© Виктор Казаков, 2015-06-04
© Издательство «Книга-Сефер»
Глава 1. От автора. истоки сюжета
Три события в личной жизни, почти не замеченные даже теми людьми, которых мы вправе отнести к ближайшему окружению наших героев, послужили истоком сюжета этой повести. Изложим эти события кратко в хронологическом порядке.
Событие первое. Произошло в апреле 1983 года в городе К., крупном, достаточно удаленном на юг и на запад от Москвы краевом центре.
Ясным весенним утром – ночью над городом прошел теплый дождь, и теперь в небе улыбалось рано вставшее над многоэтажками солнце – профессор К-ского университета доктор исторических наук Иван Петрович Масалов шел в центр города. Шел, как за тридцать с лишним лет привык ходить по университетским коридорам, – степенно и важно, той самой неторопливой походкой, которая появляется в человеке сама собой при достижении человеком достаточно высокого положения в обществе. Правда, в то утро профессор минутами с неудовольствием замечал стихийно возникавшее в нем желание ускорить обычный шаг, но, догадываясь о причине этого желания, он, упрекнув себя за малодушие, принципиально не менял походки.
Приглашение посетить крайком партии, полученное вчера по телефону от «инструктора отдела агитации и пропаганды Макрауцана» (так представился звонивший) смутило и обеспокоило профессора, искренне считавшего, что в столь высокой инстанции, которую ему, между прочим, ни разу до этого не удавалось посетить, он вряд ли кому-нибудь может быть интересен. Масалов был беспартийным, общественной активностью не отличался, в университете читал студентам курс истории древних тюрок… «С какой целью я им понадобился?» – по дороге в крайком спрашивал себя ученый.
«К добру это или во зло?»
Было без пяти минут десять, когда профессор все так же вальяжно и не торопясь преодолел перекресток, слева от которого, бросая огромную тень на большую площадь, возвышалось тяжелое белокаменное здание.
Предъявив милиционеру полученный в специальном окошке пропуск («похож на лотерейный билет», – мелькнуло при этом в голове профессора), Масалов вошел в лифт и, согласно обозначенному в пропуске номеру кабинета, поднялся на одиннадцатый этаж.
Инструктор Макрауцан– узкоплечий, лысоватый, в сером костюме человек – встретил профессора мелкой, судорогой пробежавшей по лицу улыбкой, встал со стула, подал свою и коротко пожал профессорскую руку, после чего предложил Масалову сесть на стул, ибо, как он выразился, у него к профессору «есть недолгий, но серьезный разговор».
Советский человек, вызванный в государственную инстанцию, серьезных разговоров в инстанции, как правило, не любит – в нем постоянно (и не зависимо от поступков, из которых складывалась биография человека) живет перманентное ощущение вины перед государством, и хотя он не задумывается над тем, откуда взялось это ощущение и в чем конкретно может заключаться его вина, он интуитивно опасается, что в «серьезном разговоре» она-то вдруг со всей очевидностью и прояснится.
Масалов осторожно сел на предложенный ему стул и огляделся. В кабинете стояли однотумбовый стол, стул, тумбочка, на тумбочке – телефон, пишущая машинка, графин с водой и стакан; паркетный пол блестел желтым лаком; за спиной инструктора на стене в тяжелой коричневой раме висел большой портрет генсека Андропова.
«Хм… ничего лишнего», – с оттенком необъяснимого (и, наверно, несправедливого) осуждения успел подумать профессор, а Макрауцан в это время открыл толстый, в кожаном переплете блокнот.
– Секретариат краевого комитета партии, – инструктор сделал многозначительную паузу, тем самым подчеркивая важность сообщаемой им информации, – решил рекомендовать к изданию серию сборников документов об истории нашего края. Мы просили бы вас, известного в стране и за рубежом ученого, возглавить работу по составлению этих книг… Вы, мы знаем, не занимаетесь современной историей, но Секретариат остановился именно на вашей кандидатуре…
Масалов тихо и незаметно вздохнул. Камешек, минуту назад давивший на сердце, кажется, стал сползать в менее чувствительные области тела.
