Дом и двор
Мой дом, мой двор – вы в памяти моей,
Вы ненароком так запали в душу,
Что я теперь уж не могу не слушать,
Ваш отзвук на закате своих дней!
«Где эта улица, где этот дом…»
Январь 1945-ого. Мы с мамой после полугода жизни в общежитии получили в соседнем доме, на Невском 72, комнату в 20 кв. метров в трехкомнатной квартире 9-а (позже номер изменили на «22»). На последнем, шестом, этаже, вход со двора по бывшей «черной лестнице», правая парадная.
Когда, спустя много лет, я, уже студентом, ездил летом на юг, и при знакомстве с девочками говорил, что я из Ленинграда, а это всегда кое-что значило, они, то ли из любопытства, то ли пытаясь установить не вру ли я, не набиваю ли себе цену, обычно спрашивали где же именно в Ленинграде я живу? А я этак скромно, без нажима отвечал, что на Невском. Тем самым, с одной стороны, мои акции еще несколько повышались, а, с другой, подозрения, что я вру, усиливались. В девяти случаях из десяти этаким саркастическим тоном следовал вопрос: – «Прямо-таки на Невском?».
Да, на Невском! Причем не просто на Невском, – Невский-то большой, – а я могу ответственно заявить, что мимо нашего дома проходил каждый взрослый ленинградец, и каждый «гость нашего города», как высокопарно принято теперь называть приезжих, то есть миллионы и миллионы людей. Потому что какой, скажите, приезжий или ленинградец (а теперь опять петербуржец) из любого района Питера не бывал на углу Невского и Литейного, или у Аничкова моста? А наш дом находится как раз между этими всемирно известными точками. Может даже более известными, чем угол 42-ой авеню и Бродвея в Нью-Йорке.
Дом большой, построен был как доходный (дом М. В. Воейковой); вполне солидный, облицован серым камнем. Как я выяснил уже в наше время, построен в 1910 году, – типичный «петербургский модерн». Расположен прямо напротив улицы Рубинштейна (до революции – Троицкая) – его все знают.
Ну вот, если кому интересно, то чуть подробней из Интернета: Невский пр., 72. Архитекторы: Минаш С. И. Год постройки: 1909–1910. Стиль: модерн.
Во дворе Минаш устроил кинематограф «Мастер-театр». В дворовом флигеле этого здания в советское время находились Дом Кино, а также первый в СССР звуковой кинотеатр «Кристалл-Палас», где в начале 1920-х работал тапером Д. Д. Шостакович. В 1920-х помещение кинематографа занимал «Свободный театр». В спектаклях участвовали Корчагина-Александровская, Л. Утесов, Р. Зеленая, И. Юрьева. До революции здесь был кинотеатр «Квисисана», который открылся в дворовом флигеле в 1910 г. Видимо позднее он был переименован в «Кристал-Палас». В 1929 г. в нем состоялся первый в СССР сеанс звукового кино. В 1917 г. в доме недолго помещалась редакция эсеровской газеты «Дело народа».
На основании распоряжения Комитета по государственному контролю, использованию и охране памятников истории РФ, здание включено в Единый государственный реестр объектов культурного наследия памятников истории и культуры регионального значения за № 10–33 от 20.10.2009 г.
Многие годы, тем более в детстве, и в голову не приходило, что мне довелось жить в доме, сыгравшем зна́чимую роль в истории российской культуры.
Наш двор – наше всё!
Но главное для меня был, конечно, не сам дом, а его двор. Ей богу, при всей своей обычности, убогости и невыразительности он достоин пусть краткого, но отдельного описания. Хотя бы как место, где протекала фактически вся внешкольная часть детства – не только моего, но и моих товарищей по двору. Двор был и наша спорт-площадка, и площадка для игр, и дискуссионный клуб, и «место встречи (которое) изменить нельзя», и место «разборок» и т. д. и т. п.
Это был обычный двор-колодец каких от дореволюционного Петербурга тогда еще сохранилось немало: огороженная стенами шестиэтажного дома заасфальтированная площадка в форме перевернутой буквы «П». Такая форма получилась поскольку сзади в центр прямоугольника двора размером 14 на 18 метров вдавался выступ входа в Дом Кино, занимавший около половины его общей площади. Нам для игр оставалась, главным образом, «перекладина» буквы «П». За вычетом площади помойной ямы (слева) и спуска в подвал (справа) – около 100 кв. метров. По-моему, место для прогулок заключенных во внутренних двориках тюрем заметно больше. К центру «перекладины» примыкала подворотня глубиной 17 метров, выходящая на Невский. Вот и всё наше «царство». Размеры достаточно точные – замерял недавно, спустя почти семьдесят лет.
Однако, под понятием «двор» я имею в виду не столько сам двор как некое пространство, сколько ребят – товарищей моего детства. Тогда весь свой досуг ребенок школьного возраста, особенно младшего школьного, обычно проводил во дворе. И основные друзья, как правило, были не из школы, а «ребята с нашего двора»; лишь иногда и те, и другие. Сейчас обычно не так – мои сыновья выросли почти не общаясь со своими сверстниками из нашего дома – все основные товарищи были из их же класса.
Вот они, друзья моего детства: Марик Гуревич, его младший брат Яшка; чуть позднее появились Эдик Попов и Инна Раева. Все фактически ровесники – разница между нами была плюс-минус один-два года, не больше. Другие ребята почти не запомнились почему-то, да и было их, других, немного. Вот за краешек памяти зацепилась несколько манерная Лариска с шестого этажа по левой парадной; еще девочка, Надя кажется. Но у многих интеллигентных родителей тех лет, особенно родителей девочек, считалось, что общаться с «дворовой компанией» – это дурной тон. Наверно поэтому девочки, кроме Инки, выходили во двор лишь изредка, и заметного места в нашей жизни не занимали.
Как видно, наша дворовая компания была очень невелика. Вспоминаю, что когда для игры в «прожигалы» (следующие поколения детей эту игру, по-моему, называло «вышибалы», что логичней, поскольку двое водящих «вышибали» маленьким мячиком тех, кто бегал между ними) или в футбол ребят не хватало, шли звать из соседнего, 74-ого дома. Это огромный дом, с большущим двором, тогда еще мощенным булыжником. Там всегда можно было найти во дворе пару-тройку ребят ничем особо серьезным не занятых.
У меня, Эдика и Инки кличек во дворе не было. А вот Марика и Яшку никто из нас и они друг друга по именам не звал – только по кличкам. Марик – был Карлик, а Яшка – Корова. Самое необычное было то, что прозвища эти им дали отнюдь не мы, а сами родные братья друг другу.
Корова – это от «рёва-корова»: когда Яшка был маленький и Марик его обижал, то Яшка сразу ревел, чтобы быстрее привлечь внимание заступников-родителей или их самого старшего брата Семы. (Сема в нашу компанию не входил – он был лет на восемь старше даже Марика).
Яшка был среди нас самый младший – двумя годами младше и чуть мельче меня, и на четыре года младше брата. На Марика он был совсем непохож. У него были большие, очень красивые и печальные еврейские черные глаза. Выразительность своих глаз он сохранил на всю жизнь, в чем я убедился, случайно встретив его спустя лет тридцать после детства.
