Петр, Елизавета, империя
В основе ломоносовской темы – соотнесенность с петровской, елизаветинской, в меньшей степени екатерининской, иногда и со всей обозримой историей династии, напр.:
Под камнем сим лежит певец преславный Россов.
Гомеру, Пиндару подобный Ломоносов:
Епическим стихом прехвально возгремел
Великого ПЕТРА число великих дел;
И к удивлению всего пространна света,
Воспета лирою его ЕЛИСАВЕТА:
Но, к сожаленью, смерть тогда его взяла,
Когда бы свидетелем он был гремящей славы
Премудрой Матери Российския державы
И воспевал Ея божественны дела
Мотив Петра-камня здесь почти каламбурно связывается с темой могилы Ломоносова («под камнем сим»); в игру с семантикой имени первого императора может вовлекаться петербургская тема, напр.:
Он был положен в край высокой дамбы,
Туда, где приставали корабли,
Туда, где сжали каменные ямбы
Неровный край болотистой земли.
<…>
Суровый Ломоносов приходил
Сюда на берег. Каменные руки
Уперши в камень, он не находил
Ему потребной фразы. В тишине
Из-за высоких тростников вставала
Луна. Ночь бормотала в полусне,
И каменное сердце трепетало
Каменный город, «каменные ямбы» Петра уже построены, явлены; каменный поэт не находит нужных слов и трепещет перед фантасмагорией ночи: взгляд со стороны уже завершенного, но все еще эмоционально не исчерпанного петербургского опыта русской истории. В пределах его слово было послушным разуму и вдохновению, и поэту иногда приписывались сверхвозможности: так, Ломоносов не только прославляет монархов, но и воплощает в своей деятельности их мечту и одухотворяет историю империи:
Наукой осиян и рвеньем
К величью родины горя,
Явился ты – осуществленьем
Мечты великого царя!
Твоею ревностью согретый,
Очнулся русский дух с тобой:
Ты лучших дел Елизаветы
Был животворною душой,
Ты дал певца Екатерине,
Всецело жил в Ея орлах,
И отблеск твой горит и ныне
На лучших русских именах!..
Ср. еще: «Как творец отечественной словесности и преобразователь отечественного языка Ломоносов <…> дал <…> образцы всех родов словесности, существовавших в других литературах, и ввел наш язык в колею образованных языков, указав, притом, коренное отношение к языку славянскому. И потому то, что Между Петром I и Екатериною II он один является самобытным сподвижником просвещения, – на преобразование, совершенное Ломоносовым в русской словесности и русском языке, довершенное же Карамзиным и Пушкиным, должно взирать точно так же как на преобразование России Петром I, довершенное Екатериною II, укрепленное Александром I и принесшего обильные плоды в царствование Императора Николая I» (Мизко 1849, 38—39).
Это «преобразование, совершенное Ломоносовым в русской словесности», осмыслялось как отраженное следствие становления и развития имперского проекта: «Перенесемся на минуту в XVIII столетие, к началу второй его половины. Там является перед нами дочь Петра с русским сердцем на троне, восстановляющая дух народный после отупения и расслабления, наведенных на него <…> развратом Бироновщины. Там начинается царствование Екатерины, этой дивной государыни, которая, силою своего необычайного гения, умела в себе космополитическую душу пересоздать в душу русскую <…>. Ломоносов принадлежал одному из этих царствований и касался другого. <…> Пред взором, обозревавшим тогдашнее состояние вещей, являются три главные предмета <…>: живое <…> воспоминание о Петре, многозначащее положение, которое Россия, как государство, спешит занять и укрепит за собою в Европе, и первые проблески национального самочувствования. Энергическая душа Ломоносова, никогда не разъединявшая в себе интересов науки от интересов жизни, и этих последних от судеб отечества, не могла не чувствовать глубоко того, что представляла ему окружавшая его среда в своих господствовавших явлениях <…>. Там все было для него полно <…> торжественности и величия, склонявших к восторгам и парению гимна. И звучная лирика Ломоносова естественно настроилась на этот тон» (Никитенко 1865, 448—449).
На первом плане в самых разных текстах о Ломоносове оказывалась имп. Елизавета; как ее поэт он остается / оставляется в истории русской лирики; основные мотивы, фигурирующие в елизаветинском смысловом пространстве ломоносовского творчества – бессмертие, Бог, восхищение, музы, Россия. Ср., напр., в «Письме к Ломоносову» (1784) О. П. Козодавлева:
Бессмертным вечно ты останешься у нас —
Ты истинный пиит; божественный твой глас
Проникнув к нам в сердца, в нас души восхищает,
И что ты воспевал, то вечным сотворяет.
