Вы здесь

Лоскутки детства. Возвращение (Эмиль Гермер, 2017)

Возвращение

Ленинград еще помнил бомб и снарядов град,

Но уже оживал усилиями людей.

Особенно же Город был рад,

Услышав первый смех детей!


Незабываемый лик войны

В январе 1944-ого сняли блокаду, а уже в начале лета наш 8-ой ГПИ возвращался в Ленинград. Теперь ехали не в теплушках, а в обычных пассажирских вагонах.

Какая-то узловая станция. Наш состав остановился рядом с таким же составом, в котором в Ленинград возвращались эвакуированные из какого-то другого уральского или сибирского города. В обоих составах открылись окна, начались возбужденные переговоры из окна в окно, расспросы о знакомых – ведь встретились ленинградцы, три года оторванные от дома, потерявшие в суматохе спешной эвакуации 1941 года не только знакомых, но иногда и родственников. И вдруг радостный крик – «Вера!!!»… Оказалось, что в этом составе возвращается в Ленинград одна из ближайших маминых подруг – тетя Агнесса со своим десятилетним Гошей.

(«Тетя» – это, как известно, просто «фигура речи». Эта мало интеллигентная манера настолько въелась в меня, что будучи уже сорока-пятидесятилетним мужчиной, я продолжал маминых подруг, которых знал с детства, называть тетя Агнесса, тетя Броня, тетя Белла… И моя мама для детей этих «тёть» тоже пожизненно была «тетя Вера»).

Они начали через окно (выйти было нельзя – каждый из двух составов мог тронуться в любую секунду) торопливо обмениваться самыми важными событиями, которые произошли с ними за минувшие три года. Мама показывала меня (как я вырос, какой стал…), а тетя Агнесса – Гошу… Но наш поезд тронулся, и мы разъехались. Мама еще долго не могла успокоиться… А кто бы мог?

Была в этой поездке еще одна специфическая деталь: к нашему сугубо мирному поезду была прицеплена отдельная платформа, на которой была установлена зенитка, – ведь еще шла война, и немцев хотя и отогнали от Ленинграда, но, по-видимому, не так уж далеко. Работать ей, слава богу, так и не пришлось.


А теперь о главном впечатлении не только этой поездки, но, пожалуй, и всего детства.

Как я, пяти-семилетний ребенок, мог представлять себе войну, в частности, бой? Телевидения еще не было. Для того, чтобы самому ходить в кино, где перед основным фильмом показывали военную кинохронику, я еще был слишком мал, а маме было не до кино. Поэтому в эвакуации основными источниками информации о войне для меня были разговоры взрослых, да редкие картинки и плакаты, карикатурно изображавшие преимущественно Гитлера, которого закалывает штыком советский солдат. Вот и почти все визуальное изображение войны, доступное мне. А тут…

Был ранний летний вечер, то есть еще совсем светло. Поезд очень медленно – малым ходом, – по наскоро восстановленному пути, проезжал где-то вблизи Сиверской – это около 70 км от Ленинграда. И вдруг как-то незаметно мы стали вползать в самое настоящее поле боя. Жестокий, по-видимому, бой относительно недавно (пять-шесть месяцев как сняли блокаду) шел прямо вдоль железнодорожной насыпи, в узкой полосе шириной каких-нибудь восемьдесят-сто метров между железной дорогой и вдребезги раздолбанным леском. Все было настолько натурально, что захватывало дух. Те, кто стал нечаянным зрителем этой картины, впали в какой-то ступор, замерли и онемели минут на пять-семь, пока мы медленно проезжали этот участок. Это было настоящее поле боя, с которого, по-моему, были лишь убраны тела убитых. Поезд, слегка постукивая на стыках, пересекал довольно глубокую полосу обороны, расположенную по обе стороны железнодорожного полотна (мы видели только одну ее половину). Перепаханная взрывами земля с воронками, обрушенные окопы и выгоревшие то ли блиндажи, то ли огневые точки… Частично втоптанные в землю и разорванные заграждения из колючей проволоки… Вот перед окопом, уткнувшийся дулом в землю станковый пулемет. Глаз выхватывает кое-где валяющиеся винтовки, каски – как наши так и немецкие. Вот опрокинутая, искореженная противотанковая пушка. А вот на расстоянии метров пятнадцати друг от друга две, лежащие на боку, сгоревшие полуторки; частично обгоревшие снизу деревянные столбы с оборванными проводами… И большое количество, не поймешь зачем здесь оказавшихся, перепутанных и почему-то разноцветных, – желтых, красных, зеленых, синих, черных, – проводов…

Такое забыть невозможно. Такое врезается в память навечно, даже если тебе всего семь лет. Это поле боя я вижу спустя многие десятки лет как сейчас!

