Глава 9. Походы и триумфы Божественного Цезаря
В эмалированном тазу
Службу верную несу!
Объявлять переход на летнюю форму одежды являлось насущнейшей необходимостью государства. В былые времена некий генерал Хват в Энской части был обойдён этим приказом. То ли приказ потерялся в дороге, то ли телефонистка что-то перепутала, да только генерал не только сам всё лето ходил в армейском тулупе, х-б, валенках и в конце концов получил удар, паралич и смерть, но ещё солдат заставил следовать своему примеру. В результате 17 человек угорели, 270 запаршивели как-то особо, а 9 убежало, не выдержав тягот воинской службы, в комитет под юбку к сердобольным солдатским матерям. Обнаружили приказ глубокой осенью, когда над подмосковными болотами хлестали непрерывные дожди. Будучи верен уставу, генерал Хват и тут был на острие законо-послушания – к зиме его солдаты ходили в подштанниках, и несколько человек замёрзло на посту.
Я это говорю к тому, что пришло наконец время и родине послужить, капитанов посмешить. Учёба в институте, встав наконец на накатанные рельсы, двигалась потихоньку к концу, диплом выдвигался, занятий на военной кафедре становилось всё больше. То ли год был высокостный. То ли ещё что, только в один прекрасный день всю разодетую в зелёные мешки публику с военной кафедры собрали в одном строю, и полковник Манциули громовым голосом объявил о том, что разнарядка прошлых времён более недействительна. В этом году будет сверхпризыв, если раньше брали в армию пять человек, то в этом году, не обессудьте, господа архитекторы, будут брать все сорок, а может быть и всех сразу, такова обстановка на фронтах борьбы с мировым агрессором.
Мне было выдано предписание, согласно которому я должен был в положенный срок появиться в Нусекве в министерстве с тем, чтобы следовать далее по команде. Меня, конечно, удивило, что я должен там появиться в воскресенье, а выехать отсюда в субботу. Ну, всякое бывает – успокаивал я себя, может там какие-нибудь командно – штабные учения устраиваются, да и армии – по фигу, что воскресенье, что среда. Я рассудил, что рубежи любимой родины и её знаменитые закрома надо всегда на замке держать, чтоб никто не узнал, что они пусты.
Вечером родители проводили меня на поезд, и я отбыл в довольно тягостном настроении. Успокаивал я себя, а зря. Высадившись на перроне Кулаковского вокзала, я спустился в метро, и минут через пять прибыл куда следует, уже окончательно проснувшимся и готовым к бою воином. У высокого казённого забора уже паслись волонтёры. Они-то и сообщили пренеприятное известие о том, что нас здесь никто не ждал, потому что произошла досадная накладка – число прибытия написали от фонаря, само собой разумеется, в воскресенье, летом нас никто не ждал. Дежурный офицер вышел и сказал приходить завтра. Послышалось возмущённое повизгивание: «Где же это мы ночевать будем?», на что офицер пожал плечами и ушёл к себе, не вдаваясь в подробности. Вместе с сокурсником, долговязым кудрявым парнем, оказавшимся большим любителем живой природы, мы поехали на Птичий рынок и бродили там до вечера, ничего не собираясь покупать, рассматривая птичек, рыбок, обезьян и собак. Потом он отправился к знакомым, а я, не взявший с собой ни одного адреса, где можно было бы остановиться, остался посреди вечеревшей Нусеквы. Зажглись золотые фонари на площади и она, как ни странно, стала уютной.
Искать, где переночевать, у меня уже не было сил. Поблизости располагался аэропорт, и я пошёл внутрь довольно большого и унылого ангара с длинными рядами пластмассовых стульев. Посидев так часа два и чувствуя непреодолимое желание спать, я несколько раз пытался распластаться на трёх стульях, но через каждые двадцать минут в зал забегал мент и зычным голосом оповещал всех, что здесь спать не полагается. Пришлось подниматься. К утру это издевательство стало нестерпимым и кляня себя за самонадеянное решение переночевать в аэропорту, я вышел на воздух. Метро уже функционировало. Чтобы не замёрзнуть, я нырнул в него и отправился туда же, откуда вчера ушёл, не солоно хлебавши.
Набрав порядочную толпу будущих офицеров, нас запустили внутрь парадной комнаты, где довольно быстро раскидали по точкам, и я узнал, что местом моей службы будет дальний пригород Нусеквы с названием Солнечное Болото. Потом нас посадили в совершенно раздолбанный автобус и повезли к месту назначения.
Пропетляв часа полтора по бетонным дорогам среди елового леса, мы въехали в это самое Солнечное Болото, которое, как оказалось, не было окончательным пунктом нашего назначения. Здесь, в затхлом помещении штаба у нас приняли присягу, заставив одного за другим прочитать стандартный текст, и полковник, похожий на дьячка заставил расписаться в ведомости. Никакой торжественности не было и в помине.
Честно говоря, к восьми утра я уже весьма слабо соображал головой, глаза мои сами собой закрывались, зевки размером с Гибралтар потрясали мой рот. Бессонная ночь не прошла зря. Короче говоря, когда мы опять вползли в наш раздолбанный автобус и снова тронулись в путь, я сразу же заснул и был пробужден каким-то товарищем по несчастью, который тряс меня за плечо со словами: «Лейтенант, подъём!»
Мы въехали на огромную просеку, заставленную здоровенными обшарпанными бараками. Всё пространство было разделено по какому-то ускользнувшему от меня закону заборами, украшенными поверху колючей проволокой. Кое-где на заборах прослеживались попытки покрасить их зелёной и охристой краской. Автобус подкатил к зданию Начальника работ и остановился. Я подхватил чемодан затёкшей рукой и пошёл вдоль забора. В свою часть я вошёл через заднее кельецо, как раз в тот момент, когда окончился развод и хвост строя военных строителей ещё несколько секунд маячил в казённых воротах части.
Я огляделся. Господи! Вот здесь мне и предстояло провести два года жизни. Стоя с зачехлённым чемоданом на выметенном асфальте около вонючего колеса автобуса, я наконец осознал, куда попал.
Серый забор ограничивал территорию с одной стороны, отделяя её от точно такой же территории по другую его сторону. Невзрачные, выкрашенные в пожухлую, жёлтую краску четыре барака стояли в ряд, один поперёк. Судя по специфическому запаху это и была солдатская столовая. Бараки были такие древние, что от фанерной обшивки кое-где ничего не осталось, и из дыр вылезла минеральная вата. Как оказалось, зимой в этих казармах было столь холодно, что солдаты укрывались, кто чем мог – тряпьём, старыми ватными матрасами. Скрывшиеся из казармы в разного рода каптёрки и вагончики поистине могли считать себя счастливчиками судьбы, ибо были согреты теплом буржуек.
