Глава 24
Скит сидел в кровати, опершись спиной на подушки. Он был бледен, глаза ввалились, губы были совершенно серыми, и все же в нем ощущалось трагическое достоинство побежденного, словно он представлял собой не просто песчинку из легиона потерянных душ, блуждавших по руинам этой разрушающейся культуры, а был неким угасающим от чахотки поэтом, живущим в далеком прошлом, которое представляло собой более невинное время, нежели это новое столетие. И, возможно, этот поэт лечился от туберкулеза в частном санатории и боролся не против своих собственных пагубных пристрастий, не против сотни лет существования мертвенных философий, отказывающих человеческой жизни в цели и смысле, а всего-навсего против злокозненных бактерий. Его колени прикрывал больничный поднос, прикрепленный к кровати.
Со стороны можно было подумать, что Дасти, стоя у окна, внимательно глядит на вечернее небо, возможно, пытаясь прочесть свою судьбу в контурах низко нависших облаков. Разбухшие брюха грозовых туч казались отделанными золотой филигранью – это в них отражалось море искусственного света, заливавшего пригород, над которым они проплывали.
Но на самом деле ночь превратила стекло в черное зеркало, в котором Дасти мог внимательно разглядывать бесцветное отражение Скита. Он рассчитывал таким образом увидеть, если его брат сделает что-нибудь непонятное и показательное для его состояния, чего не стал бы делать, зная, что за ним наблюдают.
Это было странное и какое-то параноидальное ожидание, но ощущение его необходимости застряло в мозгу Дасти, как колючая заноза, которую он никак не мог вытащить. Этот непонятный день завел его глубоко в лес подозрений; они были бесформенными и беспредметными, но тем не менее тревожными.
Скит с наслаждением поедал ранний обед: томатный суп с базиликом, приправленный тертым пармезаном, и цыпленок с соусом из чеснока и розмарина с жареным картофелем и спаржей. Блюда, которые подавали в «Новой жизни», были куда лучше, чем в обычных больницах, хотя твердая пища оказалась порезанной на мелкие кусочки – ведь Скит находился под наблюдением в связи с его порывами к самоубийству.
Валет, сидя на кресле, глядел на Скита с интересом завзятого гурмана. Однако он был воспитанным псом и, хотя время его обеда давно прошло, не выпрашивал кусочков.
– Уже несколько недель так не ел, – заявил Скит, набив полный рот курятиной. – Похоже, что ничего так не способствует аппетиту, как прыжок с крыши.
Мальчишка был настолько тощ, что казалось, будто он занимался похуданием сразу по нескольким рецептам для супермоделей и заработал на этом деле булимию[20]. Глядя на него и представляя себе, насколько должен был съежиться его желудок от многодневного голодания, было трудно предположить, что туда может вместиться все то, что он уже поглотил.
Все еще прикидываясь, что вычитывает предзнаменования в облаках, Дасти сказал:
– Ты, похоже, заснул только потому, что я тебе велел.
– Ты что? Знаешь, братец, это что-то новенькое. С этого времени я делаю все, что ты пожелаешь.
– Ну-ну…
– Вот увидишь.
Дасти сунул правую руку в карман джинсов и прикоснулся к сложенным листкам из блокнота, которые нашел в кухне Скита. Он подумал было вновь взяться за выяснение вопроса насчет доктора Ена Ло, но интуиция подсказала ему, что звучание этого имени могло бы спровоцировать еще один приступ ступора, который будет сопровождаться таким же безнадежным бессмысленным диалогом, как тот, что они уже вели здесь. Вместо этого он произнес:
– Легкий порыв.
Как было видно в окне-зеркале, Скит даже не оторвал взгляда от тарелки.
– Что?
– И волны разносят.
На этот раз Скит поднял голову, но ничего не сказал.
– Голубые сосновые иглы, – продолжал Дасти.
– Голубые?
– Это для тебя имеет какой-нибудь смысл? – спросил Дасти, отворачиваясь от окна.
– Сосновые иглы зеленые.
– Я полагаю, что бывают и голубовато-зеленые.
Полностью очистив тарелку, Скит отодвинул ее и взял десертную чашку со свежей клубникой с густыми сливками и желтым сахаром.
– Мне кажется, что я это уже где-то слышал.
– А я так просто уверен в этом. Потому что я услышал это от тебя.