А инструктор еще минут пять продолжал держать перед глазами толстый блокнот. Масалов краем уха слушал его речь.
– …Древности – поменьше, советский период – главным образом… Мы установили сроки… И, конечно, политическая направленность… Сейчас, когда в мире обострилась идеологическая борьба… У собранных в книгу документов – немалая сила убеждать и, стало быть, воспитывать…
Масалов, уже проработавший в разных архивах в общей сложности не один год, хорошо знал не только силу документов, которую имел в виду сидевший перед ним чиновник, но и коварство некоторых из них: вдруг обнаруженные, эти некоторые порой взрывали логику, казалось бы, безупречно обоснованной научной гипотезы и заставляли исследователя ломать голову над новой концепцией. Эти неожиданности, конечно, были интересны и даже желательны, когда исследовалась история, например, древних тюрок, но они грозили серьезными неприятностями специалисту по истории советского государства, работавшему в условиях перманентного «обострения идеологической борьбы».
Выслушав Макрауцана, профессор, мобилизовав все свое благоразумие, промолчал об этом обстоятельстве и, корректно улыбнувшись, согласился на предложение, сделанное ему по поручению Секретариата крайкома партии.
Он, конечно, догадывался, почему у крайкома именно в это время появился интерес к архивным документам и с какой целью ему поручили составлять сборники, в которых было бы чего-то поменьше, а чего-то главным образом. Экономика в стране катастрофически быстро и необратимо разваливалась. Население за едой, как в войну, выстраивалось в магазинах в длинные очереди. У людей заметно усилилась (никогда, впрочем, не исчезавшая) страсть к пьянству, а у самых умных при этом возникало еще и желание критически осмыслить «уроки Октября». Страна заметно накренялась в опасную сторону, в воздухе запахло радикальными политическими переменами, и партия всеми подпорками старалась выпрямить наметившийся крен. По команде из Москвы запускался (и не только в К.-ском крае) дополнительный идеологический механизм, в котором Масалову отводилась роль одного из его винтиков и рычажков.
…В небольшом Пушкинском парке, едва затененном молодой зеленью деревьев, Иван Петрович сел на скамейку, чтобы не торопясь обдумать только что произошедшее с ним в крайкоме.
Мысль, обеспокоившая его душу еще в ту минуту, когда инструктор Щелкунов, прощаясь, вяло жал ему руку, продолжала мучить профессора. «Надо было отказаться! Надо было…» Масалов повторял и повторял про себя эту нехитрую фразу, а в это время где-то рядом с ней шевелилась другая, обидная, мысль: «Они наверняка знали, что я не откажусь…»
Утешая воспаляющуюся совесть, Иван Петрович искал хоть какое-то оправдание своему малодушию.
«Ну, кто из моих уважаемых коллег, – через минуту слабо и неубедительно утешал он себя, – отказался бы от предложения крайкома? Академик Федорченко вызовом в крайком был бы польщен, при случае, напомнив начальству о важности полученного задания, попросил бы новую квартиру; профессор Тюленев ответил бы, как и я, лакейской улыбкой; доцент Линковский всегда был небрезглив и до мозга костей циничен… Все, кто на моем месте мог бы сказать сегодня нет, уже давно сгинули, остались только такие, как я…»
Через несколько дней Иван Петрович собрал группу ученых-историков, которым предстояло работать над сборниками по истории края. Дело было рутинным и Масалову неинтересным. По опыту своих коллег, специалистов по новейшей истории, он хорошо знал способы, с помощью которых непорочные документы, в результате нехитрых манипуляций, начинали рассказывать не то, что в них было, а то, что требовалось.
Сборники вскоре стали выходить.
В крайкоме хвалили профессора.
Событие второе. Случилось в марте 1987 года в том же городе.
