «сравнить прозу с жизнью», а «как в прозе опоэтизируется жизнь». Но исправлять не захотелось. Решил, лучше расскажу о том, как иногда в поэзии приземляется жизненный случай.

Наш друг, поэт Александр Межиров, взахлеб рассказывал мне о холодном сапожнике на Верп иском спуске. У Саши отлетела подметка, и пока сапожник прибивал новую, Межиров читал ему стихи о Грузии. Закончив работу и получив деньги, сапожник вдруг снова приладил ботинок и вбил еще один гвоздь – «Это за поэзию!»

Межиров почему-то переместил этот факт в область скрытых доходов, и вот что у него получилось:

Сапожник мой, госмастерских противник,

Прижимист. Экономит матерьял.

Мы с ним договорились за полтинник,

Но он, как видно, мне не доверял:

– ОБХС ползет из всех лазеек,

И фининспектор слишком частый гость. —

Когда я вынул пятьдесят копеек,

Он вбил в мою подметку лишний гвоздь.

И, сохранив полтинник этот в тайне,

Закрыл свою хибарку на засов.

* * *

Я благодарен судьбе за то, что она свела меня с Константином Лордкипанидзе – писателем, наделенным ярким, брызжущим талантом, врожденным редактором, придирчивым и смелым, но не безоглядно. Заботясь о позиции и репутации журнала «Литературная Грузия», который был создан по его же инициативе в 1956 году, К. Л. упорно подбирал сотрудников, восприимчивых к его требованиям. Недаром он любил говорить: «Гений в редакции должен быть один, им буду я».

Детство, видно, выпало ему несладкое («меня как палку прислонили к очереди за хлебом»), в зрелые годы он влюбил в себя прекрасную Мери Нижарадзе, которая, вопреки пословице, дала ему больше, чем может дать самая красивая женщина, – посвятила успехам мужа всю себя. И К. Л. принял эту жертву. А в стихотворении о Мери признался, что видит ее распятой на кресте. Ну а себя… «Но ведь рядом с Христом распяли и бандита».

Мы часто гостили у Мери Спиридоновны, ощущали доброту ее сердца, злоупотребляли ее отзывчивостью. Однажды я повез к ней на дачу в Мцхета Булата Окуджаву. Мы сидели на веранде, Булат пел свои песни под гитару, рассказывал о том, как его мама выращивает на балкончике московской квартиры грузинскую зелень. И тогда Мери запела грустную колыбельную. Булат слушал зачарованный. А когда она закончила, Булат отложил гитару и сказал: «Где поет Мери Спиридоновна, моим песням делать нечего».

Вскоре Окуджава прислал нам из Москвы стихотворение с посвящением Мери Лордкипанидзе.

Вернемся к вечеру. Лети, машина старая!

Водитель, научи ее летать.

Вернемся к вечеру. И у подъезда стану я

Бока ее подбитые латать.

И голосами хриплыми фазаньими

Аукнется под старой Мцхетой бег,

И повернутся домики фасадами…

А на Арбате ныне первый снег.

Поет грузинка. И кочует пение,

Как вечный странник, из жилья в жилье…

О, есть ли что на свете колыбельнее,

Чем эта колыбельная ее?

И дети спят. Мужчины горько плачут.

Кто это там идет за нами вслед?

Чем только, чем за эти слезы платят?

А на Арбате ныне первый снег.

Еще вернемся мы к своим печалям,

К своим воспоминаньям, берегам,

Как пароходы грузные причалим.

Лети, машина! Крылья – по бокам!

Осенний рыжий бог спешит по рощицам,

Веснушчатый веселый человек.

Пускай пророчит. Хватит осторожничать…

А на Арбате ныне первый снег.

Помню, как Белла, погостив у М. С. несколько дней, стала называть ее «деда» – мама.

Мери умирала как и жила – мужественно и мучительно. Метастазы разъедали ее организм, но не волю.

Когда я, приехав в Израиль, положил меж камней Стены Плача записку с именами Милиных и моих родителей, то рядом написал: Мери Спиридоновна Лордкипанидзе.

Ходить по земле, неся свою ношу, ей было тяжело, может, земля ей станет пухом…

К. Лордкипанидзе прославился романом «Заря Колхиды», типично соцреалистическим произведением, написанным очень талантливо. Он создал много рассказов, сценариев и… журнал «Лит. Грузия».

Оттопыренные и чуть расплющенные кверху уши К. Л. ловят, словно локаторы, каждый шорох слова, малейшее отклонение от стилистического курса. При чтении или разборе произведения он чуток и насторожен, как взведенный курок.

Честь его вкусу мог бы составить такой случай.

