1
Oн в последних деталях помнил день своего детства, когда на спор провел на старом заброшенном деревенском кладбище ночь. Хвастался он вообще много и врал много, особенно в моменты вдохновения, получалось у него правдиво, мрачно и предостерегающе – как нужно, но он никогда никому не рассказывал, что там было на самом деле. Для остальных это вряд ли представило бы большой интерес.
Отдельные детали были особенно объемными, барельефными, памяти было удобно ими печатать, единственное, что он не мог вспомнить, это то, когда он совсем перестал бояться темноты: до того или после. В темном незнакомом лесу, на отшибе наполовину уже спавшей, наполовину готовой отойти ко сну деревушки притихший кружок исцарапанных мальчишек до самозабвения пугал друг друга удивительными замогильными подробностями из сфер жизнедеятельности заброшенного на болотах кладбища. Начали с пустяка, закончили разногласиями и взаимными упреками, каждый следующий очевидец, тщательно скрывая озноб, с большим успехом нагнетал и без того напоенную сладким ужасом атмосферу, на ходу домысливая необходимые детали к слухам, мнениям и бессовестному вранью, издавна блуждавшим по недалеким поселениям язычников-староверов. Рассказчик горел глазами и лихорадочно облизывал губы, слушатели зябли, ежились, поминутно вздрагивая на каждый ночной шорох, мирно начинавшаяся дискуссия завершалась заведомо невыполнимыми требованиями и клятвенными заверениями, что уж он-то в сходной ситуации не пошел бы против проверенных временем примет и вообще оказался бы умнее. Обыкновенно, выбиралась негласно жертва – и кто-то один длительное время служил объектом неприкрытого давления с выкручиванием рук и намеками, что как раз теперь и наступило то самое время, с тем чтобы навестить загадочное болото и его проклятые достопримечательности, таким образом восстановив пошатнувшийся в глазах окружения авторитет, отчет о пережитых ощущениях обладал бы безусловной ценностью. Этот прохладный летний вечер особенно располагал к продолжительным беседам: случилось полнолуние. Было довольно поздно, спать не хотелось, и было жалко. Рассохшиеся, древние, пропитанные ужасом стены старой языческой бани шевелились за спиной, собирали страх по темным углам, незаметно сближались, страх был безвкусный, холодный, он бегал мурашками по спине, осторожно трогал волосы на затылке, держа за плечи и не давая перевести дух; любой звук тут был нежелателен, неуместен, за ним могла скрываться опасность, то самое движение, когда ужас просачивается сквозь стены и широко расправляет огромные шершавые длани.
Ужас касался потемневших бревен, он давно уже слушал, приникая к стенам своим большим сморщенным ухом, тихо ступал, старческий и слепой, кругом бани. Тусклая керосиновая лампа выдохлась, достали свечку. Свечка отражалась в темном убогом окошке, собирала вокруг себя ночь, делала из нее черное сгущенное молоко, скорбные, сутулые тени возле нее теснились, качались на стенах, осунувшиеся лица молча двигались в такт багрово-желтому огоньку, слушая, как постукивает по доскам загребущими лапками заблудившийся безвредный пятнистый паучок. Передохнув, выслушали следующее сообщение. Эта антология была об участившихся что-то в последнее время поползновениях неких завернутых в исподнее светящихся объектов со стороны кладбища. Посидели, усваивая информацию. Как всегда, преисполнившись природной недоверчивости, Гонгора имел неосторожность подпортить всё удовольствие, вслух предположив, что, быть может, это имевшийся в организме усопших фосфор с течением времени нашел путь к поверхности земли, после чего едва не поседевшая от напряженных размышлений аудитория, незаметно двинув один другого локтями, выразила безусловное понимание и сочувствие попытке по-человечески объяснить нечеловеческие явления. Были высказаны новые соображения относительно границ человеческой психики и возможности выдержать встречу с Нечистой.