За штабом кренился ржавый чан на заклёпках. Вот уже несколько десятилетий в нём кисла трофейная автомобильная шина. Ещё там на вечных подпорках догнивали остовы каких-то машин.
Зайдя в первую попавшуюся роту, и миновав сонного дневального, я увидел бесконечные ряды старых двухъярусных кроватей, заправленных выцветшими байковыми одеялами. Кровати кишели вшами и я отшатнулся от них.
Изнутри содержимое казармы выглядело приблизительно так: прямо перед входом, рядом с тумбочкой стоял всегдашний изогнувшийся солдат, который при входе офицера начинал кривляться и демонстрировать преданность. Он должен был также выкрикнуть приветствие, на жаргоне это называлось – кукарекать. Обычно на тумбочке стояли самые маломерные и забитые представители солдатского сословия. Человек, не лишённый человеколюбия, при виде таких существ, не мог не испытать острую человеческую жалость и сострадание. В тумбочке рядом с дневальным по слухам хранился журнал вечерних поверок. Журнал представлял собой коленкоровую тетрадь, мятую и засаленную до такой степени, что показывать её посторонним было делом совершенно немыслимым. Поэтому при посещении казармы каким-нибудь важным начальником в ночь перед посещением сажали солдата каллиграфически переписывать его. В другое время журнал был исчёркан вдоль и поперёк разными чернилами, изобиловал поправками фамилий, какими-то указующими стрелками, вычёркиваниями, и разобраться в его китайской грамоте посвящённому было очень трудно, а непосвящённому – невозможно. Присутствие дневального в роте, впрочем, не обеспечивало никакого порядка, и было скорее фикцией, чем насущной необходимостью. Мой добрый Миша из четвёртой роты в частной беседе рассказал об эксперименте, который он проводил над своими дневальными. Помятуя о том, что эксперименты над живыми людьми являются делом бесчеловечным, я всё-таки не могу удержаться от того, чтобы не довести до читателя об их результатах.
Он как-то подошёл к дневальному и, стоя у тумбочки, напустил на себя донельзя задумчивое и озабоченное выражение, а потом, как бы невзначай, как бы случайно забыл на тумбочке простой карандаш. Потом он зашёл в канцелярию, после чего сразу же вернулся. Карандаша не было в помине. Не было ни карандаша, ни помина. Миша засёк, что промежуток от момента его отхода от дневального до исчезновения карандаша составил ровно три секунды. Дневальный, конечно, ничего не видел и не знал.
Вообще казарма представляла из себя идеальный инструмент коммунистического воспитания масс – в ней никому и никогда не удавалось даже при великом желании сохранить хоть какую-либо частную собственность – всё кралось моментально и навсегда. Несколько раз из сейфа командира роты исчезала солдатская зарплата, и хотя мотивы злоумышленников были совершенно прозрачны, включая тщательно инспирированный взлом, карающая рука правосудия никогда не настигала вора. Так было во всех ротах почти всех частей, слава богу, не каждый месяц.
Казарма делилась на два флигеля, если это можно так назвать. В обоих сплошными рядами стояли двухъярусные железные кровати, как правило, расшатанные донельзя. Все они скрипели по ночам, как корабельные снасти в бурю. По утрам в казарме драили полы. От постоянной беготни сотен сапог и шарканья швабрами проходы между кроватями были лишены краски. Доски пола кое-где расслоились, и снизу, из загадочного подземного мира, сочилась влага. Тут же, на стене в кубрике помещалась огромная пожарная доска, плохо выкрашенная красной краской, на которой красовался красный же гнутый лом, используемый при всяком случае, красное ведро в виде длинного колпака, багор с рыболовным крюком, пузатый огнетушитель с некогда отвинченной крышкой. Всё это было прибито к доскам скобами намертво, кроме уже упоминавшегося лома, чем-то заслужившего более благосклонную судьбу, и в случае пожара в его тушении вряд ли бы принимало участие. Внизу был ящик. Открывший его, сразу же обнаруживал поверх слежавшегося песка целую гору окурков всех мастей, один завязанный узлом презерватив и парочку засушенных тараканов.
За исключением часов, когда личный состав пребывал на стройке, в казарме царил неописуемый дух мужского общежития, если не более того. Несмотря на постоянный помыв личного состава, и иные меры, пребывающие в статусе государственных секретов и потому не могущие быть названы, в казарме царили отборые вши, часто просто кишевшие на подворотничках. Это явление было свойственно всем ротам без исключения и я бы погрешил против истины, если бы не сказал, что начальство взирало на педикулёз сквозь розовые очки. Проблема, как оказалась, была в том, что свежее бельё в часть уже прибывало почему-то со вшами.
Процент вшивости пребывал в ранге государственной тайны, и нас неоднократно ставили в известность на сборах о необходимости свято хранить эту военную тайну. Что мы и делали. Не имея возможности похоронить вшивость, мы хранили тайну.
Летели над нами «Боинги», увозили счастливчиков судьбы от этих берегов в тёплые страны. Кучевые облака стояли высоко в небе и уходили за лес. Наверно они видели болото и маленькую серую точку в нём? Это был я!
Встретившись далее с начальником штаба, довольно высоким седоватым типом с протяжной речью, я отдал ему свои бумаги и выяснил некоторые вопросы: когда я получу подъёмные, где буду жить и т. п.
С подъёмными дело, вроде бы обстояло неплохо, но жить было негде. Несколько панельных развалюх, которые я увидел на своём пути в часть, не внушили мне никакого почтения. У них был вид склепов с вампирами и всякой нечистью. Ясно было также и то, что в сооружениях, самим господом богом предназначенных для вампиров, не может быть тепло. Выбитые стёкла, отсутствовавшие двери, распахнутые чердаки красноречиво говорили об этом. В дальнейшем мои подозрения подтвердились. Во второй год моего пребывания в лесу, в соседнем крыле моего общежития разморозились трубы, и нам пришлось бежать от холода в другие места обитания. Единственным плюсом такого проживания было то, что, предоставляя нам подобное жильё, начальство было всё же слишком совестливое, чтобы требовать ещё и плату за него. Оно понимало, что платой за такое проживание служат наши библейские мучения.