Марик был самый старший из нас. Небольшого роста для своего возраста (лет десять на начало знакомства). Как и положено Гуревичу, он был брюнет и имел довольно заметный, обычно простуженный нос, из-за чего слегка гнусавил. Карлик – это Яшка постарался в отместку брату за все детские обиды. Основанием послужили сетования их родителей по поводу отставания Марика в росте.
Эдик был мой ровесник, высокий для нашего возраста блондин, с волосами, зачесанными «по взрослому» назад, в очках, которые он аккуратно снимал перед дракой, державшийся спокойно и с достоинством.
Инка, появившаяся в нашем дворе позже всех, спустя года два или три после Эдика, когда мне уже было лет одиннадцать, была на год старше меня. Невысокая девочка, с выразительными темно-карими глазами и абсолютно неправильными чертами подвижного лица в обрамлении мягких, темных волос. Она была проста в обращении, компанейская и без выпендрёжных девчёночьих повадок, чем снискала нашу общую симпатию.
Ну и для полноты картины наверно я должен описать и себя в те годы. Милька, то есть я, был невысокий, щуплый, белобрысый мальчишка, слегка губошлепистый, очень шустрый и миролюбивый, с густыми жесткими волосами, зачесанными набок, как у большинства мальчишек в те годы.
Главного в нашей компании не было. Марик, хоть был и старший, не обладал задатками лидера, да и не стремился командовать. Так что как-то так получалось, что все у нас решалось по общему согласию, без указаний лидера. Дрались между собой мы крайне редко. За все детство помню не больше двух-трех драк. Все с участием Эдика. Он был хоть и самый спокойный из нас, но и наиболее обидчивый. А, начиная с класса шестого, он иногда давал поводы, чаще всего мне, опрометчиво задевать его самолюбие.
Воскресенье… Дело к вечеру, но май или июнь, и потому еще совсем светло… Мы, не замечая времени, гоняем в футбол в нашем дворе-колодце, возбуждены, орем – все так же, как сейчас, когда в футбол играет мелюзга. (Правда, в таких дворах-колодцах, как был наш, теперь в футбол не играют, не принято вроде бы. Да и дворы такие заставлены машинами – не дай бог попадешь мячом в стекло какому-нибудь мерседесу или вольво).
На шестом этаже открывается окно, и мамин голос зовет
– Ми-и-лик! До-мой! – Игра мгновенно прекращается, и я бегу к той стене дома, на которой находится наше окно – там мама из-за карниза под окном меня не увидит.
– Его нет! – орет в ответ маме Марик.
– Как это нет? Я слышала его голос.
– Да нет его, он куда-то ушел – врет Марик. Мама понимает, что ее обманывают, но с шестого этажа ни меня, ни правды ей не добиться. Она исчезает, и мы продолжаем игру. Наконец, мама подстерегла момент, когда я нахожусь у стены, противоположной окну, где она может меня видеть, и мгновенно открыв окно кричит
– Немедленно домой! Я тебя вижу! Немедленно, я тебе говорю, а то плохо будет!
– Да иду я, иду….
Я понимаю, что меня засекли неоспоримым образом. Да и на часах уже около девяти вечера, то есть требование мамы справедливо, и действительно пора домой.
– Завтра выйдешь? – следует от кого-нибудь формальный, не требующий ответа вопрос, поскольку ответ разумеется сам собой. Но, тем не менее, отвечаю утвердительно. Сердясь на маму, не торопясь, и еще не погасив возбуждение от участия в игре, я иду к своей парадной.
«А у нас во дворе…»
Бывший кинотеатр, о котором я вскользь упомянул выше, был когда-то не просто кинотеатром, а чуть ли не первым кинотеатром в Петербурге (с 1910 года), а позднее – с 1929 года – первым звуковым кинотеатром в СССР. В 1990-х ему вернули одно из его прежних названий – «Кристалл-Палас».
Так как при кинотеатре был не только кинозал, но и еще всякие помещения, в том числе и пригодные под ресторан, то послевоенные власти сочли логичным расположить здесь тогдашний «Дом кино». (В промежутке лет – после перевода «Дома кино» на ул. Толмачева, теперь опять Караванную, как до революции, – он довольно долго успел побывать еще и кинотеатром «Знание»).
Так что и двор наш был не какой-нибудь там, а Двор «Дома кино». В него – в «Дом кино», конечно, – а еще точнее, как я понял позднее, – в его ресторан, естественно, иногда захаживали и известные киноактеры.
Помню, как лавируя между нами, увлеченно игравшими в футбол, к входу в Дом кино пробирался известнейший Василий Меркурьев («Небесный тихоход», «Три товарища» и т. д. и т. п….). Да и других отечественных кино-кумиров тех лет мы «в живую» перевидали немало.
– Пас, Карлик, пас!! – ору я во всю глотку Марику. Какой тут, на фиг, пас. Мы всей кучей носимся за кое-как надутым мячом, представляющим собой обшарпанную об асфальт, протертую в швах дерматиновую, плохо зашнурованную покрышку. Из нее периодически выскакивает «пипка» – резиновый кончик камеры, через который она перед игрой по очереди надувается нашими хилыми детскими легкими.
Каждому самому хочется лишний раз вдарить по мячу, поэтому ни о каком пасе и речи быть не может. Наконец, кто-то бьет по воротам (игра, как правило, – в одни ворота), и Корова (вратарь) не хватает мяч, а чтобы не снижать накал игры, просто отбивает его ногой. Мяч по трудно определяемой траектории летит….и сбивает шляпу с какого-то дядьки, пытающегося пройти в «Дом кино».
Подобные ситуации случались не так уж редко. Поэтому дальше все происходит на рефлекторном уровне: ближайший к отскочившему мячу мгновенно хватает его, и обе «футбольные команды» общим числом человек пять-шесть, замирают, как стайеры перед стартом – все зависит от реакции потерпевшего. Если он проявляет агрессию, начинает «возникать», и, тем паче, пытается отнять мяч или схватить кого-нибудь из нас, то мы мгновенно убегаем на Невский, где нас уже не поймаешь… Если же потерпевший оказывается более выдержанным, и отряхнув рукой или перчаткой пыльное или грязное пятно на своем пальто (костюме), и пробурчав что-нибудь строгое в наш адрес, заходит в «Дом кино», мы тут же забываем о происшествии, и продолжаем играть как ни в чем не бывало.
На этот раз дядька оказался относительно спокойным. Он нагнулся за своей шляпой, выпрямился и, отряхивая ее, поднял на нас свой укоризненный взгляд… Мы остолбенели, открыв от неожиданности рты и потеряв способность даже шелохнуться, – пострадавшим на этот раз оказался кумир всего советского народа, пожалуй, самый популярный киноактер тех лет – Павел Кадочников. Фильм «Подвиг разведчика» с ним в главной роли, – эти «Семнадцать мгновений весны» тех послевоенных лет, – каждый из нас смотрел, как минимум, раза по три. Кадочников укоризненно покачал головой, и, продолжая отряхивать шляпу, прошел в «Дом кино». Если он пожалуется, нас ждут крупные неприятности. За такого человека нам администратор «Дома кино» врежет – мало не покажется. Поэтому мы не спешим продолжить игру. Но прошло несколько минут, а из «Дома кино» так никто и не вышел. Мы поняли, что опасность и на этот раз обошла нас стороной. Тем не менее, «кайф был сломан» и, потрясенные нами содеянным, мы уже потеряли всякую охоту играть.