Обеспокоились интенсивностью наступления старого болота на предместья деревни. Согласились с мыслью о назревшей необходимости дознания, а также возможно более детального рассмотрения дела на месте, и сильно усомнились в способности Гонгоры как признанного авторитета в области научного анализа и просто как самому начитанному возглавить небольшую экспедицию с целью выяснить, наконец, что же представляет собой имевшее место поползновение с научной точки зрения. Подразумевалось, необходима рекогносцировка одного компетентного человека. Видя, что Гонгору меньше всего беспокоит, как живет и чем дышит дремучее болото ночью, собрание, не уставая сокрушаться, единодушно сошлось на том, что, по всей видимости, оно в нем ошиблось: кончилось все тем, что Гонгора, снисходительно улыбаясь, поклялся провести на кладбище полнолуние и не возвращаться до первых петухов. И чтоб без дураков, попросили особо искушенные в вопросе люди. Тут явно знали, о чем говорили. Кладбища Гонгора не боялся, ночной лес любил, со своими же суевериями и всеми происками принебесной нежити он боролся в основном с непосредственной помощью чертиков. Он рисовал их втихомолку на моющихся обоях пачками, выводил гуськом, лепил парами, стаями, стоящими, сидящими, бегущими, отдыхающими в мягких дорогих креслах, возлежащими на канцелярских столах с обнаженными всем ветрам худощавыми ягодицами, с заметным усилием просачивающимися сквозь стальное игольное ушко, путешествующими на цыпочках по лезвию бритвы, предупредительно стучащимися одним пальчиком в слегка приоткрытую дверь, в задумчивой осторожности пригубляющими от чашечки, прикуривающими папиросу, сутулясь и закрывшись от пронизывающего сырого ветра плечом, разгоняющими кистью сигаретный дым, переворачивающими ссохшуюся газетную страницу, мучительно зевающими, деликатно прикрыв губы пальчиками, обороняющимися из-за угла посредством естественной струи от чем-то неприятно взбудораженных лысых дядей в квадратных очках и белых халатах; поправляющими на себе шляпу, аккуратно ухватясь щепотью пальцев за краешек, чуть запрокинув голову и обворожительно выстрелив из-под полы шляпы прищуренным глазом; сосредоточенно пытающимися сложить фигу из четырех пальцев морщинистой худенькой ступни; с неудовольствием оборачивающимися к задним рядам; нюхающими сорванный накануне занюханный цветочек; принимающими надлежащее выражение лица; кушая, скучая, увлекаясь, осуждая, критикуя, похабствуя, анфас, в профиль, боком, задом, в клеточку – и терпеливо ночами потом ожидал, что получится. В конце концов он здорово преуспел в этом занятии и уже опытным движением карандаша лишь парой-другой росчерков мог придать глазкам на узкой, плоской, наглой, щекастой и милой мордочке любое выражение: от преисполненной брезгливым вниманием и пристальности бездомного доктора наук, с мутным взглядом, ворсистыми большими ушами и слегка отвисшей и посиневшей от длительной неподвижности губой, – до немножко рассеянной и чуть непристойной непринужденности очень шустрого, уверенного в своих способностях губастого бесенка на момент обнародования результатов самого страшного суда. Рисовал он действительно неплохо. Его как-то одно время сильно удивляло, в силу каких причин бесовское отродье, такое падкое (по свидетельствам очевидцев) до неокрепших детских душ, не торопится за ним, в то время как он неоднократно (и при свидетелях) предлагал собственную нематериальную часть в обмен на полное собрание «King Crimson» в оригинале с их берущими за душу образными формами. Все-таки он далек был от мысли, что такого рода соглашение виделось другой высокой стороне ценой слишком большой.
Здесь хорошо росла елка с рябиной. Неповрежденных насестов практически не было, те, что еще хоть как-то стояли и не падали, навевали уныние и апатичную усталость. Со скукой проблуждав в безмолвном и пострашневшем лесу, скупо освещенном бледным пятном луны, с полчаса и едва не заблудившись, он все же набрел на трухлявые остатки ограды давно заброшенного кладбища. Ощущение произошедшей с кем-то смутной давней беды теперь не оставляло его. Торчавшие набекрень из кустов и темноты длинные косые жерди и полуразвалившиеся от старости метла в лунном свете напоминали толком не доработанный эскиз к его будущему сну. Между всем этим, полускрытые в траве, темнели остатки надгробий. Он остановился, вытер ладонь о штанину, положил руки на неприятно коловшуюся иссохшую жердь и осмотрел видимую часть кладбища, как осматривают побитое гарью и застарелыми следами крови поле будущей деятельности.
