Вы здесь

Лучшая подруга Фаины Раневской. В старом и новом театре. Глава IV (Павла Вульф, 2016)

Глава IV

Летние каникулы. Спектакль «Женитьба Белугина». Вступительные экзамены и занятия на драматических курсах при императорском балетном училище. Первая летняя поездка с В. Ф. Комиссаржевской и К. А. Варламовым по провинции – Харьков, Одесса, Николаев, Вильно

Первый год моей школьной жизни подходил к концу. Театр, книги, встречи с Верой Федоровной, уроки Ю. Э. Озаровского, посещение концертов, художественных выставок, – я была счастлива, жила в атмосфере искусства, а это и было моей заветной мечтой.

На лето я уехала на родину, в Порхов, и там продолжала свои занятия, боясь терять без пользы драгоценное время, целыми днями готовилась к предстоящей работе – запоем читала, что вызывало раздраженные замечания бабушки: «Опять уткнулась в книгу». Во мне проснулась свойственная юности пытливость ума. «Надо как можно больше вобрать в себя знаний из книг, а жить я успею, для жизни времени еще много впереди», – думала я. Каждый день утром уходила я в глубь сада и читала, читала все, что попадалось под руку, а если шел дождь, то забиралась на чердак, делала дикционные и голосовые упражнения, декламировала стихи Пушкина, Лермонтова. О ролях я как-то не думала, мне казалось, что это еще далеко, что я еще не готова для работы над ролью.

Но вот из Пскова приехали три актера, выписанные порховским обществом трезвости на один спектакль. Решили ставить «Женитьбу Белугина» А. Островского и Н. Соловьева, начали искать по всему городу любителей. Узнали, что в городе есть ученица драматической школы, пришли ко мне, уговорили мою мать разрешить мне сыграть роль Елены в этом спектакле. Роль эта, требующая тонкости и мастерства, не всегда по плечу опытной актрисе, а не только начинавшей, незрелой ученице.

Помнится, играла я даже не по-любительски, а по-детски глупо, безграмотно, но спектакль этот решил мою дальнейшую судьбу. Среди приехавших из Пскова актеров был ученик 3-го курса императорского драматического училища Борис Глаголин. Он начал уговаривать меня бросить школу Поллак и осенью держать экзамен на драматические курсы при императорском балетном училище по классу Давыдова.

Посоветовавшись с родными, я послала заявление и нужные документы в контору драматических курсов. К 1 сентября я приехала в Петербург, а 7-го держала вступительный экзамен.

Маленький уютный школьный театр в одном из верхних этажей огромного здания театрального училища. На небольшой ученической сцене в несколько рядов, полукругом, расставлены для экзаменующихся стулья. В зрительном зале за длинным столом, покрытым сукном, – члены экзаменационной комиссии: П. О. Морозов, профессор В. П. Острогорский и другие. Из зрительного зала доносится негромкий говор членов комиссии, и мы, молодежь, с любопытством и страхом смотрим на них.

Но вот говор затихает, члены комиссии приподнимаются с мест – появляется Владимир Николаевич Давыдов. Он, улыбаясь, раскланивается на все стороны. Несмотря на чрезмерную тучность, он кажется легким и гармоничным во всех своих движениях и жестах. Он занимает место в центре стола, а рядом с ним, с ворохом бумаг, инспектор курсов – Б. Писнячевский, типичный чиновник в вицмундире и орденах.

Экзаменующихся было много. Начались испытания. Так как это были предварительные, не решающие, учитывались минимальные актерские данные. Экзамен проводился спешно, зачастую не давали сказать двух фраз, прерывали на полуслове, чем вызывали слезы обиды будущих Гарриков и Дузэ.

Вспоминается мне курьез, который вызвал общий, дружный смех. Один из экзаменовавшихся читал «Сумасшедшего» Апухтина. Когда его прервали, он не слышал и продолжал неистовствовать, изображая сумасшедшего. Его еще раз остановили, но он ничего не слышал и с увлечением продолжал декламировать. Тогда ему начали кричать, а он не обращал никакого внимания, пока кто-то не подошел к рампе и не начал махать руками, требуя: «Да замолчите же, довольно, довольно!» Этого ученика приняли условно, но после полугодовых испытаний его исключили, посоветовав лечиться в клинике для нервнобольных.

