Глава 1. Minne[5]
«Униженные пруссаки дрожали от ярости, вспоминая свои прежние победы, но больше всего нас удивила флегма немцев, с которой те страдали и рассуждали о своем национальном сознании».
Февраль 1807 г. Кенигсберг.
Кенигсберг – город на песке. И из песка. Здесь время пересыпается из ладони в ладонь и раздувается ветром. Родовое гнездо прусских владык зацепилось за плаксивое небо башнями, вгрызлось в грунт кирпичными зубами бастионов, штопало рассыпающийся мир иглами крыш.
Город без прикрас. Тут веками жили угрюмые люди, носившие добротные немаркие платья и тесавшие вместительные дубовые шкафы. Верхом излишества они считали елку, воткнутую во дворе на Рождество и украшенную темно-красными яблоками.
В эти-то неприветливые места Наполеон загнал несчастных короля и королеву, которые давно забыли, что их предки и сами больше походили на бюргеров. После виноградников Шарлоттенбурга, зеркального блеска Сан-Суси и мирного шелеста тростников на Павлиньем острове бедные монархи совсем растерялись среди голых стен и строгих улиц, на которых фонарщики гасили свет задолго до полуночи.
Прусский король принял курьера безучастно. По мнению Бенкендорфа, офицер с сильной командой, остановивший грабежи и погромы, устроенные русскими мародерами – вчерашними солдатами, бежавшими из-под Эйлау[6], – заслуживал, по крайней мере, благодарности.
Но Фридрих Вильгельм III смотрел на капитана студеными глазами, взгляд которых был обращен внутрь. Его длинное бледное лицо напоминало разоренную паводком землю: следы отбушевавшей смуты и полное равнодушие. Точно король все еще находился при Аустерлице[7] и спешил навстречу Наполеону с нелепым поздравлением. А тот, сняв перчатки, бросал в ответ: «Боюсь, ваши слова предназначались другому, но волей судеб достались мне». Как чужое письмо.
Да, как чужое письмо! Тогда император французов был щедр, и залогом мира стала Померания. Бонапарт платил за передышку. Черт же дернул его, короля невеликой страны, лишенной ресурсов и простора для маневра, поддаться на уговоры и вновь присоединить свои войска к новой коалиции!
Этого черта, этого падшего ангела звали Александр. Русский друг. Августейший брат и союзник. Теперь его офицер стоял перед королем, умоляя дать разбитой армии зимние квартиры в Кенигсберге. В последнем прибежище прусской августейшей семьи! В городе, который затопили и чуть не стерли с лица земли чужие дезертиры!
Нет и еще раз нет! Бонапарт сумеет наказать за измену! Но поздно. Если только Александр не заступится на переговорах за бедное, разоренное королевство! А значит, нельзя перечить и Александру…
– Делайте, как сочтет удобным ваш повелитель.
Королем овладело обычное безволие. Он смотрел в окно на мокрый снег, который таял, не долетая до земли. Русский капитан настойчиво твердил что-то о размещении войск.
– Распоряжайтесь, – с тусклой улыбкой выдавил Фридрих Вильгельм. – Здесь больше не моя земля.
Это были последние слова, которые запомнил Бенкендорф. «Отчего государи родятся со свинцовой кровью?» – думал он уже в коридоре. Король даже не взглянул ему вслед. «Вот и этот немец служит где угодно, только не дома. Да и что мы стали бы с ними делать, пожелай они все вернуться? Чем платить, а главное – чем занять?»
«– Что вам больше всего понравилось в Пруссии?
– Королева».
Александр Христофорович никогда не посмел бы обидеться на августейшее лицо, но все же был покороблен подавленностью и внешним бесчувствием короля. Тот мог выразить сожаление о тысячах русских жизней, оставленных под Эйлау. Об ужасе зимней войны. О страданиях отступающих.
Бенкендорф одернул себя. С поражением союзника этот король терял все. Теперь в родовом замке ему не принадлежали даже стулья.
Капитана кто-то тронул за рукав. В пустом коридоре за его спиной стояла графиня Фосс, обер-гофмейстерина королевы Луизы, и, прижимая палец к губам, манила куда-то.
Александр Христофорович был не из тех, кому женщина должна повторять дважды. Но при словах: «Ее величество ждет вас» – он онемел, а замешательство не позволяло переспросить.
– Моя госпожа желает видеть русского курьера, – настойчиво повторила Фосс. – Это вы?
Капитан часто закивал. Он и вообразить не мог аудиенции у королевы Луизы – самой прекрасной дамы на земле!
Сколько Бенкендорф себя помнил, он постоянно был влюблен, находя то один, то другой предмет восхищения. Но Луиза… королева Луиза… нежный символ прусского патриотизма. Единственный человек в августейшей семье, осмелившийся требовать изгнания французов!
Перед ней преклонялись, ее обожали, на нее молились. Бенкендорф впервые увидел это чудо четыре года назад в Мемеле, когда в свите императора присутствовал на переговорах. Потом много судачили, что именно прелесть королевы завлекла Александра в роковой союз. Якобы тот даже запирался от нее на ночь!
