Глава 3. Город Сблызнов в утреннем свете
Видел ли кто, поколесивший по сей благословенной стране, город лучше, чище и милее города Сблызнова? А увидев, понимал ли, куда он попал? Хорош, хорош-таки город Сблызнов со своими кривыми грязными улочками, жуть, домами, набросанными как попало будто расшалившимся пьяным младенцем на ровной, как сковородка, местности. Всё здесь причудливо и непредсказуемо, как сам характер народа, его населяющего. Кому повезло родиться здесь, тот любит, чего греха таить, свой город и почитает за честь быть его гражданином со всеми втекающими сюда предпосылками, вытекающими отсюда последствиями и немногими странными привилегиями. Особенно хорош Сблызнов летним вечером, когда осядет едкая пыль, поднимаемая загадочными грозными механизмами на его улицах в часы делового снования торгового и праздношатающегося люда, и в свете гаснущего и уходящего дня на его лицо ложится выражение удовлетворения и довольства. «Мы хорошо поработали и теперь хорошо отдохнём», – как бы говорит оно нам, и мы сразу и навсегда уверяемся в истинности и неоспоримости этого выражения. Сразу потянет дымком из самоварных труб, печами – народ садится за вполне законную трапезу, осади на плитуар!
Хорош, хорош-таки был Сблызнов со своими сбитенщиками, лудильщиками, кухарками и своим замызганным людом. Я не знаю ни одного человека, равнодушного к его неброской, как бы это точнее сказать, даже уродливой красоте, к его невменяемой оригинальности во всех чертах и складках. Несколько иностранных пилигримов, занесённых разными бурными ветрами сюда на протяжении двухсотлетней, славной истории Сблызнова, были столь поражены его своеобразием, что только один из них не оставил этнографических записок, в коих бы остались бесценные свидетельства и картины тамошней жизни, да и то не оставил по причине преждануременной кончины. Собранные неизвестно кем и лежащие по сю пору в специально оборудованном помещении городской бани, эти записи, по большей части изгрызанные мышами, содержат столь противоречивые сведения, что составить какую-либо более или менее полную картину жизни обитателей не представляется ныне возможным. Посланник Кардамон неизвестно по каким причинам прозябавший здесь более трёх месяцев и чудом сбежавший из Сблызнова на воздушном шаре, склеенном им из рыбьих пузырей здешних сомов, славных своими размерами, оставил впечатляющий рисунок, на котором явственно видны чёрные курные дома, разбросанные по холмам, кривоватые колокольни из пережжённого кирпича на наиболее презентабельных местах, и стены деревянной, дровяной крепости, позволяющие судить о строительном мастерстве того приснопамятного века и удалом размахе строительства сблызновчан. При этом он был настолько скрупулёзен, что изобразил даже купу чахлах берёз на фоне крепостных стен. Эти берёзы на том же месте стоят, такие же маленькие и плюгавые, что и при Кардамоне, вечная ему память. И похоже, что они даже не выросли ни на йоту за прошедшие века.
Как и все подобные города, Сблызнов был построен не для жизни в нём, но для созерцания его с дальних дистанций административными персонами, когда мелкие молопривлекательные детали не видны, а подслеповатые, выжившие из ума и часто престарелые вельможи видят только величие здешних холмов да луну поперёк неба. Жизнь напоказ, жизнь как зрелище прилепилась к образу великого города и больше от него никогда не отлеплялась, даже во времена нашествий!
История в широком смысле не является наукой, как считают многие, это скорее некое общественное искусство. Нет, скорее творчество. В ней нет цепких, неукоснительных формул, также меры и весы не постоянны и изменчивы. К каждому событию может быть миллион разных подходов и мерил. То, что изучается в школе, следовало бы называть «Хронологией», но ни в коем случае не «Историей». Что же касается истории Сан Репы и отчасти Сблызнова, то тут ситуация ещё более запутанная.