Приняли около 20 человек, в их числе и меня. Читала я на экзамене басню Крылова «Два голубя» и отрывок из «Мертвых душ» Гоголя.

На другой же день начались занятия. В 9 часов мы собирались в школе. С утра проводились лекции по литературе, истории культуры, истории костюма и т. д. В дневные часы были уроки фехтования и танца. Ко всему этому мы относились кое-как, формально, лишь выполняя требования программы. Мы жаждали уроков по сценическому мастерству и с нетерпением ожидали В. Н. Давыдова, но он редко заглядывал в класс, и обычно его заменял помощник: старик – актер Александрийского театра В. Р. Шемаев.

Пока мы занимались дикционными упражнениями, он кое-как справлялся со своими обязанностями, но когда мы перешли к художественному чтению, Шемаев оказался бессилен нам помочь, и мы были предоставлены самим себе. Выслушав чтение какой-нибудь басни или стихотворения, он говорил: «Что ж, недурно – только надо закруглить». При этом делал кругообразное движение правой рукой. Никто не понимал, что это означало, но он неизменно повторял эту фразу. Как ученики курсов мы имели право бесплатно посещать все спектакли Александринского театра и широко этим пользовались. На выхода нас, первокурсников, не брали, и мы с завистью смотрели на старших учеников, участвовавших в народных сценах.

Занятия шли вяло, неинтересно. В 2 часа дня они кончались, и начиналось томительное ожидание Давыдова. Мы слонялись по коридорам, а уйти было нельзя, так как никто не знал, в котором часу он придет. Он мог прийти сразу после репетиции в Александрийском театре. И нередко, прождав его до 6 часов вечера, мы, огорченные, уходили домой. Иногда он присылал записочку: «Дорогие друзья, страшная головная боль удерживает меня дома»… Всякое появление Владимира Николаевича было для нас настоящим праздником.

После первичных дикционных упражнений и логического чтения прозы Владимир Николаевич переходил к чтению басен. При чтении басен он требовал от учеников предельной простоты, естественной разговорной формы, наивности. Особенно ценил Давыдов непосредственность. Среди учеников нашего курса был болгарин Кирчев. Его юмор при чтении басен, выразительность и настоящая наивность радовали Давыдова, он слушал, восхищенно улыбался и говорил: «Ну что ж, это хорошо настолько, что я не буду поправлять, чтобы не лишать вас своеобразия юмора».

Сам Владимир Николаевич был непревзойденным мастером чтения басен. Он их читал с добродушием, шутливо, с юмором, мягко, тонко высмеивая человеческие пороки и слабости. Во второй половине первого учебного года Владимир Николаевич перешел к художественному чтению стихов. Внимательно, терпеливо учил он нас искусству чтения, давая нам ценнейшие указания. Заметив у одной из учениц склонность окрашивать все в грустные, безнадежно-унылые тона, он говорил: «Искусство радостно, как и сама жизнь. Несмотря ни на что, жить – величайшее счастье, которое дано человеку, а вы панихиду разводите». Он старался зажечь в нас радость творчества.

Кончив урок, Владимир Николаевич не уходил, а сидя в кресле у окна, рассказывал нам что-нибудь, и устные новеллы его были всегда занимательны и поучительны. Рассказывая, он мастерски имитировал кого-нибудь, обнаруживая такую сверхъестественную наблюдательность, такое подлинное знание жизни, понимание людей, что мы, пораженные, спрашивали: «Владимир Николаевич, где вы это видели, или вы придумали?» Он смеялся, отшучивался и потом серьезно заявлял: «Ничего не выдумал, а все взял из жизни. Природа, жизнь – первая и лучшая школа актера». Иногда он пел нам русские песни тихо, вполголоса, но в них было столько задушевности, простоты, русской удали, что мы сидели и слушали завороженные, затаив дыхание, облепив его со всех сторон. Эти часы общения с Владимиром Николаевичем были самыми драгоценными в нашей школьной жизни.

За исключением этих редких встреч с В. Н. Давыдовым, жизнь наша на 1-м курсе была малоинтересна. Мы нуждались в культурном развитии, в том, чтобы нас строго и бережно воспитывали как будущих сценических работников. Этого-то, самого главного, и не было на «образцовых курсах». С нами никто из преподавателей никогда не беседовал, никто не интересовался, чем мы дышим, как и чем живем. О самом важном, о самом дорогом для нас, о театре, об искусстве, никто с нами не говорил.