– От меня? – Скит, похоже, искренне удивился. – Когда?
– Раньше. Когда ты был… не в себе.
Неторопливо просмаковав обильно политые сливками ягоды, Скит сказал:
– Это рок. Мне было бы крайне неприятно думать, что в моих генах заложена литературщина.
– Это загадка? – спросил Дасти.
– Загадка? Нет. Это стихи.
– Ты пишешь стихи? – не скрывая недоверия, спросил Дасти. Он хорошо знал, насколько усердно Скит старался избегать любого контакта с тем миром, в котором обитал его отец, профессор литературоведения.
– Это не мои, – ответил Скит. Он как маленький, высунув язык, тщательно слизывал с ложки остатки сливок. – Я не знаю, как зовут поэта. Кто-то из древних японцев. Это хокку. Наверно, я где-нибудь прочел его, а потом оно прилипло.
– Хокку, – повторил Дасти, безуспешно пытаясь найти полезное значение этой новой информации.
Размахивая ложкой, словно дирижерской палочкой, Скит, тщательно расставляя ударения, продекламировал:
Легкий порыв —
И волны разносят
Голубые сосновые иглы.
Обретя связи между собой, ударения и размер, эти восемь слов уже не воспринимались как бессмысленная тарабарщина.
На память Дасти вдруг пришла картинка с оптической иллюзией, которую он как-то, много лет назад, увидел в журнале. Это был карандашный рисунок, изображавший плотно сомкнувшиеся ряды деревьев – сосны, ели, березы, осины, – высокие, мощные, похожие друг на друга, и все это было озаглавлено «Лес». Пояснительная надпись утверждала, что эта лесистая местность скрывала более сложную сцену, которую можно было разглядеть, отрешившись от предвзятости, заставив себя забыть слово «лес» и исхитрившись посмотреть сквозь лежащий на поверхностности образ на другую панораму, очень сильно отличающуюся от изображения леса. Были люди, которым, для того чтобы постигнуть второе, потаенное изображение, требовалось лишь несколько минут, тогда как другие бились над разгадкой больше часа. Безуспешно вглядываясь в картинку на протяжении десяти минут, Дасти в конце концов отодвинул журнал – и тогда краешком глаза увидел спрятанный город. Когда же потом он снова прямо посмотрел на рисунок, то увидел большой столичный город в готическом стиле, где каменные дома теснили друг друга; темные лесные тропинки между стволами деревьев превратились в узкие улицы, погруженные в глубокий полумрак, стиснутые рукотворными холодными серыми скалами, вздымавшимися к суровому небу.
Точно так же и эти восемь слов обрели новое значение в тот же миг, когда Дасти услышал их как хокку. Образ, созданный поэтом, был совершенно ясным. «Легкий порыв» – это дуновение ветра, срывающего сосновые иглы с деревьев и бросающего их в море. Это было точное и пробуждающее воспоминания наблюдение из жизни природы, которое, если вдуматься, конечно же, обладает многочисленными метафорическими значениями, подходящими для того или иного состояния человека.
Поэтический образ, однако, не был единственным значением, которое можно было найти в этих трех коротких строчках. У них имелась и другая интерпретация, которая была чрезвычайно важна для Скита, когда он пребывал в своем непонятном трансе, но теперь он, казалось, забыл об этом. Тогда он назвал каждую строчку правилом, хотя он не мог внятно объяснить, какое поведение, действие или игру эти загадочные правила определяли.
Дасти подумал, не присесть ли ему на краешек кровати брата и продолжить расспросы. Однако его сдерживало опасение того, что Скит под нажимом мог снова отступить в свое полукататоническое состояние и уже не выйти из него так же легко, как в первый раз.
Кроме того, они оба провели тяжелый день. Скит, несмотря на то что поспал и рано пообедал, вероятно, чувствовал себя почти таким же усталым, как и Дасти, который ощущал себя так, словно его выстирали, прокипятили и выжали.
Лопата.
Кирка.
Топор.
Молотки, отвертки, пилы, сверла, плоскогубцы, ключи, целая горсть длинных стальных гвоздей.
Хотя кухня еще не превратилась в совершенно безопасное место, да и другие комнаты в доме необходимо было тоже осмотреть и очистить, Марти не могла перестать думать о гараже, мысленно перечисляя многочисленные орудия пытки и убийства, которые находились в нем.