До появления на картах благословенной Сан Репы города, на его месте кучковались безнадёжные слободы, заселённые разным проходным людом или ссыльными разных мастей. Заселение происходило без всякого плана, всяк приносил своё бревно и свой гвоздь и всяк заколачивал своё бревно в свой гвоздь, не обращая ни малейшего внимания на то, что заколачивает его сосед и куда. Дружбы между поселенцами, как правило, не наблюдалось, наличествовало придирчивое завистливое признание. Тех, в ком не было природной въедливости, потихоньку выпихивали и изгоняли придирками, ночными подножками и они безропотно уходили в ночь без слов и сетований. Коренной сблызновчанин, как гордо называл себя венценосный пиит Грегори Опискин, в конце своей жизни сполна почувствовал на своей шкуре силу сблызновского остракизма, обрушившегося на него из-за сущих пустяков – откуда-то взявшейся привычке задирать голову на закате и шептать собственные нерифмованные стихи с присвистом. Его посчитали сначала чудаком, потом не своим, потом чужим, потом просто сумасшедшим, потом – опасным необъяснимым рецидивистом, потом экстремистом, потом потенциальным террористом, а потом просто изгнали, особенно не разбираясь ни с законами, каких и сами не знали, ни с кухонным общественным мнением. Как Овидий, изгнанный из Рима, скитался он долго по свету, и канул в бескрайних окрестных просторах вместе со своими никому не нужными сочинениями. Таких примеров была масса, не всем открывал своё загадочное христианское сердце неумолимый Сблызнов, не всем, и гордыни не терпел совершенно!
Как же жили здесь люди? Да как жили? Так и жили! Три века назад они стали сбегать от своей сохи и селиться поближе к скоплениям народных масс. Кто убежал, тот селился в городках, а кто не сумел убежать, тот оплакивал свою горестную судьбу и влачил жалкое существование под присмотром помещика или председателя колхоза. И хотя эти названия звучат по-разному, но по существу, и помещики, и председатели – суть одно и тоже. Раздень их догола, поставь рядом и никто не угадает, чем они отличаются, зуб даю на отсечение.
В конце концов, какая разница, по какой причине тебе не дано убежать, потому ли, что тебя сторожит помещик и урядник, или потому, что председатель и милиционер паспорт не дают. Какая разница. И вот в Сблызнове три века подряд только и делали, что беспрерывно оплакивали свою горестную судьбу. И продолжали линять в города и пристраиваться там разными путями и тропами. В результате столь мощных и непредсказуемых миграций в Сблызнове, на мизерной территории, скопилась половина населения, в то время, как остальная осталась прозябать на выселках и деревнях, раскиданных чёрт знает на какие расстояния. Жить в городе, разумеется, получше, чем жить в глухой деревне, спорить нечего. Тут тебе и телефон, и смывной бачок, и газ из конфорки, живи и радуйся, пока не подохнешь.
Все сблызновца, чувствовавшие проснувшееся уважение к себе, и расправляя новые крылья, сразу же начинали бурную трудноостановимую деятельность, и деятельность эта сводилась к обзаведению какой-нибудь лавочкой, желательно на бойком месте, с большим замком и охраной. Марс – бог торговли властвовал здесь, не давая никому покоя. Вот и всё. Радость по поводу освоения торговых площадей, впрочем довольно быстро проходила, и пальма первенства отдавалась тогда размножению и дальнейшему пестованию чад. Подрастающие поколения ничем не отличались друг от друга, разве что всё возраставшим пристрастием к употреблению крепких горячительных напитков.
Оставленный на долгие годы без попечения власть имущих, Сблызнов пребывал веками в летаргическом сне и радовался каждому немудрёному историческому чуду, случавшемуся всегда, как назло. Чудеса радовали Сблызновцев, но крайне произвольный характер чудес вселял в них каждодневное раздумье, не посылаются ли столь сомнительные чудеса в качестве наказания за мелкие уездные грехи. Попытки получить ответы на столь острые вопросы, не приветствовались местными священнослужителями, тем более, что они традиционно читали проповеди на языке, который никто не понимал.
На начальном этапе доисторической истории Сблызнова центральные власти нанесли незаживающую рану тонкой душе Сблызнова. Сблызнов, отстроенный рачительными отцами-основателями на непроходимых болотах, тогда носил название Нусеква, которое, как знает каждый младенец, произошло от двух слов, а именно «мошка», трансформировавшегося в «мушеква», и звукоподражательного «ква», не нуждающегося в расшифровке ввиду его зримо звукоподражательного характера. Раскинувшийся на болоте сосед перехватил звучное название и присвоил его себе. Несмотря на ропот Сблызновских нусековичей. Так вопреки исторической справедливости Сблызнов стал Нусеквой, а Нусеква Сблызновом.
Именно с этого времени город обзавёлся своим гербом: кувшином, из которого вытекала какая-то жижа.
