Глава вторая. Бессознательная наррация
Теперь для более углубленного анализа бреда воздействия мы введем понятие бессознательной наррации. Напомню, что в новой модели реальности наррация – одно из основополагающих понятий. Реальность – это и есть система зашифрованных нарраций, посланий, и цель человеческой жизни – расшифровка этих посланий. Что же такое бессознательная наррация? Это нечто, что с точки зрения традиционной онтологии наррацией вообще не является. Вот я вышел на улицу вижу идущих мне навстречу прохожих, витрины магазинов, рекламы, машины… Я не осознаю всего того, что я вижу и слышу, я погружен в свои мысли. Но в бессознательном у меня откладываются цепочки из увиденного и услышанного. Это и есть бессознательная наррация. Для чего нужно это понятие? С точки зрения новой модели реальности вещи и факты не существуют сами по себе, они скоординированы с воспринимающим их человеком. Взятые вместе, они составляют элементы новой модели реальности. Но бо́льшая часть вещей и фактов воспринимается человеком бессознательно. Эти впечатления откладываются в памяти в виде нарративных цепочек. Бессознательные наррации представляют собой материал для построения обычных нарраций. В терминах генеративной грамматики Хомского бессознательная наррация соответствует глубинной структуре, а обычная наррация – поверхностной структуре. Подобно тому как глубинная структура является более фундаментальной по сравнению с поверхностной структурой, бессознательная наррация более фундаментальна, чем обычная наррация. Вообще все бессознательное является более фундаментальным, чем все сознательное (если сделать уступку традиционной психологии и признать, что сознательное в каком-то смысле существует).
Бессознательная наррация потенциально психотична, поэтому она по преимуществу бессвязна и номинативна. Так, бессознательная наррация моей прогулки по улице на пути от дома к метро может быть реконструирована примерно следующим образом: «ступеньки – подъезд – окурки – объявление – уважаемые жильцы – капли дождя – две тетки в серых пальто – парикмахерская «Татьянин день» – двое пьяных – нет, я не курю – машины – дома – метро». Чего не хватает бессознательной наррации, чтобы стать обыкновенной наррацией? Это равносильно вопросу о том, чего не хватает глубинной структуре, чтобы стать поверхностной структурой. Глубинная структура бессвязна, асинтаксична: мальчик – мороженое – есть. Поверхностная структура представляет собой связное членораздельное высказывание: Мальчик съел мороженое.
Наша гипотеза состоит в том, что при бредообразовании обычные наррации элиминируются и на место их встают бессознательные наррации. Это соответствует классическому психоаналитическому положению: у психотика на место сознательного встает бессознательное[8]. Когда больной сообщает своему психиатру или психоаналитику о своем бреде, он использует обычную наррацию. Он говорит нечто вроде: «На меня воздействует какая-то дьявольская сила, которая заставляет меня убить жену и детей». Но это высказывание так же соотносится с самим бредом, как рассказ о сновидении – с самим сновидением (разновидностью бессознательного нарратива). Сам бред разворачивается в виде бессвязной бессознательной наррации, может быть, примерно так: «Иван – топор – твоя жена – не жена тебе – топор – возьми скорей – твоя жена – Иван – ведьма – скорей возьми – и твои дети – немедленно топор – скорей, Иван – убей – твоя жена – немедленно – твои дети это – не твои – ведьма – скорей убей».
Как соотносится гипотеза о существовании бессознательной наррации с основными законами новой модели реальности?
Во-первых, в рамках новой модели реальности нет противопоставления сознательного и бессознательного, поскольку там одно постоянно переходит в другое.
Во-вторых, наррация в рамках этой модели не похожа на обычную наррацию, там нельзя сказать:
Однажды, в студеную зимнюю пору,
Я из лесу вышел; был сильный мороз.
Гляжу, поднимается медленно в гору
Лошадка, везущая хворосту воз.
Скорее, это будет нечто макароническое:
Однажды, в студеную зимнюю пору
Она пришла с мороза
В белом венчике из роз,
В приемный зал вошел без панталон,
На холмах Грузии вас больше не тревожит.
Конечно, это карикатура на новую модель реальности. Важно другое: применимо ли понятие бессознательной наррации в новой модели реальности? Ответ прост: любая наррация в новой модели реальности является эквивалентом бессознательной наррации. Но отсюда как будто напрашивается вывод, что новая модель реальности психотична. Но это с точки зрения традиционной психологии и онтологии. В новой реальности субъект перестает различать норму и патологию, он вообще лишается личности, попадая в калейдоскоп бесконечных превращений.