В конце концов она оказалась не в силах придерживаться своего твердого решения не входить в гараж и избегать риска находиться там, среди его острых соблазнов до тех пор, пока Дасти рано или поздно не вернется домой. Она открыла дверь из кухни, нащупала выключатель и зажгла люминесцентные лампы на потолке.
Как только Марти перешагнула через порог, ей в глаза бросился щит, на котором был укреплен набор садовых инструментов, о которых она совершенно забыла. Совки и лопатки. Ножницы, большая лопата. Секатор с пружиной и лезвиями, покрытыми тефлоном. Электрическая машинка на батарейках для подрезки живых изгородей.
Кривой садовый нож.
Скит с шумом возил ложкой по десертной чашке, выскребая из нее последние следы сливок и сахара.
И, словно на звук ложки, постукивавшей по фаянсу, явилась новая сиделка, которой предстояло наблюдать за Скитом ночью. Ее звали Жасмина Эрнандес, миниатюрная, хорошенькая для своих тридцати с небольшим лет, с глазами цвета иссиня-черной сливы. В ее облике сочетались таинственность и чистота. Ее униформа сияла белизной и свежестью, и при этом она казалась воплощением профессионализма, хотя красные тапочки с зелеными шнурками намекали – и не без основания, как это выяснилось почти сразу же – на некоторую игривость характера.
– Ой, какая же вы маленькая, – воскликнул, увидев ее, Скит и подмигнул Дасти. – Жасмина, я не представляю, как вы сможете остановить меня, если я попытаюсь покончить с собой.
Сиделка отцепила поднос от кровати, поставила его на тумбочку и серьезно ответила:
– Послушайте, стрекотунчик, если для того, чтобы уберечь вас от подобного поступка, потребуется переломать вам все кости и с головы до пят запеленать в гипс, то я смогу это сделать.
– Святое дерьмо, – воскликнул Скит, – где вы учились медицине – в Трансильвании?
– Еще хуже. Меня учили монахини из ордена Сестер Милосердных. И предупреждаю вас, стрекотунчик, что я не потерплю никаких ругательств во время моего дежурства.
– Простите, – сказал Скит с искренним раскаянием. Но ему все же хотелось еще поддразнить свою опекуншу. – А что делать, если мне нужно будет пойти пи-пи?
Жасмина, потрепывая уши Валета, заверила:
– У вас не может быть ничего такого, что мне не приходилось бы уже видеть, хотя уверена, что я видела кое-что побольше.
Дасти улыбнулся Скиту.
– Ты, пожалуй, правильно поступишь, если теперь будешь говорить только: «Да, мэм».
– А что значит «стрекотунчик»? – поинтересовался Скит. – Вы же не станете давать мне дурных прозвищ, не так ли?
– «Стрекотунчик» – это колибри, – объяснила Жасмина Эрнандес, ловко засунув электронный термометр в рот Скиту.
– Так, значит, вы называете меня колибри? – смиренно спросил Скит. Поскольку во рту у него был термометр, его слова звучали невнятным бормотанием.
– Стрекотунчиком, – подтвердила сиделка.
Со Скита давно уже сняли датчики электрокардиографа, так что она приподняла его костистое запястье и посчитала пульс.
Еще один щемящий импульс беспокойства, холодный, как стальное лезвие между ребрами, скользнул в душе Дасти, но он не мог определить его причину. И чувство это не показалось ему новым. Это было то же самое неопределенное подозрение, которое ранее подтолкнуло его на то, чтобы следить за отражением Скита в темном окне. Что-то здесь было не так, но необязательно со Скитом. Его подозрение переключилось на место, в котором они находились, на клинику.
– Колибри – симпатичные птички, – сказал Скит Жасмине Эрнандес.
– Держите термометр под языком, – предупредила она.
Но он продолжал бормотать:
– А я вам кажусь симпатичным?
– Вы привлекательный мальчик, – сказала она, словно могла видеть Скита таким, каким он был прежде – здоровым, со свежим цветом лица и ясными глазами.
– Колибри очаровательны. Они – свободные духи.
Сиделка считала пульс Скита.
– Действительно, стрекотунчик – симпатичная, очаровательная, свободная, незаметная птичка, – ответила она, не сводя глаз с циферблата своих часов.
