Глава I
Отец мой был юрьевским студентом[1], когда женился на моей матери, помещице Псковской губернии, и поселился в ее имении, полученном в приданое от бабушки. Еще до моего рождения имение было продано и родители мои переехали в город Порхов Псковской губернии, где у матери был дом. Жили на капитал, полученный от продажи имения, и постепенно разорялись. В Пскове, куда вскоре родители переехали из Порхова, отец пробовал служить, но болезнь обрекла его на бездействие. Он страдал неизлечимой болезнью и мог передвигаться только в кресле на колесах. С нечеловеческим терпением переносил он свои страдания, свою безрадостную жизнь. Он никогда не жаловался и в те немногие часы, когда ему делалось лучше, шутил. Отец никогда не наказывал нас, не повышал голоса, он только огорчался, и это было страшнее наказания.
В силу своей болезни отец мало и редко общался с людьми и вел одинокую жизнь. Связь с миром он поддерживал чтением, – я не помню его без книги или газеты. Он знал несколько языков, выписывал русские и иностранные журналы. Помню, за несколько дней до смерти он читал по-французски «Тартарена из Тараскона» и жаловался:
– Подумайте, стал забывать некоторые французские слова, должен пользоваться диксионером, вот завел тетрадочку, записываю и учу забытые слова.
Отец не выносил, когда мы играли на рояле, но музыку настоящую, серьезную любил и понимал ее. В юности он играл на скрипке, но, когда заболел, перестал играть.
Как-то раз зимой, в сумерки, мы с сестрой, будучи уже гимназистками, сидели в нашей комнате и о чем-то шептались. Вдруг слышим звуки скрипки – это было так странно, неожиданно. «Папа играет! Молчи!» – сказала сестра. Вдруг звуки оборвались, скрипка замолкла. Я побежала в комнату отца. Он сидел в своем кресле, опустив скрипку, и тихо плакал. Это было незадолго до его смерти.
Вспоминая прошлое, я не могу обойти молчанием самого дорогого мне человека, сестру моей матери, любимую тетю Сашу, имевшую большое влияние на меня.
Моя мать и тетя Саша получили образование «чисто домашнее». Гувернантка обучала их всему, что, по мнению бабушки, было нужно знать: болтать по-французски и играть на рояле. Когда тете Саше исполнилось 17 лет, бабушка нашла подходящую партию, выдала ее замуж. Через три месяца после свадьбы она разошлась с мужем, землю, полученную в приданое от матери, отдала крестьянам, уехала в Петербург учиться и блестяще выдержала экзамены экстерном. Страстно любя музыку и обладая недюжинными способностями, она поступила в консерваторию, но, пробыв там около трех лет, бросила занятия, потому что начала принимать активное участие в революционном движении.
С самого раннего детства мы обожали тетю Сашу. Присутствие ее в нашем доме всегда вносило оживление, она умела всех расшевелить. В дни нашей юности тетка для нас была непререкаемым авторитетом. Ее страстное отношение к людям, к жизни, ее неистребимое стремление к свободе действовали облагораживающе на наши юные души. Люди вызывали в ней громадный интерес: куда бы ни забрасывала ее судьба, в какую бы глушь ни высылала ее царская жандармерия, она везде обнаруживала интересных и хороших людей.
Бегая по грошовым урокам, она находила время по три часа ежедневно сидеть за роялем, играть гаммы, упражнения и своих любимых Листа и Бетховена. Ведя полуголодное существование, она бесплатно готовила талантливых молодых музыкантов в консерваторию и была счастлива, когда ее ученики блестяще выдерживали вступительные экзамены.
Что касается ее революционной деятельности, то я слышала, что она устраивала тайные рабочие собрания, говорила речи, за что часто сидела в тюрьме и не раз подвергалась ссылке. Моя мать и особенно бабушка расценивали ее деятельность как блажь. Бабушка обычно говорила о тете Саше: «Забавляется баба – блажит, а нам, да и всему дворянскому сословию, позор».