Чтобы сделать понятие бессознательной наррации более выпуклым, возьмем всем известный пример – новеллу «Наваждение», вторую новеллу фильма Леонида Гайдая «Операция Ы и другие приключения Шурика». Лето, экзаменационная сессия. Шурик натыкается на улице на девушку, которая читает нужный ему конспект. Он бессознательно следует за ней, читая этот конспект (бессознательная наррация). Шурик и девушка садятся в трамвай, выходят на нужной остановке и, продолжая читать конспект, идут к дому девушки, бессознательно преодолевая все препятствия: красный свет светофора, серию открытых люков гидрантов. Даже злая собака у подъезда, видя, что они ее не замечают, не может им помешать. Они, продолжая читать конспект, входят в квартиру девушки, садятся за стол, не глядя едят и пьют, потом раздеваются, потому что очень жарко, и, продолжая читать конспект, ложатся на диван. (Если бы это был Голливуд, то дело несомненно дошло до бессознательного – не прерывая чтения конспекта – полового акта.) На этом бессознательная наррация заканчивается и начинается наррация сознательная. После экзаменов Шурик знакомится с этой девушкой, которую, как ему кажется, он раньше никогда не видел, они едут на трамвае по тому же маршруту, но затем чуть не попадают под колеса общественного транспорта. Шурик сваливается в один из люков, а злая собака, которая не дает им войти в дом, становится непреодолимым препятствием. После целой серии манипуляций с колбасой и кошкой они наконец попадают в квартиру девушки, и там у Шурика начинается дежа вю.
Чем бессознательная наррация выгодно отличается от сознательной? Тем, что в ней все происходит на уровне тела. Ведь бессознательное, как мы показали, находится не в психике, а в теле[9]. Поэтому герои так легко на уровне бессознательной наррации преодолевали все препятствия. Чем характеризуется бессознательная наррация при бредообразовании? Тем, что она синкретична, что закономерно связывает ее с архаическим допонятийным мышлением. Вот что писала по этому поводу Ольга Фрейденберг:
Греческий роман опирается на очень древний материал. Тут рассказ носит субъектно-объектный характер; в нем нет различия между тем, кто рассказывает, что рассказывается, кому рассказывается. <…> В таком мифе сам рассказчик идентичен своему рассказу; <…> рассказ уподоблен жертвенному животному <…> жертвенным животным был сам герой…[10].
Считаю необходимым заметить, что Ольга Фреденберг, несомненно, была одним из (бессознательных!) создателей новой модели реальности. Ср. следующий фрагмент:
Похвальба победителя (жизнь), поносившего побежденного (смерть), колесообразно превращалась в свою противоположность, и побежденный (бездействующий, мертвый) герой становился побеждающим (действующим, живым)[11].
Здесь мы должны сказать, что понимаем наррацию предельно широко, ведь реальность с точки зрения ее новой модели в принципе нарративна, и нарративом является каждый ее элемент. В реальности вообще нет ничего анарративного. Номинативное слово-предложение «Зима» – это наррация о зиме. Предложение «Мальчик съел мороженое» – наррация о мальчике, съевшем мороженое. Наррациями являются все языковые игры в витгенштейновском смысле – лекция, прогулка по взморью, половой акт, игра в горелки, дефекация, анекдот, порка, репетиция оркестра.
1. В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. 2. Оно было в начале у Бога. 3. Все чрез Него начало быть, и без Него ничто не начало быть, что начало быть. 4. В Нем была жизнь, и жизнь была свет человеков.
Но слово не может существовать вне контекста предложения, речевого акта и языковой игры. Лакан утверждал: «Бессознательное структурировано как язык». Что нам дает это знаменитое определение? Как структурирован бредовый язык? Язык бессознательного, бессознательная наррация бессвязна, асинтаксична. В ней нет различий говорящего, слушающего и самого рассказа. Следовательно, бессознательная наррация, если вспомнить первый процитированный фрагмент из Ольги Фрейденберг, есть в своей основе архаическая наррация, где слово и предложение, вещь и факт слиты во «всеобщем оборотничестве» (А. Ф. Лосев). Бессвязность является языковым эквивалентом бессвязности и переменчивости аффекта при бреде. Это превосходно показал Алексей Апухтин в стихотворении «Сумасшедший»:
Садитесь, я вам рад. Откиньте всякий страх
И можете держать себя свободно,
Я разрешаю вам. Вы знаете, на днях
Я королем был избран всенародно,
Но это всё равно. Смущают мысль мою
Все эти почести, приветствия, поклоны…
Я день и ночь пишу законы
Для счастья подданных и очень устаю.
Как вам моя понравилась столица?
Вы из далеких стран? А впрочем, ваши лица
Напоминают мне знакомые черты,
Как будто я встречал, имен еще не зная,
Вас где-то, там, давно…
Ах, Маша, это ты?
О милая, родная, дорогая!
Ну, обними меня, как счастлив я, как рад!
И Коля… здравствуй, милый брат!
Вы не поверите, как хорошо мне с вами,
Как мне легко теперь! Но что с тобой, Мари?
Как ты осунулась… страдаешь всё глазами?
Садись ко мне поближе, говори,
Что наша Оля? Всё растет? Здорова?
О Господи! Что дал бы я, чтоб снова
Расцеловать ее, прижать к моей груди…
Ты приведешь ее?.. Нет, нет, не приводи!
Расплачется, пожалуй, не узнает,
Как, помнишь, было раз… А ты теперь о чем
Рыдаешь? Перестань! Ты видишь, молодцом
Я стал совсем, и доктор уверяет,
Что это легкий рецидив,
Что скоро всё пройдет, что нужно лишь терпенье.