За два дня до этого события Алексей Никитин, ученый, кандидат исторических наук, заместитель директора краевого архива, похоронил отца – на новом к-ском кладбище (старое, к этому времени уже плотно окруженное высокими городскими микрорайонами, давно было закрыто), рядом с умершей пять лет назад Екатериной Мироновной, матерью Алексея. Отец никогда не болел, казался здоровым и умер во сне – еще полный сил, энергии, жизнелюбия и работоспособности. Ему было всего пятьдесят девять лет.
– Вы зря удивляетесь, молодой человек, – три дня назад сказал Алексею врач в морге. – На сердце вашего отца мы насчитали восемь микро-инфарктов.
Девятым, как объяснил тот же врач, был макро-инфаркт…
Проснувшись, как всегда, в шесть утра, Никитин, не оторвав от подушки головы, включил стоявший рядом с постелью светлозеленый торшер. Комната, в которой он знал на стенах каждую трещинку и каждый бугорок, в то утро показалась чужой и холодной.
«Осиротела квартира»…
Шестиэтажный дом из белого камня-ракушечника, в котором жили Никитины, стоял в центре города. Его построили десять лет назад, когда Москва неожиданно «выделила» большие деньги на обновление краевого центра – город к тому времени обветшал настолько, что обычные капитальные ремонты уже не могли скрыть следов его нищенской старости.
Семья учителей-математиков получила тогда двухкомнатную квартиру на третьем этаже дома, а до этого жила тоже в центре города, но в «коммуналке» – ветхом особнячке, который еще до советской власти построил небогатый, но экономный парикмахер. В этом здании, уже покосившемся из-за слабого фундамента, Никитины занимали одну комнату, а в двух других жили две крикливые, уже изрядно потрепанные беспутной жизнью девицы-продавщицы гастронома и плосколицый отставной капитан, бас которого легко заглушал визгливый гвалт, который часто поднимали на общей кухне обе женщины. Соседи по «коммуналке» были людьми скандальными и даже злобными, на их лицах в любой час дня было написано желание плюнуть кому-нибудь в лицо… Возможность не встречаться с девицами и капитаном каждый день на общей кухне и у входа в общий туалет в немалой степени усилила радость Никитиных, когда они после многолетнего ожидания получили, наконец, ордер на квартиру в новом белом доме.
Из этой квартиры Алексей пошел учиться в университет (два года прожил в студенческом общежитии – «для более глубокого изучения жизни», как объяснил он родителям), сюда привел жену Галю, тоже историка, специалиста по античной истории Балкан; здесь наш герой пережил и первый в жизни, казалось, чудом не сбивший его с ног жестокий, ничем не заслуженный удар судьбы: через год после свадьбы в морозный зимний день Галя, не сумев родить, умерла.
После этой смерти молчаливее стал обычно шумный и веселый, даже порой казавшийся легкомысленным Василий Иванович…
«Может, тогда-то и началось в отце необратимое?»…
Алексей открыл верхний ящик тумбочки, взял в руки лежавшую там большую красную папку. Поверх папки на аккуратно приклеенной белой этикетке рукой отца крупно было написано: «Эпизоды жизни Василия Ивановича Никитина, записанные им собственноручно и добровольно по просьбе сына Алексея, цензурой не проверенные, а потому к печати не рекомендованные».
Алексей легко представил себе улыбку отца и сам за все последние дни, кажется, впервые улыбнулся.
История рукописи была такова. Год назад у отца с сыном зашел разговор (время от времени возникавший и до этого) о научных делах Алексея. Никитин-младший тогда только начал собирать материалы для своего нового исследования – о том, как за семьдесят лет изменили советского человека социализм и тоталитарная власть.
– А, по-моему, – сказал в том разговоре любивший по любому поводу поспорить Василий Иванович, – люди вообще не меняются. Прочти письма великих, тех, что жили не только без компьютеров, а и до велосипедов (Пушкина, например), – их волновали те же страсти, что и нас… О Пушкине некорректно? Хорошо, возьми Ветхий Завет…
Мысль была небесспорной, но Алексей возражать отцу не стал. В его голове тогда возникло, как ему показалось, интересное и полезное – в частности, для его будущего собственного сочинения – предложение:
– А напиши-ка и ты мне письма, отец. Расскажи эпизоды из своей жизни, которые тебе почему-то запомнились.