С ключом в кармане я вернулся в часть, над которой уже пылало нестерпимое полуденное солнце. В грязном окне КПП я увидел несчастное лицо, прилипшее изнутри к стеклу. Я зашёл внутрь и увидел довольно высокого солдата, который, при виде меня, стал стремительно махать руками, как птица, пока не успокоился. Вид его был поразителен. Передо мной был вылитый писатель Николай Гоголь, только не выбритый и холёный Гоголь итальянских времён, а Гоголь времён сожжения «Мёртвых Душ», бледный, несчастный, растерянный, плохо бритый. Но сходство всё равно было поразительным. Тот же длинный острый нос, острые, пронзительные глаза. Даже запах его был какой-то гоголевский, терпкий и сатирический. Солдата звали тоже Николаем, только фамилию он носил другую – Белоржевский. Странно, но он оказался из той самой местности, где родился Гоголь, из той же самой деревни, и говорил мягким малороссийским говорком, который трудно передаваем в великославянском языке. В его поведении, несмотря на явные странности, усиленные армейским бытом, было что-то невыразимо приятное. Оказалось, что несмотря на заключение какой-то комиссии о его неполноценности как солдата, об явных отклонениях в психике Белоржевского, несмотря на хлопоты его матери, его взяли в стройбат, и после учебки, в которой он был объектом постоянных насмешек и издевательств, посадили в полосатую будку, из которой он изредка суетливо выбегал, только для того, чтобы поднять шлагбаум и пропустить или машину с продуктами, или душегубку гауптвахты, или зелёный джип командира. В остальное время он сидел перед окном, вперяясь в него невидящим взглядом, и не шевелился. В пилотке с опущенными ушами зимой он до странности походил на сталинградского немца из какой-то, неведомо где виденной мной хроники. Я был несказанно раз, что хлопоты его матери оказались небесплодны, и непризнанный миром Гоголь через полгода наконец-таки был комиссован, и покинул наше болото и своё насиженное место в нём. Он ушёл из части вместе с матерью вдоль некрашенного забора всё той же суетливой дёрганой, односторонней походкой, не попрощавшись ни с кем. В нём точно жила душа Гоголя, потому что за стулом в будке нашли серый шерстяной платок, которым Белоржевский укрывался от холода морозными ночами и сломанное простое перо невиданного фасона.
По наущению высокого начальника штаба Агапова я устремился в общежитие и долго искал там пожилую женщину, которая процедив что-то сквозь зубы, дала мне ключ от комнаты. Комната была почти пуста. Две железные кровати с панцирными сетками сиротливо располагались по углам комнаты. Посреди стояла тумбочка с намертво приклеенной к ней томатным соусом газетой за 10 июля 1982 года. Под кроватями стояли шеренги бутылок. Мне стало ясно, что до меня здесь уже жили господа офицеры.
Неделю мне пришлось ходить в гражданской форме, пока наконец не нашли мой размер кителя. С этого дня можно вести летопись. Вечером ко мне в номер подселили двух восточных лейтенантов. Они были толсты, вредны и напоминали скорее чайханщиков, переодетых красноармейцами, чем офицеров. С ними я не ужился и двух дней.
В тот же день я попытался построить солдат, и они разбежались. Как я потом узнал, всё это происходило не без наущения прапорщика Силявкина. Светило жаркое солнце. Строй распадался. Кое-кто хохотал. Метались какие-то перекошенные рожи. Солдаты испытывали преждануременное удовлетворение. Улюлюкнули. Меня пытались опустить. Страшно обозлённый неудачей я оставил построение и пошёл по направлению к штабу. За мной увязался военный строитель. У него был вид недоношенного младенца, находящегося на выхаживании в колбе: огромная голова, фиолетовые жилы на всех висках, плывущий взгляд идиота. Одет он был не щёгольски – в какие-то обноски с чужого… Он что-то непрерывно кричал мне вслед гортанным марсианским голосом, и хватался за уши. Ноги он не переставлял, а волочил, и сзади него клубилось белое облако пыли. Это было похоже на картину из какого-то древнего фильма про Тома Сойера. Потом к нему присоединился ещё один восточный человек, похожий на чайханщика в фильмах про Ходжу Насреддина. Они стали кричать вдвоём. Я обернулся. Дождался их и спросил, что же они там кричат, что значит слово «анански». Я действительно был слабо осведомлён и не ведал, что есть ругательства на других языках. Мне почему-то казалось, что люди из других стран не так продвинуты по пути цивилизации, чтобы иметь изощрённые ругательства в своём арсенале. Сытому народу, в общем-то, незачем ругаться трёхэтажным матом, для этого нет мотивации.
Чайханщик, заливаясь ласковой солнечной улыбочкой, и видимо, испытывая дикое удовольствие от всего происходящего, стал объяснять мне, что «анански» по восточному значит «Хороший», «добрый». А сам всё время прыскал, гнида. Он мне вешал лапшу на уши. Видя его смешки, я потихоньку начал понимать, что тут что-то не так, но до конца разобраться в происходящем не мог. Сначала я подумал, что они оба сумасшедшие – первый был точно не того. Вечером в общежитии я за чисткой зубов в засранном умывальнике выяснил у такого же двухгодичника, как я, что значит слово «ананский». Я был удивлён. Двухгодичник увольнялся в запас, и был весел и словоохотлив. Он не только расширил мой словарный запас, но и повлёк меня в лес по партизанским тропам. Он караулил какие-то сторожки, уже покрытые мглой, барабанил ногами в двери, шушукался через слуховые окна. Через час такой деятельности в его кошёлке находилось три бутылки водки и кусок сала, завёрнутого в нечто напоминающее рубероид. Он посоветовал мне быть здесь крайне осторожным, и иметь на спине третий глаз. Что мне делать с наглыми насмешниками, не сказал, посетовав на устав.
С утра следующего дня стала повторяться та же история. К этим двоим насмешникам скоро присоединилось ещё двое. Они увязались за мной сразу же, но держались поодаль. Я их сразу же простил, потому что они знали положенную дистанцию, ругались на своём языке неразборчиво, стыдливо отводя глаза. А эти двое обнаглели и потешались вовсю ивановскую. Когда я входил в роту, они кричали, как птицы – во весь голос. Я обернулся с ласковой и доброй улыбкой позвал их. Они радостно подошли, переваливаясь, как пингвины.
– Идёмьте ко мне, ребята! – это было сказано с вкрадчивым придыханием. – Ну, здравствуйте!
Ничего ещё не подозревая, недоношенный идиот в солдатских обносках и такой же Ходжа Насреддин проследовали за мной в канцелярию.
Итак, я вошёл в канцелярию и затворил дверь. Они находились за спиной и продолжали насмехаться. Я ещё раз спросил, что значит по их мнению «ананский лэйтнант»? И получил ответ. Опять «хороший», опять «добрый», опять «честный». Сумасшедшего недоноска я про себя простил, ибо он был явно неконтролируем. Жалко его было, недоумка. А второй косный и нелюбопытный, прощения не заслуживал. Если бы к тому же дело происходило в европейской стране, то за все оскорбления, какие этот критин обрушил на мою спину, я бы стал богачом, взыскивая с него моральный ущерб. Но я жил в Сан Репе, а не в европейской стране, а посему приёмы здесь требовались совершенно другие.