Была нужда! От этой девочки? Этого подснежника? Ей и слово-то сказать было неловко! Просто государь хотел, чтобы все думали, будто его втягивают в войну. Если надежды на победу рухнут, придется оправдываться страстью, рыцарским легкомыслием, женскими чарами…
Уже тогда Бенкендорф презирал подобный образ действий, хотя еще и не понимал, что именно его раздражает. Какая-то муть поднялась в душе, когда император, вернувшись с поздней прогулки, где прусская королевская чета составляла ему компанию, демонстративно заложил дверь в спальню двумя задвижками. Она что из платья выпрыгивала? Или собиралась овладеть им сонным и слабым?
Особенно зло и грязно говорили поляки. Что понятно, но вовсе не извинительно, принимая во внимание предмет сплетен. Эта нежная робкая душа никого не обидела. Разве только назвала Бонапарта чудовищем…
Второй раз Бенкендорф увидел королеву после Аустерлица, когда русским войскам разрешено было пройти через прусские земли на родину. Луиза выезжала встречать их. Каждую колонну. Нарочно надевала зеленую амазонку с красными выпушками – армейские цвета союзников. И тем обозначала свое отношение к происходящему. Смотрела ласково и грустно. Спрашивала, хорошо ли принимают, дают ли хлеб и ночлег.
Больше она ничего сделать не могла. Но именно благодаря ее непреклонности Фридрих Вильгельм вновь оказался в коалиции. Чтобы не ссориться с женой, поссорился с Бонапартом!
– Мы пришли, – графиня Фосс толкнула дверь. – Этот переезд… Так некстати…
Комната не выглядела жилой. Вся мебель казалась сдвинута со своих мест и теснилась в центре. Только потом капитан понял, что лаковый шкаф и кресла тет-а-тет с их теплой золотистой обивкой из лионского шелка никогда не расставлялись по углам. Их просто привезли и бросили здесь в недоумении, как втиснуть эту тонконогую гнутую роскошь между старинных основательных столов, скамей и железных сундуков.
Среди хаоса стояла одинокая женская фигура. Бенкендорф узнал бы ее из тысячи. Если есть на земле женщины, о которых следует говорить стоя, то это она!
– Мой муж раздавлен неудачами, – королева шагнула навстречу курьеру. – Вы должны простить ему холодный прием. Но я, – ее голос дрогнул, – я никогда не забуду, что было сделано для нас союзниками, русскими, вашим государем…
После таких слов не стоило оставаться на ногах, и капитан преклонил колени. Луиза протянула ему руку для поцелуя. Будто лебяжье крыло легло в подставленные ладони.
– Не надо падать духом. – Как передать забытый, но поразивший тебя когда-то звук? Искренность и сила. Точно говорят не губами, не горлом, а сразу душой. Из груди в грудь.
– Вы были там. Расскажите.
– Мадам, – капитан не сразу нашелся, – никто вам этого не опишет. Такое… Так… Находятся люди, называющие это победой.
Светлые брови Луизы поднялись.
– Но почему же тогда вы отступаете?
– Можно было остаться, принять новое сражение и умереть. Люди не в силах. Бегут сотнями.
Он беспомощно развел руками.
– Я вижу.
Ни слова упрека. Ни одного колкого напоминания о мародерах. А ведь пострадали ее подданные!
– Война никому не приносит счастья. Меня она лишила короны. Ваш государь прислал письмо. Нам надо ехать на переговоры. Умолять Бонапарта о снисхождении, – губы Луизы затряслись. – Упрашивать не выгонять нас из собственного дома.
– Он не может принудить вас, – ужаснулся Бенкендорф.
– Принудить? – По лицу королевы пробежала тень. – Я должна сделать выбор сама… И я его сделала.
Смысл сказанного не сразу дошел до гостя. А когда дошел, тот едва не взвился с колен. Захотелось схватить ее величество за руки и так тряхнуть, чтобы она опомнилась. Сбросила оцепенение. Покорность.
– Я могла бы принести любую жертву. Поверьте, любую, – строго произнесла королева. – Только бы Пруссия осталась цела.
– Вы… вы не пойдете на это, – с трудом выдавил капитан. – Вся Пруссия… вся Европа будет свидетельницей…
Он осекся, понимая, что не смеет даже касаться языком подобных вещей. Но королева не слышала, охваченная собственным горем.
– Боюсь, Бонапарт просто посмеется надо мной. Он уже велел передать мне: женщина, ступай, найди свою прялку.
Александр Христофорович едва сдержался. Это они виноваты в унижении гордой и прекрасной дамы! В ее слезах и бессильном гневе. В жертве, которую она готовится принести победителю. И которая будет брезгливо отвергнута, в чем еще больше позора, чем в хищных и пятнающих честь объятиях. Трусы! Срамцы! Надо было прямо тогда умереть, в непролазной грязи, на подступах к Эйлау. С мертвых какой спрос?