Несмотря на свою статусность, наш «Дом кино» был заведением относительно демократичным. Помню, одно время, когда мне было уже лет тринадцать-четырнадцать, мама давала мне деньги, чтобы я, придя из школы, обедал в его ресторане, – днем он работал по более-менее доступным, так называемым, «дневным ценам», приближавшимся к ценам столовых. Вообще-то, днем в ресторан пускали даже с улицы (но об этом мало кто знал), чтобы он мог «выполнить план». Дневные цены тогда практиковали почти все рестораны. Помню, раз, когда я там обедал, за соседним столиком общался с графинчиком водки весьма известный киноартист комедийного жанра Сергей Филиппов – некоторые, наверно, еще помнят его по сыгранной им гораздо позднее роли Кисы Воробьянинова в ранней киноверсии «Двенадцати стульев», или по эпизодической, но весьма колоритной роли поддатого лектора «Общества по распространению знаний» в одном из суперхитов 1950-х годов «Карнавальная ночь» Эльдара Рязанова.
Первый контакт с правоохранительным органом
Во дворе никого. Ни одной живой души. Ну и хрен с ними. Выйдут – куда денутся. Минут пять погонял какую-то случайную консервную банку. Последним ловким ударом загнал ее в помойку, которая в нашем дворе была «ниже уровня мирового океана» – в зацементированной яме с всегда открытой железной крышкой.
По-прежнему никого. Смотался во двор соседнего дома, Невский 74. И там, как назло, ни одного знакомого рыла. Вернулся. Тишина. Ну, что – идти домой делать уроки? Ну уж нет, – настроение какое-то не для уроков. Все мои мыслительные способности сфокусировались на вопросе, во все времена волновавшем российских интеллектуалов, – «Что делать?». Они мучаются над ним уже вторую сотню лет, а я своим детским неокрепшим умишком за минуту нашел ответ. Оказалось, что он содержался в кармане моих безразмерных прогулочных штанов. «Катюша»! Самое то, что надо для саморазвлечения в подобных случаях.
Вообще, как известно, слово «катюша» многозначно. Это и до сих пор не забытая предвоенная песня, и наш знаменитый реактивный гвардейский миномет времен отечественной войны, и самая успешная сегодня российская велосипедная команда… и уже забытая зажигалка, делавшаяся в войну солдатами из патронной гильзы. Но это не все. «Катюша» – еще и самодельная мальчишеская игрушка первых послевоенных лет. Если я сейчас не опишу ее устройство и инструкцию по применению, более, чем вероятно, все это канет в Лету, и История мне этого не простит. Ну, вот кто, например, сейчас помнит машинку для самодельного набивания папирос? Не сам факт ее существования, а именно ее устройство? Или что из себя представляло устройство по снятию нагара со свечей? А оно, между прочим, было в каждом более-менее состоятельном доме. Так что кому неинтересно может пропустить, а я все-таки попробую: один конец веревки длиной примерно в пол метра привязывался к шляпке гвоздя, другой – к кольцу ключа. В углубление на его противоположной стороне – там, где «бородка», – насыпалась сера, соскобленная с пяти-семи спичек, и сверху вставлялся гвоздь. Ключ с вставленным в него гвоздем брался в левую руку, а правой посередине натягивалась веревочка (натяжение не позволяло гвоздю вывалиться из углубления в ключе). Затем, не ослабляя натяжения, следовало размашистое движение, в завершение которого шляпка гвоздя ударялась об стенку, конец гвоздя бил по сере, и раздавался микровзрыв со звуковым эквивалентом, равным револьверному выстрелу или даже громче. Вот и все дела – просто и здорово в представлении десяти – тринадцатилетних мальчишек. Надеюсь по этому описанию любой желающий теперь сможет изготовить и привести в действие нашу «катюшу» – на манер мастеров, которые изготавливают для себя или даже для музеев действующие модели многообразных оригинальных изобретений Леонардо Да Винчи по его рисункам или описаниям.
Вот это самое «оружие» я и носил постоянно в кармане своих «прогулочных» штанов. Так, на всякий случай. Вдруг захочется бахнуть для личного удовольствия или напугать девчонок.
Но бахать вхолостую, для самого себя все-таки как-то не очень. А вот напугать какую-нибудь проходящую мимо тетку – это уже кое-что. Я зашел в нашу подворотню, выходящую на Невский, достал из кармана спички, «катюшу», зарядил ее… Наконец появилась какая-то зашморканная тетенька: в аляповатой маленькой шляпке, в плаще непонятного фасона, явно не чищенных сегодня туфлях, и совершенно без особых примет – что называется гражданка и гражданка, и все тут. Она шла, слегка опустив голову, углубленная в свои проблемы, не замечая ни меня, и вообще ничего вокруг. Поровнялась со мной, прошла мимо… и тут я ка-а-к… жахну!!! От неожиданности она аж подскочила, побледнела вся и как напустится на меня с разнохарактерными словами возмущения – в общем, самое то, что надо для моего полного морального удовлетворения!
И все бы ничего, и даже вполне здорово… Но оказывается, как назло, во время этого салюта по Невскому, мимо подворотни проходил мильтон. (Это мы, мелюзга, так тогда называли недавних ментов, а ныне полицейских – по случаю нашей интеграции в мировое сообщество. Те же, кто постарше и пошпанистее, называли их легавыми). И похоже, что он даже был при исполнении – в шинели, фуражке и прочих прибамбасах – в портупее, с кобурой на боку и т. д. Он остановился и так любознательно смотрит… И на его лице прямо-таки видна совершаемая им сложная мыслительная работа, направленная на то, чтобы сообразить – чем это я издал столь похожий на револьверный выстрел звук? Я, признаться, от этой неожиданной встречи слегка растерялся. Так вот мы и стоим. И смотрим друг на друга: я – растерянно и испуганно, мильтон, значит, заинтересованно. Потом он вдруг этак повелительно подманивает меня пальчиком. И сопровождает этот унизительный жест весьма банальным требованием: – Ну-ка, мальчик, покажи, что это у тебя там? – Я, конечно, понимаю, что демонстрация ему «катюши» в лучшем случае закончится ее безусловной конфискацией. И, ежику ясно, – надо срочно линять! Линять-то линять, а куда? – он стоит при выходе из подворотни на Невский, а сзади у меня – лишь чуточку квадратных метров нашего ущербного прямоугольного дворика с двумя парадными в углах (правая – моя). Ну, соображать пришлось быстро. Я и сообразил: дом-то шестиэтажный, на каждом этаже по паре квартир, я живу на шестом этаже; если я сейчас дуну со всей силы к себе наверх, то, вероятнее всего, он вряд ли за мной потащится (тем более, погонится), да и подниматься будь здоров. Да еще угадать надо в какую из двух парадных я побежал. Да и вообще, с чего бы это? Я что – убил кого, что ли? На кой хрен я ему нужен, если по-серьезному. Ему что – делать совсем нечего? А за мной ему фиг угнаться. Я десять раз успею нырнуть в свою квартиру, а он снизу еще пусть определит в какую именно.