И вот, предоставленные самим себе, со свойственным молодости легкомыслием, мы брали от школы лишь малую часть того, что могли бы взять.

Наше руководство смотрело на нас как на гимназистов. В коридорах, при встрече с инспектором или преподавателем, мы должны были делать реверанс. У нас даже была классная дама, которая сидела в коридоре с какой-нибудь работой или книгой и во время перемен усмиряла нас: «Тише, тише, не кричите, не смейтесь, не говорите так громко…» Этим исчерпывались все ее обязанности, в этом заключалась вся ее роль воспитательницы. Правда, мы мало обращали внимания на ее замечания и шумно носились по коридору – нерастраченная молодая энергия требовала выхода. Единственный раз я почувствовала нечто вроде симпатии к нашей классной даме, когда она оказалась для меня добрым вестником. Подозвав меня к себе, она строго сказала: «Сейчас же ступайте вниз на сцену».

Я была поражена. Я знала, что там 3-й курс репетирует «Сон в летнюю ночь» В. Шекспира и туда нам, первокурсникам, входить не дозволялось. Оказалось, что А. П. Ленский, по совету Владимира Николаевича, занял меня в пьесе, в маленькой роли Эльфа. Мне дали роль и начали репетировать. С трепетом ждала я спектакля. На меня надели коротенькую газовую зеленую рубашку, распустили волосы, прикрепили к спине прозрачные крылья, и я, перебегая от цветка к цветку, бормотала несколько фраз. Я была горда, счастлива и чувствовала себя почти актрисой, несмотря на то, что, по всей вероятности, никто и не заметил и не услышал моего неуверенного тихого лепета.

Был у меня еще один неизгладимо счастливый момент в тогдашней жизни. 13 марта я получила от Веры Федоровны Комиссаржевской письмо с просьбой зайти к ней. Я тотчас же отправилась. Она встретила меня, как всегда, очень ласково. «Вы мне нужны, Полинька, – сказала Вера Федоровна. – Я еду летом в поездку по провинции. Поездка большая и интересная. Предлагаю вам принять в ней участие».

Потрясенная, взволнованная, я не могла выговорить ни слова и молчала. «Ну что же, Полинька, не хотите?» – улыбаясь спросила меня Комиссаржевская. «Как могу я не хотеть, Вера Федоровна, – прошептала я, чуть не плача. – Но я боюсь – я ничего не умею». – «Чего бояться, глупенькая? – сказала Вера Федоровна ласково. – Я вам помогу, позанимаюсь с вами». – «Я боюсь, Вера Федоровна, играть с такими актерами, вдруг я остановлюсь и не смогу сказать ни слова», – говорила я Вере Федоровне. «Смелее, Полинька, нельзя быть такой трусихой», – подбодрила меня Вера Федоровна.

Потом она мне рассказала, что в поездке принимают участие Варламов, Ходотов, Бравич, Ридаль и другие. «Организатор поездки Казимир Викторович Бравич, сходите к нему и возьмите у него роли, вам назначенные, – Лизу в „Волшебной сказке“, Настю в „Бордах“, Лауру в „Бое бабочек“ и Поликсену в пьесе, которая идет для гастроли Варламова, – „Правда хорошо, а счастье лучше“».

Все это были настоящие, хорошие роли. «В других же пьесах вы будете заняты на выходах», – сказала Вера Федоровна. Я не помню, как простилась с нею и очутилась на улице. Уличный шум был нестерпим – он нарушал мое восторженное состояние. Хотелось остаться совсем одной, чтобы всецело отдаться своему счастью. Мне казалось, что весь мир принадлежит мне, что богаче меня нет никого на свете. Это был один из самых счастливых дней моей юности.

Начались репетиции перед поездкой. Но что это были за репетиции… Актеры бормотали себе под нос тексты ролей, переходя с места на место, садились, вставали и уходили со сцены в воображаемые двери. Когда это всеобщее однотонное бормотанье ролей кончалось, все в один миг разъезжались по домам. Я ничего не понимала: зачем такие репетиции, кому это надо? Правда, у многих актеров роли были по сто раз играны, но ведь кроме них были актеры, которым надо было объяснять, помочь раскрыть образ.