Начало февраля 1807 г. Восточная Пруссия.
«Так закончилась эта война, которая по результатам сражений под Пултуском, Эйлау и Хайльсбергом должна была бы окончиться в нашу пользу».
А.Х. Бенкендорф.
Ночь накрыла их, словно войлочным пологом. Ни звезд. Ни огней. Кто где шел, там и упал. Костров не разводили. Есть не готовили. Сухой паек кончился еще вчера. Последний кусок хлеба Бенкендорф сглодал на рассвете и слизнул крошки с грязной ладони. Мойте руки перед едой – хорошее детское наставление. Бесполезное, как и все, что он знал в той, другой – чистой и уютной – жизни, которая кончилась так внезапно, словно крышкой рояля ударили по пальцам.
Бенкендорф сам так захотел. В 21 год уехал служить на Кавказ. Кто же знал, что приключения никогда не кончатся? Он был нервного сложения. Худощав, но жилист. Мог на спор уронить казачью лошадь: толкнул со всей силы в бок – готова. Если кто издевался, способен был зашутить до смерти. Мало кому повезло узнать, как на самом деле впечатлителен и вспыльчив этот «остзейский болван». Как дорого ему обходится покровительство императрицы-матери, для всех желанное, а крестнику – беда. Каждый начальник принимал его за соглядатая. Каждый знак отличия объясняли придворными связями. А там, во дворце, каждый промах подвергали пристрастному изучению и при каждой мимолетной связи били тревогу, будто воспитанник государыни собрался жениться не по августейшему выбору.
Куда только он не бежал от бесконечных перешептываний и добрых советов. Теперь вот застрял в Польше. Среди бескрайних, отнюдь не целебных грязей. Осень только на юге Германии – время для войны. А дальше к востоку – дождь, стынь, сиди дома, на печи, соси лапу.
Поляки лапу сосать не собирались. Встретили Бонапарта в Варшаве балами и дамским патриотическим кокетством. Уверяли, будто его гений не меркнет при любой погоде. А самые сладкие речи вкладывали в уста графини Валевской. Ее раздвоенный язычок сулил победу…
Словом, Бонапарт пошел дальше. Но было ли то уступкой красавице или его собственным упрямством, никто не знал. Поляки ставили на мадам и уже не впервые с наслаждением обманывали сами себя.
Бенкендорф двигался в арьергарде, где сорвиголовы вроде него всегда прикрывали отход. Бои были под Голыминым и Ионковым. Там капитан отличился и ждал наград. Но неприятель вынуждал дать генеральное сражение, и командующий Беннигсен питал самые радужные надежды на его исход.
Вышло по-иному. Бонапарт разметал численно превосходящее прикрытие. Ней вышел во фланг, а тяжелая конница Мюрата смяла центр и отхлынула, только разбившись о штыки третьей линии обороны.
Капитана спас его непосредственный начальник, граф Петр Александрович Толстой, который в самый последний момент заорал:
– Чего стоишь?! Прыгай! – и вцепился подчиненному в воротник.
А заорать было отчего.
Кругом люди кололи друг друга вслепую. Пурга разыгралась такая, что своих не узнать. Бенкендорфу уже засветили прикладом в бок. Причем сделал это гвардейский гренадер, которому капитан слова худого не сказал. Даже на ногу не наступил. Просто гвардейская пехота прокладывала себе путь через груды уже поваленных тел, и капитан в своей драгунской форме сошел под метель за француза. Хорошо жив остался, хотя перекосило знатно: упал на одно колено и выпустил палаш из рук.
– Прыгай! Мать твою! – Непонятно как граф Толстой верхом прорвался сюда. Явление отца-командира на лихом коне ободрило капитана, отбившегося от своих еще часа полтора назад.
Генерал выпростал из стремени ногу и крепко схватил Бенкендорфа за шиворот. Тот не заставил себя упрашивать и взлетел на круп лошади позади Толстого.
– Центр прорвали! – хрипло выкрикнул тот. – Кирасиры! Смяли все! Наших не видать!
Было бы хоть чего видать! Снег падал крупными хлопьями, и в его мороке еще неизвестно, куда бы их вынесло, если бы фронт в очередной раз не сместился и кто-то из своих не подхватил генеральского коня под уздцы.
– Ваше высокопревосходительство! Мы вас потеряли! Великий князь приказал строиться и поддержать атаку кавалергардов.
Глупее ничего придумать нельзя: легкая конница не ходит с тяжелой! Но его высочество Константин Павлович – великий стратег!
– Воюем чем попало! – с ненавистью рыкнул Толстой. – Лишь бы дыры затыкать!
Он сказал много доброго о брате государя, но Шурка, уже спрыгнувший с лошади, посчитал своим долгом не расслышать ругани.