О да, я терпелив, я очень терпелив,
Но всё-таки… за что? В чем наше преступленье?..
Что дед мой болен был, что болен был отец,
Что этим призраком меня пугали с детства, —
Так что ж из этого? Я мог же, наконец,
Не получить проклятого наследства!..
Так много лет прошло, и жили мы с тобой
Так дружно, хорошо, и всё нам улыбалось…
Как это началось? Да, летом, в сильный зной,
Мы рвали васильки, и вдруг мне показалось…
…………………………………………………
Да, васильки, васильки…
Много мелькало их в поле…
Помнишь, до самой реки
Мы их сбирали для Оли.
Олечка бросит цветок
В реку, головку наклонит…
«Папа, – кричит, – василек
Мой поплывет, не утонет?!»
Я ее на руки брал,
В глазки смотрел голубые,
Ножки ее целовал,
Бледные ножки, худые.
Как эти дни далеки…
Долго ль томиться я буду?
Всё васильки, васильки,
Красные, желтые всюду…
Видишь, торчат на стене,
Слышишь, сбегают по крыше,
Вот подползают ко мне,
Лезут всё выше и выше…
Слышишь, смеются они…
оже, за что эти муки?
Маша, спаси, отгони,
Крепче сожми мои руки!
Поздно! Вошли, ворвались,
Стали стеной между нами,
В голову так и впились,
Колют ее лепестками.
Рвется вся грудь от тоски…
Боже! куда мне деваться?
Всё васильки, васильки…
Как они смеют смеяться?
………………………………………
Однако что же вы сидите предо мной?
Как смеете смотреть вы дерзкими глазами?
Вы избалованы моею добротой,
Но всё же я король, и я расправлюсь с вами!
Довольно вам держать меня в плену, в тюрьме!
Для этого меня безумным вы признали…
Так я вам докажу, что я в своем уме:
Ты мне жена, а ты – ты брат ее… Что, взяли?
Я справедлив, но строг. Ты будешь казнена.
Что, не понравилось? Бледнеешь от боязни?
Что делать, милая, недаром вся страна
Давно уж требует твоей позорной казни!
Но, впрочем, может быть, смягчу я приговор
И благости пример подам родному краю.
Я не за казни, нет, все эти казни – вздор.
Я взвешу, посмотрю, подумаю… не знаю…
Эй, стража, люди, кто-нибудь!
Гони их в шею всех, мне надо
Быть одному… Вперед же не забудь:
Сюда никто не входит без доклада.
Итак, в архаической бредовой наррации говорящий есть то же, что его рассказ, и он – жертва своего рассказа. И он приносит в жертву свой рассказ. При бреде величия, как в вышеприведенном стихотворении Апухтина, король – не просто король, но король в тюрьме (то же в «Записках сумасшедшего» Гоголя), т. е. жертва, преследуемый король; Наполеон – не просто Наполеон, но Наполеон в изгнании на острове Эльба; Христос – не просто Христос, но агнец Божий, обреченный на заклание. Почему в наррации бредящего все время речь идет о жертве? Потому ли только, что он – жертва психической болезни? Но классический психотик не понимает, что он душевнобольной, так же как архаический человек не понимает, что он – архаический человек. И тот и другой считают себя жертвой обстоятельств. При бреде отношения он жертва слишком пристального внимания со стороны окружающих, при бреде ревности он жертва измены коварной жены, при персекуторном бреде он жертва преследования. При бреде воздействия он жертва таинственных сил, игрушка в их руках, при бреде величия он жертва своего величия, подобная архаическому царю, описанному Фрэзером в «Золотой ветви». Но и любая обычная поверхностная наррация есть нарррация о жертве, в пределе – о смерти. Каждое слово в языке связано со смертью[12]. В этом смысле бессознательна наррация выполняет компенсаторную функцию. Она повествует о преодолении всех препятствий, о Воскресении, о реинкарнации. Если обычная наррация говорит: «Зима», то имеется в виду, увядание, смерть, если она говорит: «Лето», то это повествование об изнурительной жаре. Пушкин в стихотворении «Осень» рассказывает о своем отношении к временам года, и все они чем-то плохи, кроме осени, но и осень он любит, как умирающую «чахоточную деву». Ольга Фрейденберг писала, что наррация заменила собой миф. Она выразилась более определенно: «Наррация есть понятийный миф». Она также подчеркивала, что в мифе нет и не может быть никакой наррации. Она неправа лишь в том, что миф – это бессознательная наррация, где рассказчик, рассказ и слушатель, по ее же словам, слиты в одно. Жертва – внесение антропологического, «исторического», «сознательного» начала в бессознательную наррацию. В аграрном мифе, в элевсинской мистерии в обряде инициации, смерть-жертва – лишь доведение до предела архаических жизненных возможностей с тем, чтобы возникла новая жизнь. Когда говорят о мифологическом времени, например, об аграрном цикле, то поверхностно нарративизируют, историзируют миф. В мифе вообще нет и не может быть никакого времени, как нет его и в бессознательной наррации. Возможно, это будет звучать как парадокс, но понятие времени возникает только тогда, когда человек может отличить вымышленное от реального, а в мифе этого отличия нет, миф находится до этого отличия.