ЕЛИСАВЕТИНЫ душевны красоты
У Россов на всегда в сердцах оставил ты,
И покровитель твой любезен нам пребудет,
Доколь Россия Муз совсем не позабудет.
Божественным лучем ты свыше озарен,
И милосердием монаршим ободрен,
К Парнассу путь открыл нам творческой рукою,
И Росским Музам дал ты образец собою.
ЕЛИСАВЕТА лишь стихи твои прочла,
То слава всюду их с восторгом разнесла.
Придворные узнать лишь только то успели,
Читать стихи твои уж наизусть умели,
И всякой их таскал с собою во дворец,
Кто лишь писать умел, тот сделался творец
Иль песен, или од; и все к тому стремились,
Чем изумясь тогда вельможи веселились.
<…>
И не понятно мне, что в век ЕКАТЕРИНЫ
Тебя другова нет <…>
Если Козодавлев включал тему Ломоносова – имп. Елизаветы в придворный контекст, то Н. П. Николев – в контекст истории европейской поэзии:
В священном храме; чистых М у з,
На высоте горы Парнасса,
Где разных мер стихов союз
Внушает в слух приятства гласа,
Где дух 0рфеев силы брал,
Когда на лире он играл
И камни влек на диво свету;
Где Пиндар почерпал добро
И Ломоносово перо
Где славило Елисавету.
Отколе в древний век Гомер
Пиита и творец големый,
В неисчерпаемый пример
Сокровища извлек в Поэмы,
И в след кому, дары имев,
Виргилий быстро возлетев
Искусно создал Энеиду,
В которой дар сего Творца
Дидоной все пленил сердца
И Тассу начертал Армиду.
Или откуда лирный тон
В усладу разума и чувства
Со Ариостом взял Мильтон
Певцы единого искусства;
Красы трагѳдий Евриипид,
А превращении 0вид,
Расин сердец людских познанье,
Приятность, нежность, чистоту,
Корнелий духа высоту,
Волтер и вкус и чувствованье
А. Ф. Мерзляков связывал тему с мотивом наук: «Ломоносов пред троном Елисаветы ходатайствует в пользу наук, в пользу просвещения, насажденного в драгоценном Отечестве!… Какое возвышенное, какое утешительное для патриотов зрелище!… Какая честь для Поэзии! – Вот когда она действительно в настоящем своем священном сане, посланница богов, орган веры и закона, учительница народов и Царей, спасительница семейств и обществ: – вот когда она совершенно достигла своего звания и цели!…» (Мерзляков 1817, 65).
Напомним о некоторых сопутствующих мотивах.
Рок:
Покинув кущи рыбарей,
Приют своих первоначальных дней,
С душою полной упованья,
На голос тайного призванья,
Он в край незнаемый пошел.
Куда же рок его привел?
О сердца верные обеты!
О светлый на природу взор!
Сей юноша, пришлец их Холмогор,
Прославил век Елисаветы!
Любовь, уважение, слава, вновь бессмертие: «Для Петрарки идеалом высшей любви была Лаура; для Ломоносова идеалом высшего уважения был Петр и Елисавета. Один славил предмет чистейшей любви своей и ею обессмертил свою лиру; другой пел предметы высочайшего своего уважения, и песнями во славу их снискал бессмертную себе славу. Это еще не все: первый славу и, следовательно, пользу своего отечества предпочитал собственной славе и личной пользе; не то же ли делал и другой» (Раич 1827, 67—68).
Народ: «Россия ждала свою, родную царицу, дочь Петра Великаго, и Елисавета Петровна одним народным именем умела в несколько часов приобресть державу, которую оспаривала у ней <…> своекорыстная <…> политика, умевшая постигнуть русский ум, но не понимавшая русского сердца. <…> Русский гений поэзии и красноречия, в лице холмогорского рыбака, приветствовал ея царствование первыми гармоническими, сладкозвучными стихами и первою благородною прозой. Но лучшею одою, лучшим панегириком Елисавете были благословения народные» (Лажечников, 8, 234—235).