Я продолжал стоять к ним спиной, а они шёпотом обзывали меня в моей канцелярии на все лады. Внезапно со мной что-то случилось. Страшная сила развернула мой корпус, и с разворота я ударил восточного чайханщика в глаз кулаком. Удар был такой силы, что я услышал хруст и почувствовал сразу же дикую боль в кулаке. Я сломал два пальца о рожу этого идиота. Идиот лежал на дощатом полу и не шевелился. Половина его личика была чёрной.
«Ну, всё, убил козла!» – сказал у меня в мозгу кто-то некто столь же испуганный, сколь же весёлый. Помилованный Недоносок от неожиданности тоже сел на две точки и хлопал глазами. Жилы на его лбу пульсировали. Ничего не говоря, я вышел в кубрик, снял пожарное ведро – эдакий красный конус, пошёл в сортир, наполнил его водой, и возвратясь в канцелярию, окатил полумёртвого насмехалу с ног до головы. Он пытался приподняться. Лицо его с правой стороны было абсолютно чёрным. Я с удовлетворением заметил, что он не смеётся больше.
Потом я уже не помню что было, помню свой ужасающий крик: «Все вон, суки! Будем с вами каждый день заниматься уставом и разбором матерных ругательств на национальных языках! Все – вон! Я вас научу, как понимать славянские языки, суки!» Рёв был такой, что у казармы чуть не снесло крышу.
Именно в этот день я познакомился с Капитаном. Он был татарин. Это был худой человек среднего роста с правильным и резким лицом. Лицо его прочерчивали глубокие складки, традиционно считающиеся свидетельствами тяжёлой жизни. Это лицо напоминало лица некоторых императоров-солдат Рима времён упадка. Меня поражал европейский тип его лица. Он был командиром второй роты, и я часто стал заглядывать в канцелярию к боевому командиру. Капитан уже отслужил двадцать лет, и если бы не прискорбное пристрастие к спиртному, он бы точно стал генералом. Первое время он служил в Жаркой степи, потом у моря, после чего его перебросили в Нусековское болото, где мы, собственно говоря, и столкнулись. Мне было надо отбарабанить два года. А он, недавно получив квартиру в Городке, всего лишь хотел дотянуть последние пять лет службы. От него шёл дух настоящего военного. Когда он заходил в казарму, дневальный гаркал так, что приподнималась крыша. Он проходил по роте мелкими шажками, нервически засунув руки в карманы галифе. О нём ходили разные конгениальные слухи, в том числе история, которую я сейчас расскажу. Общеизвестно, что контингент, прибывающий в строительные части, санрепский язык знает довольно туго, или не знает вообще. Часть его действительно не знает, но часть солдат, зная его, понимает, какие преимущества несёт незнание языка и сразу же по прибытии в часть его прочно забывает. Прекрасно понимая теневые стороны солдатской психики, Капитан был прекрасным преподавателем и чудесным педагогом. Однажды у него появился солдат. Он не понимал команд, хлопал глазами, и чем больше проходило времени, тем хуже он воспринимал окружающее. Пронаблюдав за ним и поставив диагноз заболевания, Капитан вызвал его в канцелярию и спросил, не улучшилось ли его знание санрепского. Тот ответил: «Не понималь!» После этого Капитан стал избивать его ногами. Тот дико кричал: «Товарисч лейтнан! Я не понималь! Не понималь я!» Каждые три минуты капитан спрашивал его, не лучше ли он знает Санрепский язык? Спустя десять минут после начала избиения солдат вдруг в совершенстве освоил великий язык санреп. «Я зналь, всё зналь! – плакал он, – всё зналь, товарысчь капита!» После этого он действительно перешёл на довольно приличный новореп, и отвечал на все вопросы без запинки. Я думаю, что будь у Капитана дальнейшее намерение продолжить обучение, выяснилось бы, что солдат знает ещё и несколько иностранных языков, включая мёртвый иврит и древнюю латынь. Это был удивительный пример быстрого и эффективного обучения с очень малыми затратами, рядом с которым методы Иллоны Давыдовой выглядят смехотворными, замшелыми анахронизмами. Он учил меня, великая душа: «Если будешь бить солдата, бей до тех пор, пока он не попросит прощения! Иначе – нельзя! И следов не должно быть никогда!» Пил он часто и много. Для солдат пьяный он был ужасен. Часто, напившись, спрашивал: «Скажи мне, Лихтенвальд, за что ты как меня уважаешь? Я ведь пустой и никчёмный человек! Не пойму!» У меня не было ответа на столь простой вопрос, точно также, как не было ответов на другие вопросы. Армейский мир был зазеркальем, где смешно было задавать какие-либо вопросы, и ещё смешнее искать какие-либо ответы. Он мне казался серьёзным человеком.
На утро военные строители построились без единой ухмылки. Пострадавшего не было, ибо он пребывал в санчасти, где по его словам лечился от внезапного поноса. Первое минутное импровизированное занятие по уставу, проведённое в ротной канцелярии, оказалось более действенным, чем многие часы бесплодных разговоров про родину и устав. Ухмылка бродила теперь по моему лицу. Я почувствовал вкус крови.
Служба началась.
Первое дежурство по части вполне могло бы окончиться плачевно для меня, если бы не голос божественного здравого смысла. Как только я заступил в наряд, из Службы начальника работ прибежал всклокоченный полковник и попросил командира части дать ему «подмогу» для разгона беспорядков. И командир части дал меня и моих солдат. Мы двинулись вслед за полковником. Пройдя узкую полосу леса, мы вышли на довольно большую поляну, в центре которой был разрыт чудовищный котлован. С одной стороны котлована металось человек шестьдесят калахов, на другой – приблизительно сотня уздеков. Все они кидали друг в друга гигантские камни и часто попадали. Поле было усеяно пострадавшими, которые взывали и истекали.
– Ну, иди! – толкнул меня в сторону бойни при котловане бравый полковник, уверенный, что я хорошо знаю субординацию.
– Куда, товсчь полковник? – спросил я.
– Туда! – указал полковник.
– Куда туда? – спросил я. – Товсчь полковник, а вы сами не хотите пойти туда! Вы уже старый, вам терять нечего! Покажите мне пример! Всё вы здесь энтузиастов ищете! Вперёд!
После этого я обратил взор на поле битвы, раскрыл пасть и стал орать, что есть мочи о том, что уже сюда едут вооружённые краснопогонники, и кто не сдастся, тому будет совсем плохо. Через пять минут толпа разъярённых бойцов разбежалась, мой боец побежал в штаб вызывать медслужбу для поверженных гладиаторов, а полковник и я принялись рассматривать поле сражения. Четверо нуждались в срочной и серьёзной медицинском помощи, убитых к счастью, не было.