Свободного времени у Василия Ивановича было мало (работал отец в школе, преподавал, как когда-то и мать Алексея, математику, кроме этого вел какие-то кружки, организовывал олимпиады…), желания заняться литературным трудом, как он честно признался, не было вовсе. Поэтому от предложения сына он долго отказывался, но Алексей все-таки уговорил его «попробовать», и отец, сочинив первые «эпизоды», работой в конце концов увлекся.
Рукопись осталась незаконченной.
Прочитать целиком написанное отцом Алексей решил вечером после работы, а сейчас наугад достал страничку из середины папки.
«Эпизод двадцать девятый. В одиннадцать лет, Алеша, я был шахтером. Нет, под землю, конечно, не лазил, уголек добывал на поверхности и не для государства, а преследуя шкурный личный интерес. Дело было, как ты уже, наверно, посчитал, в войну, мы тогда с матерью и младшим братом сбежали от немцев, наступавших по Белоруссии, в сибирский город Киселевск, где было много угольных шахт. И возле каждой терриконы – черные пирамиды из породы, задерешь голову к вершине и мозги кружатся… Поселились мы в летнем домике одной доброй женщины. Зимой домик стал промерзать, потому что топить печку было нечем, и тогда хозяйка подсказала нам, как можно добыть топливо.
Бабушка твоя работала по двенадцать часов в сутки на швейной фабрике. И когда она была занята в ночную смену, мы с ней стали ходить к ближайшему террикону, на вершине которого днем и ночью вращались большие колеса и через короткие промежутки времени опрокидывалась вагонетка с породой. Каменные обрубки с грохотом катились вниз, потом вагонетка исчезала в черном стволе и на несколько минут наступала тишина. Это были наши шахтерские минуты! Вместе с породой вагонетка высыпала и куски добротного уголька, мы его отыскивали, кидали в мешки, а, услыхав, что наверху в очередной раз опрокинулась вагонетка, бежали в сторону, иногда при этом приходилось перепрыгивать через огромные серые валуны, со свистом накатывавшиеся прямо под ноги».
Алексей, все еще укрытый одеялом, содрогнулся, живо представив себе маленького, плохо одетого мальчика, убегающего (зимой, в сибирский мороз!) по склону террикона от летящих, как пушечные снаряды, камней. «Так закалялась сталь!»
Не хотелось верить, что отца нет, что ни один из предметов в доме, принадлежавших ему – в их числе и эту красную папку, – он теперь никогда уже не возьмет в руки…
Пропустим переживания нашего героя по поводу только что прочитанного им двадцать девятого эпизода – переживания эти, при желании, легко представит себе читатель. Тем более что и Алексей уже отложил папку отца и, все еще лежа в постели, сосредоточился на размышлениях о жизни, которая была ему понятнее и ближе.
Через семь месяцев, седьмого октября, ему исполнится тридцать восемь лет.
«В архиве женщины подарят цветы, соберут на бутылку шампанского; директор, жмот, даст тридцать восемь рублей премии (по этому поводу Никита Кнут не преминет съязвить: «за бесцельно прожитые годы», но с удовольствием станет пить водку, купленную на эти деньги). Водку будем пить в ресторане; позову друзей… сколько их осталось? о чем через семь месяцев будем вести высокие разговоры?..