Скит поглядел на брата и закатил глаза.
Если сейчас в этом месте и с этими людьми что-то было не так, то Дасти был не в состоянии определить что. Даже незаконнорожденному сыну мисс Марпл от Шерлока Холмса пришлось бы изрядно потрудиться, чтобы найти серьезное основание для того подозрения, которое тревожило нервы Дасти. Его обостренная чувствительность, скорее всего, являлась результатом усталости и его тревоги за Скита, и, пока он не отдохнет, ему не стоило доверять своей интуиции.
– Я тебя предупреждал. Два слова: да, мэм. Так ты ничего не сможешь ляпнуть. Да, мэм, – сказал Дасти в ответ на гримасы брата.
Как только Жасмина отпустила запястье Скита, цифровой термометр запищал, и она вынула его изо рта пациента.
Дасти подошел поближе к кровати.
– Пора прощаться, Малыш. Я обещал Марти, что мы отправимся куда-нибудь пообедать, и уже опаздываю.
– Всегда выполняй то, что обещал Марти. Она особенная.
– А разве в ином случае я женился бы на ней?
– Я надеюсь, что она не ненавидит меня, – сказал Скит.
– Эй, не говори глупостей.
В глазах Скита мерцали непролившиеся слезы.
– Я люблю ее, Дасти, ты знаешь. Марти всегда так хорошо относилась ко мне.
– Она тоже любит тебя, Малыш.
– Это чертовски малочисленный клуб – Люди, Которые Любят Скита. А вот Люди, Которые Любят Марти, – теперь в нем больше народу, чем в Ротари, Киванисе и Оптимист-клубе, вместе взятых.
Дасти не мог придумать никакого успокоительного ответа, потому что замечание Скита было, бесспорно, верным.
Однако Малыш говорил не от жалости к себе.
– Дружище, это груз, который я не хотел бы нести. Понимаешь? Когда люди любят тебя, то они чего-то ожидают от тебя, а потом у тебя появляются обязанности. Чем больше людей любит тебя, тем больше и больше их потом становится, и это никогда не кончается.
– Тяжело переносить любовь, да?
– Любовь тяжела, – кивнул Скит. – Иди, иди, отправляйтесь с Марти пообедать в хорошее место. Стакан вина… Скажи ей, насколько она прекрасна.
– Увидимся завтра, – пообещал Дасти, поднимая поводок Валета и пристегивая его к ошейнику собаки.
– Ты найдешь меня здесь, – откликнулся Скит. – Я буду в гипсе с головы до пят.
Когда Дасти с Валетом выходил из комнаты, Жасмина подошла к кровати с тонометром.
– Я должна измерить ваше давление, стрекотунчик.
– Да, мэм, – покорно согласился Скит.
Снова пронзительное чувство того, что все идет не так, как надо. Не обращай внимания. Это усталость. Это воображение. Все это пройдет, если выпить стакан вина, глядя на лицо Марти.
Они прошли через холл к лифту. Когти Валета негромко постукивали по пластиковым плиткам, выстилавшим пол.
Медицинские сестры и сиделки улыбались, глядя на ретривера.
– Эй, собачка!
– Какой красивый мальчик!
– Ты милашка, правда?
В лифте Дасти и Валет спускались в обществе санитара, который знал, где на ухе у собаки находится та точка, при поглаживании которой в собачьих глазах появляется блаженное выражение.
– У меня самого была такая же золотая. Славная девочка по имени Сэсси. Она заболела раком, пришлось усыпить ее с месяц тому назад. – На слове «усыпить» его голос заметно дрогнул. – Не мог заставить ее ловить тарелки «фрисби», зато за теннисными мячами она готова была гоняться хоть целый день.
– Он тоже, – сказал Дасти. – Если ему бросить подряд два мяча, он не выпустит первый; принесет оба и выглядит при этом так, словно у него тяжелый случай свинки. Вы возьмете нового щенка?
– Не сразу, – ответил санитар. Это означало, что ему нужно переждать до тех пор, пока боль от потери Сэсси станет не такой острой, как сейчас.