Полкан разнимать никого, естественно, не стал.
Драки, иногда разраставшиеся до подлинных побоищ, были в городке самым обычным, рядовым делом. Ни одного дня не было без сломанного носа, выбитых челюстей, переломанных рук и ног. Недавно был случай, когда сорок ахмян напали на сто спящих уздеков, били их арматурой, а потом подожгли казарму. Меня потешала процедура опознания, проводившаяся в комендатуре: с одной стороны стояли поникшие уздеки с забинтованными головами, а с другой – куча гордых ахмян. Дело происходило в кромешной темноте, поэтому никого не опознали.
Через полгода, я, мальчик из интеллигентной семьи уже орудовал кулаками, как заправский боксёр, участвовал в драках с прапорщиками, лупил солдат руками и ногами, никого не щадил, то есть службу узнавал довольно хорошо. Меня стали побаиваться, а солдаты (Что особенно меня радовало) называли психом. Подпольное звание «Псих» приравнивалось к званию майора.
Под Новый Год я имел две совершенно восхитительные драки и вышел победителем над двумя самцами более высокой весовой категории. Третий случай собственно не был дракой. Когда я был дежурный по части, находился при исполнении, и уже провёл отбой, в часть ворвался невесть откуда взявшийся подполковник, пьяный в дым. Он, видимо заблудился, был зол и теперь искал, чем себя занять. Увидев меня, он затрусил ко мне и стал ко мне приставать. Еле на ногах стоит, гнида, а уставу учит – такое только у нас возможно: «Как стоишь? Да как стоишь?». Я сначала по-человечески просил его исчезнуть навеки, на что он не отреагировал, а потом я осмотрелся, вижу – никого кругом нет и без свидетелей вмазал ему что было силы в левое ухо. Резким профилактическим хуком. Он упал плашмя в палисадник через деревянные перильца и на карачках бросился сразу же за своей фуражкой. Я не стал ему мешать и ретировался. Я, честно говоря, ждал весь вечер последствий, но полковник, видно, грамотный оказался. Пьяному нельзя жаловаться на обидевшего его. Примитивный социальный дарвинизм доказывал свою вековую правоту. К седьмому месяцу службы я возвёл культ кулака и поклонялся ему всячески. И это было разумно.
Это была непредсказуемая и рискованная жизнь. Жизнь, в которой не было ни отдыха, ни жалости. И однажды я чуть было с ней не расстался. В то время мои отношения с господами солдатами были омерзительны. Им оставалась служить полгода, они никому не подчинялись, а мой фанатизм, направленный на водворение управляемости войсковым соединением им не нравился. Будучи дежурным по части, я ровно в шесть стал поднимать роту. Она не поднималась. Это был бойкот. Я стал пихать их. И вдруг случилось страшное. Мне на спину бросились несколько человек, и я мгновенно оказался на полу. Неудобная тяжёлая шинель мешала мне. Я знал, что если ещё несколько мгновений проведу на полу, я – труп. На меня наваливалось все больше тел, мелькали руки, они лупили меня в лицо. И странное дело, страшный взрыв гнева придал мне какие-то ужасающие силы. Я сбросил с себя ораву, а из всего последующего запомнил только свой страшный победный крик, арматурину в руке, и толпу, метущуюся передо мной между первым и вторым ярусом кроватей. Теперь я гнал их. Валились подушки. Рвались простыни. Падали швабры. Гремели вёдра. Потом выяснилось, что в ходе битвы при Фермопилах, были невинно покалеченные, в частности солдат, некстати вылезший из-под кровати, попал лицом прямо под мой сапог. Нос его покривился. Была ночь. Гнев мой был ужасен. Попреки уставу, в казарме не было даже дневального. Все мои военные строители выбежали из казармы и прятались, кто где. Я поймал себя на мысли, а вот если бы это всё было снято на плёнку, и этот первобытный барак, и туман в казарме, и эта битва, какой чудовищный, но прекрасный фильм получился бы. Потому что этого не смоделировать никакому режиссёру. Это были настоящие гладиаторские бои, не на жизнь, а на смерть.
В этот момент настигла меня и участь дознавателя. Сказать, что я стремился к этому, я не могу. В военных частях часто случались преступления, то кто-нибудь что-нибудь свиснет, то кокнут кого, и на начальных стадиях, предшествовавших открытию уголовного дела, проведением предварительного расследования занимались ротные офицеры. Эта деятельность никак не вознаграждалась, поэтому такого рода задания падали на оселков, готовых волочить армейский горб в любых условиях. Всяких там некадровых охвицеров. Я был таким оселком, если не ослом. Меня назначили дознавателем, и я должен был едва ли не каждый день спешить в Нусекву с двумя пересадками, дабы в Прокуратуре предстать пред светлые очи Капитана Пердушона. Это был молодой вихрастый рыжий тип с поросячьими глазками и бабьим смехом. Он быстренько научил меня делать допросы и правильно заполнять протоколы. Сам он не любил заниматься рутинной работой и брезговал ею, стараясь переложить всё на своих бесплатных помощников. С виду он был похож на дядюшку Римуса, присосавшегося к смоляному чучелку.
Первым делом, в котором я участвовал, было дело старшего лейтенанта Парацетамолова. Этот не в меру свирепый командир роты уважением у своих военных строителей не пользовался, и в роте созрел план покушения на старшего лейтенанта. В те дни часто гасло электрическое освещение, и его рота, находившаяся в другой части, но в том же болоте, что и я, погружалась в абсолютную темноту. План покушения был прост, как правда. Когда Парацетамолов будет подходить к роте, в ней выключится свет и два солдата, стоя на стульях с разных сторон от входа нанесут ему по голове удар перевёрнутой табуреткой. Почти так и случилось. Когда он был на подходе к роте, погас свет, и он уже собирался войти, когда его опередил солдат. В тёмном предбаннике раздался грохот, крик, потом включился свет, и все увидели поверженное тело военного строителя и изрядно перетрухнувшего, но целого командира. Пердушон послал меня допрашивать солдат этой революционной роты. Потом отловили якобы организаторов покушения. и я срочно должен был лететь на родину провинившихся, на восток. В нагрузку мне было дано указание допросить родственников корейца Алексея Агая, бывшего дезертиром три дня.
В аэропорту я был свидетелем страшной сцены. Куча голосивших людей, мужчин и женщин провожала молоденького лётчика. Он был взвинчен и пьян. Он подошёл ко мне, попросил сигарету и сказал:
– Я из Адгана. Был в отпуске и сдуру ума матери рассказал, как нас лупят над ущельями. Из четырёх моих друзей я один остался! А теперь еду туда опять, к смерти! Наверно, не вернусь оттуда! Будь здоров!