Я была в отчаянии. На одной из репетиций Вера Федоровна увидела мое испуганное лицо и шепнула мне: «Едем ко мне». Дома она заставила меня в полный голос читать роль, поправляла, объясняла, но я плохо воспринимала.

Репетиции «Правда хорошо, а счастье лучше» шли не так торопливо, и было что-то похожее на работу. Мы повторяли сцены, кто-то из актеров показывал, но, увы, роль Поликсены – этой полнокровной, созревшей для любви девушки – не могла по моим данным и слабым силам сулить мне удачу, как я ни старалась.

Время приближалось к отъезду. Надо было позаботиться о платьях, так как кроме форменного синего платья, в котором я ходила на курсы, у меня ничего не было. Пришлось занять 100 рублей, которые я должна была вернуть, заработав деньги в поездке. Хлопот было много, а тут еще подошли переходные экзамены.

Я была всецело поглощена предстоящей поездкой, все отошло на второй план, но все же я кое-как перешла на 2-й курс.

В первых числах мая мы выехали из Петербурга. Почти все дружной семьей разместились в одном вагоне. Какое счастье из дождливого, холодного Петербурга двигаться на юг. Уже после Москвы пахнуло настоящей весной – солнечно, зелено, тепло. Нежные березы едва распускали свои клейкие листочки.

Вера Федоровна, возбужденная, радостная, смотрит в открытое окно своего купе. «Полинька, идите сюда, – кричит она мне. – Смотрите, какая прелесть». И мы вместе высовываемся в окно и вдыхаем аромат распускающихся листьев и земли. Но вот поезд замедляет ход. Вера Федоровна смотрит вниз на рельсы и говорит: «Меняют шпалы, чинят дорогу. Не будем смотреть, страшно». – «А вдруг катастрофа», – говорю я, не чувствуя никакого страха, охваченная все той же всепоглощающей радостью. Вера Федоровна сразу делается серьезной, шаловливое, детское выражение меняется, и она суеверно шепчет: «Не надо так говорить. Не надо даже этого думать, не надо в мыслях призывать несчастье…»

А через минуту она берет гитару и начинает напевать. «Хотите, я вас выучу цыганским песням, – будем петь дуэтом „Что это сердце сильно так бьется“». Постепенно дуэт налаживается, мы начинаем петь громче, и в купе собираются актеры, стоят в дверях и слушают. Во всех движениях Веры Федоровны, как и во всей ее натуре, была стремительность, не суетливость, а именно стремительность, и свойством ее души была постоянная смена настроений – от детской беспечной радости к полному упадку и апатии. Как я всегда страдала, видя ее изменившейся и постаревшей в какие-нибудь несколько минут.

Помню, как-то поздно вечером мы собрались в купе Веры Федоровны, пели, смеялись. Она была необычайно оживлена и радостно настроена. Вдруг входит К. В. Бравич. Окинув нас всех строгим взглядом, он вызвал Веру Федоровну на площадку. Вера Федоровна встала и, как провинившаяся девочка, пошла за Бравичем. Мы посидели тихонько и разошлись по своим купе. Прошел час, два, я несколько раз заходила в купе Веры Федоровны, – она все не возвращалась. Мне казалось, что с ней случилось что-то страшное. Прошел еще час в том же томительном беспокойстве. Наконец Вера Федоровна зовет меня к себе: «Я знала, я чувствовала, что вы тревожитесь, идите и спите спокойно». Но я не могла быть спокойной, видя ее страдальческие глаза. Вера Федоровна утешала меня, говорила, что у нее были маленькие неприятности, что все прошло и уладилось.

О, как я ненавидела тогда Бравича. Мне казалось, что он не позволяет ей радоваться, смеяться, что он угнетает ее.

Еще один эпизод во время поездки убедил меня в моих мыслях и подозрениях. Это было в Киеве. После одного из спектаклей, выходя со мной из театра, Вера Федоровна спросила: «Вы куда?» – «Домой». – «Идем ко мне ужинать, а потом пойдем бродить по городу – ночь чудесная». Я слабо протестовала: «Вы так устали, Вера Федоровна. Вспомните, вы до спектакля лежали чуть живая». – «Ах, Полинька, один раз живем. Идем».