В тесноте да не в обиде

В свою комнату на Жуковской 28 мы вернуться не могли – в нее во время блокады были вселены жильцы разбомбленного дома. По специальному и достаточно справедливому постановлению такие люди выселению с занятой ими площади не подлежали. Поэтому нас с мамой поселили в общежитие сотрудников, попавших в аналогичное положение, или дома которых были разбомблены.

Под общежитие был выделен чердак дома, где расположился наш 8-ой ГПИ. Дом не абы какой – известен всем петербуржцам. Памятник архитектуры тридцатых годов XIX века – Невский, 70. В нем к моменту написания этих строк помещался Союз Журналистов. Снаружи сплошной элегантный классицизм, узкие прямоугольные окна с белыми наличниками; внутри кое-где лепные гирлянды цветов, шлемы, щиты. Вестибюль когда-то был облицован белым искусственным мрамором. Но я что-то этого «мрамора» не помню. От центра вестибюля на второй этаж в большой зал ведет широкая парадная лестница. Красиво жил генерал-адъютант Иван Сухозанет – владелец этого небольшого, но весьма стильного особняка, покрошивший картечью 14 декабря 1825 года полки, вставшие на сторону декабристов. Но тогда всего этого мы, конечно, не знали. Да и все это архитектурное и интерьерное великолепие совсем не бросалось в глаза – оно весьма потускнело без соответствующего ухода за годы советской власти и особенно за годы блокады.


На большом длинном чердаке каждой семье выделялось пространство в три-пять квадратных метра (в зависимости от числа членов семьи). Оно отделялось от столь же крошечного закутка соседней семьи только простынями, игравшими роль раздвижных дверей и перегородок перемещением вдоль веревки – на манер раздвижного занавеса. В такую «комнату» помещалось лишь требуемое число кроватей и одна, редко две тумбочки. Чтобы занимать меньше площади, чемоданы складывались один на другой; из них же делался общий для семьи стол.

Ночью я нередко просыпался, не соображая спросонья от чего. И вдруг понимал, что проснулся потому, что по одеялу деловито гуляла, карабкаясь на «холмы», образованные выступающими частями моего тела, огромная крыса, причем не всегда одна. Сейчас мне, взрослому человеку, такое и представить жутковато, а тогда мной, маленьким ребенком, это воспринималось просто как данность бытия.

На верхнем этаже, непосредственно под чердаком, жильцам этого необычного общежития была выделена общая кухня. За углом от нее уже начинался коридор, куда выходили помещения, где работали сотрудники. В этом общежитии мы с мамой прожили почти год, пока нам не дали комнату в квартире соседнего дома. Среди детей общежития было несколько и моих ровесников, преимущественно девочек.

На нашем чердаке я старался бывать пореже. И потому уроки я частенько делал у мамы в отделе. Никто не возражал, хотя я конечно при этом мешал маме работать.

Иногда после школы я ходил в гости к одному однокласснику. В его семье была неработающая бабушка и нормальная комната с хорошо натертым паркетом, на котором мы во что-то играли. Бабушка, даже в то голодное время, не считала обременительным кормить меня во время этих гостеваний вместе со своим внуком. Запомнил.

Город после блокады

Мы вернулись спустя всего пять-шесть месяцев после снятия блокады – до конца войны оставался почти год. Город еще хранил множество крупных и мелких ее свидетельств. На стенах домов еще были не стерты надписи «Бомбоубежище» со стрелкой под ними, указывающей где можно укрыться при воздушной тревоге или артобстреле. Известную мемориальную надпись – «Во время обстрела эта сторона улицы наиболее опасна», сохраненную на одном из домов на четной стороне в начале Невского, можно было видеть на многих домах города. Окна еще сохраняли остатки полос белой бумаги, которые в блокаду наклеивали крест-накрест на стекла, чтобы они не разлетались если будут выбиты взрывной волной…. Разве что мешки с песком из витрин магазинов уже убрали, и улицы, во всяком случае в центре города, уже подметались дворниками.