Зная о невзгодах Б. Пастернака, К. Л. решил напечатать его стихотворение. Но ему пришлось не по слуху одно слово, и К. Л. написал об этом автору. Пастернак согласился с замечанием, заменил это слово другим, а вскоре прислал еще письмо:


«Дорогой Константин Александрович,

Я давно хотел поблагодарить Вас за внимание и поддержку, которую Вы мне так благородно оказываете последние годы. Я получил Вашу телеграмму, и в ответ на нее скажу, что только «Июль» был помещен один раз в «Знамени», остальные же не печатались. Прилагаю вам еще несколько стихотворений, написанных недавно, после нового, очень долгого пребывания в больнице. Я их посылаю Вам только для интереса, нисколько не навязываю и без всякого притязания, чтобы они были напечатаны, так как сам прекрасно вижу, как они скучны и бесцветны. Я это говорю без ложной скромности и без всякой горечи, потому что никакие другие стихотворения у меня сейчас быть не могут. Я их пишу как-то между делом, не в полную силу и без достаточной души по многим причинам. Во-первых, потому что время, вследствие моих частых и многомесячных больничных провалов, кажется мне каким-то промежуточным, переходным и непрочным… Во-вторых, # в той, неизвестно насколько продолжительной, передышке, которая мне дается до конца или до нового заболевания, писание стихов значит очень мало и не может занимать много места. Кроме того, много от меня требует и много мне дает завязавшаяся у меня в последнее время западная переписка по разным поводам: сегодня – о Рабиндранате Тагоре по вопросу его лондонского биографа, завтра – о Фаусте по просьбе какого-нибудь музея на месте его (Фауста!!!) рождения близ Штутгарта, и пр. и пр.

Крепко, крепко жму вашу руку.

Ваш Б. Пастернак 22.6.1958»


– Как бы ни так, – возразил К. Л., глядя на нас через очки, – «только для интереса», зашлите их немедленно в номер, всю подборку!

Меня К. Л. взял сотрудником в журнал со свойственной ему поспешностью и решительностью. Решительность его заключалась в том, что до меня в штате редакции уже числилось три еврея.

Окончив университет, я поступил аспирантом-заочником в МГУ. Но вскоре почувствовал, что копаться в архивах не по мне, и решил попробовать силы в художественном переводе. (В Израиле Бог чуть было не проучил меня за строптивость – внедрение в жизнь началось с того, что я был направлен на курсы архивных работников. И вновь сбежал). Первый же мой перевод понравился К. Л., и он «из-под земли достал» еще одну штатную единицу.

Через полгода, когда ответсекретарь, не поладив с редактором, перешел в издательство, К. Л. предложил мне это место. Для меня, начинающего переводчика и «зеленого» журналиста, назначение на такую должность было неожиданным и заманчивым. Но… «Как я могу занять место близкого товарища, – смутился я, – ведь он ушел не по доброй воле». К. Л. вдруг повеселел, заговорил о чем-то другом, постороннем. Кажется, ему пришлись по душе мои сомнения.

На другой день он привел в редакцию нового ответсекретаря – очеркиста Элизбара Зедгинидзе. А через несколько месяцев вся редакция взвыла. Я же казнил себя, ругал за необдуманный отказ. Верность товарищескому долгу обернулась изменой журналу.

Однажды К. Л. вызвал меня в кабинет и показал бездарнейший плакат.

– Смотри, что хочет Элизбар печатать на обложке. Чем это кончится? Куда мы идем?

Я виновато понурил голову. Вскоре Зедгинидзе перешел на творческую работу (писать очерки о колхозниках), а я был утвержден на должность ответсекретаря и стал членом редколлегии. И все же Элизбар успел сделать полезное дело – уговорил нас съездить с Нагибиным и Беллой в Кахетию…




Константин Лордкипанидзе и Белла Ахмадулина.

Фото Павла Антокольского


Бывало, К. Л. неделями не появлялся в редакции.

Однако ни строчки не проходило без его одобрения.

Он мог из-за одного материала, полученного в последнюю минуту, сломать верстку, перекроить весь номер, задержать выход журнала на неделю. Так произошло с главами из повести К. Паустовского о Грузии и чуть было не случилось с поэмой Б. Ахмадулиной о Пастернаке.

Узнав откуда-то, что Паустовский завершил повесть, в которой рассказывается и о нашем художнике-самородке Пиросмани, К. Л. приостановил номер и срочно командировал меня в Москву с наказом без повести не возвращаться.

Повесть эта лежала в журнале «Октябрь», ждала своей очереди. Я прочитал ее в редакции, отобрал главы о Грузии (их оказалось немало) и по настоянию сотрудников «Октября» дал молнию в Крым Паустовскому с просьбой разрешить нам опубликовать фрагменты. Паустовский ответил так же молнией. С телеграммой в руках я заявился в редакцию и предложил машинисткам тройную плату за скорость. Бедняги печатали всю ночь. Я улетел дневным рейсом, мысленно бахвалясь перед К. Л. раздобытым материалом…

Поэму Б. Ахмадулиной о Пастернаке (без упоминания его имени) я получил по почте, и тут же помчался к редактору в Мцхета. К. Л. внимательно прочитал и спросил: «О ком это?» Я честно ответил: «О Пастернаке».