Династия («петрово племя»): «Историческое значение похвальных од <…> состоит в их отношении к современной эпохе. Оно дало Ломоносову имя „певца Елисаветы“. <…> Если разобрать состав его похвальных од, то содержание каждой из них сведется к такому ряду мыслей: стесненное положение Елисаветы и печальное состояние России по смерти Петра и Екатерины, желание видеть на престоле петрово племя, сетование о том, что желание долго не исполнялось, радость при желании исполненном» (Галахов, 1, 344, 348)2.
Конечно, ломоносовская тема связана с елизаветинской (тем более екатерининской) постольку, поскольку она связана с петровской; неслучайно время от времени биографы Ломоносова указывали, что расположение имп. Елизаветы к Ломоносову было обусловлено его умением понять и выразить значение петровской темы, ср., напр.: «Похвальное слово Петру Великому, читанное Ломоносовым в Академическом собрании в 1749 году <…>, восхитило красноречием венценосную Дочь бессмертного Отца. Императрица свидетельствовала особенное благоволение к Ломоносову. Счастие его было упрочено; он торжествовал над своими завистниками» (Федоров 1841, 69); ср.: «Два похвальныя слова Ломоносова Елисавете и Петру великому <так!> остаются доселе образцовыми. Первое, читанное им в Академическом собрании 1749 года, приобрело Ломоносову особенное благоволение Императрицы, которая подарила ему дачу Коровалдай, на Финском заливе» (Бантыш-Каменский, 3, 193).
Осознание глубины и неслучайности этой связи – источник вдохновения: «<…> тот, в чью память мы собрались теперь, постоянно вдохновлялся воспоминанием о другом близком к нему великом человеке, вследствие чего воспоминание о Ломоносове неразрывно для нас с воспоминанием о Петре. Великие люди держатся друг за друга и этим держат родную землю и крепкое державство!» (Празднование 1865 а, 17). Именно Ломоносову было дано полное, высшее понимание Петра: «Никто лучше Ломоносова не постигал Петра, никто не умел до сих пор говорить об нем так красноречиво, то есть так истинно, как Ломоносов. И как крепко и дружески обнял бы его Петр, если бы Ломоносов явился при нем! Не дал им Бог знать друг друга» (Полевой 1839, 1, 237). Петр – воплотившийся образ идеального монарха: «Петр для Ломоносова стал идеалом человека и правителя, а россиянам – современникам и грядущим поколениям – он рассказал о Петре Великом в назидание» (Свердлов 2011а, 8); идеальное в Петре – отражение его высшего призвания, понятого Ломоносовым, ср.: «Петра Великого Ломоносов открыто сравнивал с богом» (Брюсов, 7, 34). Петр благословляет Ломоносова: «Он был проникнут духом великого преобразователя России; на нем покоилось благословение Петра» (Губер, 3, 167). Сознательное следование Петру – основа жизненной стратегии Ломоносова: «Одна мысль, одно желание преобладали в душе Ломоносова – мысль о продолжении дела Петра <…>» (Феоктистов 1858, 231). Сама жизнь Ломоносова может восприниматься как вариация жизни Петра: «Сравнение Ломоносова с Петром Великим сделалось избитой фразой; но <…> в характере их деятельности много аналогического <…>; у Ломоносова, подобно Петру, был свой Воронеж, свой Сардам, свои Нарва и Полтава. Его Воронеж – это Московская Заиконоспасская академия, его Сардам – это Марбургский университет, его Нарва и Полтава – С.-Петербургская Академия Наук» (Столетнее празднество в Воронеже 1865, 8). Духовная связь Ломоносова с Петром возникает в ранней юности и ассоциируется с учащенным сердцебиением, восторгом, мечтами, самоотождествлением: «И чем больше слышал он рассказов о петровских деяниях, тем ярче и неотразимее вставал перед ним могучий образ Петра и сердце юноши билось сильнее от восторга. И часто, сидя на палубе карбаса, он вспоминал образ великана, оставившего Москву и трон для того, чтобы учиться у саардамского корабельщика, взявшего топор, чтобы рубить бревна, как это Петр делал в Архангельске. И Михаилу Васильевичу казалось, что если бы он был царем Петром, он бы проделал все то, что делал Петр: поехал бы прежде всего в заморские края учиться и вернулся бы оттуда совсем другим» (Носков 1912, 12)3. Еще более важным признается уникальность этого духовного единства, в полной мере не раскрывшаяся в пространстве русской культурной истории, которая приняла направление, все более уводившее ее от Петра, ср.: «Ломоносов – главное, лучшее дитя Петра Великого за весь XVIII век, может быть – даже за два века, и он весь уродился и сформировался в исторического своего „батюшку“. Ни в ком еще не кипел такой горячий ключ <…> новых мыслей, <…> планов и надежд, любви к своей земле, веры в победу лучшего и правого; и еще ни в ком так, как в великом Петре и в детище его Ломоносове, около этих горячих вод не лежало в соседстве холодного снега трезвого рассуждения, практической сметки, отсутствия всяких излишеств фантазии, воображения и сердечности. Вот уж сыны Севера, и Петр и Ломоносов… И два эти человека, один делами и другой сочинениями, на весь XVIII век пустили морозца, отстранив туманы осенние, ручейки вешние, жару летнюю, – все то, что пришло позднее, <…> уже вне замыслов и предвидений Петра, с Карамзиным и Жуковским, было отступлением от чисто великорусской складки Ломоносова, от величавых и твердых замыслов Петра… И Карамзин, и Жуковский, а особенно позднее – Гоголь и Лермонтов, и наконец последние – Толстой, Достоевский, Тургенев, Гончаров – повели линию душевного и умственного развития России совершенно вне путей великого преобразователя Руси и его как бы оруженосца и духовного сына, Ломоносова. Русь двинулась по тропинкам неведомым, загадочным, к задачам смутным и бесконечным…» (Розанов 1915).