Переименование городов ввиду их тогдашнего жалкого состояния не сопровождалось большими празднествами, однако двое алкоголиков в тот день упились дармовой брагой до смерти. Да по городу целый месяц скакали конные патрули в поисках очередных зачинщиков. Шло время. Проходили века. Сменялись династии фараонов. Немцы ждали Валгаллы. На торговых путях лазили шайки разбойников и шли караваны пингвинов. Шекспир пробирался в чужой лес с луком охотиться за королевскими оленями. Со стиляги сорвали штаны. Нусековский ипподром рвал бумажки. Люди лечили желудок «Пепси-Колой» и мазались бриолином. В Вене носили усики щёточкой. Паровозы гремели шатунами. Везде кипела звериная жизнь, а в это время в Сблызнове почти ничего не менялось, по крайней мере сведений об этом в уездных летописях не сохранилось совершенно. Тусклая неприхотливая жизнь диктовала свои неписаные законы. Всё было размыто и зыбко и жителям города иногда начинало казаться, что они и не живут вовсе, а видят бесконечный серый сон. Приходило и быстро уходило поколение за поколением, не осознав, кто они, откуда и зачем-таки явились на свет божий. Нет, я не буду даже упоминать о непререкаемом атрибуте Сблызновской жизни – хроническом пьянстве, ибо вы и сами прекрасно осведомлены об этой стороне Сблызновского существования. Не надо. Не надо. И без того тошно. Я лучше расскажу о тех немногих истинных чудесах, чьё влияние поколебало болотную ряску и долго служило притчей во языцех.
Однажды в Варфоносоньепском скиту монаху Ептимию явилась во сне прозрачная корова с огромным, синим пылающим выменем, с родинкой на сократовском лбу и ветвистыми оленьими рогами. Она дико мычала и била копытами в сочный дёрн. Она была прекрасна, и все считали, что она неминуемо заговорит. Толки по этому поводу свелись к тому, что такое явление должно сопровождаться невиданным урожаем, что, однако, не последовало, и на следующий год случился неурожай, ящур и засуха. Спустя десять колов времени на третьем Ахинейском соборе, так называемом Варварином, Тараторин выступил с зажигательной речью, полной предчувствий томительного конца. Он обозвал слушателей «свинорылыми муравьями» и предрёк им всем скорый и страшный конец. В тот год великое нашествие тли и жука – клешневика смутило народ и извлекло невиданное количество попов из их скитов и келий. Народ жаждал божьей защиты, хотел, чтобы монастырские дети окропили поражённые скверной поля своим тайным чудодейственным раствором и поля таким образом освободились от скверны и вредителей. Попов на поля, однако, выползло столь много, что они заполонили всё обозримое пространствои, и скорее мешали друг другу, толкаясь ягодицами, чем истребляли божественными пассами хлебную тлю. К тому же они потоптали своими бахилами гораздо больше посевов, чем была способна съесть тля.
Без худа нету зла. Отсутствие еды произвело мощное движение населения на основных дорогах. Толпы двинулись, кто куда и кто на чём. На этом, однако, видения не прекратились, а наоборот, многократно умножились. Лицезрение полуобнажённой святой Монистии стало со временем явлением чуть ли не банальным. Летающие собаки, говорящие ёжики, плачущие, или даже рыдающие глицерином иконы святого Мориска составляли костяк новых провидческих снов пастырей овец православных. Что-то неуловимое, как дуновение ветра проносилось в застоявшемся воздухе. Монахи, предавшие свои души вольному полёту фантазии и избравшие себе в качестве примера благословенного, но уже изрядно почившего в бозе Ептимия, видели теперь столь много чудесного, что иногда в их видения приходилось вмешиваться настоятелю. Это уже напоминало соревнование в причудливости ума, некий конкурс, несовместимый с характером Варсоносопьевского Скита. И настоятель это знал. Своим острым пьявочным носом он ощущал, что обилие снов хорошо, когда не переходит границ чётко очерченного здравого смысла, но когда переходит, свидетельствует о приближении смутных времён и катаклизмов. Настоятель совершенно справедливо полагал, что во всём, как в божьем промысле, так и в земных делах пристойна мера, а посему видений должно быть столько, сколько нужно для дела. Остальные видения он отвергал и отрицал, как заведомо вредные, разрушительные для общественносго духа и народного спокойствия. Знал он также, что столь бурно описываемые монахами святые видения, якобы пригрезившиеся им есть не что иное, как выдумки то ли изощрённого ума, то ли больной психики, а монахам по ночам могли присниться скорее грешные женщины, чем безгрешные ангелы.