– Чудесно написано, а Борис Пастернак наш друг и великий поэт, – отреагировал К. Л. и без всяких подписал в набор.

«Главы из поэмы» благополучно миновали рифы цензуры, однако в верстке К. Л. подчеркнул слово «низкого». В любом другом случае я бы безоговорочно снял непонравившееся редактору слово. Стоит ли артачиться из-за мелочи, когда речь идет о такой интересной публикации? Но в данном контексте… Для ясности приведу этот отрывок.

«… Стояла осень, и она была

Лишь следствием, но не залогом лета.

Тогда еще никто не знал, что эта

окружность года не была кругла.

Сурово избегая встречи с ним,

я шла в деревья, в неизбежность встречи,

простор его яйца, в протяжность речи…

Но рифмовать пред именем твоим?

О, нет.

Он неожиданно вышел из убогой чащи переделкинских дерев поздно вечером, октябре, более двух лет назад. На нем был грубый и опрятный костюм охотника: синий плащ, сапоги и белые вязаные варежки. От нежности к нему, от гордости к себе я почти не видела его лица – только ярко-белые вспышки его рук во тьме слепили мне уголки глаз. Он сказал: «О, здравствуйте! Мне о вас рассказывали, и я вас сразу узнал». И вдруг, вложив в это неожиданную силу переживания, взмолился: «Ради Бога, извините меня! Я именно теперь должен позвонить». Он вошел было в маленькое здание какой-то конторы, но резко вернулся, и из кромешной темноты мне в лицо ударило, плеснуло яркой светлостью его лица, лбом, скулами, люминесцирующими при слабой луне. Меня хватил сладко-ледяной, шекспировский холодок за него. Он спросил с ужасом: «Вам не холодно? Ведь дело к ноябрю»,и, смутившись, неловко впятился в низкую дверь.

Прислонившись к стене, я телом, как глухой, слышала, как он говорил с кем-то, словно настойчиво оправдываясь перед ним, окружал его заботой и любовью голоса. Спиной и ладонями я впитывала диковинные приемы его речи – нарастающее пение фраз, доброе восточное бормотание, обращенное в невнятный трепет и гул дощатых перегородок. Я, и дом, и кусты вокруг нечаянно попали в обильные объятия этой округлолюбовной, величественно деликатной интонации. Затем он вышел, и мы сделали несколько шагов по заросшей пнями, сучьями, изгородями, чрезвычайно неудобной для ходьбы земле. Но он как-то легко и по-домашнему ладил с корявой бездной, сгустившейся вокруг нас, – с выпяченными, дешево сверкающими звездами, с впадиной вместо луны, с грубо поставленными, неуютными деревьями. Он сказал: «Отчего вы никогда не заходите? У меня иногда бывают очень милые и интересные люди – вам не будет скучно. Приходите же! Приходите завтра». От низкого головокружения, овладевшего мной, я ответила почти надменно: «Благодарю вас. Как-нибудь я непременно зайду»…


Внутреннее чутье мне подсказывало, что это «низкого» в сочетании с головокружением несет большую эмоциональную нагрузку, и до боли захотелось оставить его в тексте.

Получив сигнальный экземпляр, К. Л. рассердился на меня, хотел даже заново отпечатать всю форму (скорее, мне в наказание), но вскоре отошел и подписал номер к распространению.

В качестве редактора К. Л. терпеливо и настойчиво прививал нам, молодым сотрудникам, свою позицию. А убедившись в нашей верности журналу и уважению к проводимой редактором линии, разрешал порезвиться. Конечно, с условием, что гений в редакции один!..

К. Л. как-то написал резкую статью о градостроительстве, назвав ее «Любовью продиктовано». Перефразируя его, скажу: когда я писал о Константине Лордкипанидзе, только любовь водила моим пером!..

Итак, Элизбар Зедгинидзе пригласил нас с женами в Кахетию. Из его уговоров можно было заключить, что кахетинцы живут одной мечтой: как лучше принять элизбаровых друзей.

Группа составилась на две машины. Элизбар, убедившись, что мы не шутим и народу набралось будь здоров, скромно отступился, мол, если нет в машине места, он готов не ехать. «Как, – возмутился К. Л., – ты нас уговаривал, мы уже Беллу с Нагибиным пригласили, а сам сейчас в кусты?! Не волнуйся, для тебя найдется местечко, в крайнем случае, сядешь к кому-нибудь на колени», – и редактор смерил взглядом своего вертлявого, крохотного ответсекретаря.

Рано утром наш кортеж двинулся в сторону Кахетии. Мы умышленно не позавтракали, уповая на местную кухню. Стоило проехать мост, служащий символической границей, и наш вожак К. Л. начал хождения по закусочным в поисках цыплят черного пера. Всюду, как на зло, оказывались белые куры. К. Л. возмущался: «Не могу же я кормить гостей инкубаторскими заморышами!» И мы, укрощая аппетит, ехали дальше.