На месте клодтовских коней на Аничковом мосту во всю площадь их гранитных постаментов стояли сколоченные из досок и наполненные землей низкие короба, засеянные анютиными глазками (сами кони еще были закопаны в Екатерининском саду). Но наиболее сильное впечатление производили разбомбленные дома. Фугасные бомбы и тяжелые снаряды, использовавшиеся для обстрелов, специально были устроены так, что они взрывались только предварительно пробив своей массой почти весь дом сверху до́низу. В результате от дома часто отваливалась наружная, обращенная на улицу, его часть, а другая часть оставалась стоять. Линия такого разлома проходила по комнатам, лестничным маршам, по всем строительным элементам квартир и, вообще, по всей «начинке» дома. В сохранившейся части комнат можно было видеть стоящие шкафы, столы, опрокинутые стулья, кровати, изредка даже рояли или пианино. Иногда над таким разломом частично зависала крупная мебель.

Все это производило ужасное, удручающее впечатление. Оно усугублялось тем, что зачастую напоминало обычную театральную декорацию, призванную изображать внутреннее убранство комнаты, в которой не хватало лишь действующих лиц. «Декорация» эта была довольно разнообразна от комнаты к комнате, различаясь, прежде всего, цветом обоев, ну и обстановкой конечно… Будучи помножена на большое количество таких комнат на всех этажах многоквартирного дома, она создавала какое-то фантасмагорическое зрелище, подобное разъятому трупу. Только в данном случае не человеческому, а трупу дома. Тяжелое, незабываемое зрелище!

Особенно мне запомнились два таких разбомбленных, всем известных дома. Один, Невский, 68, на углу Фонтанки и Невского, напротив дворца Белозерских-Белосельских, был как раз рядом с домом, где разместился наш 8-ой ГПИ. Другой, в конце Невского, на его четной стороне, – второй (или третий?) от угла Невского и Исполкомской улицы. Там долгое время потом был кинотеатр «Призыв». Мне часто приходилось бывать почти напротив этого дома, на Невском 147, – туда вернулись на свою довоенную жилплощадь, в большую коммунальную квартиру буся с Люлей.

В таких разбомбленных домах подвалы, как правило, сохранялись целыми. В виду дефицита площади их старались использовать – там обычно размещались различные мелкие заведения соцкультбыта – магазинчики, тиры, пункты приема прачечных и т. п.

В общем, следов недавней блокады было еще в избытке, и усилий одних коммунальных служб не хватало, чтобы привести город в порядок. Поэтому каждый относительно здоровый взрослый ленинградец был обязан отработать определенное количество часов в месяц по благоустройству города. Для учета такой деятельности всем рабочим и служащим выдавались специальные книжки, в которых отмечалось где, когда и сколько (в часах) ее обладатель отрабатывал, и что он конкретно делал. В ряде случаев люди отрабатывали этот вид трудовой повинности у себя на работе. Разбирая мамины бумаги после ее кончины, я нашел такую книжку с соответствующими записями. По-моему, подобных экспонатов нет в Музее истории Ленинграда, а стоило бы иметь.

Преступление и наказание

Мальчишка я был довольно шустрый и без комплексов. Когда меня спрашивали кем я хочу быть когда вырасту, я, нимало не смущаясь, заявлял, что хочу быть Солиным. Заявление весьма наглое, если учесть, что Солин был директор 8-ого ГПИ. Крупный рыхловатый мужчина в очках, высокий, слегка сутулящийся, с узким аскетичным лицом, неразговорчивый и строгий. Ходил в кожаном пальто. Сотрудники его побаивались и, кажется, уважали – за должность или за деловые качества, не помню.

Причем эти мои наглые заявления по поводу будущей карьеры никак, мягко говоря, не сочетались с моими достижениями на учебном поприще. Из первого во второй класс меня перевели, главным образом, за мои скрытые возможности, интуитивно ощущаемые нашей учительницей. Почему-то я никак не хотел их проявлять в более конкретной форме – в виде обычной приемлемой успеваемости.


Как я теперь понимаю, тяга к литературному творчеству созрела во мне довольно рано. Едва научившись писать, я сразу же решил применить это умение на практике. И применил. Причем так, что стал в 8-ом ГПИ весьма известной личностью. Увы – со знаком минус.