Тема Петра для Ломоносова теснейшим образом (и в большей мере, чем елизаветинская) связана с проблемой народа: «Петр неотразимо властвовал над душою Ломоносова. Он слился для него в одно с народом и везде он видел царя» (Булич 1865, 12). Приверженность Ломоносова Петру и его делу рассматривается как доказательство их народности: «Ломоносов вполне сочувствовал Великому преобразователю России и, как человек в полном смысле народный, не находил в его преобразованиях ничего противоречащего своим понятиям и чувствам. Это великое доказательство народности самого Петра I. – И вредные плоды от перенесенных с Запада успехов образованности должно искать не в насаждении Петра, но в ложном их направлении, в неправильном, чуждом народности, возделывании этого рассадника: иначе мог ли бы Архангельский крестьянин, и потом образованный и глубоко ученый человек, страдавший и падший в борьбе за народность – сочувствовать Великому преобразователю <…>» (Пассек 1842, 3). В народной теме прямо или косвенно определялся мотив труда, тяжелого, упорного, самоотверженного. Трудолюбие Ломоносова изоморфно неутомимости «вечного работника»: «К Ломоносову вполне можно приложить, несколько изменив, его же слова, в которых он излил свое благоговейное уважение перед памятью Петра Великого: «Везде видим его в поте, в пыли, и не можем сами себя уверить, что бы един везде он, но многие, и не краткая жизнь, но десятки лет»4. И действительно, сам Ломоносов трудился за десятерых. Он был и математиком, и химиком, и физиком, и поэтом, и историком, и художником, занимаясь мозаикой» (Русские самородки 1910, 70). Ср.: «Русский народ любят упрекать в лености, в неумении работать, в неуважении к труду. Не решаюсь судить окончательно, справедливо ли это <…>. Однако даже если все-таки это так, то у нас нет оснований думать, что выразители национального гения непременно должны быть и выразителями национальных недостатков. И в самом деле – приверженностью к труду отмечены жизни Петра Великого, Ломоносова, Пушкина <…>» (Ходасевич, 2, 286—287). Ср. другой, пореволюционный, контекст бытования этих трех имен: « – Нехорошо говорите, – сказал человечек, – нужно бодрость вносить в новую жизнь, а вы вон что: старое воскрешаете, старое надо вон. / – А Пушкин? – раздался неведомый голос. / Сторонник нового на мгновенье смутился, но скоро оправился: / – Пушкин – единичное явление, Пушкин мог тогда предвидеть наше время и тогда стоял за него. Он единственный. / – А Ломоносов? / – Тоже единственный. / – Нет, уже два, а вот Петра Первого тоже нельзя забывать, – три» (Пришвин 2010, 6)5.
Патриотизм Ломоносова – проекция патриотизма Петра: «Он был националистом, но в стиле Петра Великого. Он старался, по его словам, „защитить труд Петра Великого, чтобы научились Россияне, чтобы показали свое достоинство“. Россия пока учится у Европы и должна учиться, но учиться для того, чтобы затем зажить самостоятельной культурной жизнью» (Празднование 1912, 149—150). Разумеется, этот патриотизм не чужд своего рода избирательности: «Ломоносов, как и Петр Великий, был в тесной связи с тою частию русского общества, которая, сдвинувшись с места, напрягала все свои силы, чтобы скорее догнать Европу» (Миллер 1866, 382). Ср.: «И так, отстав от Европы, мы осуждены всему учиться; от того общество, созданное Петром, было подражательное; а посему и Ломоносов дал ему подобную литературу» (Плаксин 1833, 179).