Круглое синее пятно луны проступало за черными плетьями ветвей, делая тени резкими, накладывая тени одна на другую, в отдалении подробностей было уже не разобрать. За спиной молча стоял лес, и это был настоящий, невозделанный Лес, реальный, как брошенные захоронения, начинавшийся прямо здесь и нигде не кончавшийся. Там изредка возникали и исчезали, тускнея, неясные слабые огоньки – было время светлячков. Дальше различалось еще что-то, что-то вроде разреженного неблизкого мерцания фосфоресцирующей гнилой древесины, что могло быть также игрой воображения. Там, по-видимому, и начиналось знаменитое болото, казалось, временами с той стороны находил тяжелый дух; тишина, Тишина с большой буквы не была полной, где-то далеко-далеко слышалось некое изможденное сухое поскрипывание, сверчки больше не трещали, хотя до того всю дорогу слышалось их тоскливое пение. Листья не беспокоило даже слабое шевеление воздуха. Совсем некстати усталая память набросала мутную картинку: из необъятного, как карьер, ржавого ковша экскаватора загорелые мужские испачканные руки извлекают забитые землей желтоватые куски раздавленных черепов и кости. При застройке нового микрорайона на окраине города случайно разрыли кладбище. Тогда его детское воображение потрясло другое видение: что когда-нибудь из огромного ржавого ковша другого экскаватора кто-то достанет и его череп, чтобы тем же отработанным движением вместе с комьями перепрелой жирной земли отправить поближе к брезенту собранных костей, и захоронить потом на заброшенном карьере. Гонгора легко представил себе всю нескончаемо долгую, размеренно-печальную жизнь этих лохматых полянок, сколько остывших безвольных тел успели принять они за период своей активности, прежде чем заросли кустами, как вдруг почувствовал, что за спиной кто-то стоит, – и в тот же миг спина, став липкой и холодной, начала невыносимо ныть.
Было совершенно ясно, что никого здесь быть не могло, что оборачиваться нельзя, будет еще хуже, но не обернуться было невозможно, он не мог сдвинуться с места, чувствуя, как деревенеют мышцы ног и рук, ощущение опасности выло в нем сиреной, требуя немедленной реакции, все, сказал он себе, хватит. Химия чувств. Нереализованный адреналин и стресс. Дрянь. Он говорил себе, что это только работа проклятого воображения, чувства ничего не хотели слышать – они вопили, перебивая друг друга. Гонгора подумал, что если не выдержит и обернется, то уже не сможет остановиться, будет пятиться и пятиться, лихорадочно всматриваясь и мучительно вслушиваясь. Как было бы хорошо, если бы это шутили его приятели. Но о кладбище ходили разные слухи, после же рассказанных ужасов – он хорошо узнал своих дружков – их невозможно будет выгнать перед сном на моцион, не то что в лес, они полночи будут жаться к теплой печи, смотреть в огонь, без конца пережевывать соображения по поводу нового мероприятия, радоваться, что есть на свете дураки и что в глухом заболоченном лесу сейчас не они, а кто-то другой. Гонгора не мог оторвать глаз от склоненной к кустам жерди, которая, насколько он помнил, еще минуту назад стояла не так. Не опуская глаз, Гонгора стиснул челюсти, ухватился поудобнее и полез через перекладину. Треск сухого дерева больно ударил по нервам.
Шурша травой, он пробрался мимо погнутых прутьев ржавой огородки, запутавшихся в чертополохе и кустах, миновал хорошо сохранившиеся куски бетона с безликими пятнами и ненужными датами. Сладковатый, приторный душок казался таким натуральным, что совершенно заглушал доводы разума по поводу того, что кладбище не функционирует давным-давно, пахнуть тут нечему. Похоже, однако, это не было одной только издевкой воображения: откуда-то рядом слабо, но довольно отчетливо несло мертвечиной. Он попросил себя быть спокойнее и глядеть под ноги. Валяясь неподалеку в траве или норе, могла смердеть крыса или мышка. Гонгора заставлял себя не думать и не замечать. У гладкого камня он остановился, постоял, медленно обегая напряженным взором деревья и темноту между ними. Стараясь не выпускать из поля зрения редкую поросль гнилых кольев слева, он опустился на заросший травой землистый надгробный фрагмент (не стоять же тут на ногах до утра), вытер со лба ладонью пот и поспешно поднялся: так совсем ничего не было видно. Он не знал, что нужно видеть, но сидеть сейчас не мог, в глубине живота все словно свело судорогой.