Еще утром все было чудно. Ей богу, чудно! В Эйлау казаки напали на обоз самого Бонапарта и перекололи прислугу, уже расставлявшую шатер императора французов. Несчастных гарсонов поддержала собственная Молодая гвардия, топавшая по окраине города. Издалека казалось, что в центре идет настоящее сражение. Каждая из сторон почла долгом подбросить подкрепления. Дело приобрело нешуточный оборот. Стулья с литерой «N» на спинках давно были сломаны, скатерти втоптаны в грязь, турецкие ковры порваны сотнями подков. А сама схватка переместилась от ратуши на кладбище.
Первый наскок Псковского драгунского полка Толстого был отбит. Лошади среди могил – не лучшее средство передвижения. И Бенкендорф спешился, все равно его крапчатый донской жеребец шарахался от мраморных статуй и античных колонн у входов в склепы.
Во время перестрелки отбитые куски мрамора летели вокруг не хуже осколков гранат. А когда пошла рукопашная, гляди-берегись падающего фиала, клумбы с сухими цветами или фигуры небесного стража, в суматохе опрокинутого кем-то. Ей богу, на кладбище лучше не нагораживать!
Говорят, сам Наполеон с колокольни наблюдал за происходящим и, увидев русских гренадер, готовых вступить в штыковую, закричал: «Браво! Брависсимо! Какая храбрость!»
Бенкендорф этого не слышал и не поручился бы за правдивость. Он орудовал палашом направо и налево, давно потеряв лошадь и слабо различая, где чужие. Кто наваливался, того и бил. По колено в красном от крови снегу и в каком-то сером месиве из разбитых урн. Земля ли то была? Могильный ли прах? Пепел ли? Он не знал.
В самый подходящий момент явился граф Толстой на огнедышащем жеребце и вынес осиянного славой капитана, как валькирия, из битвы.
Спасибо, конечно! Но теперь требовалось наступать. Драгун подвел Бенкендорфу его заводную лошадь, и капитан привычно взлетел в седло.
– Говорят, Бонапарта чуть не зарубили, – сообщил рядовой, перебрасывая офицеру повод. – Наши прорвались на колокольню. Да там охрана. Мамелюки его, слышь, звери.
– Врут, – отрезал Шурка. – Мамелюки пешие не бывают.
– Они ж турки. Им не все едино?
Еще одна причина, по которой мир, даже если и будет подписан, останется на бумаге. Уж больно француз привечает наших врагов – поляков и турок. Если приманит еще и шведов… Бенкендорф не успел додумать неприятную мысль. Затрубили: марш-марш.
Драгуны еще четырежды ходили в атаку. А потом выдерживали удар кирасирской стены вместе с пехотинцами и соскочившими с лошадей уланами. Спешились, свистом и шлепками отогнали коней назад и встали, подняв палаши. Уланы выставили длинные – больше человеческого роста – пики, опустив их на плечи передних гренадер. Те крякали, отпускали неодобрительные замечания, хвалились штыками: мол, самое оно лошади под брюхо, но не перечили, понимая, что лишними чужие лезвия не будут, – усилят частокол, и слава богу!
Удар был страшный. Сам Мюрат в синей шубе с золотыми петлицами промелькнул перед глазами. Две первые линии разметало, как детские игрушки. Третья устояла и заставила французов повернуть. Сколько бы неаполитанский король ни тряс перьями, сколько бы ни крутил скакуна на месте и ни махал кривой саблей, его люди, а вернее, его лошади не пошли дальше.
Но ничего страшнее Бенкендорф не видел. Ближний бой – другое. Не успеешь испугаться, как тебе уже выпустили кишки или ты выпустил. А тут… Стоишь, ждешь, и холод бездействия медленно, но верно обращается в страх. В предчувствие смерти. Самое ужасное в отражении кавалерийской атаки: ты успеваешь осознать происходящее. На тебя несется нечто, превосходящее по размеру, закованное в железо и вращающее саблями.
Сколько раз он был на другой стороне и знал: всаднику тоже страшно. Не потому что трус. А потому что лошадь боится. Скачет, но боится, и ее страх дрожью в руки передается хозяину.
Нет, верхом на стену штыков легче. Поднимут на штыки – прекрасная смерть. Быстрая. Почти без мучений. Хуже, если выбьют из седла и затопчут. Были случаи, когда таких несчастных находили еще живыми на следующее утро после битвы. Без рук, без ног, с разрубленными черепами и раздавленными лицами. Об этом лучше не думать!
А когда сам стоишь и видишь, как горизонт начинает шевелиться, потом в ноги ударяет гул – тысячи подков дружно бьют по замерзшей почве. Чужие, страшные лошади несутся на тебя. И некуда бежать. Кавалерия ближе, ближе. Видно, как ее лихие генералы один за другим подбирают поводья и уходят в сторону, давая место для таранного удара простым всадникам. Те несутся очертя голову, бросив поводья, забыв обо всем. И только впереди на белом коне, покрытом тигровой шкурой, в цирковом плюмаже, в черных усах и кудрях до плеч – лучший кавалерист потрясенного человечества, неаполитанский король, кумир женщин и гроза обоза – божественный Мюрат! Король среди маршалов и маршал среди королей!