Надо отметить, что все эти бесчисленные сметанноеды и ветхопещерники оставили по себе далеко не самую лучшую память в навсегда обиженном и одуревшем от произвола и пьянства народе.
Есть более позднее, но оттого не менее интересное свидетельство знаменитого Сблызновтинского писателя Никиты Муарова, где он приводит весьма точные и достаточно ценные факты из жизни Варфонософьевской братии, добытые им при шунтировании железными стеками стен пещер, в коих с незапамятных времён обретались монахи.
Полный решимости преуспеть в жизни, не надсадившись работой, он выстроил план, в осуществимость которого сам не верил. Он мечтал подобно Шлиману найти сокровища веков. В том, что эти сокровища есть в карстовых пещерах, он не сомневался. Но где?
Скитаясь в бесконечных коридорах, где не было солнца, господин Муаров сначала не наткнулся ни на какие свидетельства жизнедеятельности. Но потом…
Насколько можно верить этим свидетельствам, в одном укромном местечке, под густым слоем белил была обнаружена торичеллиева пустота, а в ней – две старинные гимназические тетради в линейку, банка сморщенных, поеденных жуками белых грибов, несколько ценных предметов старинного кастрюльного золота, бутылка с прокисшей винной бурдой, чёрный деревянный крест с кое-как выцарапанной на нём фигурой какого-то кривоватого, невнятного святого, и в заключение – патрон от испанского мушкета, уже тронутый медной зеленью и благородной патиной.
«Встреча Билла Клинтона и Моники Левински в Соборе Святого Петра». Они посмотрели друг на друга. Папарацци! Где папарацци?
Ни патина, ни грибы, ни даже пыльная бутылка зелёного стекла не тронули осязательного Муарова, как эти бесценные тетради. Дрожащими руками взял он полуистлевшие, хрупкие раритеты, с величайщей осторожностью раскрыл на первой страницы и поразился. Выцветшими орешковыми чернилами изящным, почти женским почерком с наклоном на странице было начертано: «Учитель Беловайский! А не пошёл бы ты…». Далее была изображена пышнотелая женщина с птицей на плече и сияла игривая клякса.
«Вот откуда у ёжика зебры растут! Вот оно как!» – воскликнул внутренне Муаров.
Вторая запись гласила: «Мадемуазель! Вы прищемили мне палец! Вы достойны осквернения! Отказ от исповеди неуместен! Раздевайтесь во имя отца и сыны и святого Мука!
Эрих фон Конетс».
Эта странная запись была трактована исследователями в том смысле, что монахи к моменту делания этой записи освоили искусство перевоплощения столь хорошо, что уже не знали, кто они сами.
Третьим объектом изучения был листок, вложенный в тетрадь отдельно:
«Откровения Отца Флориссия из Соловков».
«Велик Святой человек. Его робкие сексуальные утехи схожи скорее с оргиями францисканцев, запертых в клетках, хотя по остроте, и извращённой напряжённости далеко оставляли всё выдуманное мировыми светилами. Мог ли я осуждать его за это? Природные способности, как клеймо, выбитое навеки, и если ты рождён явно не пуританином, стоит ли печалиться, что ты не половой гигант и уже не представляешь интереса для осьмнадцатилетних…»
Но самое интересное и интригующее было на других одиночных листках, вложенных в самый конец тетради.
«О Вольдемар! Знайте! Мой муж, это бородатое чудовище, узнав из уст дуэньи, что я люблю вас, бьёт меня ключом, бьёт, мучает моё нежное тело и не даёт мне покоя! Пить! Я жажду! Мои губы потрескались и потеряли естественный цвет и форму. Они уже не вмещаются в зеркало. Я не прошу вас о помощи, потому что Вы не в силах мне помочь! Злая судьба развела нас и теперь творит надо мной свой жестокий приговор. Я говорю о высокой духовной жажде, которую только вы в силах утолить. Но захотите ли вы этого? Не отвергните ли вы бедную страдалицу, падкую на чужие клятвы? Захотите ли вы спасти меня, вашу коленопреклонённую рабыню, подвешенную на дыбу высокого чувства любви и сострадания? Молю вас, не гневайтесь на меня за моё грустное настроение. Мне плохо без вас, мой далёкий, мой лучший друг! Не грустите и вы! Вспоминайте меня, Вашу благоуханную Адель!»
Далее бумага была желта и обглодана крысами. Было и другое письмецо, в таком же духе.