Любое предложение представляет собой обычную поверхностную наррацию. Например: «Наступила зима». Здесь есть время, есть интрига, начало и конец. Но в мифологическом языке нет и не может быть слов «наступила» и «зима», так как мифологический язык, по блестящей реконструкции А. Ф. Лосева, имеет инкорпорирующий строй. Там нет частей речи и членов предложения, но есть простое атемпоральное нанизывание основ, высказывание одновременно является самим действием и претерпеванием[13].
Но почему мы настаиваем на том, что в мифе есть бессознательная наррация? Потому что человек в принципе не может себе представить ничего анарративного. Жизнь человека – это рассказывание историй, начиная с истории о том, как младенец сосет материнскую грудь. При этом рассуждения Мелани Кляйн и Вилфреда Биона о том, кто такой младенец, при всей их важности для психоаналитической теории и практики, с точки зрения реконструкции мифологического мышления чрезвычайно наивны. У младенца не может быть представлений о «плохой груди» или «хорошей груди», хотя у него скорее всего есть зачаточные бессознательные нарративные функции. Но они возможны только на инкорпорирующем языке. Не «Я сосу грудь», а нечто вроде «меня-груде-сосание».
Переходя к нашей главной теме, к бреду воздействия, необходимо сказать, что бессознательная наррация о нем, благодаря которой бредящий может выжить, подобно тому как архаический человек мог выжить благодаря бреду, также может представлять собой только нечто вроде архаического инкорпорирующего строя, в котором нет времени, категорий начала и конца и отличия подлинного от вымышленного. Почему мы говорим, что бессознательная наррация (бред) позволяет психотику выжить и не превратиться в животное? Потому что животное не знает наррации. Психическая смерть – это падение в животную анарративность (например, при кататонии). Пока человек говорит, он жив физически, пока психотик бредит, он жив психически.
Бессознательная наррация есть внутренняя (глубинная) наррация, обычная наррация есть внешняя (поверхностная) наррация. Но у бредящего психотика на место внешнего («сознательного») встает внутреннее (бессознательное). Стало быть, обычная поверхностная наррация и бессознательная глубинная наррация при бреде меняются местами. Что из этого следует? Защитная функция бессознательной наррации у «здорового» человека ослаблена его «здоровьем», она ему почти не нужна. У бредящего психотика она востребована. «Здоровый» человек идет по улице, ничего не замечая вокруг (лишь его бессознательное все регистрирует). Психотик не может себе этого позволить. Если он, к примеру, видит два окурка, значит, здесь стояли и курили жена и ее любовник. Если он видит машину, значит, она наблюдает за ним или готова его раздавить. В каждом окне и за каждым углом прячутся преследователи. Все предметы, слова, события и факты для психотика полны скрытого или явного смысла. И все это происходит в режиме активной бессознательной наррации, всплывшей на поверхность.
Здесь надо остановиться на том, что, говоря о бессознательной наррации, мы самого понятия бессознательного до сих пор не определили. Теперь настало время это сделать. В нашей книге о бес-сознательном[14] мы представили соотношение индивидуального фрейдовского бессознательного и коллективного юнговского бессознательного как диалектику малого и большого зеркал, направленных друг на друга и отражающих друг друга. Одна из важных идей Юнга заключается в том, что при острой шизофрении психика затопляется архетипами коллективного бессознательного.
Как применить вышесказанное к понятию бессознательной наррации? Будем считать, что бессознательная прогулка по улице «здорового» человека – «малое зеркало» его индивидуального бессознательного: окурки, машины, окна, дома – это все «шлак», который обычный человек не замечает. При наступлении психоза большое зеркало коллективного бессознательного полностью вбирает в себя малое зеркало индивидуального бессознательного. Прогулка по улице становится архетипической. Не просто окурок, машина, окно, дом, но – их архетипы, сверхзначимые странные объекты, с которыми он вступает в отношения проективной идентификации. Что это в данном случае означает? Все предметы вокруг становятся живыми, поэтому с ними можно вступать в диалог. Как можно вести диалог с окурком? Его можно спросить, был ли он свидетелем свидания жены и любовника. Если окурок будет опираться, его надо растоптать, окончательно уничтожить. Но если он расколется, его надо будет приберечь как вещественное доказательство и при случае предъявить жене. Скольжение между двумя зеркалами индивидуального и коллективного бессознательного обеспечивает значимость всего вокруг. Мир бреда – это предельно семантизированный мир, там нет ничего, не имеющего смысла. Эти смыслы и предстают в виде бессознательной наррации об измене жены, о преследователях, о дьявольской воздействующей силе или о себе самом как воплощении великой жертвы. Можно сказать, что бредящий психотик живет в состоянии мифа, вне времени и вне противопоставления подлинного и вымышленного.