Когда мы подросли, наша дружба с теткой окрепла. Тетка вызвала в нас страстный интерес к книгам и руководила нашим чтением, объясняла нам то, чего мы не понимали, обращала наше внимание на художественную сторону произведения, вскрывала его идейную сущность. Почти всю русскую классику мы перечитали вместе с ней. Достоевский, Толстой, Тургенев, Салтыков-Щедрин сделались нашими любимыми писателями.
В памяти возникают некоторые эпизоды моей ранней детской жизни в Порхове. Большой деревянный дом с громадным садом. В саду много вишневых деревьев, яблонь. Наш любимый уголок сада – беседка из лип, где мы играли вдали от взрослых. Зимой наша жизнь протекала с няней в двух детских комнатах. Нам, детям, не возбранялось ходить и бегать по всем комнатам, но мы себя чувствовали свободно только в детской. Большой зал, где был рояль и по стенам стояли стулья, казался чужим. А в гостиную входить из зала было даже немножко жутко: там всегда было холодно и неуютно. В детской же – светло, много солнца, и мы жили в ней своей обособленной жизнью.
Взрослые к нам в детскую редко заглядывали, только в тех случаях, когда няне не удавалось справиться с упрямством и капризами детей. Тогда приходила мама наводить порядок. Шум и крики, потасовка моментально прекращались. Няня наконец изобрела очень интересный прием «укрощения строптивой»: в разгар моих капризов она начинала петь одну из моих любимых песен, я немедленно замолкала, усаживалась на скамеечку у ее ног и принималась ей подпевать. Слух у меня был исключительный, и я знала все ее песни.
Когда к моим родителям приходили гости, меня заставляли петь. Ничуть не смущаясь, сложив руки на животе, я, как заправская певица, пела во весь голос нянины песни: «По всей деревне Катенька красавицей была», «Не брани меня, родная» и другие.
Необычайно ярко сохранилось в памяти мое первое «выступление» на сцене, когда мне было около пяти лет. В Порхове был кружок любителей драматического искусства. В пьесе «Бабье дело» моя сестра Нина[2] изображала мальчика лет семи, а я – капризную, упрямую маленькую девочку. Роль моя была без слов и заключалась в неистовом, капризном крике. Чтобы я не испугалась, когда раскапризившуюся девочку для расправы тянули к отцу через всю сцену, моя няня изображала няньку по пьесе.
Помню все свои ощущения на сцене – радостный восторг, как от самой занимательной игры. Я упрямо упиралась, когда няня тащила меня, ревела и кричала во всю силу моих легких. Свободной рукой я терла кулачком прищуренные глаза и видела блеск рампы. Мой крик покрывал смех публики, но я все же его слышала и чувствовала, что это относится ко мне, и это было мне приятно. Я уверена, что этот момент определил мою судьбу. После этого спектакля, когда взрослые спрашивали меня, кем ты будешь, когда вырастешь, я всегда отвечала «аткрысой».
Как-то раз в детскую пришла мама со своей приятельницей, талантливой любительницей драматического кружка. Поздоровавшись со мной, она села рядом и начала расспрашивать меня о жизни и здоровье моих кукол. Я охотно отвечала. Но вот она заговорила о театре, о том, что она скоро будет играть роль и ей нужна кукла, и куклу эту по роли она должна разбить. Я жадно, с интересом слушала, но когда она стала просить у меня куклу, я в испуге схватила любимую Долли и, прижав ее к себе, ни за что не соглашалась отдать. Для меня моя Долли была живым существом. «Это надо для театра», – убеждала меня мамина приятельница. «Не дам, не дам», – плача, твердила я. Но когда я услышала фразу: «Какая же ты актриса? Никогда ты не будешь актрисой, раз ты жалеешь куклу для театра», – я перестала плакать и после некоторого колебания протянула ей куклу.