…Видимо еще на геннном уровне я был любознательным ребенком. В частности, меня заинтересовала реакция пользователей нашей общей кухней, если на ее двери вдруг появится «плакат» с двумя самыми распространенными в нашем отечестве не одно столетие матерными словами. Одно из которых, как известно, из трех букв, а второе, несколько менее выразительное, поскольку все же состоит из целых пяти. К тому времени моя эрудиция давно достигла такого уровня, что я не только устно освоил эти два широко употребляемых слова, но уже вполне мог изобразить их письменно. При этом я предполагал остаться безнаказанным, поскольку помещал свою хулиганскую писульку на дверь кухни без свидетелей. И даже сообразил, вешая ее, использовать стул, чтобы все выглядело так, как будто ее вообще повесил взрослый. Поэтому я ожидал, что в случае чего в подозреваемые попадут как минимум несколько десятков человек. Вычислить мое авторство из такой толпы народа, как я полагал, будет невозможно даже великому Шерлоку Холмсу с его дедуктивным методом. Впрочем, о существовании как данного метода, так и его автора я тогда еще даже не подозревал – я пытаюсь отобразить общее направление моих мыслей.

Уединившись в нашей «комнате» на чердаке, я старательно вывел своим неустановившимся детским почерком эти два, широко употребляемых в определенных кругах слова на половинке листка из школьной тетради по чистописанию для первого класса. Критически рассмотрев свою работу, я остался доволен результатом. Выждав момент, когда на кухне никого не было, я приклеил сей листок конторским клеем к ее двери. После этого быстро ретировался, и стал с любопытством и легким волнением ждать реакции посетителей кухни.

Реакция последовала. Причем по нарастающей. Первыми стали о чем-то возмущенно шушукаться между собой пожилые матери сотрудников, проживающих в общежитии, – именно они в основном эксплуатировали это помещение общего пользования в дневное время. Я с независимым и, естественно, невинным видом прошел мимо кухни – моего «плаката» на дверях уже не было.

По завершении рабочего дня к возмущению старушек присоединилась и более молодая часть обитателей общежития, вернувшаяся с работы. Почувствовав, что я перешел некую грань в своем то ли баловстве, то ли хулиганстве, я в напряжении слонялся по институту, ловя на себе вопрошающе-недоумевающие взгляды некоторых взрослых, узнавших о происшествии. Но прямо мне никто ничего не говорил – по-видимому, полной ясности относительно порочной личности, совершившей этот хулиганский поступок, еще не было – шло «следствие». Тем не менее, я интуитивно почувствовал, что где-то прокололся, и что мое дело дрянь.

Следствие шло недолго. На основе имевшихся в его руках улик, оно быстро пришло к выводу, что это дело рук преступника ориентировочно от шести до девяти лет от роду. В этой возрастной категории имелось лишь несколько малохольных девочек – скромных маменькиных дочек, я и третьеклассник Сеня. Сеня был крайне положительный, вежливый и аккуратный мальчик. Отличник. И к тому же не проживавший в общежитии, но, правда, часто приходивший в институт к отцу. Кроме приведенной выше роскошной характеристики, позволившей Следственному комитету фактически единогласно исключить Сеню из числа подозреваемых, он еще являлся на всякий случай сыном главного инженера института Лившица. И уже по одной этой причине, как жена цезаря, был вне подозрений. Так что все сходилось, увы, на мне.

Мама, еле сдерживая слезы, была, тем не менее, сурова и непреклонна. Грубо суя мне в физиономию объект моего преступления, который ей выдали для завершающих следственных действий, она требовала от меня чистосердечного признания. Я категорически отпирался, уповая на отсутствие прямых улик. Не помню, выдрала она тогда меня или нет – в любом случае мне было довольно тоскливо. Но я так и не признался, – как вследствие банальной трусости, так и морально поддерживаемый лучшими образцами патриотического кинематографа. К тому времени я уже достаточно насмотрелся фильмов, где пойманные с поличным наши партизаны и разведчики умирали, но не выдавали гестаповцам ни одной военной тайны.

Реальным следствием моего проступка явилось запрещение всем девочкам-ровесницам иметь со мной хоть какие-нибудь отношения, и несколько удивленные взгляды маминых сотрудников-мужчин. Эти взгляды я ловил на себе когда приходил к маме в отдел за помощью в выполнении домашних заданий. Взгляды сопровождались с трудом сдерживаемыми улыбками «сквозь усы», и носили какой-то двусмысленный характер – то ли осуждающий, то ли поощряющий.