Как мы можем посмотреть на вышеописанную ситуацию с точки зрения новой модели бессознательного, где все переходит, проникает и превращается одно в другое? Как возможна бессознательная наррация там, где внешнее все время превращается во внутреннее и наоборот, а не так, как у психотика – внутреннее становится внешним, а сознательное бессознательным и на этом все останавливается? Новая модель реальности представляет наррацию как рассказ всего обо всем. Здесь не может быть ни бреда, ни не-бреда. Это сплошной поток творения смыслов.
Теперь уместно задать вопрос о том, какова судьба обычной поверхностной наррации у человека, находящегося в состоянии острого бреда. Если бред полностью поглощает человека, то поверхностная наррация редуцируется. Этому есть одна важная причина, которая заключается в том, что для острого психоза, как и для архаического сознания, слово отождествляется с вещью, а предложение – с событием. На архаическом материале это показала Ольга Фрейденберг, на психотическом – Уилфред Бион. Что из этого следует? Именно невозможность обычной наррации. Для того чтобы сказать «Я иду по улице», надо понимать, что «Я» и «улица» – это слова, которые не похожи на обозначаемые ими вещи. Почему это так важно, что слово «улица» в «нормальном» мышлении не похоже на саму улицу? Потому что произвольность (арбитрарность) знака – одна из самых фундаментальных черт мышления Homo sapiens[15]. Когда наступает психоз и происходит регрессия к архаическому мышлению, слово «улица» становится не просто похожим на саму улицу, оно и становится самой улицей, и эта мифологическая улица – живая, хотя и покалеченная, как у Маяковского:
Пока выкипячивают, рифмами пиликая,
из любвей и соловьев какое-то варево,
улица корчится безъязыкая —
ей нечем кричать и разговаривать.
Из этого следует очень важная вещь. А именно тот факт, что внешняя реальность становится острому шизофренику не нужна. Зачем она, когда в голове образуются бесконечные пространства из слов-вещей и предложений-событий? Именно в этом и только в этом смысле можно сказать, что психотик отказывается от реальности. И именно это и только это роднит реальность психотика и новую модель реальности, которая так же оперирует превращающимися друг в друга словами-вещами-предложениями-событиями. Но на этом сходство заканчивается. Важнейшее свойство бреда – его косность. Новая же модель реальности – это сама лабильность. Например, в ее рамках невозможен бред ревности, так как там потенциально все мужчины являются мужьями всех женщин, а все женщины – женами всех мужчин. Также там невозможен бред отношения, так как все имеет отношение ко всему. Невозможен бред преследования, так как там преследуются не люди, а цели. Невозможен бред воздействия, так как там царит взаимодействие. Невозможен и бред величия, так как великое и малое все время взаимно превращаются друг в друга.
Как же при бредообразовании происходит отождествление слова и вещи, предложения и события? Допустим, у человека бред ревности, и он считает, что жена ему изменяет со всеми подряд. При этом к обычному поведению жены это может не иметь никакого отношения. Жена действительно может с кем-то ему изменять. Но действительное для него уже не имеет никакого значения. Более того, у него реально вообще может не быть жены. Зачем, если слово «жена» и есть сама жена! И слово «измена» и есть сама измена.
Что в этом плане можно сказать о бреде отношения? Когда он заходит достаточно далеко, то за человеком начинают следить или обращать на него внимание не только прохожие на улицах, соседи, но фотографии, игральные карты (как было в бреде Передонова), персонажи с кино- и телеэкрана. Здесь субъект бреда вступает в мифологическую стадию не-разграничения вымышленного и подлинного, неодушевленного и одушевленного. При персекуторном бреде преследователь, как правило, представляет собой материализованное Суперэго Отца или Имя Отца. Так у Пушкина Медный Всадник преследует Евгения. Здесь тоже обыденная реальность не нужна, так как преследуемый, как правило, галлюцинирует. При бреде воздействия воздействующие силы, как правило, инсталлируются в голове больного в интрапроекции. Это псевдогаллюцинации, т. е. даже не настоящие слова. В том смысле, что их реально никто не произносит.
Что происходит при бреде величия? Его особенность в том, что утрачивается Собственное Я. Человек отказывается от своего имени, биографии и превращается в исторического героя или вымышленного персонажа. Здесь не просто утрачивается связь языка с реальностью и не просто исчезает сама реальность. Здесь исчезает сам язык. Хотя мегаломан может без конца повторять «Я Наполеон», это уж не речь, это вербигерация, нечто формальное, лишенное своего реального носителя. Поскольку при мегаломании может происходить отождествление с каким угодно количеством персонажей, это указывает на ее парадоксальное сходство с новой моделью реальности. Природа этого сходства нам пока не ясна.