В одной деревне мы увидели крестьянина, торгующего прямо на дороге свежим мясом. К. Л. и я, два шофера, подошли к нему. Слово за слово, и крестьянин предложил накрыть за умеренную цену стол у себя во дворе. Вино из квеври, горячие хлеба, соленья, хашлама – огромные куски говядины, вареные со специями, – шашлыки и свежий сыр. Как было устоять? Мы завернули во двор.

Хозяйка и две ее дочки уставили дощатый стол всевозможными закусками, а крестьянин колдовал над котлом с хашламой.

Девочки побежали к дому, принесли хрестоматию и стали сравнивать знаменитого гостя (узнали К. Л. в лицо) с портретом в книге.

Мы перекусили, выпили, девочки играли на чонгури, пели. В конце двора варился виноградный сок, из него получается пеламуши – пальчики оближешь. Но пока сусло остывало, лошадь вылакала полкотла.

Эдик заявил: «По усам текло, а в рот не попало». Элизбар нахохлился – русскую пословицу переврали, испортили, должно быть: «По усам текало, а в рот не попало». Так благозвучнее. Нагибин настаивал, дескать, если уж на то пошло, лучше: «По усам текло, а в рот не поило». Мы хохотали, еще бы, ведь Элизбар разбирался в русском языке почти как Юра в хаши.

Белла что-то шепнула мужу на ухо, и Нагибин вдруг совершенно серьезно начал каяться. Да, он ошибся, злоупотребил грузинским гостеприимством, и во искупление греха готов немедленно усыновить Элиз бара. Тут мы уж чуть не попадали со скамеек.

Утром я спросил у Нагибина: «С чего это ты решил усыновить человека, годного тебе в отцы?»

– Элиз бар в тот момент показался мне таким маленьким, – засмеялся Юра.

В одном из эссе Белла Ахмадулина так описала наш кахетинский пир:


«Однажды осенью в Кахетии мы сбились с дороги и спросили у старого крестьянина, куда идти. Он показал на свой дом и строго сказал: «Сюда». Мы вошли во двор, где уже сушилась чурчхела, а на ветках айвы куры вскрикивали во сне. Здесь же, под темным небом, хозяйка и ее две дочери ловко накрыли стол. Сбор винограда только начинался, но квеври – остроконечные, зарытые в землю кувшины – уже были полны юного, еще не перебродившего вина, которое пьется легко, а хмелит тяжело…»


И еще упоминание о нем в статье о Г. Табидзе.


«… Так я поверила вам, старый кахетинский крестьянин, чьи руки можно читать, как книгу о щедрой земле, о долгом труде. Спасибо вам, что вы позвали нас в дом только за ту заслугу, что мы были путники, бредшие мимо, что луна вставала над виноградником, что стихи Галактиона, сложные для некоторых специально ученых людей, для вас были вовсе просты…»


Вечерело, когда мы, тепло попрощавшись с хозяевами, поехали дальше.

Наконец мы набрели на какой-то постоялый двор. Элизбар бодро, то и дело подтягивая по странной привычке штаны, направился к администратору. И вскоре вышел довольный собой и переговорами. «Порядок, – сказал он, мужчины обеспечены ночлегом». К. Л. угрожающе надвинулся на него: «А женщины?!» Элизбар пожал плечами. Забыл что ли о них. Тогда К. Л. и я пошли к администратору. В коридоре гостиницы мы услышали вопль: «Что я вам, белый медведь?» Оказывается, незадачливый путник полез под душ, не поинтересовавшись заранее, есть ли горячая вода в этой забытой богом ночлежке. У К. Л. отпала всякая охота разговаривать с администратором, и мы поехали в сторону Цинандали.

Не помню, как мы очутились в доме председателя колхоза. Он был лично знаком с К. Л. и принял гостей с царскими почестями.

Кахетинцы – народ хлебосольный и немногословный. Поэтому я немного сдрейфил, когда хозяин дома, а значит и тамада, назначил меня своим помощником и виночерпием. Говорил он просто, коротко. Я должен был «развивать его идеи» и следить за тем, чтобы у всех стаканы были наполнены до краев.

Тост за К. Л. я оформил таким рассказом:

– Как-то мы с товарищем бродили по Кахетии, просто хотелось развеяться, отстраниться от дел, найти в езде забвение. Проезжая мимо неуклюжего особняка, мы вспомнили, что в нем живет брат нашего друга, грузинского писателя Натрошвили. И постучались к нему в дверь. Мы представились приятелями Георгия и передали привет от брата. Тот пригласил нас войти в дом. Но мы заколебались. Он вторично предложил: «Вошли бы…» Мы сдуру отказались. Через несколько дней Г. Натрошвили при встрече намылил мне шею: «За что ты обидел моего брата? Пока он с вами беседовал, женщины зарезали цыплят, накрыли стол. А вы убежали. Некрасиво!»