– И ты тоже, брат! Будь!
Я попытался его успокоить, утешить, но не смог. Его лицо морщилось, и было всё – в мелких трещинах и морщинах. А ведь это был совсем молоденький парень. В мире нет справедливости, но есть судьба. И от неё никуда не уйдёшь!
В Самуркенд самолёт прилетел глубокой ночью, и я с трудом обнаружил военную гостиницу. В комнате на панцирных кроватях жило восемь человек.
Утром я вышел на солнечную улицу и спросил у человека в халате, где тут Серый Дом. Там я должен был получить ихние бланки для допросов. Он замахал руками:
– Нэльзя так говорить! Нэльзя!
– Что нельзя? – спросил я, но он уже испарился вместе со своим кувшином и волшебной лампой.
Город расстилался на огромные расстояния. Это была гигантская деревня, по наущению или в гордыне названная городом.
С вожделенными бланками я нашёл дом Агаев. Это было одноэтажное строение с внутренним двором, сплошь уставленным мешками с чесноком – вечный бизнес трудолюбивых корейцев. Это были очень хорошие и честные люди. Я составил протокол, спросил, как мне говорили о детстве Алексея, здоровье, был ли в психиатрической лечебнице?
– Что же нам делать? – спросил его отец, – Позор-то какой!
Я ему честно сказал, что я всего лишь собираю справки и что если ничего не предпринимать, ему дадут года три. Все родители ездят в прокуратуру, в Нусекву и дают там взятки. Не дашь – посадят!
Он замотал головой:
– Нет, нет, нет! Никогда! Мы честные люди! Пусть получит, что заслужил!
Я горестно попрощался с этой семьёй, брат Алексея подбросил меня к вокзалу и я повторил ему то же самое насчёт продажной Нусеквы и растленной прокуратуры.
Алексею Агаю дали три года на зоне.
На вокзале я залез в раздолбанный автобус и поехал в Кеттыкоргон.
Часа четыре автобус блуждал по выжженым полям и пыльным дорогам. Шофёр брал дополнительные деньги и за это оказывал дополнительные услуги – заезжал в какие-то дальние деревни с полями, забитыми гигантскими арбузами и дынями. Восток дело тонкое, но гадкое!
Кеттыкоргон был старый удручённый посёлок. Бедный и забытый богом. Люди здесь были одеты в какие-то обноски, многие ходили в сапогах, как в годы войны.
На улице перед мужиком в фартуке дымилась огромная кастрюля с пловом. Пахло пловом и железной дорогой.
На смежной улице перед столом с чашкой плова сидел жирный милиционер с невероятными ляжками. Увидев машину, он начинал чмокать и натягивал верёвку с флажками. Осведомлённые водители бежали к нему, на ходу вынимая деньги из карманов. От взяток непонятно за что не избавлялись ни мужчины, ни женщины, ни дети. Нравы здесь были далеко не европейские. Я тогда и думать не мог, что пройдёт время и вся эта гадость обрушится на мою родину и смоет её.
На станции сидели пыльные публичные девушки и лузгали семечки. Участь этих падших созданий на востоке невероятна.
В Кеттыкоргоне находился сумасшедший дом, и я провёл в нём львиную часть дня, разговаривая с главврачом и заполняя бумаги на своих несчастных клиентов. Территория этого учреждения была грандиозна, от корпуса к корпусу нужно было идти по каменным дорожкам минут десять. Медициной там и не пахло, но зелёный парк при лечебнице был прекрасен. Это был самый настоящий парк, с деревьями в обхват, с огромными клумбами, кустами жасмина, и самое главное – с огромными расстояниями.
Я не мог сделать все дела за один день и вынужден был по совету главврача поселиться в гостинице «Салем», единственной в городе.
Этот самый «Салем» представлял из себя каравансарай с широким неосвещённым коридором внутри и огромными дверями бо бокам коридора. Света в гостинице не было, в коридоре было глаз коли, и я с трудом отыскал свою дверь и койку, где тут же разделся в темноте и стал засыпать. Но не суждено мне было заснуть. Около входа раздались дикие крики и звуки отчаянной борьбы. Я натянул галифе, всунул ноги в сапоги и выскочил из гостиницы. На порожках лежал избитый донельзя человек. Двое уже отъезжали на чёрной машине. Простые на таких не ездят. Он прошептал: «Я журналист. Вёз бумаги, разоблачающие… Помогите мне!»
Как я мог ему помочь?!
Он не успел договорить, потому что из-за угла выкатилась машина с полицейскими, которые, оттеснив меня, ударили его ещё несколько раз и, обвинив в дебоше, забросили в воронок. Машина уехала.
В смятенных чувствах я вернулся в номер. Передо мной прошла расправа, смысла которой я тогда не понимал, но понял позднее. В комнате негромко перешёптывались двое приезжих.
Весь следующий день и вечер я бегал по городу, стараясь забыть происшедшее минувшим вечером.
Глубокой ночью я выехал из городка на тепловозе.
Десять дней в солнечной бананово-тыквенной республике подходили к концу.
Билеты до Нусеквы в аэропорту по военному предписанию достать не удалось, мне кажется, всё это было пущено из-под полы.
Пришлось брать билет на поезд.
Ехали назад трое суток, кланяясь всем столбам, сначала через пустыню с барханами и редкими юртами, потом через зачумлённые посёлки. Один раз машинист остановил поезд и вылез около какой-то юрты. Он пошёл в юрту и около часа пил там чай. Это был не поезд, а вагончики из Диснейленда. Вместе со мной в номере ехал отставной генерал с женой, который каждые пять минут устраивал истерики и требовал к себе внимания и почёта от проводниц и официантов в вагоне-ресторане. И генерал, и его жена были необъятны. Утром их опухшие лица я с трудом идентифицировал, как человеческие. Они приставали ко мне с какими-то идиотскими распросами, переглядывались и улыбались, причмокивая.
Нусеква была такой же. Её въедливую пыль и уродство не проймёт ничто на свете. Выйдя из электрички, я пересел на автобус, и серая бетонная дорога замелькала у меня перед глазами.
Вернувшись в своё ужасающее общежитие, я заснул столь крепким сном, что проснулся только через сутки.
………………………………………………………………………………
История с Недоношенным и Ходжой послужила фундаментом для моих весьма натянутых отношений с другими военными строителями. Она испортилась окончательно, когда, будучи дознавателем, я отказался от взятки в пять тысяч гренцыпулеров – чудовищной цифры по тем временам. Однажды, когда я одиноко шёл вдоль общежития, дабы вынести ведро с мусором, от тёмной торцовой стены отделилась фигура, и я узнал коренастого Увара Умдарбежбужбешврежькралиева. Он поздоровался и сказал, что хочет поговорить со мной. После чего он сказал, что дело, заведённое на Гостоева, несправедливое, он поднял руки на офицера случайно, и если оно будет раскручено, хороший, но чересчур горячий парень сядет в тюрьму ни за что ни про что. Вах-вах-вах, таварсчь лтнант!