Обходя кусты с высокой, по плечо, ржавой могильной оградой, где колючки выглядели не такими густыми, он уловил над головой движение воздуха и застыл, как парализованный. Больше он ничего не слышал, сердце бухало на уровне ключиц, силясь втиснуться в гортань, заглушая все внешние звуки. Он стоял, не шевелясь, чувствуя, что еще секунда – и рванет, не разбирая дороги, через кусты прямо в темный лес, понесется сломя голову, на одном дыхании и будет так нестись, пока не завязнет в болоте. Сделалось невыносимо, до одури жутко. В памяти всплыло одно давнее воспоминание, чье-то старое предостережение, что на заброшенном кладбище, если хочешь с него уйти и вернуться назад, ни в коем случае нельзя касаться чужой могильной ограды. Обходя, он только что задел ее локтем.
И сейчас же за спиной шаркнули, приближаясь, – и он обернулся, растягивая всякое свое движение до бесконечности, до боли в мышцах, словно зная уже, что ждет дальше и что увидит, и вначале не увидел ничего, а потом у него совсем онемели конечности и в стянутом напряжением животе засквозил ветерок. Глаз теперь уже отчетливо выхватил из беспорядочного нагромождения пятен и теней далеко в сторону протянутую черную тень и то, что могло служить её началом. Оно было похоже на выход в сумасшедшее состояние: темную, неподвижную, прислоненную к угловатой светлой плите нелепую фигуру. И когда до него дошло, что это, он понял, почему не выдержал испытания тот молодой пьяный приор, о котором не говорили и о котором не рассказывали вслух, как о плохой примете. Рассудочный голос в голове не переставал увещевать и чем-то грозить, он взлетал и принимался непонятно вопить, потом начинал торопливо нашептывать что-то о мудрости и благоразумии. Самым главным сейчас было не думать ни о чем. Только так можно было надеяться уйти отсюда и уйти прежним. Плюнь, тарахтел, причитая, в голове голос беса противоречия, заходясь от непереносимого ужаса. На все плюнь – и побежали отсюда к Чертовой бабушке, это же не для нас, нам этого не выдержать – и ладно, и хорошо, здоровье ближе, о себе подумай, крепко подумай, что важнее… Они все пошли к Черту, а мы побежали домой, в последний раз прошу по-хорошему и предупреждаю, ведь хуже будет. Обязательство, данное тем дристунам? Даже спорить как-то неловко, совсем уже скоро взрослый человек, пора научиться разбираться в реальной жизни. Да и не обязательство то было совсем, так, немного поспешное и опрометчивое предложение разобраться. Здесь ведь вопрос как ставится? Если они дристуны, то обязательство по отношению к ним не может считаться полновесным. Только подумай, они сидят сейчас у теплой печи и скалятся, как легко купился этот дурачок. Ты мне скажи: ты раб своего слова или его хозяин? Ты не торопись, ты хорошо подумай и честно ответь, только не затягивай с этим, пока народ не начал тут собираться, домой же…
Хорошо-хорошо, как бы успокаиваясь и беря себя в руки, переходил рассудительный голос на обстоятельный тон и добавлял сарказма. Пусть я – только элементарный инстинкт самосохранения. Но ведь ты же отсюда не уйдешь. Подумай, что важнее. Кстати, куда тебя несет? Как ты собираешься со всем этим разбираться? Проведешь систему раскопок и снимешь отпечатки пальцев? А прискакать домой – ветром прилетим! – так дома, представь, покой, тепло, тишина. И не мертвая, заметь, нормальная тишина, с вкусными запахами. И прочные двери. Из твердой древесины, со множеством замков. Здесь других не умеют делать – можно ногой, можно плечом. Ты слышишь шорох движения за спиной? Знаю, что слышишь. Просыпается твоя темная сторона – она же обратная. Ты должен еще помнить старую книжку, где трюмы затонувших кораблей и водолазы, которые в тесных проходах у выходов к опрокинутым палубам находили туго набитые телами пробки из тех, кто не успел спастись. Респектабельные джентльмены с топорами с пожарных щитов в руках прокладывали дорогу к выходу. Уже не имело значения, что до того они прогуливались там под ручку, кого-то ласково трепали за щечку, а двери в избе освящаются родниковой водой против злых духов. Или еще каким феромоном, – чтоб, значит, с пожизненной гарантией…