В чем же особая фундаментальность бреда воздействия? Человек разговаривает сам с собой, но одна его часть уже не он, а что-то странное, экстраецированный Большой Другой, который диктует человеку свои правила игры. А что это за правила игры? Универсальность бреда воздействия обусловлена его модальным синкретизмом. Главная модальность – как будто деонтическая: человеку что-то приказывают. Но ему приказывают, как правило, нечто очень дурное – это есть это аксиологическая модальность со знаком минус. Человек не знает, что именно ему приказывает, т. е. это эпистемическая модальность со знаком минус. Приказы эти отдает некая сверхъестественная сила, т. е. происходит нечто с точки зрения здравого смысла невозможное – алетическая модальность со знаком минус. Именно поэтому бред воздействия обладает такой мощной иллокутивной силой – он ударяет сразу по всем четырем модальностям сразу, этим совершенно обезоруживая человека. Но самое удивительное, что человек не может жить без этой иррациональной воздействующей на него силы, ведь это авторитет Отца с большой буквы, Тотема, как его описал Фрейд в книге «Тотем и табу». И человек сам часть этого Тотема. Поэтому неудивительно, что именно бред воздействия является специфическим для шизофрении (бред отношения и преследования имеют место и паранойе, бред величия бывает при маниакальной стадии маниакально-депрессивного психоза).
В чем самая характерная особенность бреда воздействия? В том, что разум человека раскалывается две половины, и одна из них воздействует на другую. Раскол же разума лежит в основании шизофрении.
Известно, что шизофрения во многом определяет культурный облик XX века. На пороге двух столетий естественнонаучная картина мира и соответствующая ей «естественнонаучная» модель культуры (так называемый «реализм») исчерпали себя. Там было все ясно: есть вещи, есть идеи. Мир вещей первичен, мир идей производен от мира вещей – во всяком случае, такова была картина во второй половине XIX столетия (в романтизме, конечно, было не так, но стык нашей эпохи приходился не с романтизмом, а именно с этой естественнонаучной второй половиной XIX века).
Что же произошло потом? Прежде всего «исчезла материя». Произошло это оттого, что физики внедрились в структуру атома, и разграничения между тем, что реально существует, и тем, что можно только воображать, сильно пошатнулись. «Где эти атомы, вы их видели?» – спрашивал Эрнст Мах, один из зачинателей новой модели мира, сформулировавший закон «принципиальной координации» между материей и сознанием, после которого разграничение между материализмом и идеализмом в философии было похоронено. Потом внедрились в структуру атомного ядра, и дело стало совсем плохо – появилась квантовая физика, потребовавшая новой онтологии и новой логики (многозначной), потому что элементарные частицы одновременно и существуют, и не существуют с точки зрении обыденного здравого смысла. А это, как мы показали в одной из предыдущих глав, соответствует шизофреническому схизису, когда в сознании одинаково актуально нечто одно и нечто противоположное. Итак, уже мир самой фундаментальной из наук оказался шизофренизированным; такая получалась картина, что она не укладывалась в дошизофренические модели: вот вещи, а вот знаки. Так больше не получалось.
В гуманитарной культуре происходили не менее удивительные вещи. Чего стоило одно изобретение кинематографа: человек давно уже умер, но вот он на экране совершенно живой, двигается, смеется, кажется, до него можно дотронуться рукой, но не тут-то было (как это замечательно описал Томас Манн в «Волшебной горе»). Вновь схизис: человек умер, а его изображение двигается.
Открытие бессознательного работало в том же направлении. Оказалось, что бессмысленные, как представлялось раньше, сновидения и ошибочные действия играют в психической жизни человека едва ли не бо́льшую роль, чем то, что происходит наяву и «правильным образом». О сновидениях стали говорить как о ежедневном схождении с ума, уподобляя его только что «открытой» шизофрении. Фрейд еще из последних сил пытался остаться в рамках онтологии XIX века. Формально это ему удавалось, но лишь на первых порах. Уже его вторая и третья теории психического аппарата – гипотеза об инстанциях Я, Оно и Сверх-Я и постулирование наряду с инстинктом жизни инстинкта смерти – полностью разрушали представления обыденной психологии. Если на человека одновременно в противоположных направлениях действуют две силы (с одной стороны, влечения, с другой – нормы; с одной стороны, инстинкт жизни, с другой – смерти), то здесь также можно говорить о психологическом схизисе, хотя Фрейд, вероятно, не отдавал себе в этом отчета. Но Юнг уже осознал это. Сам будучи шизофреником, он постулировал мир коллективного бессознательного, который он наводнил архетипами, так что психика как здорового, так и больного человека стала описываться им как в принципе противоречивая, шизофреноподобная.