Только мы принялись за ужин – Вера Федоровна, H. H. Ходотов, я и еще один актер, – как вошел Бравич с тем же суровым, строгим лицом и сказал, что ему надо поговорить с Верой Федоровной о делах. Вера Федоровна просила нас подождать ее в соседней комнате, но мы, не желая быть нескромными, решили ждать окончания их беседы в палисаднике гостиницы. Долго мы дожидались, пока Вера Федоровна наконец вышла к нам. Она была какая-то убитая. Молча она взяла под руку Ходотова, и мы пошли.

Каким безжалостным, жестоким казался мне тогда Бравич, и я решила при случае отомстить ему. Случай вскоре представился. На одном из спектаклей «Бесприданницы», проходя мимо меня в коридоре, куда мы собрались для цыганского хора в 4-м действии, Бравич (он играл Паратова) сказал: «Как изумительно сегодня играет Вера Федоровна». На что я, горя местью, ответила: «Да, замечательно, но зато Паратов мне совсем не нравится. Никогда Лариса не могла бы полюбить такого Паратова».

Бравич был изумлен такой дерзостью – девочка, ученица 2-го курса, так разговаривает. Я ожидала, что он меня выругает за наглость, за дерзость, и притаилась, ожидая выговора. Конечно, так сделал бы всякий «актер актерович», но Бравич был слишком умен. Я видела, как моя грубость его неприятно кольнула, но он спокойно, даже ласково, спросил: «Почему вы так думаете?». – «Потому что такая девушка, как Лариса, не могла полюбить грубого, неотесанного, неизящного Паратова, каким вы его изображаете», – продолжала я мстить. Бравич улыбнулся: «Но ведь Паратов не щеголь, не фат, а бурлак». И когда он спокойно, по-дружески объяснил мне, кто такой Паратов, я увидела, как я далека от правильного понимания образа Паратова и как я неверно оценила его исполнение. Моя глупая месть не удалась, – это я тоже поняла.

Значительно позднее я узнала, что Казимир Викторович был добрым гением театра Комиссаржевской, преданнейшим другом Веры Федоровны, глубоко ценил и оберегал ее прекрасный талант и переживал вместе с ней все невзгоды, неудачи театра. И актер он был превосходный, умный, глубокий. Обычная актерская похвальба своим успехом у публики была ему чужда. Он не потерял редкой способности среди актерской братии – восторгаться мастерством других больших актеров.

Помню такой случай: после одного из спектаклей Томмазо Сальвини, в вестибюле, у выхода из театра, слышу голос: «Да, посмотрев игру такого мастера, как Сальвини, хочется плюнуть себе в физиономию». Я обернулась и увидела К. В. Бравича…

Начало гастролей по плану поездки должно было состояться в Харькове, но по дороге мы заехали в Курск на один спектакль «Бой бабочек». Помню, мы прибыли в Курск вечером и от вокзала до театра ехали под неумолкаемое соловьиное пение, но самый спектакль как-то выпал из памяти. Зато харьковские спектакли навсегда остались памятными, особенно «Борцы» М. Чайковского, где я играла одну из центральных ролей – Настю. На первом спектакле «Борцов» после 1-го действия, где происходит любовное объяснение Насти с женихом, которого играл H. H. Ходотов, в антракте ко мне подходит Ходотов и говорит: «Вы страшно понижаете тон, я едва мог отвечать на ваши реплики».

Я не совсем поняла, что это значит – «понижать тон», была огорчена его замечанием и спросила: «Надо говорить громче?» – «Нет, не то», – ответил Ходотов. Но что именно нужно, он объяснить не мог, и я в отчаянии решила, что все пропало, что я никуда не гожусь, что из меня ничего не выйдет и т. д. С этими мрачными мыслями и пошла играть самую значительную сцену моей роли. Когда опустился занавес, я услышала аплодисменты и свою фамилию. Меня вызывала публика. Я не верила своим ушам!

Несколько раз я выходила с Верой Федоровной и Ходотовым на вызовы, а за кулисами Вера Федоровна целовала меня и радовалась моему успеху. Ходотов поцеловал мне руку, а В. Е. Карпов, молодой, тоже начинающий актер, подбежал ко мне со словами: «Будет, будет актриса».