Бац! Врезались. Пошла свистопляска. Если русские что-то могут, так это стоять. Вгрызлись в землю, зацепились, теперь их не выковырять. В этом великая, черная мудрость пехоты. Говорят, наши сильны в штыковом бою. Да, сильны. Но трижды сильны в отражении. Не замай!
Четырнадцать часов ужасного, непрерывного месива. Живые охрипли кричать. Умирающие больше не стонали, когда по ним, как по земле, то кони, то люди – и все без дороги.
Капитан боялся упасть. Подведут ноги – прощай. Накануне шли дожди. Земля размякла. Не желая жертвовать обувкой, многие несли сапоги в руках. Два пеших перехода, когда решено было поберечь лошадей, Бенкендорф тоже шел босиком. Думал, что застудил ступни. Вышло хуже. После ночевки, когда грел только бок крапчатого донца, попытался встать. И нате, не ступни – колени. Распухли, крутили, шагу не ступить. Хорошо, что дальше ехали верхом. Однако свалял же он дурака! Поберег сапоги! После боя таких сапог – послал денщика на поле, пусть выбирает. Теперь вроде ничего, ноги двигались. Но страшная это доля – становиться калекой в неполные 25. Впрочем, кто сказал, что он выживет?
Ночь пала раньше обычного – мглу усиливал снег. Побоище утихло в темноте. Бедный городишко за несколько веков не видел столько народу. Теперь все мертвые.
Отчего-то воображают, будто над сечей наступает тишина. Неправда. Неумолчный стон с разных сторон, вытье и поскуливание, редко крик. Сил уже нет. И это хуже, чем лязг железа, брань и вскрики убитых.
Уже было известно, что обещанный пруссаками в подкрепление корпус генерала Лестока так и не подошел. Посему Беннигсен решил покинуть поле боя, хотя отовсюду поступали донесения: стоим, где стояли. И на поверку вышло, что наколотили француза больше, чем он нас. Тысяч на десять больше. Хорошая работа. Надо бы ребятам щи варить да по чарке водки сверху. И спать. Сегодня даже в снегу будут спать крепко.
Назавтра же можно и подумать, пугнуть ли Бонапарта еще раз или откатиться на новое место.
Но Беннигсену не сиделось. Его нервировала медлительность союзников. Ужасали потери: 15 тысяч, не меньше. Страшила ответственность. По всему выходило: сегодня он победил. А завтра – будет ли удача?
– Оставить поле боя противнику – признать поражение! – севшим голосом кричал на совете генерал Толстой. – А паче чаяния, тронемся? Люди не знают потерь. Начнется паника. Дезертирство. Побегут – не остановим.
Он вернулся мокрый от снега и злой. Приказал позвать Бенкендорфа.
– Вас требует Беннигсен.
– Зачем?
– Не мое дело.
– Петр Александрович…
Полковой командир обычно не срывался на Шурку. Здравый, как все генералы, потаскавшие амуницию еще в средних чинах, а уж потом попершие наверх, он своих людей в полымя не бросал, сам в огне не горел, а о службе выражался так: «Это ж Россия, мать наша, понимать надо!»
– Собирайся, повезешь донесение в Петербург. В уважение к твоим связям, прости, брат. – Граф ходил по палатке усталый, кусачий и не кричал на капитана только потому, что видел: и тому сегодня досталось. – Командующий думает, будто тебе поверят.
– Но ведь я скажу. Я же скажу, что здесь было, – растерялся Бенкендорф.
– А кому интересно твое мнение? – огрызнулся Толстой. – Повезешь реляцию о победе. Сие, брат, стратегия. Нам, дуракам, не понять.
Генерал больше всего хотел налить себе водки, что в присутствии младшего по званию было неприлично.
– Ну ступай, ступай. И это, не очень-то выставляйся перед Беннигсеном. Он мужик хитрый.
О последнем все знали, и капитан не отпустил ни единого комментария, хотя, когда шел по лагерю, уже видел признаки начинающейся паники. Собраться в ночи и бежать! Куда? Зачем?
Людям можно приказать умирать. Но сказать им: уходим, хотя… мы сегодня выиграли. Это как?
Подло? Глупо?
Дальновидно.
Беннигсен написал донесение, вручил его посыльному. Но в течение следующих суток картина так страшно изменилась, что пришлось Бенкендорфу, прежде чем увидеть столицу, заглянуть в Кенигсберг и очистить город от мародеров. Своих мародеров!
Стыд пробирал до костей. Армия побежала, как и предсказывали разумные генералы. Побежала после сражения, которое следовало признать удачным. Во всяком случае, не проигранным. Но теперь полки обращались в банды. Солдаты – в скотов.