Искусство очень быстро улавливало новые открытия. Наиболее эксплицитно психоанализ изучали сюрреалисты, применявшие метод свободных ассоциаций и автоматическое письмо. В результате художественные миры, которые они строили на своих полотнах, фактически были мирами душевных заболеваний. Музыка, которая ближе к математике и, стало быть, к физике, в XX веке тоже стала шизофренической. Говоря о близости к математике и физике, я имею в виду неклассические их формы, потребовавшие для своего осуществления новых языков, непонятных для «представителей «нормальной науки» и воспринимающихся как в определенном смысле безумные (ср. знаменитую максиму Бора: «Все мы понимаем, что перед нами совершенно безумная теория, вопрос состоит только в том, достаточно ли она безумна, чтобы быть верной»). Также новые языки потребовались для музыки начала XX века. Классическая «естественная» диатоническая система гармонии, построенная на противопоставлении мажора и минора, к концу XIX века исчерпала себя, как исчерпало себя позитивистское естественнонаучное мышление. Нововенская школа Арнольда Шенберга построила искусственный музыкальный язык, игнорировавший обыденную гармонию. Этот язык своей искусственностью и непонятностью для обывателя во многом напоминает бредовый язык больного шизофренией. Подобно тому как бредовое построение требует для понимания особого навыка от психиатра, также особого навыка требовало восприятие языка додекафонии, «композиции на основе двенадцати соотнесенных тонов». Эта музыкальная система строилась следующим образом. Вместо традиционной «естественной» гаммы («естественной» в кавычках, потому что привычная для европейского музыкального уха диатоническая гармония тоже была искусственно построена в эпоху барокко, только более постепенно) брался искусственный звукоряд из 12 неповторяющихся звуков (серия) и далее он повторялся, варьируя только по строгим законам контрапункта, т. е. последовательность могла быть прямой, ракоходной, инверсированной и инверсированно-ракоходной. Кроме того, можно было начинать последовательность от любой ступени хроматического звукоряда, что давало еще 12 вариантов. В результате в ортодоксальной додекафонии использовалось всего 48 (4×12) серии. Нечего и говорить, что впечатление от этой музыки, получившей широкое распространение, было психотически жутким и тревожно мистическим.
По другому пути пошли последователи Малера, Стравинского и Хиндемита, создавшие так называемую систему неоклассицизма. Их музыкальный язык строился как коллаж цитат из различных опусов и музыкальных систем прошлого и настоящего. В результате, подобно речи шизофреника, структура музыкального опуса представляла собой «звуковой салат» (ср. понятие «словесный салат», имеющий место при некоторых формах шизофрении). Такая музыка также отражала неоклассическую и в целом психотическую или околопсихотическую (шизотипическую) реальность новой культуры.
В литературе аналогом неоклассицизма был неомифологизм. Вообще в XX веке естественнонаучная позитивистская идея эволюции сменилась идей вечного повторения (Ницше). Близость повторяющегося мифа о вечном возращении к шизофрении с ее мифологическим уклоном (в параноидной форме) и тяготением к повторению речевых отрезков и фрагментов поведения (персеверации) достаточно очевидна. Подобно нарушениям ассоциативных рядов в речи, которое Блейлер считал главной особенностью шизофрении, и созданию причудливых ассоциативных рядов («комплексов», как называл их ранний Юнг), литературный дискурс стал строиться как цепь мифологических ассоциаций, которые были далеки обыденному пониманию того, что такое литература, и далеки от того, как понималась литература в XIX веке (Достоевский может здесь рассматриваться как главный предтеча художественной поэтики XX века). Литературное произведение стало коллажем цитат и реминисценций – это относилось к поэтике символизма и акмеизма, сюрреализма и экспрессионизма, к неомифологическим романам Джойса, Томаса Манна, Булгакова, Платонова, вплоть до Апдайка, Фаулза, Беккета, Ионеско, Роб-Грийе, отчасти позднего Набокова, Умберто Эко, Павича, С. Соколова, В. Сорокина. То же самое происходило и в кинематографе XX столетия: фильмы «авторского» кино часто строились как система неомифологических цитат и реминисценций, недоступных обыкновенному зрителю, как недоступен обывателю шизофренический бредовый язык.
Наряду с литературой и искусством шизотипическое мышление сыграло решающую роль в философии (Витгеншетейн, Хайдеггер, постмодернисты (и здесь неслучайно самоназвание «шизоанализ» у Делёза и Гваттари)), в психологии и психотерапии (главные персонажи здесь Юнг, Перлз, Мелани Кляйн, Лакан – представители шизотипического мышления). В их построениях и терапии большую роль играет вымышленная реальность, будь то архетипы у Юнга, гештальт у Перлза, «шизоидно-параноидная позиция» Мелани Кляйн, «Реальное» у Лакана.
Особую роль сыграло творчество Франца Кафки. Сложность состоит в том, что его нельзя отнести ни к одной из описанных форм шизофрении (гебефренической, параноидной, кататонической). Как правило (за исключением таких текстов, как «Превращение»), в текстах Кафки нет выраженного параноидно-галлюцинаторного бредового начала. Тем не менее, мир его произведений чрезвычайно странный – безусловно, это шизофренический мир. Как кажется, применительно к Кафке и его творчеству имеет смысл говорить о schyzophrenia simplex (простой шизофрении), особенность которой в отсутствии продуктивной симптоматики (прежде всего бреда и галлюцинаций) и преобладании негативных симптомов – усталости, депрессии, ипохондрии, характерной шизофренической опустошенности.
Принято считать, что творчество Кафки отразило грядущий тоталитаризм с его иррациональностью и мистикой. Последнее не так уж далеко от действительности, если понимать это не вульгарно-социологически. Сам феномен специфического тоталитарного сознания, присущий XX веку, – это шизофренический феномен. Лучше всего это понял Джордж Оруэлл. Его концепт двоемыслия (double-thinking), который он вводит в романе «1984», т. е. такого положения вещей, когда человек говорит или думает одно, а подразумевает противоположное, есть не что иное как квинтэссенция схизисного характера тоталитарного мышления (как выразил это Оруэлл в романе «Скотный двор»: «Все звери равны, но одни звери более равны, чем другие»).