И сейчас, подымая бокал за Константина Лордкипанидзе, я хотел бы сравнить его книги с тем немногословным кахетинцем. На первый взгляд произведения К. Л. скромны, непритязательны. Они как бы только приглашают читателей: «Вошли бы…» Но за этой неброскостью скрывается великое обилие яств – художественные находки, отточенные фразы, выпуклые образы…

Председатель отпустил нас только в полдень.


Привал мы устроили на Гомборском перевале. Отдыхали на зеленой полянке. И только Элизбару не сиделось на месте. Тогда Белла шутливо отшлепала его, мол, он наш приемный сын и должен уметь вести себя в обществе. Элизбар подтянул штаны, притворно надулся и прилег, положив голову на мамины колени. Белла принялась расчесывать ему волосы как ребенку. Мила шепнула мне: «Как сильна в Белле природная тяга к материнству, жаль, что нет у нее детей». А я вспомнил, как часто Белла во время пиров предлагала мне незаметно для других выпить за моих крошек Маришку и Фелика. Через несколько лет Белла удочерила прелестную Анну.

Обычно К. Л. мгновенно вспыхивал, но так же быстро отходил. Но случались и исключения. Расскажу потешный эпизод.

Будучи редактором журнала «Цискари», К. Л. опрометчиво снял с работы комсомольского поэта. Расплата не заставила себя долго ждать.

Перед окнами редакторского кабинета, которые выходили на тихую улицу, вдруг возник шарманщик и завел бесконечную однообразную музыку.

К. Л. распахнул окно и попросил пока что вежливо прекратить концерт. Но тот и ухом не повел.

На второй день с утра улицу вновь огласили звуки шарманки. К. Л. не на шутку рассердился, однако найти управу на музыканта не смог.

Третье утро стало точной копией предыдущих дней. Редактор приказал сотрудникам выдворить назойливого шарманщика. А через полчаса тот как ни в чем не бывало занял свой пост. Он крутил шарманку, изредка поглядывал на затаившегося комсомольского поэта, который многообещающе размахивал пачкой денег.

К. Л. потерял покой и даже, как потом признался, сон. Работа редакции была парализована. Наш поэт довольно потирал руки.

Но в конце концов и ему осточертела эта страшная месть, а может, деньги кончились? Жизнь редакции вернулась в нормальное русло. И все же К. Л. с тайным страхом нет-нет, да выглядывал в окно, ища глазами шарманщика.

Случай этот послужил ему хорошим уроком. С того дня К. Л. больше не увольнял нерадивых сотрудников, а пристраивал в другие редакции.

* * *

В то смутное время проклевывалось новое поколение русской поэзии, и мы страстно желали привлечь молодых поэтов к сотрудничеству в «Лит. Грузии». Но как? Одними скромными гонорарами за переводы заманить их было очень трудно. Вот мы и прибегли к «маленьким хитростям». Стали печатать рядом с переведенными стихами оригинальные произведения русских поэтов. Так налаживались связи, завязывались дружеские отношения. Русские поэты все чаще приезжали к нам, и мы получали помимо переводов еще и стихи, внушенные грузинскими впечатлениями. Такие подборки мы вскоре стали печатать и без обязательного соседства с переводами.

Стихотворение о Грузии, заключающее поэму Б. Ахмадулиной о Пастернаке, послужило лишним предлогом для опубликования всех глав. Хотя эта публикация не осталась безнаказанной. Белла ни разу не упоминает имени героя поэмы, однако «Комсомольская правда», неэтично раскрыв кавычки, обрушилась на нас с резкой статьей. Одного только не учли комсомольские вожди – благородного характера грузин. Борис Пастернак слишком много сделал для грузинской поэзии, и никто не стал наказывать нас за поэму о нем.

Раз уж к слову пришлось, низко поклонюсь Грузии, радушию ее народа и повторю вслед за Беллой: «Он утверждал: между теплиц и льдин, чуть-чуть южнее рая, на детской дудочке играя, живет вселенная вторая и называется – Тифлис».

Помню, мы с Беллой зашли к моему приятелю в ЦК, а вечером она мне сказала на прощание: «Что вы за народ, грузины? У вас даже в ЦК работают милые люди». Вообще Белла воспринимала меня только в контексте с Грузией, и это мне понятно, но почему Виктор Некрасов, даря мне, уже израильтянину, в Италии свою фотокарточку, подписал:

«О, Грузия! Приятно с ней встретиться в Венеции!

В. Некрасов 2.12.88»-




не знаю. Впрочем, догадываюсь…

Совсем недавно мне позвонил племянник Девик Гахокидзе и поздравил. Я не понял, с какой радости. Он удивился, ты не читал в книге «Избранное» Беллы Ахмадулиной стихи о Бобе и Эдике? Я не поверил своим ушам.