Нет, все же Лестоку следовало поспешить, хотя бы ради своих соотечественников! Чего только капитан не навидался дорогой. Теперь вот глядел на королеву Луизу. Еще одну жертву, втоптанную в грязь по их вине! Чем ее участь лучше судьбы той длинноногой белокурой поселянки, над которой, сняв штаны, стояли четыре егеря? Он, конечно, разогнал их и, кажется, одного даже убил, саданув прикладом в висок. Но женщину все равно не спас.
Есть устав, есть присяга, есть шпицрутены. И лучшие качества солдата будут явлены. Нарушится подчиненность – и вот уже чья-то рыжая наглая харя орет:
– А ты мне не приказывай! Ты кто таков? Пошел на хер!
Хорошо у капитана за спиной не осинник. Три сотни старых солдат.
– Я те покажу, кто таков! Уёбыш!
– А чё ты мне сделаешь? Чё будет? Под суд пойду? Ищи-свищи экзекуторов!
– Так вздерну, – пообещал Бенкендорф, вытирая перчаткой накатывавшие из-за ветра сопли.
Он понимал, что вешать не на чем, и приказал стрелять. Команду выполнили коротко, без чувств. Плюнули и поехали дальше. Но в ушах все еще отдавалось:
– Бабу пожалел! Своим бабу, немку! Да ты, часом, сам…
Часом, это, оно самое! Только спусти их с цепи. Только позволь – порвут. Хорошие, свои, еще вчера герои. Сегодня – дерьмо, нелюди. Бес попутал. Знает он этого беса!
Кенигсберг.
«Наша армия под сильным влиянием неудач и пав жертвою нерешительности и неверных решений главнокомандующего отошла к Тильзиту».
Королева смотрела на курьера по-прежнему мягко.
– Я звала вас, чтобы выразить свою благодарность, – ее голос снова окреп, – за очищение города от мародеров. И свое сочувствие. – Она знаком подняла его с колен. – Мне жаль. Если бы я только могла повернуть время вспять… Но, боюсь, Бог хочет, чтобы мы прошли через это.
Бенкендорф вздохнул. Бог хочет… Тысячи и тысячи убитых, искалеченных людей. Тела отставших и замерзших по всей дороге. Не может Бог хотеть поражения для русских! Или после ста лет побед учит смирению?
– Вы отчаялись, – Луиза готова была взять его за руку. – Напрасно. Вот у меня четверо детей. И я только что своим упрямством лишила их наследства. Но мы не прислуга Бонапарту. Если нужно жить в неволе, лучше умереть.
Камин едва тлел. Ничего удивительного, что королева оставалась в дорожном платье из синего бархата с высоким воротником и витыми золотыми шнурками, как у гусарского ментика. Ее пышные пшеничные волосы были спрятаны под шапочку с черным страусовым пером.
Она изменилась с тех пор, как капитан видел ее в последний раз. Четыре года назад Луиза больше походила на радостную птичку, выпорхнувшую по весне из открытой клетки. Смущенная собственным величием, растроганная всеобщей любовью, стыдящаяся своей красоты… Теперь на него глядела исполненная внутренней мудрости женщина, чьи глаза уже были прояснены будущим страданием и которая давно благословила все, что с ней произойдет.
– У меня для вас подарок. – Луиза открыла шкатулку, стоявшую на столе. Здесь среди перстней, лент и споротых кружев она хранила милые безделушки. Поделки детей, шишки из парка в Шарлоттенбурге, сухие цветы лаванды для запаха. – Вот возьмите, это мой крест. Хорошая работа, правда?
Капитан прежде принял подарок, чем опомнился, что делать этого нельзя.
– Простите, ваше величество… я…
Она взяла руку Бенкендорфа обеими ладонями и с силой сомкнула его пальцы над ажурной сталью. Такие кресты делали в Гляйвице и заменяли ими золотые, которые вслед за королевой прусские дамы жертвовали на нужды армии.
– Не важно, как это выглядит со стороны. Не имеет значения, кто и что об этом подумал бы, если бы увидел, – Луиза говорила доверительно, но без тени кокетства. – Я помню вас. И всегда замечала. Вы не могли об этом знать. Вы обычно стояли сзади. Вас никогда не представляли.
– Это было бы неуместно…
Луиза кивнула.
– Но я не могла не чувствовать ваш взгляд. Иногда чужое восхищение – это все, что нужно, чтобы не потерять себя. Вы приедете на переговоры?
– Если государь прикажет.
– Сделайте все, чтобы попасть туда. Просто окажитесь там, – королева снова сжала пальцы гостя на холодной поверхности креста. – Стойте и смотрите на меня. Этого будет достаточно.
Середина февраля. Петербург.
«Этой удивительной женщине ничего нельзя поставить в упрек, кроме чрезмерной строгости к собственным детям».
Всю дорогу до столицы капитан проделал в дурном расположении духа. Безмолвное обожание. Абсолютная преданность. Неужели это все, на что он способен? Почему стоять сзади и смотреть через чужие спины – его удел?
Пожалуй, сейчас ему трудно было бы даже вспомнить, чего хотелось в другой, довоенной жизни.