Обратите внимание насколько мысль компактней слова: то, что промелькнуло у меня в мозгу за долю секунды, для описания потребовало целый абзац. Хотя я искренне старался, чтобы словам было тесней, поскольку они использованы для изложения не таких уж глубоких мыслей…
Ну, в общем, дунул я со всей мочи к себе в парадную, и через две ступеньки, со скоростью пули – наверх. Благо дыхалка и сердчишко тогда позволяли. Бежать стараюсь потише, чтобы он не увидел в какую квартиру. Но несколько раз все-таки посмотрел сверху – идет он за мной или нет?! И что вы думаете? Таки идет, гад! Заметил в какую именно парадную я забежал, и идет. Не спеша этак поднимается, понимая, что по большому счету деться мне от него некуда. Видимо он точно решил, что я из револьвера стрелял. После войны, конечно не у такой мелюзги, как я, а у шпаны постарше, бывали револьверы, продаваемые «черными следопытами», – тогда, правда, этого названия для таких «археологов» еще не существовало. Вот мильтон и подумал наверно. И на всякий случай решил проверить. Ишь какой бдительный и добросовестный! А мне-то каково?! – я за всю свою бурную, но пока коротенькую жизнь, еще ни разу не соприкасался ни с одним представителем ни одной правоохранительной структуры. Но наслышан, конечно, был. И образ тех из них, которые работают, как теперь принято говорить «в поле», то есть непосредственно с народом, в изображении моих старших приятелей вырисовывался какой-то, мягко говоря, не очень харизматичный. А насколько эти сведения были объективны? Ну как об этом было судить десятилетнему полубеспризорному мальчишке? – своим-то приятелям вроде доверять надо. А до появления эпохального фильма «Место встречи изменить нельзя», где становилось ясно, что эти самые мильтоны, менты, ментяры, легавые самые что ни на есть самоотверженные и бескорыстные, да к тому же еще и героические люди, тогда еще оставалось лет тридцать, не менее. Образ же легендарного друга всех детей михалковского милиционера дяди Степы, то ли тускнел в моем сознании по сравнению со страшилками товарищей, то ли в заботах военных лет мои родители вообще забыли донести его наличие до меня? Сейчас уже не помню.
…Короче, бегу я чуть ли не на цыпочках, через две ступеньки – это при моем-то росточке, – от усталости меня уже мотает от перил к стенке и обратно, а он этак неторопливо и, главное неотвратимо, поднимается вслед за мной. Но может быть мой план и сработал бы, не сделай я перед тем, как тихохонько нырнуть в свою квартиру, необычайную глупость – решил последний раз взглянуть, где он сейчас чапает. Перегнулся через перила и взглянул вниз. И так совпало, что и он, гад, в тот же момент решил уточнить, где это нахожусь я, – и тоже перегнулся через перила и взглянул вверх. И взгляды наши встретились! А находился я уже у самой своей квартиры. Вот так вот!
Но выбора у меня уже не было: я влетел в квартиру, все же постаравшись потише закрыть за собой дверь, и нырнул в кухню, которая у нас располагалась при входе. Гутя, соседка, была в своей комнате, меня не видела, и вроде бы и не слышала. Я засунул «катюшу» в первую попавшуюся пустую кастрюлю из стоявших на неработающей плите. Плита эта использовалась в нашей коммуналке как общий стол для керосинок, примусов, ну и кастрюлей конечно. Сел тут же на табуретку, стараясь восстановить дыхание и придать себе вид сидящего так уже давно.
Слышали ли вы когда-нибудь приближающиеся «шаги командора»? Этакие тяжелые, неторопливые, но неотвратимые шаги карающей Судьбы? Ну не в театре, конечно, не на спектакле пушкинского «Каменного гостя», о котором я тогда и понятия не имел, а в жизни? Навряд ли. А я вот слышал! Точнее не слышал, а ощущал всем своим трепещущим от страха, малохольным десятилетним существом: раз-ме-рен-ные шаги мильтона по лестнице. С каждым следующим шагом они отзывались во мне все громче и громче!
Мою какую-то внутреннюю, потустороннюю, но прямо-таки осязаемую связь с ними подтверждает то, что звонок раздался точно в то мгновенье, когда я, почти теряя сознание от нервного напряжения, его и ожидал! Звонок был длинный и уверенный. Так могла звонить только сама неотвратимая Судьба… или законный Представитель Власти, осознающий свое полное право сделать с тобой все что угодно!
Дыхание у меня пресеклось, сердце остановилось, я сжался, недвижимый, на своей кухонной табуретке и, … видимо, чтобы уж совсем доконать меня, секунд на пять повисла тишина. Наконец раздался второй, еще более длинный и уверенный звонок. Из своей комнаты неспеша выползла Гутя, подошла к двери и спросила кто. Ей что-то ответили, но она не торопилась открывать, и их диалог, который мне был плохо слышен за закрытой кухонной дверью, продолжался еще некоторое время. Наконец, по-видимому с помощью дверного глазка, убедившись, что за дверью действительно представитель власти, она открыла ему. Лампочки в начале коридора не было, свет туда мог поступать только из кухни, поэтому почти сразу же дверь распахнулась…
Не знаю, как восприняли увиденное они, а моим глазам предстал огромный дядька этакого рязанского вида, в полной милицейской выкладке, перекрывавший весь проем двери. Он неторопливым взглядом окинул меня, кухню… – Ну и где у тебя это твое «оружие»? – И хотя я понимал, что все – «финита ля комедия», как говорится, – потерять самоуважаение, и так вот, без всякого сопротивления взять и сдаться на милость победителя, я не мог – мой «менталитет» этого не позволял.
У нас, дворовой малышни, было много всяческих типовых присказок и выражений на все случаи жизни. Например, когда тебя спрашивали где лежит какая-нибудь вещь, а ты не хотел говорить, то полагалось отвечать: – Где, где? – на верхней полке, где еб…ся волки!
Забыв от волнения с кем имею дело, но все-таки успев осознать непечатное окончание этого присловья, бледный и нахохлившийся, я нашел в себе смелость нахально ответить представителю закона только его первой половиной: – Где, где? – на верхней полке!
Естественно, ждать достойной эрудиции от этого мильтона не приходилось – откуда ему знать наш детский шпанистый «сленг». Поэтому он воспринял мой ответ слишком буквально, а не как грубость: – Во, – сказал он, обращаясь к Гуте, – уже и на верхнюю полку спрятать успел.
Но Гутя, благодаря регулярному общению со мной, была менее наивной, чем этот рязанский парень, и почувствовала, что мой ответ нельзя понимать буквально. – Ты еще грубить будешь товарищу милиционеру!? Немедленно давай сюда что там у тебя!. – Но капитулировать тотчас после первого нажима – это было как-то чересчур. Поэтому, понимая свое поражение, я, для «сохранения лица» все-таки еще чуточку поприпирался с ними. Но в итоге, конечно, пришлось достать мою, собранную собственными руками, безотказную «катюшу»… из гутиной кастрюли.