– Он ударил офицера! – сказал я, – И извинений ни у кого просить по-моему не собирается!
– Да! – сморщившись, как лимон, подтвердил Умдарбежбужбешврежькралиев. – но он хороший человек!… Мы знаем, что вы тоже в глубине души хороший человек… Хоть и идеалист.
И он потупился и покраснел всей своей медной рожей.
– Вот ты какие слова знаешь, плут! – сказал я ему и насторожился, – И что тебе нужно от меня?
– Да как! Вы собирали справки на Гостоева, как дознаватель, если бы эти протоколы, справки и всё остальное сгорело бы или пропало, было бы очень хорошо. А у вас было бы в кармане пять тысяч имперских гренцыпуллеров!.. Это – новая машина!
В его руке веером разошлась пачка денег, вынутая из-за спины.
Пять тысяч гренцыпулеров в качестве взятки, вручаемые мне на помойке позади моей общаги – это было в высшей степени оригинально! Я был польщён, они наконец оценили меня! Как я его не убил, я не знаю. У меня к тому времени мозг воспламенялся сразу, а кулаки не надо было уже упрашивать, чтобы они пошли в ход.
Когда я уходил, он с отвращением сказал мне в спину: «Небожитель! У нас в горах таких называют «Идеалистами».
– Не твоё чурбанье дело! – сказал я и затопал ногами. Он побежал.
И с не меньшим омерзением подумал: «Какие слова знает, сука продажная! „Небожитель“… „Идеалист“. Образованный, сука!»
Я не взял эту взятку, но судя по тому, что Гостоева в суде оправдали и признали дураком с дальнейшей комиссацией, кто-то эту взятку взял. Скорее всего это были врачи из медкомиссии. Алчность этих слуг Бога Здоровья общеизвестна и в рекомендациях не нуждается. В моём государстве коррупция уже правила бал, а я, как наивный энтузиаст упрямо не хотел этого замечать. То, что мне предлагали взятку в пять тысяч дубовых гренцыпуллеров, а я не взял, через день знали все в части.
Восточная ментальность не смогла переварить такого безумия, и меня стали бояться пуще огня. На востоке человек, не берущий взяток – или умалишённый, или небожитель-идеалист, хотя для них это одно и то же. Но это для них страшный человек, потому что этим он перечёркивает всю их хитрую философию.
На следующий день у командира части было совещание, и в мой адрес ничего не было сказано. Громы и молнии летели в адрес других – в части опять украли огнетушитель.
Строго к полудню все роты построились у своих казарм и строевым шагом проследовали в соседнюю часть, где готовилась пропагандистская экзекуция провинившихся военных строителей. К этой акции политические органы готовились загодя. Они придавали ей особое значение, как средству запугивания и воспитания.
Огромная квадратная площадь со стоявшей в центре наскоро сколоченной не то плахой, не то платформой, была уже запружена гомонившим личным составом. Пахло Достоевским. Около плахи суетились несколько человек с автоматами. Рядом стоял автобус с затенёнными окнами. Там сидели главные иезуиты. Под ударами солдатских копыт в воздух поднималась едкая пыль. Звучали песни. Всё очень напоминало какую-нибудь картину бессмертного Верещагина или на худой конец сухопутного Айвазовского.
Между тем представление началось. С короткой, но крайне непонятной и оттого эмоциональной речью выступил какой-то толстый хрен, возвестивший о цели собрания. Он рубил воздух кулаками и размахивал руками с приговорами. Хотя он путал склонения со спряжениями, смысл его инсинуаций был понятен почти всем.
«У нас, ёпть, есть не только добросовестных солдатов, ёпть, – возвестил он, – не только воины, нах, но и разного видов преступника, …, попирающие, бла, святые армейское законы, нах, и бросающая тень на обороноспособности нашей, ёпть, любимех родинов, нашей, в общем, отчизны. Это преступники, нах, и они сейчас публично так будет лишено воинских звания и отправлены в не столь отдалённых местов для, ёпть, заключения так! Пусть все остальное увидят тех и ужаснутся, нах, их судьбу! Вывести преступников и зачитывоваать, ёптьбланах………………………., приговоров!»
Двое краснопогонников вывели какого-то зачуханного военного строителя. Задроченный – вот самый комплиментарный эпитет, который ему можно было дать. Худая шея торчала из грязного ворота без подворотничка. Глаза у него слезились. В них застыло выражение затравленного животного. Зачитали приговор. Ему дали три года заключения в колонии. Краснопогонники аффектированными жестами сорвали у солдата тряпочки с плеч и увели со связанными руками в пазик. Дальше пошло, как по маслу. Осуждённые были мелкие, дохленькие и растерянные. Они не оказывали никакого сопротивления жестокой длани, повергшей их в грязь. Испортил все под занавес солдат – этнический немец. Когда зачитали приговор, он гордо поднял голову и сам с треском выдрал погоны с плеч, после чего со злобой растоптал сапогами. Лицо его стало красным от гнева и бессилия. Его тоже увели.
На этом просветительная и воспитательная акции закончились и подгоняемые прапорщиками, военные строители потянулись в свои части. Признаюсь честно, общая картина парада и разоблачения грешников произвела на меня тягостное впечатление. Мне почему-то вспомнился Достоевский и его разжалование. Правда, времена были другие, шпаг уже не было, хотя ломать пока было что. До сих пор передо мной стоит безликое солдатское каре и немец, брезгливо срывающий уже ненужные погоны.
На крыльце штаба я перезнакомился со всеми прапорщиками и даже, как оказалось впоследствии, стал объектом их экономических диверсий. Старшина Бордин, старшина Крошкин и старший прапорщик Малоев буквально затащили меня играть в «Преферанс». Три бутылки водки служили неплохим аккомпаниментом готовящемуся торжеству. Я до того никогда в преферанс не играл и мизерная ставка в четыре копейки за вист, при оговоренных шести часах игры меня испугать не могла. Я судил по тому, что в «Дурака» за шесть часов можно при очень большом невезении проиграть рубля три, не больше. Подумаешь там, четыре копейки вист, какая чепуха! Подумаешь, «Преферанс»? Прорвёмся, какие наши годы!
Эти тоже пытались меня опустить, только в финансах!