Шизофрения – отказ от реальности – состоит в отказе от семиотического осмысления вещей и знаков, в трансгрессивной позиции по отношению ко всему семиотическому. Парадоксально при этом, что семиотика как наука о знаках и знаковых системах актуализировалась именно в XX веке. Но это парадокс чисто внешний. Когда знаки стали исчезать, потребовалось их обосновать, когда граница между знаками и не-знаками обострилась, понадобилось понять, что такое знаковые системы. Во многом семиотика, структурализм, логический позитивизм, математическая логика, кибернетика были также рационалистическим заслоном против шизофрении, попыткой при помощи пусть логического, но все-таки позитивистски (причем обостренно позитивистски) окрашенного научного мышления противопоставить логику шизофреническому мифотворчеству. Попытки эти были неудачными. Они оборачивались своей противоположной стороной: на оборотной стороне панлогицизма зияла иррационалистическая шизофреническая дыра. Это было ясно уже из «Логико-философского трактата» Витгенштейна, где панлогическое мышление объявляется неспособным решать важнейшие жизненные проблемы, ответ на которые – мистическое молчание, своеобразная метафизическая кататония.
Деятельность Венского логического кружка, унаследовавшего идеи раннего Витгенштейна, в основе которой лежала попытка построить идеальный язык и защититься от шизофренической метафизики, увенчалась тем, что Гёдель доказал теорему о неполноте дедуктивных систем, которая резко ограничивала сферу применения логического дедуктивного мышления. Принцип верификационизма сменился попперовским принципом фальсификационизма. Поппер, наследник Венских идей, считал, что проверкой истинности теории является, в сущности, ее ложность – это уже фактически схизоподобный принцип. Развитие математики и математической логики привели к созданию интуиционизма и многозначных логик.
Так или иначе, но к ближе к концу второй половины XX века вместе с кризисом так называемого «модернистского» мышления и с приходом постмодернизма шизофреническая направленность культуры стала себя исчерпывать. На смену культурной шизофрении пришла постшизофрения, т. е., в сущности, произошла актуализация шизотипического начала в культуре. Для постшизофрении как нового переходного постмодернистского культурного проекта были нехарактерны та катастрофичность и болезненность, которые присущи модернистскому шизофреническому мышлению. Отчаянные поиски границ реальности, отказ от которой знаменует шизофренический психоз, сменился тезисом о том, что все реальности равноправны. Апофеозом этого в логике была так называемая семантика возможных миров, разновидность модальной логики, зародившаяся в конце 1960-х годов. Она выдвинула тезис о том, что действительный мир – лишь один из возможных миров. Этим тезисом был снят болезненный поиск границ реального мира. Если миров много, то существовать в том или ином мире, психотическом или каком-то другом, не так страшно. Неслучайно, что к этому же периоду были приурочены психоделические опыты Грофа, который при помощи ЛСД прививал пациентам шизофреническое состояние сознания, которое, по его представлениям, излечивало их от душевных травм путем погружения в перинатальные и трансперсональные грезы. Излечивали ли эти эксперименты или нет, но трансперсональная психология оказала неоценимую услугу XX веку в том, что показала «нестрашность» психотического состояния, во многом укротила его.
В настоящее время широкое распространение концепта «виртуальные реальности» еще более усилило тенденцию к нестрашному, а то и увеселительному путешествию в психозоподобные миры. Распространение персональных компьютеров с виртуальными играми окончательно дезавуировало миф об ужасе психотического. Если в настоящее время считается, что каждый сотый человек на земле – шизофреник, то можно смело предположить, что каждый десятый страдает в той или иной мере шизотипическим расстройством личности, а среди людей, работающих в сфере культуры, пожалуй, каждый третий. Большой шизофренический проект культуры XX века можно считать завершенным.
В сущности, вполне в духе XX века – представить себе, что все мы шизофреники и пребываем в состоянии бреда воздействия. Если исходить из этой посылки, то реальность вообще не нужна. Она, может быть, была когда-то, в XIX веке. А потом исчезла, распалась на элементарные частицы. Но кто или что на нас воздействует, если нет реальности? Мы сами и воздействуем, ведь наш разум расколот. Но откуда тогда берется содержание бреда? «Убей свою жену и детей!» Но никакой жены и никаких детей нет – это тоже часть бреда, так что убивать некого! Получается порочный круг – человек бредит ни о чем. Он – элементарная частица, которая бредит об элементарной частице. Но у элементарных частиц нет ни сознания, ни бессознательного, как же они могут бредить? Значит, никакого бреда не существует! Нам только кажется, что мы бредим. На самом деле мы живем – никто на нас не воздействует и никто нас не преследует. Это все нам только казалось.
Но XX век, слава Богу кончился. Мы вновь здоровые нормальные люди. Вот она, реальность: вот ручка, вот бумага, вот сознание, вот бессознательное. Все в порядке. Ура! Мы отказались от своего бреда, мы отказались от своего творчества. Мы счастливы, как булгаковский Шарик после операции: «Свезло нам!»