Когда она увидела где та была спрятана, ее чуть «кондратий не хватил». – Ах ты негодяй паршивый! Всякую гадость класть в кастрюлю, где готовится еда!? Что ты в вашу кастрюлю не положил?! – Гутя побагровела, и на мою многострадальную голову обрушился пополам с брызгами слюней такой каскад пожеланий, среди которых призывы подвергнуть меня высшей мере наказания выглядели бы далеко не самыми сильными. Правда, она всю жизнь держала себя за интеллигентную женщину, и потому непечатных слов в ее лексиконе не содержалось. Но по темпераменту, с которым это все излагалось, им там было самое место. Милиционер стоял слегка обалдевший и растерянный, с восхищением и любопытством глядя на источник этого извержения. На время, пока оно продолжалось, он явно почувствовал себя здесь несколько лишним.
…Любознательности ему было не занимать. Он довольно внимательно отнесся к моему «оружию», и вертел его в руках, пока не сообразил, как оно работает. Затем открыл свою кожаную сумку-планшет, висящую на боку, и аккуратно положил «катюшу» туда – как улику моего преступления, что ли?
Я внутренне уже смирился с утратой свой личной собственности, так что этот его маневр меня особенно не тронул. Но теперь наступил «момент истины» непосредственно для меня – теперь должно было последовать наказание. А вот к этому я еще не был готов: вот так, прямо, как говорится, «с вещами» следовать за ним бог знает куда? В отделение что ли? Или прямо в тюрьму? – возможности милицейской власти в моих глазах в том возрасте, впрочем как и сейчас, были безграничны. Учитывая тяжесть содеянного, и известные мне от приятелей непреклонность и жестокосердность этой самой власти, а также будучи уже знаком с тезисом о неотвратимости наказания, я ожидал всего, понимая, что никакие мольбы и слезы, никакие «дяденька я больше не буду» здесь не помогут.
…Милиционер, игнорируя меня, обернулся к Гуте, которая с надеждой ожидала услышать выбранную им жесткую меру пресечения, и …попросил передать моим родителям, когда они вернутся с работы, чтобы впредь не допускали моего баловства с подобными игрушками. Правда, объяснения, почему эта игрушка представляет собой опасность для общества или для меня лично при этом не последовало. И потому осталось непонятым присутствующей «общественностью». Во всяком случае, мною. Но такое объяснение безусловно должно было существовать. Иначе как объяснить, что представитель власти потратил на раскрытие этого инцидента не менее получаса, даром топал на шестой этаж… и все из-за какой-то сущей ерунды, из-за безобидной детской самоделки? А в это время на вверенном ему участке, вполне вероятно, произошло … В общем, дальше можно не продолжать – итак все понятно.
Понятно-то понятно… Понятно это сейчас, а тогда я, выражаясь несколько фигурально, может даже поседел в результате этого происшествия. И может быть буду жить на пару лет меньше срока, изначально отпущенного мне Природой или Господом Богом, кто как понимает!
… Милиционер козырнул Гуте, и строго, но с какой-то слегка ощутимой лукавинкой, взглянув в мою сторону, не спеша, с чувством собственного достоинства, как вошел, так и вышел из нашей квартиры.
…Вечером, когда мама пришла с работы, мне… вообще ничего не было! Вот так вот!
В этот период Гутя и мама были в очередной крупной ссоре, и она не рискнула лезть к маме со всей этой историей, правильно полагая, что моя мелкая пакость с ее пустой кастрюлей вряд ли вызовет у мамы слова, и тем более действия, осуждения в мой адрес. Так зачем же тогда, скажите, доставлять лишнее удовольствие своей врагине?
Второй серьезный контакт, уже не с одним, а последовательно с несколькими правоохранительными органами, произошел у меня спустя аж лет сорок. Он также был на почве полнейшей ерунды, но по последствиям для меня оказался уже гораздо серьезнее. Потребовались удача и немалые усилия друга, случайно оказавшегося способным помочь, чтобы предотвратить грозившие мне весьма серьезные неприятности. Но это отдельный сюжет – он ниже.
Третьего серьезного контакта пока еще не было. Но я его весьма опасаюсь. Мне не нравится тенденция, сопровождающая эти контакты, – все более жесткие последствия. Да еще всякие избитые истины лезут в голову, типа – Бог троицу любит! – Или детская считалка, запавшая в голову с тех самых далеких лет: «Первый раз прощается, второй раз запрещается, а на третий раз – не пропустим вас!».
Стыд и срам!
– Хватит валять дурака, иди сюда! – Это мама. Мы идем с ней по разные стороны неширокой улицы Рубинштейна. У меня в руках сумка с нашим чистым бельем, у нее – таз. Сегодня суббота. Мы идем в баню, ближайшую к нам, в Щербаковом переулке. Я злой доне́льзя, и мама пытается смягчить обстановку. Мне уже двенадцать, а мама все еще водит меня по субботам с собой в женское отделение – мужчин-то у нас в семье нет, и она боится, что без ее присмотра я плохо вымоюсь. Остальные стороны банной проблемы, связанные со мной, в том числе и весьма щепетильные, маму не волнуют – мои протесты и требования отпускать меня в баню одного пресекаются или просто игнорируются.
Официально женщины допускаются в баню с мальчиками только дошкольного возраста. Но это официально. С учетом же наличия после войны большого количества вдов с детьми, – банное начальство позволяет себе смотреть на это правило немного «сквозь пальцы». И мелких мальчиков лет до девяти-десяти банщицы обычно пропускают, делая вид, что не замечают нарушения. Но не более того. Тут все же есть своя «красная линия», и когда женщины пытаются провести с собой более возрастных сыновей, изредка возникают конфликты. С униженными просьбами и объяснениями – с одной стороны, и базарными криками возмущения и непущания – с другой.
Я хилый и малорослый. Пользуясь этим, маме удается проводить меня без инцидентов. На случай их возникновения я имею строжайшие инструкции говорить, что мне вообще семь лет, поскольку если банщица прицепится, то сказав восемь или девять уже не спасешь положение. Она обопрется на «букву закона», и все равно не пустит. Но пока еще врать не приходилось, от чего, собственно говоря, мне не легче.
Вот тут стоит обратить внимание на некоторые серьезные различия среди моих ровесников, так сказать, морально-этического свойства.
Как известно, человеческая природа такова, что если человеку что-то можно, то ему этого не хочется, а если то же самое нельзя – то хочется, причем очень. В результате те, кому нельзя, но очень хочется – готовы аж с риском для жизни лезть по водосточной трубе, по карнизу, да и вообще по чему угодно, лишь бы добраться до вожделенного окна женского отделения. И с упоением и трепетом во всех членах, хоть минуточку созерцать увиденное в любую, даже самую крошечную дырочку, процарапанную в краске, которой окно закрашено. Те же, которые, вроде меня, «допущены», находясь непосредственно в этой вожделенной для кого-то обители, от стыда готовы провалиться сквозь что угодно. Смущаются, не знают куда девать глаза от того, что в них бесцеремонно лезет со всех сторон. И вообще проклинают того, кто их сюда притащил, не принимая во внимание никаких вынудивших к этому обстоятельств.
А еще собственная, так сказать, неприкрытая нагота, которую может созерцать любая о́собь женского пола, мельтешащая вокруг. И при этом вдобавок надо изображать свое полное равнодушие к окружающей обстановке, состоящей сплошь из всех форм и разновидностей голых баб, женщин, девушек, девочек и старух.