При воспоминании об этом моем детском преступлении в качестве некоего «заключительного аккорда» мне захотелось рассказать об одном, необъяснимом для меня самого случае, произошедшем ни много – ни мало спустя ровно… пол века.

Сеню Лившица, фактически закадрового персонажа данной истории, мне по ее завершении конечно приходилось видеть еще не раз. Приятелями мы не были – скорее знали друг друга, что называется, «в приглядку». Думаю, что последний раз я видел его, да и то мельком, когда мне было лет двенадцать, а ему, следовательно, лет четырнадцать – примерно в это время мама поменяла место работы.

1994-ый год. В этот период я часто ходил пешком от метро «Чернышевская» по Фурштадской и далее через Таврический сад на Шпалерную улицу. Там был офис одной фирмы, где я трудился в то время. Параллельно с работой в НИИ, где в эти исключительно тяжелые годы зарплата была чисто символическая. И вот иду я однажды через Таврический, а навстречу мне… Сеня Лившиц. Вот так вот прямо и идет! Мне даже секунды не потребовалось, чтобы опознать его спустя пятьдесят лет. Сам не понимаю, как такое возможно. Сеня мельком скользнул по мне слегка удивленным взглядом, – что это вдруг какой-то незнакомый мужчина уставился на него, – и мы разминулись. У меня не возникло даже малейшего сомнения, что это был он. Надо вернуться, догнать его…! Но в первый момент я как-то растерялся, а мы с каждым шагом все дальше и дальше удалялись друг от друга. Иду и ругаю себя во всю – в кои веки мелькнула возможность соприкоснуться со своим детством, а я так по идиотски упустил ее…

Но видимо сентиментален был не только я, но и Госпожа Судьба – спустя несколько дней, там же, в Таврическом саду я вторично встречаю идущего мне навстречу Сеньку.

– Простите, Ваша фамилия не Лившиц?

– …Лившиц, – ответил он несколько удивленно, вглядываясь в меня, но совершенно не узнавая. – А мы знакомы?

– Простите, а Ваш отец не был в сороковых-начале пятидесятых главным инженером 8-ого ГПИ?

– Был.

– А Вам ничего не говорит фамилия Гермер?

– Говорит…

– Видите ли, я не знаю, что она Вам говорит, но во время войны у меня там работали папа и мама. А я – Милик Гермер, и мы были с Вами слегка знакомы, когда Вам было лет восемь-десять, а мне года на три меньше. А как Ваш папа?

– Папа умер уже пятнадцать лет назад…

Далее я узнал, что Сеня в свое время окончил Технологический институт имени Ленсовета, а спустя несколько лет, как и положено бывшему школьному отличнику и мальчику из интеллигентной инженерной семьи, защитил кандидатскую. А еще через энное количество лет – и докторскую. Сейчас он профессор этого же института и параллельно, как и я, совмещает в какой-то производственной фирме… Меня он смутно помнил, истории, о которой я писал выше, мы не касались. Мило поболтали еще немного о том, о сем, обменялись телефонами… Но ни он мне, ни я ему почему-то больше так и не позвонили.

Да, видимо действительно, – в «одну воду нельзя войти дважды»; эту древнюю истину, когда приходит время, каждый открывает для себя заново сам.

«День Победы, как он был от нас далек…»

Действительно, даже от меня, малолетки, этот день был далек. Но по иной причине, чем для взрослых. Просто после возвращения в Ленинград все вокруг только и говорили о приближающейся победе… День Победы был все ближе и ближе, но почему-то никак не наступал. Миновал 1944-ый, прошла уже треть 1945-ого, а он все приближался, но никак не хотел наступить – как линия горизонта, удаляющаяся по мере приближения к ней. И потому стал казаться каким-то далеким, как недостижимая мечта. И вдруг, как-то совершенно неожиданно для меня, он действительно наступил!

В Ленинграде он, слава богу, пришелся на ясный, солнечный день. Вряд ли его уже успели официально объявить нерабочим, но, думаю, что в этот день не работали все, кому только это мог позволить характер работы. Весь город, – от малолетних детей до глубоких стариков, – вывалился на улицу, все были возбуждены до предела. Невский был полон разномастного, неупорядоченного в своем хаотическом движении народа, казалось съехавшегося сюда со всех концов города. Каким образом – не знаю, так как транспорт сквозь эту человеческую подвижную массу двигаться, естественно, не мог, да, по-моему, не очень-то и пытался.