У всех были радостные, ласковые лица. К. А. Варламов, увидя меня, сказал: «Умница Вульфочка, поздравляю». Хотя я знала, что Варламов необыкновенно доброжелательный человек, что он каждого готов обласкать, все же его похвала мне была чрезвычайно приятна, и я гордилась, что такие великие актеры, как Комиссаржевская и Варламов, меня признали. Я чувствовала себя на вершине славы и была счастлива. Хотя в глубине души я сознавала, что трогательность самого образа и молодость актрисы невольно подкупили публику, но это ничуть не уменьшало чувства радости и гордости.

В этой же поездке, на заре моей актерской жизни, вспоминается мне еще один спектакль в Харькове, но не как радость и достижение, а как позорный и мучительный провал.

Шел спектакль «Правда хорошо, а счастье лучше». В последнем действии мне показалось, что я проговорила все, что мне полагается по роли, решила, что выполнила свой долг, и торжественно выплыла со сцены за кулисы, направляясь разгримировываться в свою уборную. Вдруг слышу грозный голос актрисы, игравшей Барабошеву: «Поликсена, ты куда это ушла?» Тут я только поняла, что случилось что-то страшное, непоправимое, и, дрожа от ужаса, я выползла опять на сцену. Но это уже была не дерзкая, знающая себе цену Поликсена, а несчастная, испуганная ученица 2-го курса, ждущая наказания, по меньшей мере изгнания из театра.

Когда кончился спектакль, моя партнерша, игравшая Барабошеву, сказала: «Что же это вы, милочка, раньше времени удрали?» Я бросилась перед ней на колени и просила простить меня. К. А. Варламов, проходя в это время на вызовы публики, сказал: «Ничего, ничего, с кем это не бывает». Какой это был ласковый, уютный человек! Какой громадный, стихийный актер! Казалось, ему играть так же легко, как птице летать. Все у него выходило как бы само собой, и все было правдиво, просто и предельно выразительно. Как, каким путем он этого достигал, – никто не знал, да и он сам, пожалуй, не знал. Играл он импровизационно, и это было великолепно, сочно, легко и радостно. Часто его исполнение было ярче и интереснее написанной автором роли. А какой это был хлебосол, какой радушный, ласковый, гостеприимный человек! Он был лирик, несмотря на свой могучий комический дар, и это в нем как-то очаровательно сочеталось. В поездке, как и везде, все обожали доброго, милого дядю Костю.

В Харькове сборы были слабые, особенно вначале. Объяснялось это тем, что здесь зимой в антрепризе Дюковой всегда была сильная труппа, любимая публикой, а кроме того, как Комиссаржевская, так и Варламов были актеры петербургские, мало известные в провинции. Но в Киеве сборы были уже большие, а в Одессе еще больше.

В Одессе я жила у родственников мужа моей сестры на даче на Большом Фонтане, но после тех спектаклей, в которых я была занята, приходилось оставаться в городе, и Вера Федоровна приютила меня у себя, в Петербургской гостинице. Она занимала номер в четыре комнаты и одну комнату предоставила мне. Я могла наблюдать Веру Федоровну в домашней обстановке. Вставала она рано и, пока я еще спала, успевала побывать у моря, побродить по городу. Возвращалась всегда веселая, бодрая, садилась за пианино, играла, напевала. Рассказывала мне, что отец ее, знаменитый певец, готовил ее в оперу, но катар горла помешал ей работать серьезно над голосом.

В Одессе Вера Федоровна начала готовить роль Снегурочки для предстоящего зимнего сезона. «Если я не смогу, не сумею сказать слова Снегурочки: „О мама, дай любви! Любви прошу, любви девичьей!“, сказать так, чтобы в этих словах звучало полное незнание любви, полная нетронутость, кристальная чистота, если я этого не смогу сделать, – я не актриса, я уйду со сцены!»

Вера Федоровна была чрезвычайно требовательна к себе, скромна, никогда не говорила о своих успехах, хотя и сознавала силу своего таланта и силу воздействия на зрителей. И в то же время она всегда мучилась творческой неудовлетворенностью. Когда, бывало, придешь к ней в уборную после какого-нибудь акта, изумительно ею проведенного, она взволнованно, чуть не со страхом спрашивала: «Ну как?» Но когда кто-нибудь начинал восторгаться ее игрой, она перебивала, говоря: «А правда, как замечательно играет Давыдов (или Варламов)», смотря по тому, кто был ее партнером.