Вот и попробуй все это переживать еженедельно. Свихнуться можно! Но маме что?! Мама эти мои проблемы и переживания всерьез принимать не хочет. Ей главное, чтобы я был чистый! Желательно и душой, но хотя бы телом. Ладно, когда мне было семь, ну восемь, ну девять лет. А она взяла и не заметила, как мне стало одиннадцать, а теперь вот уже и двенадцать. Так что можете себе представить в какое животрепещущее состояние она повергала меня каждую субботу.
Общественные бани в Щербаковом переулке были там еще до революции (интересно, что там сейчас?). Если память не изменяет, это трех— или четырехэтажный дом с двумя отделениями на каждом этаже. Мы с мамой ходили на третий этаж.
Наша очередь начиналась еще на улице и, достигая лестницы, постепенно, со ступеньки на ступеньку поднималась до входа в отделение. Ее продолжительность – не менее двух часов. Меньше редко, а вот если прокопаешься дома со сборами, то может быть и дольше.
Два часа стоять долго и, главное, трудно. Лампочки на площадках маленькие и тусклые – читать не получалось. Чтобы хоть как-то скрасить свое пребывание в очереди, женщины частенько начинали общаться между собой, благо общих тем долго искать не приходилось.
Вот и в этот раз через некоторое время мама уже обменивалась мнениями и информацией по всяким актуальным жизненным вопросам с женщиной, стоящей впереди. Женщина была с дочкой. Примерно моего возраста. И если взрослым просто так, без дела стоять тяжело, то уж детям подавно, сами понимаете. Но дети – не взрослые. У них свои правила приличия и порядки. Так сказать, свой, детский менталитет. И начать вот так вот, без особого повода, если ты не уличный хулиган, приставать к незнакомой ровеснице или ровеснику, непринято. Тем более учтите – это были годы раздельного обучения. Чтобы даже шестнадцатилетнему мальчишке пригласить на танец девочку на каком-нибудь межшкольном вечере, для этого требовалась немалая сила духа. И, я бы даже сказал, характер. Говорю не понаслышке, сам испытал, хотя по сравнению с большинством своих школьных товарищей был менее закомплексован при общении с девочками – все-таки у меня был двор, да еще каждый год пионерский лагерь.
В общем, стоим мы с этой девчонкой, приглядываемся друг к другу. А, если не забыли, мне по «легенде» не больше семи лет. Ну, восьми-девяти, в крайнем случае. И она это безусловно знает. На счет возраста, я имею в виду, – до какого мальчишку можно водить в женское отделение.
Она же, как я сказал, – моя ровесница, то есть лет двенадцати. А может даже и тринадцати. И хотя в ее «солидном» возрасте негоже первой «приставать» к мальчишке, однако, учитывая столь значительную предполагаемую разницу в годах, она, как старшая, себе это позволила.
– Ты в какой школе учишься? – А я, дурак, забыв, что по легенде я еще дошкольник, так прямо, без обиняко́в, и ляпаю ей – в 219-ой! – А я в 218-ой, – отвечает (это рядом с нашей школой, за углом, на Рубинштейна). Но, видимо, девочка все же и не предполагала, что я еще дошкольник, так что мой ответ ее вроде бы не смутил. – А в каком классе? – Вот это был действительно, как говорится, удар ниже пояса! Мое самолюбие ну никак не позволяло занизить себе класс, да еще в разговоре с ровесницей, а сказать правду нельзя. Но вопрос был задан с таким безмятежным выражением лица, с такой невинной ясностью в глазах, что заподозрить коварство в его сути с моей стороны было даже как-то неприлично. И я решился: – В пятом! – На ее лице отразилась смесь смятения и сомнения, – по-видимому, от несоответствия моей малорослости и тщедушности столь высокому уровню образования. Но это была интеллигентная девочка – она, если что и подумала, то ничего не сказала.
– А ты знаешь Витьку Колобкова? Длинный такой.
– Витьку? Знаю. Он же второгодник, пришел к нам из бывшего пятого «е».
– А ты Лариску Тимофееву? – она из нашего двора.
– Лариску? Немного знаю. Воображала такая. Она в пятом «в» учится, а я в пятом «а».
– Да? А у нас она вроде бы ничего, только во двор редко выходит.
Мы продолжали обмениваться разной несерьезной информацией, что весьма облегчало стояние в очереди как-то незаметно двигавшейся вверх со ступеньки на ступеньку. До двери в отделение оставалось не более половины лестничного марша… И тут вдруг … язык как будто прилип к гортани. Я запнулся и, даже не договорив очередную фразу, замер, наверно заметно изменившись в лице!
Девочка удивленно посмотрела на меня. Потом вслед за мной смутилась, покраснела и даже вроде бы не заметила, что я застрял на середине фразы… Я понял, что ей пришло в голову то же, что и мне. Только мне на секунду раньше. Видимо действительно мысль может передаваться на расстояние. А что еще тут можно предположить?
Возникшая же у меня столь неожиданно мысль была весьма незамысловатой. Но что самое страшное, – абсолютно реалистичной: уже через десять-пятнадцать минут я окажусь вместе с этой девчонкой в одном банном отделении. И она будет созерцать меня, как говорится, «в чем мать родила». А я – ее!! Представляете?!!
И вот как тут вам передать мои чувства, я прямо не знаю. Даже сейчас не знаю. Тем более тогда. Вы, может, думаете – скажи на милость, какой чувствительный…! Сам говорит, что видел голых женщин всех возрастов, форматов и конфигураций чуть ли не сотнями каждую неделю в той же самой бане, а тут вдруг такая щепетильность?..
А вы попробуйте себя представить ребенком того возраста и на моем месте! Тогда, думаю, поймете мое состояние. Ведь речь идет не вообще о какой-то ровеснице, а о знакомой!
Разговор у нас конечно тут же увял. Мои мысли как то неупорядоченно суетились, не будучи в состоянии подсказать какой-нибудь приемлемый выход – в голове аж гудело от напряжения. Я от волнения даже вспотел, сердце выдавало не менее 120 ударов в минуту и даже давление наверно подскочило (хотя обычно где оно, это давление? – У мальчишки-то?)!.
Мы стояли, заслонившись своими мамами, которые ничего, естественно, не заметив, продолжали свою содержательную беседу.
Но Бог есть на свете, ей-богу, есть. Так получилось, что девочку с ее мамой запустили последними в предыдущей порции, а нам пришлось еще ждать. И потом, уже в огромном предбаннике, мы видимо оказались далеко друг от друга – я ее больше не видел. А она меня? Кто знает? – я и глаза-то боялся поднять, не то что бы высматривать кого-то.
Мы с мамой разделись, естественно, в одном шкафчике. Она защелкнула замочек, одела номерок себе на ногу и, решительно взяв меня за руку, повлекла злого, чуть упирающегося, желающего показать, что «ничто не забыто», в мыльную. Потолкавшись среди голых женщин, мы, наконец, нашли лишь одно место на длинной двухместной каменной скамье. Мама оставила меня сторожить его, а сама с тазом пошла за кипятком, чтобы окатить ставшее теперь нашим место. Затем грубо, несмотря на мое верещание, она вымыла мне голову. После этого я был водружен сто́я на скамейку рядом с тазом, тщательно, без сантиментов продраен мыльной мочалкой во всех местах, в том числе и весьма деликатных. В заключение мама окатила меня почти что кипятком, вручила номерок от шкафчика, и я был отправлен в предбанник одеваться, а она осталась мыться.