«Моя надежда! Вольдемар! Знаете ли вы, как я скучаю без вас с тех пор, как прошла пора моей любви – весна! Мне хочется сделать признание, которого я не стыжусь: я хочу вас! Хочу не платонически, как было до этого, я хочу вас, как часть природы, как женщина, наделённая всеми фибрами и органами банального женского организма. Я хочу и боюсь вас одновременно. Я знаю, что вы не погубите меня, и ваше вожделение не превысит норму, какую нам завещал господь Бог! Заповедал ангел на небе! Рекомендовал мой духовник наконец! Вы должны знать, сколь жестокую борьбу я веду с вожделением! Вы должны знать! Жду весточки! Адель».
Был третий листок, по виду гораздо меньшего размера, но, по всей видимости, ещё в древности размытый горькими слезами.
«Ах, Вольдемар! Могу ли я поверить в то, что Вы больше не любите меня! Вы не замечаете меня, не обращаетесь ко мне, я не вижу в ваших прекрасных глазах ничего, что говорило бы о вашей привязанности! Моё переполненное сердце больше не может взвешивать слова. Оно жалуется и питается само собой, не видя света завтрашнего дня. Вы игнорируете мои просьбы попить, и я беспокоюсь, что стало причиной вашей холодности. Зачем это всё? Зачем? Снимите гири с моей усталой души! Возьмите меня!.. Ваша смешная одалиска».
Позади писем Адель лежал сложенный вчетверо лист какого-то требника, на котором воспалённый мужчина силился выразить свои древние мысли. Письмо Адели не обошлось без очаровательных ошибок, окончательно уверивших Вольдемара в его искренности – вместо слова «благоуханная» в одном месте стояло слово «блахоуганная».
Записи стали откровением, но их сразу же засекретили.
Не последнюю роль в открытии археологических уникумов сыграл историк Саллюстий Панночка, чьими усилиями, собственно говоря, и сдвинулись с места научные изыскания в нижних пластах. Он первым пошёл по городским начальникам с протянутой рукой и наполнил ладонь экспедиции доброхотными даяниями богатых проходимцев, уже наводнивших к тому времени Сблызнов.
Талант Паночки расцветал, убаюкиваемый мягким зуммером времён. Археологическая наука не бездействовала. В позапрошлом году, к примеру, нашли зоб звероподобного археоптерикса и плезиозада в очень хорошем состоянии. В прошлом году он нашёл важный окаменевший катях неведомого динозавра, внушительный, размером с пионэра, артефакт, подобных которому до того момента обнаружено не было, да простят мне мои читатели такие правдивые слова. Иерихонская труба пела. Когда катях транспортировали на кафедру в грузовике, Паночка ехал в кузове рядом с ним и плакал. После этого археологические бедствия Паночки закончились и началась полоса явных научных успехов и достижений. Тирада Андреевна Сольди и Береника Антропогенная, кафедральные нимфы, музы археологии, встречали его, сияя. Он защитил диссертацию на соискание учьёной степени по одной отвлечённой схоластической дисциплине, стал осваивать великое ораторское искусство перед студенческой братией, в общем, не скучал.
Раскопки, проводившиеся в разное время и без особого плана в двух довольно-таки удалённых друг от друга населённых пунктах – Слоновке и Кьенарове, не блистая внешним решпектом, всегда давали поразительные результаты. В Слоновке годами выкапывали целые груды костей, как волосистых мамонтов вида Mamontinus Moshoncus, так и двуногих существ, отдалённо смахивавших на классических неандертальцев. Идентификация костей была сильно замедлена и затруднена, поскольку чрезвычайно ценные человеческие и слоновьи кости были сильно разбавлены костями куриными.
Вероятно, это были остатки древних охотников, павших в неравной борьбе с гигантскими хищными млекопитающимися. Костей было столь много, что раскопки иногда прекращались с тем, чтобы изыскать возможности разместить нарытое в музеи. Центральный этнографический музеи, и так переполненный всякого рода экспонатами и артефактами, уже давно прекратил приём костей, и большие окаменелые брёвна размещались в детских садах и яслях, вселяя ужас в младенцев. Потом и там их отказались принимать, полагая, что их место – на фабрике костной муки. Археологи обиделись и ушли восвояси.