Над этой первой жертвой театру я пролила немало слез. В то время в Порхове найти хорошую куклу было затруднительно, а ехать в Псков на лошадях далеко. Я любила играть в куклы, но самой заветной моей игрой была игра в театр, вернее в концертные выступления. Еще днем, узнав, что мама с папой вечером собираются в клуб или к знакомым, я начинала волноваться и готовиться к предстоящему выступлению. Все делалось втайне от родителей. С нетерпением ждала я их отъезда. «А вдруг что-нибудь помешает, и они останутся дома, а нас погонят спать», – с волнением думала я.
Наконец-то вечер. Лошади у крыльца. Сейчас уедут. В детской я торопливо расставляю стулья для публики, придвигаю стол, – зрительный зал и сцена готовы. Я лечу вниз, в кухню, в людские, собираю публику. Кухарка, прачка, горничная, кучер охотно рассаживаются на приготовленных стульях. Я влезаю на стол, пою нянины песни, декламирую стихи, танцую казачка. Благодарные зрители смеются, аплодируют, а я с полным сознанием заслуженного успеха раскланиваюсь. Наконец няня стаскивает со стола утомленную успехом «аткрысу» и укладывает спать, невзирая на сопротивление и слезы.
С любовью вспоминаю я бабушку Татьяну Васильевну. Вскоре после моего рождения бабушка продала имение «Бельково» и переехала в Порхов, в свой маленький уютный дом на набережной реки Шелони. Каждое воскресенье нас троих – сестру, брата и меня – возили к бабушке. Несмотря на то, что бабушка жила совсем близко от нашего дома, летом запрягалась коляска, а зимой сани, и нас, закутанных с головой в плед и платки, торжественно доставляли к бабушке. Сани останавливаются у крыльца. Чьи-то сильные руки вытаскивают нас по очереди из саней, высоко поднимают и несут – это Андрей Павлович, Андреюшка, самое доверенное лицо бабушки, он и повар, и кучер, и садовник. В прихожей мы не можем двинуться до тех пор, пока Авдотья Васильевна (Дуняша – бабушкина домоправительница) не разденет нас. Мы радостно бежим к бабушке в гостиную, где она сидит в большом вольтеровском кресле у окна и вышивает гарусом. «Скорее накормите детей», – распоряжается бабушка.
С большой нежностью вспоминаю я Дуняшу и Андрея. Это были преданнейшие бабушке люди, безгранично ее любившие. Когда-то они были ее крепостными. В числе других они были даны бабушке в приданое. Когда бабушка вынесла им «вольную», они обиделись и отказались принять ее. Оба были уже стариками.
Дуняша тихая, спокойная, немного суровая, редко улыбалась, никогда не ласкала нас, но мы чувствовали ее любовь. Мою старшую сестру Нину она боготворила: первый распустившийся нарцисс в саду, первую ягодку приносила она своей любимице, кроткой, нежной Нинуше. Андрей был красивый старик громадного роста. Дуняша и Андрей управляли домом бабушки, и она ни во что не вмешивалась, доверяя им вполне. Дуняша распоряжалась всем в комнатах, Андреюшка – в кухне, мастерски приготовляя разные кушанья, и в саду, выращивая чудесные сорта яблок, и в конюшне, где стояли две старые, толстые, разжиревшие без движения лошади Орел и Голубь. Они тихо доживали свою жизнь. Зимой их никогда не тревожили, не требовали от них работы, и они могли спокойно предаваться воспоминаниям о своей молодости, о том далеком прошлом, когда «были они рысаками»… Летом раза два-три бабушка приказывала запрягать лошадей, чтобы прокатиться в лес с детьми.
Мы обожали наши воскресные визиты к бабушке. Она умела занять нас, придумывала для нас разные интересные игры, создавала уютную атмосферу. Иногда она нам читала или рассказывала небылицы, и мы, замирая, слушали их. Она рассказывала не сказки, а именно небылицы, якобы случай из собственной жизни. Мы это знали, но интерес от этого только возрастал. Наше жадное внимание вдохновляло ее, и она рассказывала с такой убедительностью, что сама верила в свои выдумки. Чаще всего рассказы ее были нравоучительного характера.