Гонгора не прислушивался к взбудораженному зудению, которое не могло сказать ничего нового, повторяя старое, всепрощающее, прокладывавшее себе путь к пожарному щиту, сейчас ему было не до того. Безукоризненно правильный яркий лунный диск, дикий и слегка замутненный сиреневой дымкой, висел прямо за спиной. Он отбрасывал неровные неестественно четкие тени, вырывая из глубин памяти нечеловеческие ассоциации. Рассудительный голос стремительно удалялся, все дальше и дальше, восходя на одной ноте несколькими октавами выше. Не вникая больше в оправдательные моменты, Гонгора попытался спокойно прикинуть, верное ли решение он принял и чем все может кончиться. Сейчас не следовало обращать на эти шорохи внимания – это лишь ночная моль. Не надо замечать смещения надгробия – это только что-то с глазами, дрожание остывающего воздуха и много воображения, не слушать, не слышать за спиной мерного приближающегося скрипения… Предельно обострившийся слух ловил далекое свистение и тихий шепот каждого отдельного листка над головой, широко раскрытые глаза искали и тут же находили движение в запущенных могильных грядках у елок, где прятались враждебные всему живому тени. Самое невыносимое, что нельзя было определить, откуда и чего следовало ждать. Гонгора не решался повернуться спиной к камню, не мог потерять из поля зрения ближний край полянки, он вдруг с ужасом понял, что если сейчас рядом пробежит мышь или какой-нибудь ночной заблудший кот, то он лишится рассудка. Только дождаться, как посветлеет небо, говорил он себе. Только дождаться… Он усиленно размышлял, можно ли тут что-то предпринять. Все эти трупоеды способны оставлять свой след лишь на тех, для кого они есть, вот только до деревни несколько километров, и все по лесу… Еще можно взять осиновый кол. Если знать, как эта осина выглядит и растет ли она тут вообще. И бить. По большим морщинистым ушам. С этого надо было начинать и продумать этот момент заранее. Перед глазами мелькнуло новое видение: немногочисленная деревенская делегация общины язычников, состоящая из числа наиболее отважных ее представителей, находит его свежий поседевший труп. Не оставляло такое ощущение, что стоит только взять в руки осиновый кол, как сразу появится все остальное.
Прогнившая перекладина перекошенного ограждения там, где он только был, на глазах застигнутого врасплох Гонгоры с омертвляющим душу скрежетом отделилась и исчезла в траве. Как сигнал к повальной тишине. Растаяли один за другим медленные огоньки светлячков, чтобы больше уже не появиться, скупо заблестели под луной чернильные пятна листвы, а под ними зашевелились призрачные, пронизанные голубым светом тени и пошли потихоньку, полезли со всех щелей длинные мутные щупальца тумана. Он больше не был мальчишкой, пытавшимся познать пределы своего невежества. Когда проснулись все инстинкты, до того молчавшие, дремавшие и просто глубоко спрятанные, от него прежнего не осталось даже имени. Глаза дикого ночного зверя смотрели на мир вокруг, и этот мир смотрел на него. Он никогда не жаловался на зрение, больше того, он не знал никого, кто бы сравнился с ним в чтении под луной, но сейчас он видел такие детали, которые не замечал даже при свете дня. Глаза, слух и нос принадлежали совсем другому существу, сотни тысяч лет назад уже как мертвому и сотни тысяч лет назад с каменным ножом в руке стоявшему в совсем другом лесу и на совсем другой планете. Мир не состоял больше из привычных вещей, все привычные вещи населяли духи и приводились в движение духами: другого мира не существовало. И еще понял он: если он несмотря ни на что все-таки доживет до утра, если невзирая на то, что было вокруг, он все-таки сумеет отсюда уйти, ему никогда уже не быть тем, кем он был. Этот лес и эта луна останутся в нем навсегда.