Белла, родная, вспомнила нас в новом тысячелетии и, словно в подтверждении моих слов о «контексте с Грузией», прислала стихотворный привет.

В грехах неграмотных не каясь тех,

кто явился мне вчера,

мое печальное: нахвамдыс[1]

сказать и страшно, и пора.

Сгущается темнот чащоба.

Светильник дружества погас.

С поклажей: «Боба, гамарджоба[2]»,

в чужбину канул Боба Гасс.

И Эдик Елигулашвили,

что неразлучен с Бобой был,

в той вотчине, что много шире

и выше знаемых чужбин.

* * *

Воспользовавшись таким прекрасным предлогом, как всесоюзный съезд писателей, мы решились на публикацию в одном номере и воспоминаний о встречах с Б. Пастернаком, снабженных редкими фотокарточками, и статьи М. Зощенко, и стихов А. Ахматовой.

Цикл стихов Анны Ахматовой попал к нам кружным путем. В одном из писем Белла сообщала нам: «…Может, вы получите несколько переводов от Иосифа Бродского – я дала ему немного подстрочников. Говорят, он прекрасно переводит. Будьте к нему приветливы…» Я сочинил Бродскому письмо с просьбой прислать переводы и оригинальные стихи, авось, напечатаем. И. Бродский не замедлил с ответом, прислал свои стихи и обещал вдогонку подбросить и переводы. А тут подоспела и повторная просьба Беллы: «Если получите переводы Бродского, будьте к ним, пожалуйста, добры». Но переводы все не поступали, а номер был почти готов. Хотя недоставало «изюминки». Зная о дружбе Бродского с Ахматовой, я поинтересовался в очередном письме, нельзя ли разжиться неизвестными стихами великой поэтессы? Бродский переадресовал мою просьбу Л. К. Чуковской, которая любезно откликнулась на мое письмо.


«Уважаемый тов. Гасс!

Иосиф Александрович Бродский сообщил Вам истинную правду. Я действительно имела честь работать с Анной Андреевной Ахматовой над составлением ее последнего сборника «Бег времени». У меня на столе лежат до сих пор папки с проверенной А. А. и мной машинописью – копия того, что было сдано в издательство. Таким образом, у меня на руках остались стихотворения – их немало! – которые редакция из сборника удалила.

После кончины А. А. большинство этих стихотворений были напечатаны в журналах. Теперь у меня осталось немногое, но драгоценное. Объясняю, что:

Первое. Несколько – 3-4-5 стих. из «Бега времени», либо нигде не печатавшихся, либо печатавшихся очень давно (в двадцатые годы). Второе. Вам, наверное, известно, что Ахматовой был написан целый цикл стихов, посвященных событиям 37–38 гг. Из этого цикла только три стихотворения напечатаны у нас. А ведь «Реквием» по-русски и не по-русски, к стыду нашему, напечатан только за границей.

На моих глазах в 62 г. А. А. предложила его журналу «Новый мир» – не напечатали. Включила «Реквием» в «Бег времени» – выкинули. А между тем, это великое произведение русской поэзии, и чем скорее оно будет опубликовано, тем лучше. Имеет ли смысл послать вам «Реквием»? Или прислать отдельные стихи разных лет? Телеграфируйте, я вышлю немедленно. Однако зря посылать «Реквием» мне не хочется – если шансов нет совсем.

Жму руку

Л. Чуковская»


«Реквием» я не стал даже просить, хотя безумно хотелось прочитать его. А подборку малоизвестных стихов Ахматовой мы включили в номер, да еще съездовский, снабдив врезкой, написанной Лидией Чуковской.

Однако перед засылом в набор произошла осечка. Один из членов редколлегии запротестовал – зачем нам печатать публиковавшиеся, пусть давно, стихи Ахматовой, да и вообще не стоит лезть на рожон.

Единственный выход, который мы видели для спасения подборки, был прост, но чреват неприятностями – снабдить материал шапкой «Первая публикация». Эта рубрика была у нас традиционной, и мне ничего не стоило поставить клише.

Боже, какой бурный протест вызвало наше самовольство у Лидии Корнеевны.


«Нет, уважаемый Борис Львович, извинить самоуправство редакции я не могу, – писала она возмущенно, – оно неизвиняемо. Лайте в следующем номере исправление ошибки…»


Мы не стали упрямиться.

Вскоре я ушел из журнала, но о благом намерении напечатать стихи Иосифа Бродского и сейчас приятно вспомнить. А лично познакомиться с Бродским мне так и не довелось. Хотя мы и встретились в Венеции. Иосиф Александрович держался отчужденно, а может, мне он только показался немного надменным. Во всяком случае, я не стал представляться ему и только повторял про себя стих одного несостоявшегося поэта:

Ты теперь не там живешь,

Не так живешь.