Когда мы стали постарше, она решила предохранить нас от влияния тети Саши. Чтобы революционные идеи не повлияли на нас, бабушка рассказывала нам ужасы, перенесенные тетей Сашей в тюрьме, в ссылке, а главное, о том позоре, который она сама пережила, когда ее как мать революционерки вызвали в III отделение и там высекли. Рассказывая это, она искренне верила, что так и было в действительности. Мне кажется, что в потенции бабушка была актрисой. Неосуществленное призвание к сцене искало выхода, и она разыгрывала целые сцены в домашней обстановке.
Мама, вспоминая свое детство, говорила нам, что через год после того как бабушка овдовела, она, собрав родственников, читала им письма от своего никогда не существовавшего жениха и просила совета у родных – выходить ей замуж или нет. Письма эти, написанные с большой страстью, сочиняла она сама. Жажда эффекта, театральности в – ней была необычайная. Помню, как в прощеное воскресенье (последний день масленицы) она надевала на голову скромный черный платочек, подвязывала его под подбородком и в черном монашеском платье ходила по всему дому, заходила в кухню, в дворницкую, низко кланялась и говорила смиренно: «Простите меня грешную». Она любила патетически произносить целые монологи, искусно падала в обморок, притворялась больной, будучи в полном здравии.
Весь день у бабушки был строго распределен. После обеда она усаживалась в свое кресло и начинала дремать, а мы убегали к Дуняше, в ее уютную комнату с лежанкой, или к Андреюшке в кухню. Когда наступали сумерки, в кухне начиналось веселье – бал. Появлялся Лешка. Он был чем-то вроде дворника у бабушки. Был он горький пьяница, но бабушка терпела его, так как это был тайный плод любви Дуняши и Андрея и великое их несчастье. Пьянство Лешки – единственное, что омрачало безмятежные дни Андрея и Дуняши. Лето и зиму Лешка жил где-то в сарайчике во дворе.
Детство! Чудесная пора! Немало огорчений, остро переживаемых, бывает и в детстве, но радостное восприятие жизни, через край бьющая энергия, ощущение безудержного веселья только от того, что существуешь, быстро снимают всякое огорчение. Но я помню чувство настоящего горя, когда нас оторвали от любимой бабушки, от родных мест и повезли в Псков учиться. В то время железная дорога проходила в 60 верстах от Порхова, и мы ездили на лошадях до железнодорожной станции Новоселье. В громадном дормезе ехала вся наша семья, а сзади на тарантасе ехали «люди» – няньки, горничные, кухарка. Почти всю дорогу я и сестра безутешно плакали. Но вот и Псков со старинными соборами, древней крепостью и чудесной рекой Великой. Новые впечатления несколько заглушили горечь разлуки с милым Порховом, но все же тянуло домой, к бабушке.
Каждое лето мы всей семьей возвращались в Порхов. Какое это было счастливое путешествие! Незабываемые минуты восторга, волнений, когда подъезжаешь к родным местам. «Не вертись, сиди смирно», – говорит мама. На минуту замираешь, а сердце колотится, и нетерпение растет. Мамин дом в Порхове был уже продан, и мы все ютились у бабушки. Бабушкин дом переполнен. Нарушен бабушкин размеренный ритм жизни, но бабушка радуется нашему вторжению.
Во время нашего летнего пребывания в Порхове у бабушки, по инициативе тети Саши, устраивались детские спектакли. Самые ответственные роли в пьесах поручали мне, хотя я была самая младшая в нашей детской труппе. Премьерство я завоевала чисто случайно: заболела девочка, игравшая героиню пьесы, и меня заставили репетировать за нее. Замена оказалась настолько удачной, что в дальнейшем все роли «героинь» перешли ко мне. Спектакли наши обставлялись чрезвычайно просто, незатейливо, вернее, никак не обставлялись. Бабушкина гостиная превращалась в сцену, а в столовой сидела публика. Открывалась дверь из столовой в гостиную, и начинался спектакль. Несколько наших детских спектаклей сохранилось у меня в памяти.