Помню премьеру «Гамлета» в Александрийском театре. Я как ученица была занята на выходе и сидела в уборной у Веры Федоровны. Один из участников спектакля сказал: «Ну, Вера Федоровна, мы сделали все и можем быть покойны, можем чувствовать себя вполне удовлетворенными». Когда он ушел, Вера Федоровна сказала: «Вот счастливый, как он доволен собой, а я нет!»

О себе Вера Федоровна вообще не любила говорить. Еще в интимной, душевной беседе она иногда высказывалась, и то скупо, но в обществе, среди малознакомых людей, была молчалива. Припоминаю такой случай. Во время нашего пребывания в Одессе почитатели Веры Федоровны устроили в ее честь завтрак. Стол был усыпан цветами. Вера Федоровна сидела сдержанная, молчаливая, и мне казалось, что она заставляет себя улыбаться, что она не чувствует себя легко, непринужденно, что ее тяготит, стесняет атмосфера поклонения.

После завтрака, когда все разбрелись по комнатам, я, улучив удобную минутку, подошла к Комиссаржевской. Она шепнула мне: «Какая скука, и им со мной скучно. Я не умею быть интересной среди чужих мне людей». Действительно, в своей компании, в дружеских беседах она была и остроумна, и занимательна. В той же Одессе К. А. Варламов справлял не то день своего рождения, не то какой-то другой знаменательный день и пригласил после спектакля почти всю труппу на ужин в Лондонскую гостиницу. Вера Федоровна была центром внимания, говорила занимательно, интересно. Пела, чувствовала себя свободно, была счастлива и делала всех окружавших довольными, счастливыми.

Общение с Верой Федоровной всегда радовало и обогащало меня. Поездка, особенно пребывание в Одессе, сблизила и сроднила меня с нею. Она рассказывала о своем детстве – как плохо училась, какой лентяйкой была. Не кончив гимназии, в 16 лет вышла замуж. О замужестве не говорила, а я боялась расспрашивать, зная, что там была драма тяжелая, глубокая. Говоря о своих гимназических годах, она с ласковой усмешкой меня спросила: «А вы, Полинька, верно, были первой ученицей, пожалуй, с медалью кончили гимназию?» – «Нет, нет, что вы, никогда я не была первой ученицей», – торопилась я оправдаться, в душе сожалея, что не могу похвастать, что была лентяйкой, как она. «Какие у вас тоненькие пальцы – это значит, что у вас нет вульгарности в натуре», – говорила она, рассматривая мои руки. «Это неверно, – возражала я, – вот у вас, Вера Федоровна, нет вульгарности в натуре, а пальцы у вас…» «Не говорите мне о моих руках, я стесняюсь их, уроды», – говорила Вера Федоровна, сжимая кулаки и пряча их за спину. Руки у нее действительно были некрасивые, не очень выразительные.

В своих отношениях к людям Вера Федоровна была скорее доброжелательна, но иногда не прочь была и понасмешничать легко, беззлобно. Была у нас в поездке молоденькая актриса, почему-то Вера Федоровна недолюбливала ее и говорила, что она похожа на кошку, при этом Комиссаржевская так уморительно показывала кошку в гневе, делала гримасу, сморщив нос, скрючивала пальцы, как бы выпуская когти, и шипела: «пф, пф».

Странное восприятие людей было у Веры Федоровны. Различала она их как-то по цвету, уверяя, что у каждого человека есть свой цвет. Любимый ее цвет был голубой, и только одна ее приятельница М. И. Зилоти удостоилась быть голубой.

Я стала во всем подражать Вере Федоровне, ее прическе, ее манерам, ее голосу. Я так старалась во всем походить на нее, что даже свой красивый, четкий почерк переделала и стала писать небрежно, с заездами в конце строк, а некоторые буквы точно копировала.