Появлению археологов на Кьенаровом холму город Сблызнов был обязан строительству административного небоскрёба вблизи университета. Здесь гигантский экскаватор, работавший на гусеничном ходу, однажды поскользнулся на чернозёмной размазне и плюхнулся с холма, раздавив ветхий сарай ковшом. При дотошном допросе и раскопках под грудой гнилых досок были обнаружены среди ржавого железа штык неизвестного орудия, деревянная соха и истлевшая каска, послужившая причиной многих споров.
По виду каска напоминала те, в каких французские лягушатники ходили в бой на немцев в битве при Марне, но чем-то от них отличалась. По духу это была обычная пожарная каска. По смыслу это был большой железный горшок, тронутый ржавчиной. Выглядел он на троечку. Пахло из него тоже не очень вкусно. Сославшись на второй стих Екклезиаста, университетские умы признали горшок каской и освятили её французское происхождение.
По мнению других, не менее авторитетных экспертов, её носил румынский солдат, отсиживавшийся на холме в ходе следующей войны. Так ли это было или не так, мы уже никогда не узнаем, потому как обнаружить ни стойких лягушатников, ни румын, столь скверно прикрывавших фланги тевтонов в ходе окружения Чиржопского котла, не удалось. Котёл, одно из любимейших слов местных историков, всё же был. Наступавшие тевтоны, дезориентированные бескрайним, лишённым всяких опознавательных знаков местами, трое суток бродили по степи, теряя бесценное время, и отчасти увязли по своей вине в болоте, из которого еле выбрались. Их трёхдневное сидение в болоте местные историографы и обозвали «Котлом»
Все исторические пласты лежали здесь столь плотно и были столь перемешаны, что углублённым в них исследователям иногда начинало казаться, что они находятся почти в Риме, где каждый сантиметр напичкан святынями, и что сама История разверзает перед ними свои орлиные крыла.
Конечно, исследовать всё это было довольно-таки затруднительно, учитывая сложности, с какими сталкивался всякий, вознамерившийся найти обрубленные исторические концы. Находили иногда, к примеру, головные уборы наполеоновской гвардии, хотя, как будто до этих краёв она не доходила в силу плохих дорог и крайней удалённости от тогдашнего театра боевых действий, а потом оказывалось, что это ветхий реквизит детского театра, выброшенный на помойку. Археолог Паноночка, прославленный найденным им фрагментом челюсти человекоподобного существа, долгие годы исследовал его, так и не придя к однозначному выводу, кому принадлежат эти гигантские зубы: античному неандертальцу или служилому казаку из части напротив. Паноночке всегда круто везло на разные артефакты, про которые трудно было сказать что-либо определённое и верное на все сто процентов.
Вообще же количество нашествий на эту территорию подсчёту не поддавалось и, начиная с приснопамятных времён, тут побывало столько завоевателей, сколько песчинок находится в куче песка. Видимая ли лёгкость покорения столь лакомых территорий, расхлябанность ли и добродушие населения, какие-то другие факторы, нам неизвестные, поощряли полчища иноземцев вторгаться на эту территорию, кто знает, кто знает. Да только по этой земле прошло столько людей разного рода-племени, что его иноземцы стали в насмешку величать «Республикой Проходного Двора». Здесь в своё время, разумеется, столовался и свирепый Батый, в иных странах изображаемый ныне рождественским дедушкой с ласковыми глазами, многие его потомки также считали за честь нанести матримониальные визиты к мирным прыгунам, в более поздние времена шастали французские лазутчики, потом прошли гусиным шагом орды немецких тевтонов. Ощущение постоянного присутствия врага витало в воздухе постоянно и не было такого времени, когда бы местные соглядатаи не мечтали выловить хоть одного шпиона. Выловить своего шпиона, шпиончика, шпионишку – это всё равно, что поймать белугу в местном пруду – великое чудо.
Получилось как-то само-собой, что народец здесь селился по большей части ушлый, пришлый, слабо тронутый перлами цивилизации и чистотой моральных императивов. Хазарские ли влияния, долгое ли мыканье по ссылкам, нищета ли иль бесправие, какие-то другие причины – так или иначе всё это человеческое богатство складывалось в дикий, непобедимый в своей глупости и темноте сблызновский характер! Но только ли этим был вымуштрован величественный Сблызновский характер, только ли в этом его крепкие корни – кто знает!? Ведь говорят философы и физики, что даже излучение земли иной раз так формообразует поведение людей, что только диву можно даваться! Не было ли тут таких природных воздействий? Не нашлось ли тут места для особых, болезненных вспучиваний космоса, колебаний мирового эфира, о которых предупреждал австриец Марк Лист в своём труде «Население и Волны Земли»? Народ Сблызнова! Его мятущаяся душа не могла долго выдерживать ни языческой весёлости и свободы, ни христианского смирения, аскезы и тарабарщины, ни наносного порядка и чиноустроительства, ни бешеного порыва к светлому будущему, нет, ничего не мог выносить он долго и всё сбрасывал со своих плеч без всякого сожаления. Претерпевая долго, в один прекрасный день подымался он с диким криком и крушил с великим тщанием. Сокрушение при этом было полное, всестороннее и не терпящее исключений. Народец этот не терпел ясности в законах, его привлекала импрессионистическая расплывчатость частных указов и рескриптов, но и их он умудрялся обходить так, как вода обходит камни.