Ты меня не так поймешь,

Вовсе не поймешь…

Другим радостным событием для нас стала декада русской литературы. Замаячила возможность съездить в Москву для сбора материала и выпустить приличный номер.

Редактор легко согласился с нашими доводами, и вот Эдик и я очутились в столице.

Нагибины жили на даче в Красной Пахре. Мы созвонились, и Юра в тот же день прислал за нами машину. Захватив художника Ю. Васильева, мы поехали в Пахру.

В мужнином доме Белла казалось смирной, послушной, исполнительной. Мы уселись вокруг заблаговременно накрытого стола. К пиру подоспел и сосед их по даче Павел Антокольский. Кутить договорились по грузинскому обычаю – с тостами. Тамадой выбрали Беллу.

К Юре зашел на деловой разговор кинорежиссер, и они удалились в другую комнату.

Белла произносила тосты, пила наравне с мужчинами, а когда вернулся Юра, мягко упрекнула его: «У нас ведь грузинский стол, гостей не оставляют». Нагибин скривил улыбку: «Для нее это Парнас, а для меня – парнаса».

Антокольский поинтересовался, как продвигается у Васильева коллекция фаллосов. Художник в ту пору увлекся лепкой мужских членов. В его доме, куда ни посмотришь, всюду торчали фаллосы. Антокольский принялся доказывать, что Гоголь в известной повести подразумевал под носом именно детородный член. И оба слова ведь состоят из трех букв…

Вскоре мы перешли к Антокольскому – на грузди. Хозяин решил увековечить нашу встречу, он фотографировал нас с разных точек, даже на стол забрался. Но в последнюю минуту выяснилось, что он забыл снять колпак с объектива – напрасно мы так старательно позировали.

Взамен карточек П. Антокольский подарил нам свои книги. Мне он надписал:


«Милому Боре Гасс, не поминайте ни Красной Пахры, ни Вьетнама, ни Москвы, ни улицы Воровского (нет, ту улицу как раз надо поминать лихом!)

Павел 5/V-62»




Автограф П. Антокольского.


Мы вернулись к Нагибиным, пили напропалую, слушали песни Окуджавы. Белла не отставала от мужчин, и, даря мне книгу «Струна», написала такими каракулями, что я и сейчас с трудом разбираю слова:


«Боба! Гамарджоба!

Боба, как трудно, как невозможно мне жить без вас.

Боба, без вас я не могу.

Белла»




Автограф Б. Ахмадулиной.


Погостив в Пахре два дня, мы всей компанией вернулись в Москву.

Юра водил нас по городу, мы слушали этого чудесного рассказчика.

Смешно, но у меня в памяти застряло, как он начинал большинство своих историй: «Вот, когда я был женат на Ире… Вот, когда я был женат на Тане…»

Любопытная параллель – Вася Аксенов часто начинал свои рассказы так: «Вот, когда я подрался с Ваней… Вот, когда я подрался со Стасиком…»

Один из первых экземпляров «Свечи» я послал Васе Аксенову. К моему удивлению, он ответил очень быстро и по-доброму.


«8 октября 84

Дорогой Боря!

Спасибо за книжку. Я прочел ее просто с наслаждением, как будто в жаркий день выпил «воды Логидзе» на проспекте Руставели. Представляю, как ты тоскуешь по Тбилиси и по тем временам, если даже я по ним скучаю. Москва из ностальгического ряда выпала, наверное, потому, что связана с «кувшинными рылами» соцреализма, а ностальгией стали Крым и Грузия, куда мы всегда удирали.

Лучше всего и столько любовно получился у тебя образ Белки. Между прочим, я только что напечатал статью о ее работе в «Гранях» №. 133; там есть отражение и описанным тобой эпизодов.

Я у тебя там получился, как американцы говорят, tough, а между тем только ведь один раз и подрался, да и то по идеологическим мотивам. Впрочем, это мне только прибавляет.

Вспомнил сейчас, как оказался за знаменитым столом Гудиашвили с фингалом под глазом.

Не собираешься ли ты в Штаты? Будем рады тебя принять в Вашингтоне. Как сложилась твоя жизнь в Израиле? Я у вас еще не был, но все время собираюсь.

Давай держать связь.

Обнимаю Твой Вася»






В конверте я обнаружил и Васину книгу с дарственной:

«Дорогому Боре Гассу в память о тифлисских падениях и воспарениях.

Washington В. Аксенов»






Василий Аксенов


У нас была назначена встреча с Борисом Слуцким.

Предоставив Нагибиным законный отдых, мы пошли на свидание. Слуцкий принес с собой несколько стихов, Эдик же передал ему подстрочники.


На прощание Борис Слуцкий дал нам еще стихотворение, предупредив: «Навряд ли сможете напечатать, но попробуйте».

Номер был декадный, «русский», и стихотворение проскочило. Приведу его полностью, ибо я вовсе не уверен, что оно печаталось еще где-нибудь.

