Кто-кто, а рассказчик из меня всегда был хоть куда. Многие друзья упрекали меня, что не могут читать книги или смотреть фильмы после моего пересказа: в оригинале все оказывалось гораздо скучнее. Женщины, как известно, любят ушами, и я этим фактом беззастенчиво злоупотреблял. При желании я мог заболтать любую понравившуюся мне девушку, если конечно, она не страдала отсутствием интеллекта. Правда, до постели длинный язык доводил далеко не всегда.
Единственное, что раздражало, – когда очередная пассия слушала меня раскрыв рот, повторяя лишь «Ну какой же ты умный, ну как же с тобой интересно!» и все такое. Комплименты, конечно, тешили самолюбие, но мне хотелось не одностороннего вещания, а диалога, спора, несогласия наконец.
Мне всегда особенно импонировало то, что Лупетта не слушала меня повизгивая, как делали это многие до нее. Да, я нравился ей как рассказчик, но в рот она никогда не смотрела. Порой она даже поднимала на смех мое увлечение тем или иным сюжетом, а подчас и вовсе демонстрировала полное равнодушие к художественным пересказам, прерывая их на полуслове фразой: «Ну, скоро там все закончится?»
Сначала это ставило меня в тупик, привычный шаблон поведения был разрушен, и я вообще не понимал как себя вести. А потом я просто сорвал надоевшую маску и стал не рассказчиком, шутником, балагуром, паяцем, черт возьми, а таким, каким я бываю, когда остаюсь наедине с собой. Можно было подумать, что в этом переплете я ей быстро надоем, но оказалось, что только таким я ей и интересен. И не только ей, но и самому себе.
Странно, но у Лупетты практически не было близких подруг. Нет, она, разумеется, общалась с девчонками из института, да и со школьными подружками сохранились приятельские отношения. Но детский стишок «Мы с Тамарой ходим парой, мы с Тамарой санитары» был написан явно не про нее. Обычно девушки ее возраста группируются по двое. Причем я заметил, что объединение это зачастую происходит по принципу «Холмс – Ватсон» или «Дон Кихот – Санчо Панса». Иными словами, красивая и умная девушка чаще всего предпочитает иметь под боком некрасивую и глупую. Для усиления контраста, что ли? Я довольно быстро убедился, что у Лупетты такой подруги нет. Бóльшую часть времени она проводила либо с мамой, либо одна. И отнюдь не потому что окружающие ее избегают. Более того, позже я с удивлением обнаружил, что она явно тяготится повседневным общением с подругами, и когда они звонят, чтобы поболтать «о шмотках и о мальчиках», нарочно не подходит к телефону. Мне же, напротив, она стала звонить все чаще и чаще, без всякого кокетства спрашивая: «Ты сегодня не занят? Давай куда-нибудь сходим». И поскольку, в силу моей необъяснимой медлительности, на пути к интиму никакого прогресса не намечалось, так уж получилось, что самой близкой подругой Лупетты стал я.
«Вдохнуть… выдохнуть… не дышать!» – скомандовала Оленька и резко вырвала из груди подключичный катетер. Ощущение такое, словно из меня выдернули вражескую стрелу. Сердце застучало часто-часто, к горлу подкатила волна тошноты, а лоб покрылся липкой испариной. К образовавшемуся отверстию медсестра тут же прижала марлевый тампон и крепко-накрепко залепила его пластырем. Отлученная от меня стойка с капельницами сиротливо стояла рядом. Казалось, она укоризненно причитает: «Ну куда ж ты собрался, милок, далеко не уйдешь, мы скоро снова будем вместе… Скоро, но не сейчас! Впереди – жизнь без химии, целых три, а то и четыре недели свободы, в зависимости от того, как быстро подсаженный костный мозг восстановит уровень лейкоцитов в крови. Лучше бы он не торопился!»
«Ну вот и все, – улыбнулась Оленька. – Иди отдыхай в палату. Только стойку забери с собой». Я подхватил под мышку свою металлическую подругу и, слегка пошатываясь от слабости, побрел по коридору, прижимая руку к саднившей ране. После нескольких курсов химиотерапии под левым плечом образовался шрам причудливой формы, словно какой-то эсэсовец-садист долго отрабатывал на мне технику пыток, прижигая сигаретой ключицу. Вернувшись в палату, я собрался было тихой сапой сбежать в самоволку, чтобы выпустить из легких застоявшийся больничный воздух, но не тут-то было. Пока я завязывал шнурки на ботинках, асептический пластырь предательски отлепился, и я, подобно позолоченному петродворцовому колоссу, выпустил из груди бурный фонтан крови, не успев зажать руками дырку. Новая рубашка моментально превратилась в гимнастерку убитого комиссара, пылившиеся неделю ботинки безнадежно забрызгало свежей киноварью, испуганные лица соседей по палате пестрой каруселью поплыли перед глазами, горло захлебнулось клокочущей икотой, и я умер.
Я пришел в себя от резкого запаха нашатырного спирта, побледневшая Оленька прижимала ватку к моему носу, а возле койки вперемешку толпились больные из отделения. «Ну все, спектакль окончен, – устало сказала Екатерина Рудольфовна. – Выходим из палаты… Устроил, понимаешь, нам всем представление, – обращалась она уже ко мне. – Еще бы немножко, и кровь пришлось переливать. А ну-ка лежи спокойно и не дергайся. И как тебе только в голову пришло идти на улицу сразу после химии? А если бы пластырь там отлепился, кто бы тебя спасал, скажи пожалуйста?»
Понятно, что ни о какой прогулке на свежем воздухе можно было не мечтать. Приказано лежать, яволь, буду лежать. Так значит, говорите, спектакль окончен? А мне кажется, представление только начинается.