Все шло по нашей обычной схеме. Всё да не всё. Когда я вручил банщице номерок, чтобы открыла наш шкафчик, она как-то нехорошо окинула меня взглядом и спросила сколько мне лет. – Семь, – слегка запнувшись ответил я убитым голосом. – Семь!? Семь тебе было семь лет назад! – громко возмутилась банщица, привлекая внимание окружающих. Начинался скандал. – Где твоя мать? – Моется. – Вот пусть сама придет – многозначительно потребовала банщица, не открывая мне шкафчик. Я, взволнованный, пошел за мамой. Когда мы вышли из мыльной, там уже шли ожесточенные дебаты по нашему поводу. – Скоро уже своих мужиков водить в женское отделение станут! Совсем совесть потеряли! – орала банщица. – Ну, что вы, в самом деле, скандалите – оппонировала ей какая-то, уже полуодетая женщина лет сорока с интеллигентным лицом. – Наверно ей не с кем ребенка отправить в баню. – А мое какое дело?! – не унималась банщица, уже нахально глядя на нас с мамой. – Правила для всех одинаковые. – Вот вызову сейчас дежурную, и пусть штрафует ее за такое безобразие! – все больше заводила она себя в своем «праведном» гневе.
– Да уж, действительно. Парень-то совсем большой. Отвернешься, он и вправду какую-нибудь девчонку на лету отымеет, – поддержала ее ерническим тоном мерзкая маленькая старушонка с обвисшими титьками и морщинистой задницей.
– Ишь, размечталась! Думает, вдруг он ее с этой девчонкой перепутает! – сказал кто-то из женщин. Некоторые засмеялись.
– Нет, с таким большим парнем ходить – это действительно не дело, – недовольно и весьма категорично, как будто подытоживая решение профсоюзного собрания, заявила женщина средних лет с усталым желчным лицом.
Скандал с переменным успехом, но все же понемногу разгорался. Как костер, разводимый под дождиком опытной рукой.
Мама, вообще-то умевшая постоять за свои права, почему-то вела себя как-то слишком индифферентно. Видимо понимала, что в данном случае «закон» не на ее стороне.
Вдруг неожиданная, и главное юридически ценная поддержка пришла со стороны молодой тетеньки с решительными манерами фабричной активистки.
– А куда ты смотрела когда пускала? – спросила она. – Вот тогда бы и стояла за свои правила. А теперь-то чего на них «полкана спускаешь!?».
Почувствовалось, что банщица, хотя и оставила эту ремарку без ответа, но внимание на нее обратила. В безупречной системе ее нападения неожиданно обнаружилось слабое звено. Если вызвать дежурную, то она ведь тоже может заметить эту промашку. И сильно или слабо – нам сие неведомо, – но это, по-видимому, могло навредить банщице.
Мама по-прежнему пыталась как-то неубедительно оправдываться, но это было никому неинтересно – причину моего появления в женском отделении все прекрасно понимали и так. Включая саму банщицу. Но надо же иногда выпустить пар, показать власть над ближним – что может быть слаще для опущенного жизнью человека?
С трудом, но маме все-таки как-то удалось, проявляя несвойственную ей выдержку, убедить банщицу открыть нам шкафчик без вызова дежурной. Под градом ее громогласных хамских нападок, которыми она пыталась как-то компенсировать свою «уступчивость», мы быстро одевались, натягивая белье прямо на мокрое (а мама – и на невымытое) тело.
– Вот еще раз увижу тебя с мальчишкой – так просто не отделаешься! – послала банщица нам вслед последний заряд своего возмущения, когда мама, ведя вялый арьергардный бой, покидала со мной в правой и тазом в левой руке это гостеприимное помывочное заведение, проталкиваясь сквозь очередь из женщин, толпившихся с другой стороны двери.
В следующую субботу у меня был дебют! – я без сопровождения, самолично был отпущен в баню. Мама это пережила тяжело. Но пережила.
«Вперед, “Зенит”, вперед за Питер!»
Терпеть не могу ставшее сегодня фактически официальным слово «фанат». Поскольку ненавижу все фанатичное вообще, суть этого понятия и все его конкретные воплощения. Совсем другое дело слово «болельщик» – болей себе без ущерба для окружающих, более или менее интеллигентно, за любимую команду или за спортсмена – и тебе хорошо (какой-никакой выброс адреналина), и чувство некоего братства с окружающими на позитивной основе и т. д. и т. п. Да и вообще, как может не быть болельщиков там, где есть «голы, очки, секунды»?
В моей семье после войны не стало мужчин, так что точно не помню, где и от кого я заразился этим болельщицким синдромом. В приложении к футболу, конечно. Среди моих дворовых приятелей и одноклассников я тоже болельщиков не припомню. Тем не менее, я им стал довольно рано – лет в десять-двенадцать. Вероятнее всего, я как-то случайно попал на стадион во время своих беспризорных и бессистемных поездок по огромному городу, и меня привлек этот дух позитивного единения множества людей на трибунах, где «все за одного (т. е. за «Зенит»), а один («Зенит») за всех», т. е. за нас, ленинградцев. Тогда еще болельщики команд-соперников «Зенита» не ездили за своими кумирами, и потому весь стадион был един в своих симпатиях. Разновкусие выражалось лишь в большей или меньшей любви к отдельным персоналиям «Зенита», но это, как понимаете, не повод для серьезных конфликтов. Да и вообще, агрессивность болельщиков времен моего детства и нынешних фанатов несопоставимы.
Активному «болению» многих ленинградцев за «Зенит», по-моему, более всего способствовали два обстоятельства. Во-первых, «Зенит» тогда, как, собственно, и теперь, по сути был единственной командой нашего огромного и всеми уважаемого города, поскольку ленинградское «Динамо» всегда сильно уступало ему в классе и достижениях – даже в те далекие годы, когда обе команды играли, говоря по теперешнему, в премьер-лиге. А слабых, как известно, любят только жалостливые женщины с гипертрофированным материнским инстинктом. Во-вторых, всенародной ленинградской любви способствовало еще не забытое всесоюзное достижение «Зенита» тех лет – кубок СССР, завоеванный им в 1944 году. Событие это было чрезвычайное, поскольку впервые нарушило гегемонию столичных команд, деливших до этого в футболе всё и вся. Таким образом, болельщицкая любовь приобретала этакое кумулятивное, сосредоточенное именно на «Зените», действие, что придавало ей дополнительную мощь.
А где же я брал деньги на билеты на стадион, которые по тем меркам и тогда были недешевы? Я, которому если и попадали от мамы какие-нибудь копейки, то совершенно на конкретные цели; понятие же «карманные деньги», по крайней мере для детей в семьях типа нашей, вообще отсутствовало. А нигде! Я вообще не помню, чтобы на какие-нибудь мероприятия, в которых я принимал участие единолично, билеты покупались бы с помощью мамы. Мне даже в голову не приходило, что на это у нее можно попросить денег – не те времена были.