Когда русская проза ушла в лагеря,

В землекопы, а кто похитрей – в лекаря,

В лесорубы, а кто половчей – в шоферы,

В парикмахеры или актеры.

Все вы сразу забыли свое ремесло.

Разве прозой утешишься в горе?

Словно утлые щепки вас влекло и несло.

Вас качало поэзии море.

По утрам до поверки спокойны, тихи,

Вы на нарах слагали стихи.

От бескормиц, как щепки, тощи и легки,

Вы на марше слагали стихи.

Весь барак, как дурак, бормотал, подбирал,

Рифму к рифме и строчку к строке,

То начальство стихом до костей пробирал,

То стремился излиться в тоске.

Ямб рождался из мерного боя лопат,

Словно уголь, он в шахтах копался.

Точно так же на фронте из шага солдат

Он рождался в строфы и слагался.

И хорей вам за сахар заказывал вор.

Чтобы песня была потягучей,

Чтобы долгой была, как ночной разговор,

Как Печора и Лена тягучей.

Борис Слуцкий в благодарность за публикацию прислал нам книгу с автографом:


«Республиканским редакторам от потрясенного их смелостью автора районного масштаба.

Б. Слуцкий»


Для напечатания писем Бориса Пастернака нам не надо было искать предлога – ведь они адресовались грузинским друзьям. Но мы решили снабдить публикацию иллюстративным материалом.

Я пошел к Ладо Гудиашвили, которого связывала с Пастернаком многолетняя дружба. Думал выпросить редкое фото. Но Ладо вызвался написать специально для нас портрет поэта. И вскоре вручил мне целых три. Но мы напечатали всего лишь один.

Затем я обратился к жене покойного поэта Симона Чиковани с просьбой одолжить под личную ответственность оригиналы писем. Смотрю, в одном из них такое признание: «Юра опять написал несколько стихотворений, одно хорошее»… Постойте, Юра ведь это Живаго, а стихи из этого цикла в советской прессе не печатались. И я взмолился: «Марика Николаевна, у Вас непременно должно быть это стихотворение, давайте включим его в текст письма». М. Н. согласилась не без колебаний и с условием – опустить ссылку на Юру. Мы поставили многоточие, и стихотворение «Рождественская звезда» прошло – цензура обычно не требовала у нас оригинала.

Номер журнала с письмами Бориса Пастернака получился отличный и имел шумный успех.

У меня, к сожалению, нет под рукой откликов читателей. Надеюсь, они хранятся в архиве «Литературной Грузии». Однако частное письмо П. Антокольского я сохранил.


«Милые друзья Эдик и Боря!

Большое вам спасибо и за журнал, и за внимание. С большим волнением читаю письма Бориса Леонидовича. Вы делаете решительно великое дело, публикуя этот материал! Этот материал можно сравнить разве только с недавним выходом однотомника М. Цветаевой.

Желаю множества всякого добра и счастья вам обоим, а редколлегии – находок, находок и находок, и новейших, как только что загоревшаяся звезда, незарегистрированная астрологами, и археологических, даже таких.

Крепко вас обнимаю, Павел

1 марта 1966»


Кажется, в тот приезд в Москву, а может, и раньше, мне повезло побывать благодаря Юре Киршону в мастерской Эрнста Неизвестного. Запомнилось, как мы пили адскую смесь водки, шампанского и пива из консервных банок. И еще рассказ Эрнста о штрафном батальоне.

Получив приказ о наступлении, командование решило разминировать участок простым способом – провести по нему строевым шагом штрафников. Для большей уверенности в успехе операции офицеры подгоняли смертников криками в спины «Тверже шаг!». К счастью, разведка ошиблась, поле оказалось незаминированным.

Наблюдая за жизнью Эрнста в России, мне все время казалось, что он продолжает идти по минному полю и слышит властное: тверже шаг!

Как-то Эрнст прислал мне письмо с просьбой опубликовать в «Лит. Грузии» рисунки Вадима Сидура. И приложил фото своей работы «Рычаги» с надписью на обратной стороне.

Рисунки Сидура нам публиковать не удалось, зацепки не было никакой, а фото с дарственной Эрнста Неизвестного я был очень рад обнаружить недавно в своем архиве.


«Другу Борису Гасс с любовью.

Э. Неизвестный

11 августа 59»




Автограф Э. Неизвестного.

* * *

Расхрабрившись, мы надумали опубликовать и цикл стихов Осипа Мандельштама. Зацепкой послужили его переводы грузинских поэтов и стихотворение о Тбилиси («Мне Тифлис горбатый снится. А наш друг Гия Маргвелашвили написал прекрасную статью, так обильно цитируя стихи О. Мандельштама, что вместе с подборкой получилась солидная публикация. За нее нам влетело по первое число. Однако горечь разноса скрасили письма людей, чьим мнением мы дорожили.

Конец ознакомительного фрагмента.