В юности любил читать древних авторов. Плутарха и описание подвигов великих людей. Когда три года назад был с миссией в Архипелаге, первую ночь не мог спать, воображал, что корабль стоит у берегов, где ходили Одиссей и Агамемнон. Все таращился на темную полоску земли, и мнилось, что за кустами еще движутся бесприютные тени героев. Смотрел в теплое чужое небо и мысленно примерял доспехи Ахилла.
Допримерялся! Хорошо не погиб, как Патрокл!
Одно Бенкендорф усвоил твердо: всегда может быть хуже. Он явился в Петербург в середине февраля и… окунулся в победный восторг. Его никто не слушал. И все поздравляли.
Капитан смешался, говорил невпопад. Хвалил Толстого. Ругал Беннигсена – того, кому государь пожаловал Андрея Первозванного.
А там… Там был разгром. Толпы обезумевших, бегущих, никем не управляемых людей. Смерть и позор. Без поражения. Что казалось неправдоподобным, особенно издалека, из Петербурга.
На Александра Христофоровича смотрели косо, принимали холодно. И, наконец, вдовствующая императрица снизошла до вразумления. Она пригласила воспитанника в свои теплые покои в Зимнем и, велев всем выйти, указала на стул.
– Вы огорчаете меня, Сашхен.
Мария Федоровна только что вернулась с бала. Конечно, она больше не танцевала. Целую вечность! С тех пор как семь лет назад стала вдовой. Приличия запретили бы ей скакать в котильоне, но при взгляде на стан-амфору, на исполненные грации и спокойного величия движения императрицы-матери, оставалось только сожалеть, что эта рослая фарфоровая дама не возглавляет торжественные шествия в первой паре полонеза.
Траура ее величество не носила, возненавидев черное в те дни, когда лила слезы по мужу, а вся столица ликовала и в окна дворца даже ночью долетали приветственные крики. Глупцы думали, будто расстались с тираном! Надолго ли? Вот он, новый тиран – Бонапарт – стучится в двери!
– Сядьте, Сашхен, – Мария Федоровна жестом отослала камер-фрау, готовую снять с ее головы диадему и отколоть мантию. Нет, она будет разговаривать с этим остолопом как подобает истинной царице. – Я разочарована.
Покровительница возвышалась над Бенкендорфом на целую голову, а его росту завидовали многие! Но сейчас крестник сжался, как всегда сжимался в ее присутствии, опустил плечи и втянул шею.
– Садитесь же.
Мария Федоровна опустилась на стул со спинкой-лирой и одним взмахом уложила у ног шлейф, расшитый золотыми розетками.
– Мне не нравится все, что вы делаете, дитя мое, – веско сказала она. – И мне не нравитесь вы сами, каким прибыли из-под Эйлау.
Что на это ответить? Бенкендорф переминался с ноги на ногу, готовый пятками просверлить наборный паркет и провалиться этажом ниже. Вдовствующая императрица – не тот человек, который думает, будто повинную голову меч не сечет. Очень даже сечет. И за два десятилетия покровительства сын покойной подруги часто выходил из ее кабинета высеченным.
– Вы недовольны чином полковника? – почти насмешливо спросила пожилая дама. – Друг мой, ваш командир продвинул вас лишь на одну ступень. Тогда как я, – она выдержала паузу, – на две. Вы только пару недель проходили подполковником. А уже новое назначение. Не пора ли…
«Заткнуться», – мысленно проговорил за нее Бенкендорф.
– …вести себя более благоразумно, – закончила царица.
Они сидели в светлом кабинете государыни. Ее величество не любила мрачных тонов. В жизни и без того много ненастных дней, пусть хоть вещи дарят ощущение весны. Над столом висел крымский пейзаж кисти самой августейшей художницы. В медальонах между окнами – портреты ее детей, которые Мария Федоровна лично вырезала по кости. Каждый величиной с ладонь, простая легкая оправа, тонкая лента, булавка к обоям – все по-семейному. В дальнем углу Бенкендорф заметил свой профиль. В этом доме он был Сашхен, или даже Шурка, как подвернется ей под руку.
– Ваши родители, мой друг, всегда являли собой пример благодарности и послушания.
Александр Христофорович опустил глаза и попытался вымучить из себя объяснение. Вдовствующая императрица была этим шокирована. Он осмеливается возражать!
– Помолчите. Вы уже достаточно наговорили в гостиных, – в ее голосе звучал укор. – Война с Бонапартом будет продолжена во что бы то ни стало. А вы… вы сеете панику, утверждаете, будто мы разбиты.
«Не разбиты, но бежим», – мысленно поправил Шурка.
– Не перечьте мне! – вскинулась Мария Федоровна. Ах, как хорошо она его знала! Куда лучше, чем родная мать, которая умерла еще до того, как сын начал взрослеть. Эта венценосная женщина видела воспитанника насквозь. Без нее он был ничто. Она без таких, как он, – молчаливых, преданных, готовых исполнить любой приказ – лишалась опоры. Столь нужной при перетягивании каната с сыном-императором. А он вздумал ершиться!