…Среди непреоборимых воинов храмовых, у которых тут не редкостью случались анахореты со следами на телесах говяжьих жил, без ушей, без носов, а некоторые без рук и языков, он скорее выглядел мокасином в крапиве, этот неунывающий бледнолицый отрок с длинными рыжими ресницами, рыжими лохмами, в давно не стиранной, на сажень вокруг попахивавшей потом рясе бенедиктинца, неизвестно какими ветрами занесенного в эти глухие места, с узелком под мышкой и крупными веснушками во всю щеку. Поселение было языческим, время – не легким, обстоятельства не располагали к продолжительным заседаниям, и было ясно, что здесь он не задержится; на тех болотах еще покрикивали о древнем благочестии, хотя, в общем-то, среднестатистическая величина крещения огнем заметно потеряла в весе, и странник усиленно демонстрировал безусловно благостные намерения и всеобъемлющую терпимость. В то время в предместьях гукавшего целыми ночами Болота с неуклонным постоянством ползли слухи о старых черных захоронениях на местном кладбище: не то по ошибке был еще заживо погребен младенец (по одной версии), не то без особого успеха пробовали наставить на путь к истине здешнюю ведьму, да что-то там не заладилось (по другой версии), не то сюда по инициативе местных весьма ревностных в вопросах морали активистов и прочих старух без молитвы высыпали пепел невинно сожженной девушки, которая имела неосторожность появиться на свет слишком красивой и была наставлена на единственный путь к спасению, дабы не будила в мужском населении Зверя (по третьей версии).
И бенедиктинец, или кто он там был на самом деле, вооружившись небесным словом и бутылью с вином, отправился очищать кладбище от детей Тьмы. К тому времени уже успела созреть еще одна новость: что это и не монах вовсе, что будто бы видели его у соседей босым и в мирской рубахе, «а я ж с ним, немытым, пил вместе», и вообще, это Черт знает кто, с неведомо какими целями отправившийся на Проклятое Место. И без того уже настрадавшееся за период преследований метрополии ущербное сообщество было, что называется, на ушах, когда наутро отрок был найден неподалеку от кладбища мертвым, крепко сжимавшим в черных от земли пальцах со сломанными ногтями пустую бутыль и с черным открытым ртом на белом лице. Ни на его платье, ни на самих могилах никаких следов предосудительной деятельности обнаружить не удалось – равно как и томик вед.
Говорят, кладбище с тех пор совсем заглохло, и продолжалось это до самого последнего времени, пока однажды не угораздило какого-то солдата, возвращавшегося домой не то в отпуск, не то насовсем, расположиться прямо здесь на ужин. Трудно было сказать, почему именно здесь, разумно объяснить это никто так потом и не смог – то ли он таким образом проверял силу духа, то ли возникла вдруг смертельная необходимость подкрепить подрастерявшиеся за долгую дорогу силы (старики после утверждали, что именно необходимость и именно смертельная) и непременно тут, под сенью этих вот елок, в нескольких километрах от деревни, – однако родня, получившая телеграмму и несколько обеспокоенная, решила по какому-то наитию сходить и посмотреть заброшенное кладбище, найдя на голом пустом отшибе бездыханное тело с резкими чертами пережитого на небритом лице, абсолютно чистую консервную банку у ног – и никаких следов насилия. Вообще, сторонники трансцендентной трактовки случившегося потом особенно налегали на эту пустую посуду, склоняясь к мысли о некой злой роли ее содержания в практически всех имевших место событиях, где прослеживалась не поддающаяся пониманию связь между трупами, неплохо сохранившимися, и пустым реквизитом. Во всяком случае, наличие во всех эпизодах истории посуды безусловно обращало на себя внимание. На убиенном (старики в этом не сомневались) были новенькие бутсы, новенькая шинель, подол ее был ножом пригвожден к земле. Юный неразговорчивый представитель от местного национального собрания молча походил вокруг тела, посмотрел, сминая карандаш в заложенных за спину руках, поправил пальцем очки и заключил, что покойный, по-видимому, сам воткнул в шинель нож-рыборез, не заметив, – а когда стал подниматься, почувствовал, что кто-то держит, ну, сердце и не выдержало, да и кто выдержит; помолчали, послушали, поговорили – вполголоса и ни на кого не глядя, среди населения была проведена соответствующая работа, и постановили: деятельность кладбища возобновить. Возобновить не получилось. Оно какое-то время и в самом деле без большой охоты пофункционировало, наспех и немногословно, успела даже появиться пара полированных камней вполне солидного вида, но дальше них дело как-то не пошло…
…Как посветлеет небо, повторял, как заклинание, он вслух. Это все, что еще как-то придавало ему сил, позволяло выдерживать чудовищное давление атмосферы кладбища. Он точно знал, что оно, утро, существует, и это поддерживало в его спрессованном, застывшем сознании точку отсчета, последнюю на сегодняшний день и единственную на всю оставшуюся жизнь. Полнолуние на кладбище – не самый лучший способ умнеть. Сидеть бы нам всем дома. Гонгора догадывался, чья это работа, с такими богатыми возможностями штамповать новые версии реальности, обрабатывая безликую информацию, лучше бы действительно дышать свежим воздухом одиночества не здесь. Отвлеченным сознанием он понимал, что все не так просто, что его прославленное воображение, собственно, в разворачивающихся событиях еще участия не принимало, оно пока только еще молча разминало свои тренированные жесткие пальцы, холодно и отстраненно наблюдая за действиями попавшегося в паутину обстоятельств оппонента и не обещая ничего хорошего. Противник без особого любопытства прикидывал возможные варианты исхода предстоящей драки: место подходило ему по всем статьям. Стимулятор был безупречен. Только бы дожить до утра.