Тридцать восемь лет промчались, увы, курьерским поездом, и уже недалек тот день, когда я буду жить не будущим, как велит партия, а стану вспоминать прошлое – как потрепанные жизнью и выступлениями перед молодежью ветераны войны и труда… Кое-что, может, и вспомню с надутыми от гордости щеками: диссертацию, монографию, статьи, хотя, если без лукавства, и они лживы от первой буквы до последней. Творчество, которым я горжусь, и не могло быть настоящим, потому что в основе моей «науки» лежат по крайней мере две гнилые балки: искренние заблуждения мыслителей-утопистов и циничная ложь собственных вождей…»
Еще раз подумав о своем возрасте и о том, что вера во вчерашнее, слава Богу, кажется, уходит, Алексей (не то от досады по поводу прошлого, не то собираясь с силами для еще не совсем понятного будущего), вздохнул полной грудью.
И в это время…
Может, у великих людей мысли и возникают неожиданно, как молнии на черном небе. У обычных смертных это происходит по неторопливым законам эволюции: мелкие и крупные впечатления жизни постепенно наполняют человека, никто не знает, как они внутри взаимодействуют, но от их взаимодействия и всплывает вдруг озарение: через некоторое время человек встает с постели и объявляет самому себе и окружающим, что он, наконец, решился на радикальный поворот в своей жизни… Никитин-младший в то утро «вдруг» принял подобное радикальное решение, а «мелкие и крупные впечатления», способствовавшие этому, пусть домыслят сами читатели, среди которых, наверно, найдутся еще те, кто помнит и хрущевскую «оттепель», и брежневский «застой», и горбачевскую «перестройку»:
– «Из группы Масалова надо уходить. Немедленно!»
Алексей отбросил, наконец, теплое одеяло и, довольный и взволнованный принятым решением, встал с постели.
Через два часа в архиве в специально выделенном Масалову кабинете он встретился с профессором, и они объяснились по поводу работы над документальными сборниками «История К.-ского края». В заключение трудного разговора, не переставая удивляться обнаруженной в себе смелости и глядя прямо в глаза своему бывшему учителю, Алексей объявил:
– Я беру самоотвод, Иван Петрович. Навсегда.
Событие третье. Декабрь 1990 года, деревня Теплица – недалеко от все того же краевого центра К.
Поздно вечером пенсионер Фролов, бывший директор местной деревенской школы, уже лежа в постели и еще не закрыв глаза, чтобы уснуть, неожиданно услышал свое сердце. Григорий Васильевич знал, что сердце у него, как говорила покойная жена учителя Наталья Антоновна, «уставшее», об этом напоминало случавшееся – с годами все чаще – неприятное покалывание под ложечкой, поэтому он всегда держал рядом с собой стеклянную пробирочку, наполненную мелкими белыми таблетками – нитроглицерином. Но в ту ночь пробирочка не помогла. Маленьким молоточком ювелира сердце слишком часто, будто торопясь о чем-то предупредить хозяина, продолжало стучать по маленькой наковаленке, и от этого стука, то усиливавшегося, то затухавшего, щемило под левым соском, а на висках выступили капельки пота.
Фролов жил один, детей у них с Натальей Антоновной не было.
После увиденного и пережитого – Григорию Васильевичу было семьдесят лет – Фролову казалось, что теперь ему уже ничего в жизни не страшно (в этой мысли он еще больше укрепился после долгой болезни и смерти в прошлом году Натальи Антоновны). Но в ту ночь он вдруг с удивлением обнаружил в себе одну неприятность, которой он все-таки боялся – Фролов испугался, что сон внезапно одолеет его, а молоточек, стучавший в сердце, остановится. Утром, обнаружив его мертвым, все будут удивляться… И Григорий Васильевич гнал сон, а когда, уже глубоко за полночь, стал минутами подремывать, старался и во время забытья слушать сердце.
К утру оно успокоилось. Но Фролов весь день помнил об одолевавшем его ночью страхе.