– Беннигсен – победитель. Бонапарт будет разбит, – отчеканила вдовствующая государыня. – Это и только это вы должны говорить всем и каждому.
Бенкендорф поклонился. Его мнение казалось излишним.
– Послушайте, Сашхен, – Мария Федоровна смягчилась, – вы избыточно честны. Надо стать дальновиднее.
Александр Христофорович поднял на нее глаза.
– Когда вы вот так смотрите, я вижу перед собой вашу матушку, – вздохнула императрица. – Ведь она пострадала от моего супруга, покойного государя, тоже за неверно понятую преданность. Стала защищать меня, говорить, что его фаворитка Нелидова – интриганка, метит на мое место… И все это открыто. Именно тогда вашей семье пришлось уехать обратно, в Германию, – Мария Федоровна помолчала. – Вспомните, сколько ваш отец искал службу. Нашел только у баварцев в Байроте. Мне стоило большого труда и такта смягчить государя. Вернуть ваших родителей.
«Да, вернуть. Из свиты цесаревича рижским губернатором. Такой вот зигзаг карьеры!».
– Помните об этом. Не оступитесь, – вдовствующая императрица покачала головой. – Вы слишком похожи на Анну, Сашхен. Я бы не хотела вами жертвовать.
Очень откровенно.
– Но, ваше величество, – начал Бенкендорф, – говорят, государь заключает мир. Он едет на переговоры.
Лицо Марии Федоровны выразило крайнее неудовольствие. Ее считают сторонницей войны! Глупые игрушки для детей, которые никак не повзрослеют. А мужчины – дети, им нельзя давать заигрываться. Нищие, разоренные города, брошенные дороги… Война позволяет забыться. Но рано или поздно наступает отрезвление. Лучше рано. Такова ее философия.
– Друг мой, – вновь заговорила пожилая дама. – Вы помните, как погиб покойный государь?
Бенкендорф сглотнул. О подобных вещах не принято упоминать вслух.
– Его убили, когда он решил заключить союз с Бонапартом, – твердый подбородок Мария Федоровны задрожал. – Англия не позволит России выйти из большой войны. Здесь многие опутаны ее золотыми нитями. Да и своих дураков хватает! Лишь бы кричать «ура» и убивать людей.
Мария Федоровна взяла платок и против ожидания вытерла не глаза, а лоб. Она уже страдала внезапными приливами жара, но все еще выглядела цветущей. Какая кожа! Какие руки! Будто на мрамор натянули белую шелковую перчатку. Ей-богу, с этой дамой еще и сегодня не стыдно было бы пуститься в амуры. Но при этом какая репутация! Белее молока, чище кружевной скатерти.
– Итак, Сашхен, вы хотите объяснений? Получите их, – сухо проговорила покровительница. – Государь все знает. Надо быть очень наивным, чтобы думать, будто мой сын, – она возвела глаза горе, – может хоть на минуту выпустить правду из виду. Он поедет на переговоры и будет торговаться. Поверьте, дипломатия – сильная сторона его способностей.
От Бенкендорфа не укрылась гордость, с которой императрица-мать говорила о своем первенце. А ведь иной раз можно подумать, будто они враги.
– Но, – Мария Федоровна вздохнула, – везде есть горячие головы. Нельзя допустить, чтобы в такой опасный момент против государя созрел заговор… Они уже перебирают моих детей! Кто следующий займет трон! – Щеки пожилой дамы вспыхнули румянцем негодования. – А ведь Константин – трус. Вы домашний человек, вам я могу сказать правду.
Бенкендорф предпочел бы не слышать подобных характеристик. Потом ему же поставят в вину минутное чистосердечие государыни.
– Только Александр выведет нас, – твердо заключила она. – Мой сын Александр.
Повисла пауза. От всего сказанного ситуация не становилась яснее.
– И вот я, – терпеливо начала разжевывать вдовствующая императрица, – принимаю на себя роль сторонницы войны. Машу флагами. Затем, чтобы тайные заговорщики решили, будто возле меня, в моем кругу, можно заявлять недовольство открыто, без последствий. Теперь они уже все известны. Все наперечет. А я лишь раскидываю сети шире. И кто мне попадается? Вы, Сашхен! Вы!
Мария Федоровна замолчала. Ее воспитанник был раздавлен.
– Делайте, что вам говорят, – с ласковым упреком произнесла царица. – Я сама скажу вам, когда вы будете готовы для большой игры.
В тот момент казалось: никогда.
Вдовствующая императрица встала и ободряюще похлопала воспитанника по плечу.
– Вы вскоре получите новое назначение. Состоять при посольстве в Париже. И кое-какие частные распоряжения от государя.
Полковник внутренне возмутился: он не дипломат! Все его последние поступки это только доказывали.
– Я полагал вернуться в армию. Мой теперешний командир граф Толстой…
– Граф Толстой назначен послом. Вы не разлучитесь.