Благоустройство не так волновало обитателей Сблызнова, как дух мятежной свободы. Частные возмущения и общественные бунты раз за разом через небольшие промежутки времени прокатывались по акватории, оставляя после себя руины и плодородный пепел. Житель Сблызнова никогда не терпел хороших мостовых, телефонных будок, газировальных автоматов, красных линий домов, чужих дач и взламывал, опрокидывал, отвинчивал и кромсал, рубил и громил. Во времена военного зуда и флотовой лихорадки количество украденного и сожжённого в Сблызнове добра было столь велико, что сам царь приехал сюда и даже, как говорят, переломил местному голове челюсть подковой своего пегого скакуна по кличке Экстремист. Никакая полиция не могла веками справиться с муравьиной вредительской деятельностью народа, проистекавшей из его забитости и характера, не говоря уже о пропавших втуне бесчисленных проповедях, направленных против разбойничьего направления мыслей граждан Сблызнова. Отдельные благородные натуры, неизвестно как уцелевшие в общественной каше и не утратившие боевого проповеднического пыла, поднимали свой голос в борьбе с ночным мраком здешних нравов, но их можно было перечесть по пальцам, да и они сами не рисковали появляться со словом божьим в некоторых местах. Да и говорили они на каком-то странном птичьм языке, и их почти никто не понимал. Население древнего Сблызнова, Сблызновяне, надо признаться, терпело их с большим трудом и изводило не прямыми и ясными действиями, но прищуренным взглядом. Про себя таких отщепенцев и борцов за чистоту прозывали «Гуманонами» и как-то получалось само собой, что они, покуралесив с запретным либерализмом или поэтическими вольностями, вдруг падали с крыш, заглядевшись на звёзды, травились колбасой или отравленной водкой, или с волхвованиями и проклятиями уезжали навсегда в дальние края. Умер, покинутый даже собственной роднёй больной поэт Огурцов, только ощутивший божественные крылья за спиной, погиб ссыльный Голдфарб, ушёл непринятый Платангов, многих канувших никто никогда уже не узнает. Столь фантастическое сообщество всегда было гробовой ямой для местных талантов, умудрившихся взойти над иссохшей почвой, как они появлялись – это загадка, но как они умудрялись иногда уцелевать годами – это самое настоящее чудо. Всем оттоптавший уши пиит-прасол Кельецов, недавно где-то откопанный мэтр Блатанов, ссыльный, недавно вытащенный на свет божий пиит Зепа Монтельфуг – это лишь надводная часть интеллектуального айсберга, который ждёт своих исследователей, как сказал со значением критик Моторный, прославленный такого рода раскопками и инсинуациями. Сколько незнаемых миру талантов, сколько неведомых правдоискателей покоится под кривыми камнями Сблызновских плитуаров, осмеянные и отверженные. Об этом никто не знает и никогда не узнает. О последних жители, правда, иногда сожалели, ибо знали, что человек, единожды вдохнувший кислого воздуха Сблызнова, никогда и нигде больше не сможет угнездиться, столь волшебный дух всегда витал над этими библейскими местами. Тем более, что человечек этот уже благополучно умер, а следовательно заслуживает некоторого вполне извинительного внимания. Откапывание всеми забытых талантов в иные времена становилось почти что профессией, иногда принимая гротескные и неописуемые формы.