На первом этаже, в комнате отдыха, примыкавшей к вестибюлю, десятка полтора пациентов, сидя за столами по четыре человека, играли в карты. Их разговоры и беззаботный смех, пощелкивание тасующихся карт, сочный звук свингующей трубы, исполнявшей по радио старую мелодию Гленна Миллера, создавали ощущение такого уюта, что можно было принять это общество за компанию друзей, собравшихся в сельском клубе, церковном зале или чьем-то доме, а не сведенных вместе несчастливой судьбой людей с подорванным здоровьем и разрушенной психикой. Это были обеспеченные представители среднего класса, бедняги, которые глотали, нюхали, кололи все подряд: курили крэк, прикладывались к снежку, смотрели амфетаминовые сны, закусывали кактусами… Стенки их вен были изрыты дырками от уколов сильнее, чем головка лучшего швейцарского сыра.
За столом рядом с передней дверью находился пост охранника. Его основная задача состояла в том, чтобы в случае преждевременного отъезда какого-нибудь особо упрямого пациента позвонить членам его семьи или судейским чиновникам, в зависимости от специфики каждого случая.
В эту смену за столом сидел человек лет пятидесяти, в брюках хаки, светло-голубой сорочке, красном галстуке и темно-синей спортивной куртке. Он читал роман. На прицепленной к груди карточке сообщалось, что его зовут Уолли Кларк. Пухлый, с ямочками на щеках, гладко выбритый, испускающий слабый пряный аромат лосьона после бритья, с добрыми голубыми глазами пастора-праведника и приятной улыбкой (но не чересчур приятной, как раз такой, чтобы превратить вермут в не-слишком-сухой-мартини), Уолли был бы мечтой для каждого голливудского режиссера, подбирающего актеров для роли любимого дяди звезды, благородного наставника, просвещенного учителя, уважаемого отца семейства или ангела-хранителя.
– Я был здесь, когда ваш брат остался у нас в прошлый раз, – сказал Уолли Кларк, наклонившись на стуле, чтобы приласкать Валета. – Я не ожидал, что он возвратится сюда. Рассчитывал, что этого не произойдет. Он добрый мальчик.
– Спасибо.
– Он часто приходил сюда поиграть со мною в триктрак. Не волнуйтесь, мистер Родс. Ваш брат – глубокий человек, у него правильные задатки. На сей раз он скоро вылетит отсюда и останется на верном пути.
Ночь снаружи была прохладной и сырой, хотя и не неприятной. Плотные тучи распушились и поредели, временами то показывая серебряную луну, безмятежно скользящую по небесному озеру, то быстро пряча ее снова.
На площади для стоянки автомобилей осталось много мелких лужиц, и Валет натягивал поводок, стараясь пробежаться по каждой из них.
Подойдя к своему фургону, Дасти оглянулся на здание клиники, так похожее на старинный усадебный дом. С королевскими пальмами, которые негромко напевали колыбельные под аккомпанемент сонного бриза, с бугенвиллеями, оплетшими колонны лоджий и нависшими изящными фестончатыми балдахинами в аркаде, это здание вполне могло быть жилищем Морфея, греческого бога сновидений.
И все же Дасти никак не мог избавиться от назойливого подозрения, что за этой картинной видимостью скрывалась какая-то другая, более темная действительность, что это было местом, где вершилась суета какой-то непрерывной деятельности, торопливо строились тайные планы, что здесь находилось гнездо, улей, в котором трудился кошмарный рой, стремившийся к неведомой отвратительной цели.
Том Вонг, доктор Донклин, Жасмина Эрнандес, Уолли Кларк, да и весь персонал «Новой жизни», казалось, был энергичным, высокопрофессиональным, компетентным и сострадательным. Ничто в их поступках или поведении не давало Дасти ни малейшего основания для того, чтобы подвергать сомнению их намерения.
Возможно, его обеспокоило, что все они были слишком совершенными для того, чтобы быть настоящими. Не исключено, что если бы хоть один из служащих «Новой жизни» туго соображал, был медлительным, неряшливым, грубым или рассеянным, то у Дасти не появилось бы этого непонятного, впервые возникшего недоверия к клинике.
Конечно, необычная компетентность, обязательность и дружелюбие персонала означали только то, что «Новая жизнь» хорошо управлялась. Очевидно, глава персонала имел дар подбирать и взращивать первоклассных служащих. Это счастливое обстоятельство должно было породить у Дасти чувство благодарности, а не параноидальное ощущение зловещего заговора.