Общение с Верой Федоровной, помимо ее воли и стремления, обогащало людей, делало их тоньше, восприимчивее. Это я испытала на себе. Это испытал и H. H. Ходотов, когда в поездке Вера Федоровна приблизила его к себе. Ходотов в то время был молодым, начинающим актером Александрийского театра. Неуклюжий, застенчивый, он дичился всех, особенно Веру Федоровну. Постепенно Вера Федоровна приручила его. В Киеве началось их сближение, которое длилось несколько лет.

Все годы их дружбы Вера Федоровна была путеводной звездой Ходотова. Она оберегала его от пошлости жизни, от житейской суеты. Терпеливо, нежно раскрывала его душу для восприятия самого ценного и прекрасного в мире. Не знаю, может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что если бы Николай Николаевич не испытал любви Веры Федоровны и влияния ее личности на себе, он не был бы таким прекрасным актером, каким стал впоследствии.

С большим триумфом кончились гастроли Комиссаржевской и Варламова в Одессе. Из Одессы мы уезжали в Николаев ночью, после спектакля. Помню громадную толпу, ожидавшую Веру Федоровну у подъезда Петербургской гостиницы. Когда мы вышли, Веру Федоровну забросали цветами, умоляли вернуться, кричали, неистовствовали. На пароходе Вера Федоровна, утомленная спектаклем и потрясенная проводами одесситов, вскоре ушла к себе в каюту, а я еще оставалась на палубе, наслаждаясь ночной прохладой и морем.

Вдруг ко мне подошел какой-то молодой человек, робко отрекомендовался студентом Петербургского университета и заговорил о Вере Федоровне. Он говорил о великом даровании Комиссаржевской, о влиянии ее необыкновенной игры на душу человека. Во мне он нашел горячего единомышленника, и мы наперебой восторгались творениями Веры Федоровны. Из беседы с ним я узнала, что он от самого Петербурга едет следом за нами. Он ни с кем из труппы не был знаком, со мной же заговорил, почувствовав во мне такую же одержимую любовь к Вере Федоровне и ее творчеству, как и у него.

На другое утро я рассказала Вере Федоровне о моем разговоре с этим студентом. «Да, я знаю, – сказала она, – есть такой неистовый студент, который всюду ездит за мной. Мне говорили о нем, но я даже не знакома с ним».

Через много лет, уже после смерти Веры Федоровны, я вновь встретилась с этим студентом. Я играла в одном из летних театров, где-то на юге. Однажды, когда я выходила из театра после спектакля, направляясь домой, ко мне подошел какой-то человек и учтиво раскланялся. Я не узнала бывшего студента. Он напомнил мне о нашей ночной встрече на пароходе по дороге из Одессы в Николаев. «Я был на вашем спектакле, – сказал он. – Вы мне так живо напомнили Веру Федоровну. Я не мог побороть в себе желания вас повидать и поговорить с вами». Он проводил меня до дому, и мы всю дорогу говорили о Вере Федоровне, о ее трагической судьбе, вспоминали ее роли, ее прекрасные, незабываемые творения…

Наша поездка подходила к концу. Последний город, куда мы направились из Николаева, был Вильно. До александрийской сцены Вера Федоровна играла в Вильно в антрепризе Незлобина, имела там колоссальный успех. И Вера Федоровна, смеясь, говорила: «Вильно – мой город, его мне подарили».

Действительно, Вильно встретил Вару Федоровну с потрясающим восторгом. Я мало виделась с Верой Федоровной – виленцы отняли ее у нас. Я видела, что обожание, поклонение и радовали Комиссаржевскую, и утомляли ее, и не решалась нарушить своим присутствием редкие минуты ее отдыха, особенно перед спектаклем.

Последний спектакль поездки. Бесконечные вызовы, прощание Веры Федоровны с публикой. От усталости она едва держится на ногах. Какой грустный вечер – последний спектакль! Не хочется верить, что наша чудесная поездка кончена. Так полно, радостно жилось всем нам. Вера Федоровна ласково прощается со всеми, благодарит за участие в гастролях и некоторым из нас (и мне в том числе) дарит на память жетоны – золотые дощечки с надписью. На одной стороне жетона выгравировано: «Моему дорогому цыпленочку, на память о нашей поездке. В. Комиссаржевская»; на другой стороне перечислены города, где мы играли.

Как берегла, как хранила я эту драгоценность, но и она пропала вместе со всеми вещами во время моих странствий по России…