Однажды вездесущий исследователь Моторный перегнул палку и откопал где-то совсем уж фантастическую версию. Она заключалась в том, что последний Сан Репейный царь Пикколо якобы не был продырявлен пулей в таёжном болоте, а сбежал по слягам и былкам в сущую окрестность Сблызнова, где зацепился за овин и доживал долгие годы, задрапированный под косноязычного стрелочника Матовой Слободки Василия Силыча Дронова, просветителя пионэров. На старости лет якобы он удостоился особой чести встречаться и с более высокопоставленными людьми, которые придирчиво вглядывались в рубленые черты Василия Силыча, пытаясь найти в них сходство с добрым Пикколо Вторым. Потом он куда-то уехал, или делся – этого никто не знает Последнее нововведение пришло, впрочем, совсем в недавние времена, ибо в былые в Сблызнове нельзя было съехать на соседнюю улицу без высочайшего соизволения властей придержащих, не то, что уехать по своей воле куда глаза глядят.
В отпетые времена изобилия царей-самозванцев мещане, уставшие разбираться в легитимности своих неразумных господ и чувствуя растущую угрозу своему существованию, подавались в Затонские Камышики, где вдали от налоговых мытарей и полицейских дубин, как-то умудрялись устраивать свою жизнь и промышляли рэкетом, разбоем, радикальной контробандой и просвещённым альфонсизмом, и обретя свободу, вдруг становились изобретательными и ловкими прощелыгами с налётом даже какого-то наивного аристократизма. Одно только можно добавить к этому: понятие свободы, почёрпнутое в Плавнях и Камышиках, были весьма своеобразными и даже, я бы сказал, специфическими, и никогда не побуждали даже мыслей о конституциях или о чём-то подобном.
Хозяйственная деятельность Сблызновцев была столь же целеустремлённой. Сколь малопродуктивной. Несмотря на обилие рынков в разных частях города, сытость продолжала оставаться преступной, и большая часть населения питалась кое-как и абы чем, и даже приворовывая недостающие витамины на общих полях, имела хрупкий и бледный вид. Острый ли континентальный климат с холодной и вьюжной зимой и жалким сереньким летом, хроническая ли леность, административный восторг или что другое подрубали корни экономических успехов и должных преобразований – кто знает? Фактом остаётся то, что отдельные годы хороших урожаев, и то, что их чудом удалось убрать, западали в память горожан настолько крепко, что даже их дети, поднятые среди ночи, без запинки могли перечислить две или три таких даты. Года бесхлебиц, наводнений и голодух никто запомнить не мог, потому что они были часты и основательны.
Школы в Сблызнове радовали своим видом и славились избирательными нравами. Недоучившихся отличников в них тянули на золотые медали, а двоечников дотапливали нерадением. Можно ли назвать дух, какой побуждал учителей поступать таким образом «сословным», я не берусь судить. Да нет! Вроде бы нет! Они были в основном людьми серьёзными, эти учителя и если склонялись к подобного рода решениям, то не просто так, не с бухты Барахты же! Обычные добрые люди и сами не замечают, как отливаются в ту форму, в какую их отливает здешнее государство.
Женственная по своей природе, власть, изнеженная в безделии, невинных хлопотах и заблуждениях, изводясь на фейерверки, всегда понимала, что при всех видимых стараниях – обиходить и привести в порядок бескрайнюю перспективу Сблызнова, простёртую до тех пор, пока земля не начинала круглиться – невозможно. Посему она и холила, лелеяла и возводила свои мелкие наделы, совершенствовала их до такой степени, что некоторые фазенды Сблызновских князьков уже могли соперничать роскошью с лучшими европейскими дворами того времени. Какой-то зашитый тайный человек построил свой «Трианон» на скромную зарплату сотрудника Тайного Отдела. Такие факты не обсуждались, но вызывали удивлённое уважение у окружающих. Он решился! Как он мог? Правда, мало кому видные, они не пробуждали того духа гордости и единения, каким блистали европейские дворы в лучшие годы своего существования. Зато удалённый на задворки народ бедствовал постоянно, и прозябая, вынужден был содержать всех, и безумных чиновников, и хищных урядников, и невменяемых местных голов. Вольтерианские птицы, одно время пробиравшиеся в глубь материка с дивными воззваниями на крыльях, яиц здесь не несли, гнёзд не вили, народ им покою не давал и зёрна свободомыслия, несомые в их желудках, взрастали плохо, обихаживались кое-как, или вырывались без жалости. Как сорняки.
Как известно, Господь всегда обрушивался на гордыню и превозносил скромность. Делал ли он это осознанно и делал ли вообще – никто не знает, только известно, что именно так трактуют Господни помыслы Священные книги города Сблызнова. В городском Капище приблизительно до ХШХ хранились так называемые «Сивиллины Книги», хотя и постоянно подвергаемые сомнению и обструкции, но устоявшие…