И все же что-то здесь было не так. Он опасался того, что Скит не будет здесь в безопасности. Чем дольше он смотрел на клинику, тем сильнее становились его подозрения. И, к сожалению, он все еще не мог уловить причину, которая их породила.
Секатор с пружиной и длинными лезвиями и электрическая машинка для стрижки живых изгородей выглядели настолько зловеще, что Марти не могла удовлетвориться, просто выбросив их. Она будет ощущать исходящую от них опасность до тех пор, пока эти предметы не превратятся в безвредный хлам.
Большие садовые инструменты были аккуратно сложены в высоком шкафу. Вилы, грабли для листьев, лопата, мотыга. Кувалда.
Она положила машинку на бетонный пол там, куда Дасти, вернувшись домой, поставит свой фургон, и замахнулась на нее кувалдой. Под ударом тяжелого молота машинка завопила, как живое существо, но Марти рассудила, что еще не до конца испортила ее. Она подняла молот и взмахнула им еще раз, потом третий, четвертый…
Куски пластмассы от раздробленной рукоятки, несколько винтов и другие части с грохотом ударялись о стоявшие поблизости шкафы, со скрежетом отскакивали от блестящих боков «Сатурна». От каждого удара стекла в окнах гаража дребезжали, а от пола отскакивали крошки бетона.
Вся эта шрапнель больно впивалась в лицо Марти. Она понимала, что осколок может отскочить в глаз, но не смела остановиться и поискать защитные очки. Нужно было сделать еще много работы, а большая дверь гаража могла в любой момент с грохотом подняться, сообщив о прибытии Дасти.
Она бросила на пол секатор и принялась жестоко колотить его до тех пор, пока пружина не выскочила и ручки не отвалились.
Тогда вилы. Она молотила по ним до тех пор, пока деревянная ручка не разлетелась на части. Пока зубья не согнулись в бессмысленный запутанный комок.
Кувалда была не из самых тяжелых – в три фунта весом. Однако, чтобы пользоваться ею с желательным разрушительным эффектом, требовались сила и сноровка. Марти, обливаясь потом, задыхалась, во рту у нее пересохло, гортань палило огнем, но она продолжала ритмично вздымать молот над головой и тяжело швырять его вниз.
Конечно, утром ей будет плохо: каждый мускул на плечах и руках будет болеть. Но в этот момент, держа в руках молот, Марти чувствовала такое могущество, что будущая боль нисколько ее не беспокоила. Все ее существо пронизывал пьянящий поток ощущения власти; впервые за весь день она с глубоким удовлетворением почувствовала, что полностью владеет собой. Каждый твердый глухой удар молота будоражил ее; тяжелая отдача, проникавшая из длинной рукояти в ее руки, распространявшаяся в плечи и шею, приносила ей наслаждение, которое можно было сравнить разве что с эротическим. Каждый раз, поднимая молот, она заглатывала воздух, с хеканьем выталкивала его из себя, опуская вниз, и издавала бессвязный негромкий крик радости всякий раз, когда что-то изгибалось или дробилось под тяжестью железного обуха…
…пока внезапно не услышала себя и не осознала, что сейчас должна казаться скорее животным, нежели человеком.
Марти, задыхаясь, отвернулась от разбитых инструментов. Она все еще держала кувалду в руках. Вдруг на глаза ей попалось собственное отражение в боковом окне «Сатурна». Ее плечи были ссутулены, голова вытянута вперед на изогнутой под невероятным углом шее. Так, наверно, должен был выглядеть осужденный убийца, с надеждой ожидавший отмены смертного приговора до того момента, пока петля палача не сломала ему шейные позвонки. Ее темные волосы спутались и торчали дыбом, как если бы она получила удар тока. Помешательство превратило ее лицо в рожу ведьмы, и глаза сверкали диким блеском.
Невероятно, но она вспомнила иллюстрацию из сборника рассказов, которым очень дорожила в детстве: злобный тролль под старым каменным мостом склонился над пылающим горном и, орудуя молотом и клещами, кует цепи и кандалы для своих жертв.
Что она сотворила бы с Дасти, если бы он вошел в тот момент, когда она пребывала в апофеозе своего безумного труда… или, кстати, если он войдет сейчас?
Содрогнувшись от отвращения, она отбросила молот в сторону.