К своим ролям я относилась с большой серьезностью, чувствовала ответственность за успех спектакля. Как я страдала за всякий промах на сцене! Помню, шла пьеса «Из-за стакана молока». Брат Володя[3], игравший мою тетку, выскочив на сцену раньше времени, испугался, убежал за кулисы и начал снимать юбку, говоря:
– Не пойду больше, не буду играть.
Я, стоя на выходе, умоляла его, обещала выхлопотать у мамы денег на покупку жеребенка (предмет его мечтаний), зловещим шепотом грозила мамиными репрессиями, – ничего не помогало. Наконец, обозлившись, я вытолкнула его на сцену. Запутавшись в длинной маминой юбке, он растянулся на полу, чем вызвал одобрительный смех зрительного зала.
Мои партнеры, особенно брат Володя, часто нарушали стройность спектакля и приводили меня в отчаяние. Шел у нас инсценированный «Бежин луг» Тургенева. Играли мы во дворе, под открытым небом. Был разведен костер, и мы сидели вокруг костра. Публика расположилась поблизости. Я играла задумчивого мальчика Костю, который рассказывает о русалках, а брат Володя – того мальчика, который лежит, зарывшись в рогожу. Володя опять подвел. Когда настала его реплика, он так крепко заснул, что я его разбудить не могла.
Образец находчивости и медвежьей услуги партнеру проявила я в маленькой французской пьеске, которую мы с сестрой разыгрывали в той же бабушкиной гостиной. Сестра Нина играла принца, заехавшего с охоты в хижину лесника, а я – дочь лесника. По ходу пьесы расхваставшийся принц показывает искусство стрельбы, сбивая пробку с бутылки. На репетиции Нине удавался этот трюк, но на спектакле после Нининого выстрела из детского игрушечного ружья пробка спокойно осталась стоять на своем месте. Чтобы спасти положение и выручить партнера, я щелчком сбросила пробку. Нина, забыв, что она французский принц, по-русски закричала: «Что ты делаешь, дура?» Я не осталась в долгу, и началась перебранка. Дверь в столовую закрыли, спектакль был сорван. Я тяжело переживала провал спектакля.
Иногда вместо спектакля объявлялось мое выступление как чтицы в «Братьях разбойниках» Пушкина. Я надевала Володины штанишки-шаровары и его шелковую красную рубашку-косоворотку. Усевшись по-турецки на полу в позе удрученного воспоминаниями о погибшем брате-разбойнике, я с увлечением декламировала.
Я не выносила, когда меня заставляли декламировать экспромтом, без костюма, без нужной обстановки. Я жаждала испытать радостное волнение и чувство отрешенности от себя, перевоплощаясь в разбойника. Конечно, я тогда не допускала мысли, что взрослым просто занятно видеть семилетнюю девочку, серьезно воображавшую себя разбойником.
Вспоминается мне еще один спектакль (когда мне было уже около 14 лет). Мы гостили в имении наших родственников, около Порхова. В день маминых именин, 11 июля, было решено устроить спектакль и живые картины. В громадном двухсветном зале помещичьего дома, была устроена настоящая сцена. Шли пьеса В. Крылова «Сорванец», где играли взрослые во главе с общепризнанной талантливой любительницей псковского драматического кружка, и маленькая одноактная пьеска «Бабушка и внучка». Я играла внучку. Мне очень нравилась роль. Дочь богатых помещиков, желая подшутить над своей старой бабушкой, переодевается в девочку-крестьянку и настолько искусно изображает ее, что бабушка не узнает своей внучки. С каким трепетом готовилась я к роли, ходила в деревню, знакомилась с деревенскими девочками, запоминала их манеры и речь. Они меня учили петь частушки, и я их пела, играя внучку.
На спектакль съехалась масса знакомых со всего уезда. Мой труд, моя увлеченность ролью не пропали даром и принесли успех. Мое исполнение было неожиданностью для всех. Когда я вышла в зал после спектакля, на меня смотрели с какой-то особенной лаской и одобрением. У меня радостно билось сердце, и я решила: буду актрисой непременно. Играть на сцене – это не сравнимое ни с чем счастье.