Он бросил взгляд на отчетливо видимый в свете ненормальной луны старенький циферблат своей «амфибии» и почувствовал, как по животу ползет холодный след пота. Получалось, что здесь он находился чуть менее трех минут. И сейчас же вспомнились берущие за душу истории о больших кладбищах и закруженных большими кладбищами одиноких людях, что в течение многих и многих дней бродили меж бесчисленных огородок и надгробий и в конце концов умирали от истощения, которых находили будто бы затем сильно бородатыми и в стоптанной обуви. Рассказывали также, что время от времени издали даже доносились хриплые изможденные крики и просьбы выпустить…
Но с другой стороны, мало ли кто может орать ночью на кладбище? И мало ли что может присниться хорошо взогретому бродяге под могильным рельефом? Да и то сказать: мало ли что он начнет орать, озираясь, – еще не до конца проснувшийся, но уже трезвый?..
В долю секунды сделавшись белым, Гонгора стиснул дергавшиеся пальцы в кулаки. Если это чья-то шутка, сказал он себе с замешанным на непереносимом ужасе ледяным бешенством. Просто возьму сейчас этот кол, и плевать. Впереди без усилия различалось затихавшее монотонное шуршание. Неясная угловатая фигура, до того прислоненная к неопределенному похоронному возвышению, отделилась и, неловко и длинно размахивая непомерными, нескладными конечностями, удалилась в непроглядный сумрак.
Здесь были свои законы, и они легко подрывали основу всем будущим необоснованным надеждам. Сюда никого не звали, границы эти не следовало пересекать вовсе. Выполняя установленные правила, тут становились другими. Очень не многие – далеко не все. Сюда приходили сами: он понял это, когда сзади ему на плечо легла старческая сухая рука; и когда он, прислушиваясь с горьким отчаяньем, словно бы уже начал улавливать в гулких, промозглых, каменных коридорах подсознания смутное движение, он понял, что это, как будто задергалась, заворочалась, нарастая, обдающая льдом убивающая все живое сила, которая старалась до времени не привлекать к себе внимания и успешно скрывавшаяся в тени волевых начинаний, не знавших, что такое компромисс. Теперь она неотвратимо и победно заполняла собой все этажи сознания, чувствуя, как тают последние силы противника, и уже торжествуя, громко и неумолимо празднуя долгожданную удачу. И когда зашевелилась под ногами земля и скользко потянулась прозрачная мерзость как неподвластное ему теперь осязаемое порождение обратной стороны мысли, что стремилась достать с единственным желанием – коснуться и оставить неизгладимый след, а у самой земли не переставало близоруко бледнеть трогательно потерянное лицо совсем еще юной девушки, вот тогда словно кто-то сказал ему, что самые важные поединки всегда выигрываются наедине с собой. И что самая темная стена из всех прочих – в тебе самом. И еще очень удачно вспомнились слова бабушки, будто вновь насмешливо повторившей, что давай, парень, давай, – мы вместо тебя плакали, когда отнимали от груди; и в то мгновение словно что-то неуловимо изменилось. Словно был дан знак пройденного, знак такого раннего в этот период звездных ночей, так влекущего к себе долгим взглядом огня, заставляя парализованно молчать и смотреть: оттиск прозрачно-зеленой полосы на черном горизонте. Оттиск его чистого, небесно-синего безмолвия, его утра.