Для проникновения на стадион у меня имелось несколько схем, одна из которых, правда часто после значительной нервотрепки, почти всегда срабатывала, – случаи, чтобы мне пришлось возвращаться домой «несолоно хлебавши» были крайне редки.
Все начиналось еще на весьма далеких подступах к стадиону. Кстати о стадионе. Это был, естественно, не Петровский, и даже не снесенный относительно недавно по причине крайней «моральной и физической изношенности» стадион им. С. М. Кирова, воссоздаваемый сейчас на Крестовском острове на новой технической основе. Это был забытый сегодня всеми, кроме, конечно, тех немногих, кто серьезно интересуется историей ленинградского футбола, стадион «Динамо» им. В. И. Ленина. Располагался он, если не изменяет память, где-то возле ЦПКиО или непосредственно на его окраине.
В день матча несколько номеров трамвая, ходившие на стадион, были плотно набиты уже в районе Невского, и дальше площадки проникнуть было трудновато. А мне, собственно, и не требовалось. Стоя на площадке, в разновозрастной и разномастной во всех смыслах мужской толпе болельщиков, я подыскивал себе «жертву». Это было сложное психологическое мероприятие, требовавшее всего моего физиогномического опыта, накопленного уже к тому, хотя и весьма незначительному, возрасту (собственно, как и у любого ленинградского мальчишки-полубеспризорника, подобного мне). Я выбирал одинокого (в смысле, не входящего в компанию) дяденьку средних лет, обладающего в меру интеллигентным и, главное, добрым лицом. Для определения последних двух свойств в основном и требовался упомянутый выше мой опыт психолога-практика. «В меру интеллигентным лицом», поскольку очень уж интеллигентные могли и не согласиться вследствие своей гипертрофированной честности на ту «аферу», в которую мне их предстояло втянуть.
Выбрав в своем окружении подходящую личность, я потихоньку протискивался к ней, и просящим голосом, полным внутреннего волнения, которому должно было соответствовать и жалостливое выражение лица, интересовался – «Дяденька, а вы не на стадион едете?» – «На стадион, а что?»– «Дяденька, проведите меня, пожалуйста!». Кое-кто сразу соображал в чем дело и, как правило, соглашался. Некоторые же, менее опытные, недоумевающе интересовались как они это могут сделать, если у них всего один билет. Этим несмышленышам я объяснял юридическую и практическую сторону вопроса, и, как правило, тоже получал, правда несколько неуверенное, но согласие.
По прибытии трамвая на кольцо, которое было у стадиона, такой названный «папаша» брал меня за руку, и мы шествовали к проходной. Мое сердчишко усиленно колотилось, давление, несмотря на мою гипотонию в детстве, вероятно значительно подскакивало, и я шел молчаливый, взволнованный, и глубоко озабоченный известным гамлетовским вопросом в его редакции, подходящей к данному случаю, – «выйдет или не выйдет?!». Дело в том, что, согласно тогдашним (а может быть и теперешним?) правилам каждый «обилеченный» взрослый мог провести без билета одного ребенка дошкольного возраста. Будучи маленьким и хиленьким, я частенько проходил за эту категорию иждивенцев, несмотря на свои десять-двенадцать лет. Иногда тетки-контролерши явно видели, что их пытаются обмануть, но, укоряюще покачав головой, все же молча пропускали нас. Но нередко попадались и контролерши-садистки, ловящие кайф от предоставленного им права «держать и непущать», затевавшие строгий допрос с пристрастием моему мнимому «папаше»: – Мужчина, сколько лет вашему мальчику? – Уже после такого простенького вопроса многие неопытные «папаши» вместо того, чтобы четко врать, что положено, частенько тушевались, начинали сразу упрашивать контролершу пропустить мальчика, чем окончательно губили дело. Однако, даже если на подобный вопрос следовал правильный ответ, то опрос на этом обычно не кончался: – А это вообще ваш ребенок? А почему я должна вам верить, что ему семь лет? и т. д. и т. п. Полностью выдержать подобное испытание удавалось немногим, и если уж оно начиналось, то, как говорится, «пиши пропало». «Раскалывали» моего мнимого «папу» обычно во всю глотку, стыдя его за обман, и категорически отказываясь пропустить меня. Тут проявлялась моральная сущность и стойкость моего временного опекуна. При этом приходилось наблюдать самые разные типы людей. Некоторые молча бросали мою руку, злясь на меня и себя, и торопились сами быстрей пройти через контроль, пока к эксцессу не был подключен милиционер; некоторые смущенно извинялись передо мной: – «Ну, ты уж извини, малец, – не получилось», – и тоже побыстрей проходили сами, бросив меня. Но были и такие, которые разыгрывали целый спектакль, настаивая на своем праве провести меня, или упрашивая контролершу, взывая к лучшему, что есть в ней, и, в первую очередь, к материнским чувствам. Иногда подобные мини-спектакли, при которых я был самым заинтересованным зрителем, даже приводили к успеху, поскольку сзади напирала публика с билетами. Часть ее орала на моего «папу», чтобы он не придуривался и не задерживал народ, а часть, по той же самой причине, орала на контролершу, требуя от нее не устраивать затор из-за ерунды, и пропустить парнишку с отцом. Было несколько случаев, когда мой сопровождающий даже совал тетке деньги, якобы за билет для меня, которые существенно превышали его стоимость, лишь бы быстрее прекратить унизительную дискуссию и решить вопрос в мою пользу. Всякое бывало.
…Но вот я стою один – номер не прошел. Тогда пускались в ход другие, имевшиеся про запас заготовки. Одна из них – вариант, описанный выше, но с ловлей «папаши» уже непосредственно перед проходной (другой, естественно, а не той, где я потерпел фиаско). Или попытка проскользнуть, спрятавшись за спины «обилеченных» сограждан, что в силу моей субтильности и мелкости мне частенько удавалось. Или, также на основе своего психологического опыта, я выбирал на вид наиболее добрую контролершу и упрашивал ее, чтобы она меня пропустила и т. д. и т. п. Короче, как правило, один из этих многочисленных приемов все-таки срабатывал, и я проникал на стадион.
Хотя все места были только сидячие, стадион, как и сейчас на секторах фанатов, в основном болел стоя, – не столько из-за невозможности сдержать эмоции, сколько потому, что иначе многого было не увидеть. Но никаких тебе барабанов, дудок, баннеров, файеров. Обходились натуральными подручными средствами в буквальном смысле этого слова – свистом в два пальца одной руки, или по пальцу с каждой, а большинство вполне профессионально свистело вообще без привлечения рук. Моих способностей хватило лишь на освоение наиболее простого варианта – в два пальца одной руки, да и то не слишком громко. Ну, и конечно орали во всю мочь: «Куда пасуешь, мать твою?! Ты что не видишь ни хрена, ослеп совсем!…» или «Фрида, давай, давай! …Ну, что же ты – бить надо было…!» и т. д. и т. п. Выражения не выбирали, и из особ противоположного пола на трибунах могли присутствовать только самые тертые и испытанные болельщицы, коих много не набиралось.
Конец ознакомительного фрагмента.