Научные занятия Ломоносова – способ укрепления петровского государственного проекта: «Подобно Петру Великому, Ломоносов был убежден, что только одно знание может возвысить его родину. Оттого с таким горячим убеждением воспевал он „науку“ в своих поэтических гимнах» (Сиповский 1911, 1). Ломоносов устанавливает правила для русского языка, как Петр для российского государства, консолидируя систему управления: «В русской литературе первого сорокалетия XVIII века господствовали всевозможные варваризмы, „дикие нелепости слóва“, по выражению Ломоносова: он дал нашей литературе ту централизацию, которую государство получило от Петра Великого» (Празднование 1865 а, 77).
Ломоносов-историк заимствует исследовательский метод у Петра: «Вслед за Петром Великим М. В. Ломоносов стремился к точному изложению исторических фактов. Поэтому практикой своих исследований он предотвратил продолжение литературного домысливания как формы изложения исторического прошлого, что имело место в „Истории Российской“ В. Н. Татищева» (Свердлов 2011, 831).
Ломоносов-поэт вдохновляется военными победами Петра: «Торжественные оды были плодами <…> воинственного вдохновения. Лира Ломоносова была отголоском полтавских пушек. Напряжение лирического восторга сделалось после него, и без сомнения от него, общим характером нашей поэзии» (Вяземский, 5, 5)6. Тема Полтавы естественным образом включается в контекст обсуждения отношений России и Запада, тема восхищения Петром – с мотивами искренности и силы, тема поэзии – с темой науки: «Восторг Ломоносова был восторг неопределенный, но искренний; это было отражение радости Петра после полтавской битвы, чувство своей силы и твердая надежда на блестящую будущность. Петр был любимым героем Ломоносова, как вообще он был путеводною звездою, краеугольным камнем, на котором опиралась сила петербургской империи. Ломоносов поминает Петра в каждой своей оде, и точно так же он поминает науки: то уверяет, что для них настало счастливое время, то указывает на широкое поприще для них в России, то предается надеждам:
Что может собственных Платонов
И быстрых разумом Невтонов
Российская земля рождать.
И почему ему было не надеяться? Он сам сознавал в себе полную силу, сам стоял наряду с величайшими учеными того времени, с Вольфами и Эйлерами; он чувствовал себя столь большим, что считал себя выше целой академии немецких ученых, учрежденной в Петербурге <…>. / Счастливые времена! Не было и мысли о каком-нибудь разладе, не было и тени сомнения в том, что мы уже навсегда слились с Европою, что скоро во всем совершится предсказание, данное полтавскою битвою, то есть, что ученики победят учителей» (Страхов 1868, 33—34).
Будучи близко соотнесены, Петр – создатель новой России и Ломоносов – создатель нового русского языка и новой литературы могли осмыслять в единстве вплоть до условного отождествления; см., напр., у К. Н. Батюшкова в «Речи о влиянии легкой поэзии на язык» (1816): «Он то же учинил на трудном поприще словесности, что Петр Великий на поприще гражданском. Петр Великий пробудил народ, усыпленный в оковах невежества; он создал для него законы, силу военную и славу. Ломоносов пробудил язык усыпленного народа; он создал ему красноречие и стихотворство, он испытал его силу во всех родах и приготовил для грядущих талантов верные орудия к успехам» (Батюшков, 2, 238)7. Ср. в «Литературных мечтаниях» В. Г. Белинского (1834): «С Ломоносова начинается наша литература; он был ее отцом и пестуном; он был ее Петром Великим» (Белинский, 1, 42)8; ср. еще; «В XVII веке Симеон Полоцкий писал не лучше Графа Тибальда, и, даже в начале XVIII, Кантемир не превосходил Ронсара: как Россия ждала Петра, так ея Поэзия и самый язык ждали Ломоносова» (Иванчин-Писарев 1837, 47—48). Суждения Ломоносова о Петре осмысляются как автохарактеристика: «То, что Ломоносов говорил о любимом герое своем, которого славил он и в одах, и в похвальных словах, можно сказать о нем самом: «не могу себя уверить, что один везде, но многие, и не краткая жизнь, но лет тысяча». В период времени с 1739 года по 1765 год гений науки проявил такую же всеобъемлющую многосторонность, какую сам он видел в гении—царе. Он на поприще науки, как и его идеал, был во всем велик <…>» (Давыдов 