Игра началась. Я держал карты забинтованной рукой и иногда морщился от боли. По мере того, как я стал прозревать, в какую передрягу влип, ужас всё сильнее овладевал мной. Ни зная никаких тонкостей, а иногда и правил, витиеватой игры, при трёх кровожадных партнёрах, объединённых общим желанием пустить кровь моему кошельку, я должен был проявить стойкость и держался испытанной тактики. Принципы «Дурака» я распространил на «Преферанс» и всегда заказывал на взятку меньше, чем мог взять наверняка. Как ни странно, это принесло свои результаты. Я выиграл сто восемьдесят гренцыпулеров. Это был подвиг. Я потерял уважение моих скрежещущих зубами партнёров, которые имели при этом весьма плачевный вид, но зато понял, с кем я имею дело в лице этих патриотичных прапорщиков. Мои партнёры имели ужасный вид: злоба так и сверкала в их глазах. Я дал себе слово больше никогда, нигде и ни при каких обстоятельствах в преферанс больше на деньги не играть. Этой клятве я верен и по сию пору. Все другие клятвы с тех пор померкли или прекратили существование.
Нравы в военном городке отличались отменной патриархальностью. Кастелянши общежитий жили попеременно со всеми солдатами. Сотрудницы столовой были чрезвычайно любвеобильны также, отдавая предпочтение военным. Дух ожидания и реализации запретной любви так и реял над бараками, толкая даже очень стойкие организмы в лапы Бахуса и Морфея.
Только я успел устроиться, выпил водки с тощим комсоргом, с которым только что познакомился, как за дощатой стеной раздался грохот и дикие вопли. Я, честно говоря, сначала подумал, что начался солдатский бунт. Жизнь у солдат, думаю, понятно какая, вот они и взбунтовались. И идут нас убивать табуретками и вешалками. Оделся я, вышел на крыльцо. А там солдаты в темноте топают кривыми ногами и орут, что есть мочи. А прапор пьяный их наяривает и в тонус вводит. Оказалось – вечерняя прогулка. Ну, думаю, что за идиот перед сном заставил людей топать ногами и орать во всю глотку. Кретины какие! Нет, здесь не соскучишься, не дадут! Это не армия, а сумасшедший дом! Так оно и оказалось.
Тот, кто хоть раз был в стройбате, прекрасно знает, какого рода контингент поставляли военные комиссариаты в эти войска. Сюда шли все отбракованные, слегка и сильно сумасшедшие, заключённые тюрем, а также юные алкоголики и наркоманы, не проходившие в строевые дивизии ни под каким видом.
Распорядок в части был железный. Страшный подъём в шесть утра и получасовые отчаянные метания опухшего личного состава по кубрикам. Умывание, которое чаще заменялось сморканием. Подъём был особенно ужасен зимой. Щитовые казармы были ветхи и худы, в холодные Сан Репские ночи температура в них редко когда превышала пять градусов тепла. Само собой разумеется, кое-как отогревшиеся под матрасами, к утру военные строители не имели сил вылезти из-под одеял и матрасов, и оттягивали этот страшный момент, как только могли. Когда офицерский состав умудрялся приподнять солдат, с тощих одеял верхних ярусов кроватей летели жирные вши.
После завтрака, который проводился в полвосьмого, колонна прямо с развода отправлялась на объекты по бетонной дороге, причудливо петлявшей между сосен. Метров через триста строй распадался и превращался в процессию пленных нищих, которые одиноко или парами медленно брели к своей трудовой Голгофе.
Часть строителей занимались кладкой, часть сваркой, часть была монтажниками или бетонщиками. Присутствующий на сварке мог быть удивлён: обваривавшего арматуру в колодце солдата опускали в шахту на верёвке и давали инструкцию – теряя сознание от недостатка воздуха, он должен был дёрнуть за верёвку, после чего его поднимали. Никакие маски при аргоновой сварке предусмотрены не были. Не думаю, что такие опыты продлили жизнь солдат, вынужденных участвовать в таких развлечениях..
В час дня был обед. Он продолжался час, после чего военные строители снова строились и отбывали восвояси. После обеда я проверял их наличие на многочисленных объектах, закрывая глаза на отсутствовавших – всё равно отловить и пересчитать эту ораву на территории несколько десятков квадратных километров было совершенно нереально.
Состояние личного состава было плачевным. Многие болели болотными болезнями – нарывами на ногах, язвами, психические расстройства тоже были не редкостью. Были случаи побегов и самоубийств. Были и ещё более трагические случаи. Один солдат, дабы быть комиссованным, решил симулировать самоубийство. Он привязал верёвку, встал на табурет и наказал своему другу, как только он оттолкнёт табурет, снять его с верёвки. Сам он для придания всему видимости находился в метрах пяти. Когда потенциальный самоубийца оттолкнул табурет, дневальный бросился к нему, но споткнулся и упал. Пока он вставал с пола, прошло несколько секунд, и его друг был уже мёртв.
В нашей части тоже случалось нечто подобное. Люди болели и гибли.
Куданазаров был жёлт, стар и похож на 70-летнего старика, а не на 19-летнего солдата. Хотя он был из другой роты, а посему никакого отношения ко мне как бы не имел, он всё время жаловался мне на больную печень, и я несколько раз по согласованию с его ротным начальством сердобольно отвозил его по собственной инициативе в госпиталь. Там его обследовали и написали, что он здоров и к службе годен, как штык. Через два дня, 31 числа, под Новый Год, он умер.
Был декабрь, и леденящая чёрная ночь стояла над тихой частью. В ротах шла гульба. Такие же невыносимо яркие звёзды горели над окружёнными немцами в Сталинграде много лет назад. В тот день я был дежурным по части и должен был отдать первые распоряжения. Вечером привезли гроб. Куданазарова положили в домовину, установленную на две табуретки в клубе части. Клуб был неотапливаемый. Завклубом был Назарчук. Это был коренастый крепыш с побитым оспой лицом и хитроватыми манерами.
В пять утра, когда уже надо было готовить дневальных к подъёму ротного состава, я стал разыскивать Назарчука, но его нигде не было. Открыв амбарную дверь клуба, я вошёл внутрь и громко крикнул: «Назарчук!»
В гробу кто-то зашевелился, и крышка приподнялась. Назарчук использовал гроб в качестве спального мешка. Он выбросил из деревянного спальника холодное худое тело Куданазарова, которому тепло всё равно не было нужно. Тело лежало рядом с гробом, прикрытое тряпкой. Я вышел на воздух и стал смотреть на звёзды.
Выхожу один я на дорогу…
Средь холмов кремнистый путь блестит.
Ночь тиха. Пустыня внемлет богу
И звезда с звездою говорит…
Лейтенант Зотов сопровождал тело на родину и вернулся с рассказами об ужасающей жизни горцев. Там не знали ни простыней, ни подушек. Там была страшная нищета, в этих селениях. Люди не знали ни врачей, ни законов.
А здесь, в военном городке гнили люди, отпавшие от столиц и мира.