Днем он получил приглашение на семейный праздник в соседний дом, где отмечали очередной день рождения главы дома, нынешнего директора школы Петра Ивановича Камбура. Гости и хозяева – дружный педсовет школы, человек пятнадцать – хорошо знали друг друга, поэтому за столом, как только все уселись на стульях, сразу стало шумно и весело. Вспоминали достоинства именинника (как водится в таких обстоятельствах, значительно преувеличенные) и забавные школьные истории, над которыми все громко хором смеялись, потому что всем хорошо были известны и обстоятельства историй и их герои… Как водится, выпили по первой-второй, а когда хозяин в очередной раз потянулся к бутылке, Григорий Васильевич отставил свою стопку и под настойчивым напором застолья вынужден был рассказать о пережитом ночью. Человек он был деликатный, говорить о личной жизни и особенно о своем здоровье стеснялся и не любил, поэтому рассказал скороговоркой, застенчиво улыбаясь и даже покраснев от неловкости.
Фролов, повторимся, совсем не хотел в тот вечер рассказывать о своих ночных неприятностях. Но уж если сидевшие с ним за одним столом узнали об этом… Нет, нет! Григорий Васильевич вовсе не рассчитывал теперь на особое к себе внимание, он ждал лишь естественной (так ему казалось) небольшой паузы, которая отнюдь не нарушила бы общего веселья. Но… паузы не последовало – на несколько уже захмелевших лицах в ответ на рассказ Фролова не мелькнуло даже слабой тени сопереживания! Гости и хозяева продолжали улыбаться, как будто Григорий Васильевич рассказал компании забавный анекдот. Веселее прежнего, перебивая друг друга, загалдели: «Да брось ты!.. Гриша, не бери в голову!..»
Григорий Васильевич в ответ заставил себя улыбнуться, позволил до краев наполнить свою рюмку и вместе со всеми еще раз выпил за здоровье именинника.
И, действительно, ничего тогда не случилось; только на душе осел холодный туман.
Разошлись, когда было уже поздно, почти ночью.
Дома Григорий Васильевич разжег печку и, не включая свет, сел у окна своей маленькой кухоньки. Как ему ни хотелось забыть неприятный эпизод, как он ни старался думать на другую тему, эпизод во всех обидных подробностях, тесня душу, не выходил из головы.
«Нина Петровна даже хохотнула, глупенькая…»
Мысли путались, противоречили одна другой.
«Зря ты больно обиделся, люди добра хотели, подбадривали, – оправдывал коллег деликатный Григорий Васильевич, но тут же рядом другой, обиженный и уязвленный Фролов горячо возражал первому: – А меня не надо было подбадривать, мне надо было посочувствовать… Сочувствие рождается у людей в душе, оно там или есть, или его нет… Почему же у них не было? Сколько лет вместе работали, всегда выручали друг друга – и денег друг к другу ходили одалживать, и книгами, журналами делились, и коллективно строили новый дом учителям Неновым… За хлебом до райцентра на своей машине всех не один раз подбрасывал… Мелочь? – Фролов вдруг рассердился на себя, но еще больше он был сердит на своих бывших коллег: – Зачем водку пить заставляли?.. У русских принято: пей и все пройдет? Не принято! Насочиняли сами про себя тьму дурацких легенд и анекдотов…»
Где-то рядом, как в тумане, блуждала, искала выразиться словами главная мысль – о том, что в случившемся скрыт некий важный и потому особо обидный для Григория Васильевича смысл.
«Пить заставляли потому, что им так хотелось. Подумать же о моем сердце, которое чуть было не остановилось прошлой ночью, им было неинтересно».
И, наконец, из тумана выплыла главная мысль:
«Они меня уже списали…»
Будто успешно решенную задачку, Григорий Васильевич отодвинул в мыслях на второй план обидевшее его сегодня происшествие и стал вспоминать другие эпизоды из последних лет своей жизни – когда он постарел. И, думая об этих эпизодах, наговорил о людях, которые его теперь окружали, много слов, в том числе, наверно, и несправедливых.
И хотя наступившая ночь прошла без молоточков, утром Фролов встал с постели с твердо принятым решением: пора, наконец, открыть (кому – об этом еще предстояло подумать) тайну, о которой он за полвека еще никому не рассказывал.
«Надо успеть…»