1855, LXIII). Следующий шаг в развитии темы: «Во главе «новой» русской литературы стоят Петр Великий и Ломоносов» (Архангельский, 1907, 3). Напомним и об особом мнении И. С. Тургенева, который также был склонен соотносить Ломоносова с Петром, но при этом полагал, что миссия первого поэта была сложнее миссии первого императора: «Une littérature est encore plus difficile et «plus lente à créer qu’un empire. Aussi le premier écrivain digne de ce nom qu’ait produit la Russie, Lomonossoff, n’apparut que dix années après la mort de Pierre le Grand» (Тургенев, 12, 501). Ср. еще замечание Ф. М. Достоевского (возможно, несколько двусмысленное), считавшего, что Ломоносов выступил своего рода посредником между Петром и Россией: «Кто же формулирует новые идеи в такую форму, чтоб народ их понял, – кто же, как не литература! Реформа Петра Великого не принялась бы так легко в народе, который и не понял бы, чего хотят от него. А каков был русский язык при Петре Великом? Наполовину русский, наполовину немецкий, потому что наполовину жизни немецкой, понятий немецких, нравов немецких привилось к жизни русской. Но русский народ не говорит по-немецки, и явление Ломоносова сейчас после Петра Великого было не случайное» (Достоевский, 18, 126). Но Ломоносов не только облек в доступную народу форму эти «новые идеи», но и создал канонический (по крайней мере для для официальной культуры) образ их автора: «До сих пор нам обыкновенно рисовали Петра реторическими красками, заимствованными из похвального слова ему, сочиненного Ломоносовым. Петр представлялся нам в сверхъестественном, невозможном величии какого-то полубога, а не великого человека, и мы привыкли соединять возвышенные идеи, мировые замыслы со всеми самыми простыми и случайными его поступками» (Добролюбов, 3, 79)9.
Не только Петр прославлен Ломоносовым, но, одновременно, и тот, кто покровительствовал поэту, ср. в оде Г. Р. Державина к И. И. Шувалову:
О ты, кто наполнял пиитов дух пареньем
И был их Аполлон и стал бессмертен сим,
Что песнь Петровых дел под именем твоим
Чрез Ломоносова в концы гремяща мира
Тобой ободрена, – хвала тебе та лира!
В отдельных случаях имена Петра и Ломоносова используются как знаки той историко-психологической реальности, которая образовала «новую Россию», и при этом как указания на своеобразие личности третьего лица, напр.: «В Дашковой чувствуется та самая сила, не совсем устроенная, которая рвалась к просторной жизни из-под плесни московского застоя, что-то сильное, многостороннее, деятельное петровское, ломоносовское, но смягченное аристократическим воспитанием и женственностью» (Герцен, 12, 362).
Ломоносовский энциклопедизм – свидетельство его верности историческому призванию, ответ на замысел Петра и ожидания России: «История возложила на Ломоносова двойную миссию. С одной стороны, нужно было оправдать притязания, предъявленные Петром Великим к европейской культуре от имени русского народа, – и Ломоносов блестяще выполнил эту миссию. С другой стороны, надлежало науку сделать творческой силой, зиждущей материальное и духовное благосостояние страны. <…> От часослова чрез схоластику славяно-греко-латинской академии Ломоносов поднялся на вершины тогдашней европейской науки. И оттуда взглянул на свою родину. Перед ним раскинулась неоглядная, но невозделанная равнина, страна, бедная материально и нищая духовно. Правда, она уже сознала потребность новой жизни; Петр Великий пробовал сорганизовать и усилить начинавшееся брожение. Но все находилось еще в хаотическом состоянии; нужды страны были неисчислимы; права науки оставались неукрепленными в общественном сознании. Глубоко чувствуя свою кровную связь с народом, Ломоносов сквозь толстые стены академии улавливал тревожные голоса жизни и, верный своему историческому призванию, с лихорадочной поспешностью устремлялся туда, откуда раздавались более настойчивые требования. Судьба роковым образом обрекла Ломоносова на разносторонних энциклопедизм» (Празднование 1912, 144—145). Так историческая миссия Петра, европейская научная традиция и не оформленное до конца общественное сознание оказались основными контекстами деятельности Ломоносова, а ее разносторонность была признана свидетельством его высшего призвания.