Наш 8-ой ГПИ на Невском 70, весьма режимный проектный институт, стоял с распахнутыми дверьми, и сотрудники, и члены их семей (а при желании мог и вообще кто угодно) сновали туда-сюда между улицей и актовым залом на втором этаже. Там дирекция так и не смогла организовать митинг – он захлебнулся в хаосе всеобщей человеческой радости и восторга. Все обнимались, целовались, поздравляли друг друга… Больше всего, естественно, досталось немногочисленным военным – их, кроме объятий и поцелуев в неисчислимых количествах, еще пытались качать или уже качали. Из-за возбуждения всех и каждого выпивших от трезвых было не отличить; но явно пьяных видно не было.

Маму я потерял довольно быстро. Как-то так получилось, что я оказался вместе с Наташей Птицыной – дочерью маминой подруги, еще даже младше меня на пару лет. Скорее всего, мне ее поручили наши мамы, охваченные этим всеобщим ажиотажем и восторгом, – уж они-то хлебнули войны вдосталь, и кому-кому, а им этот праздник принадлежал в полной мере. Я помню, как, боясь потерять Наташку, все время держал ее за руку, что довольно сильно сковывало меня. Но, с другой стороны, ответственность за нее придавала несколько бо́льшую уверенность, которая даже мне, достаточно уличному ребенку, тем не менее, была необходима в этом бушующем, хоть и по-хорошему, человеческом море.


По-моему, уже к концу 1945 года последовали награждения по случаю окончания войны. Мама и прочие рядовые сотрудники получили свои медали «За доблестный труд в Великой Отечественной войне». Тогда к этой полноценной правительственной награде все отнеслись без особого пиетета, поскольку ею были удостоены все, кто работал в период войны. А это подавляющее большинство твоих соседей, друзей, сослуживцев, миллионы и миллионы, как их называли тогда в прессе и по радио, тружеников тыла. Но если посмотреть, как говорится, через призму лет, то цена этой награде весьма немалая. В тех условиях, в которые ввергла народ война, даже просто выжить, сохранить своих детей, принося при этом своим трудом еще и пользу воющему народу, это был действительно подвиг. И немалый. Хотя конечно сами награжденные и являлись этим народом.

Начальство, естественно, получило награды повыше. Помню, начальник маминого отдела Штукин и его заместитель Орленко получили ордена Трудового Красного Знамени и т. п.

В те весьма строгие годы отмечать непосредственно в учреждении, тем более режимном, какие-либо праздничные даты или события, даже самые великие и официальные, как это делается сейчас в большинстве самых разных организаций, категорически исключалось. Мы жили ближе всех к маминой работе (в соседнем доме, где незадолго до этого события нам дали комнату). Кроме того, одна из двух других комнат квартиры еще стояла опечатанная, а еще одну сосед посещал только изредка. Тем самым создавалась некоторая кулуарность, столь редкая в то время перенаселенных коммуналок. Поэтому, естественно, всем отделом было решено отметить получение наград на нашей скромной территории.

В нашей двадцатиметровой комнате, уже имеющей, хотя и крайне скромную, мебель, которая, увы, ощутимо сокращала свободное пространство, собралось человек сорок – весь отдел без исключения. Как решили проблему со столами – не помню, а со стульями довольно просто и традиционно для подобных случаев – с помощью толстых досок, уложенных концами на табуретки и стулья.

Несколько дней перед этим грандиозным мероприятием между 8-ым ГПИ и нашей квартирой сновали мамины сотрудницы, которые что-то готовили у нас, что-то приносили из дома… И, наконец, наступила долгожданная суббота, на которую был назначен банкет (роль теперешней пятницы тогда играла суббота, поскольку рабочая неделя, увы, еще была шестидневная). Естественно, нашелся кусочек местечка и для меня. Тем более, что я был не чужой в отделе, если помните. Это было первое в моей маленькой жизни столь масштабное мероприятие по столь достойному поводу. Было страшно тесно, весело и, конечно, шумно. Как всегда в таких случаях, первые тосты – начальства. Их еще слушали внимательно, с торжественным выражением лиц. Однако вскоре тосты пошли навалом – каждому хотелось высказаться, выпить со всеми за Победу, но именно со своей подачи. Ну, и, конечно, признаться в любви родному коллективу и отдельным его членам т. д. и т. п.