I
Первый период своей литературной деятельности Писарев завершил тремя большими статьями, напечатанными в «Русском Слове» 1862 года: «Московские мыслители», «Русский Дон-Кихот» и «Бедная русская мысль». В «Московских мыслителях» Писарев подробно обозревает критический отдел «Русского Вестника» за 1861 год. Полемизируя с Катковым, он по пути обстреливает ядовитыми замечаниями Я. Грота, Лонгинова, торжественно отрекается от всякого спора с Юркевичем и не без апломба выставляет свое полное разногласие во всех литературных и общественных вопросах с солидными убеждениями ученой редакции «Русского Вестника». Сознавая себя деятельным поборником либерального принципа, ясного и понятного для всякого беспристрастного ума и без помощи широких научных или философских доказательств, Писарев с юмористическою усмешкою проводит параллель между публицистическими претензиями московского журнала и бойкими, быстрыми приемами радикального «Русского Слова», приемами, рассчитанными на чуткость передовых читателей к блестящим парадоксам и афоризмам, ко всякой ярко и пылко выраженной мысли. «Мы фантазеры, верхогляды, говоруны», восклицает Писарев с оттенком явной иронии над своими учеными противниками. «Мы, грешные, вязнем в тине и барахтаемся среди всяких нечистот, а Русский Вестник идет себе ровною дорогою и неспешною поступью пробирается к храму славы и бессмертия». Собираясь дать отчет о некоторых выдающихся статьях этого журнала, Писарев и не думает вооружаться против них серьезными аргументами. К чему возражать? Для кого возражать? Если его читатели не сочувствуют тем идеям, которые он выражал в прежних своих работах, они не пойдут с ним по одной дороге и в настоящем случае. При различии в мировоззрениях и радикально несходных взглядах на задачу русской журналистики, между ними не может оказаться ничего общего в понимании литературной деятельности Каткова. Если же читатели сочувствуют ему, то совершенно достаточно верно передать содержание, общий смысл важнейших, руководящих статей московского журнала, чтобы отчетливо выразить известное к ним отношение. Проницательные люди поймут, в чем дело.
Это – одна из самых слабых статей Писарева. Присутствуя при первых решительных схватках Каткова с «Современником», показавших силы враждующих сторон в их настоящем объеме. Писарев не сумел вмешаться в эту важную борьбу каким-нибудь значительным, серьезным заявлением, смелою и новою мыслью, увеличивающею шансы успеха на его стороне. Полемический поход Каткова на петербургских журналистов радикального лагеря был уже в полном разгаре, когда Писарев отдавал в печать свою пространную статью о «Русском Вестнике». В течение двенадцати месяцев обе партии успели обменяться самыми решительными возражениями, и разрыв «Русского Вестника» с либеральным движением общества обозначился с полною очевидностью. Удары Каткова в известную сторону сыпались беспрерывно, обнаруживая неистощимую энергию, движение страстей и сил к определенной, твердо намеченной цели. Пользуясь каждою оплошностью противника и превосходя его размерами литературного таланта, Катков все сильнее и сильнее набрасывался на главных коноводов либеральной партии, то уличая их в грубом философском невежестве, то со смехом обнаруживая все жалкое ничтожество их полемических придирок и громких, пышных фраз без серьезного, внутреннего содержания. Мы уже следили за всеми моментами этой кипучей, яркой борьбы между двумя видными журналами, борьбы, затеянной Катковым и доведенной им до конца с известным успехом. Несмотря на весь свой мятежный задор, Чернышевский не только не сразил своего храброго и искусного соперника, но, схватившись с ним на опасной для него почве философских рассуждений, сделал несколько явных промахов, осмеянных Катковым со всею яростью беспощадного полемиста. Ответы Чернышевского, показавшиеся молодому Писареву образцом литературной полемики, обнаружили только слабую сторону «Современника». О победе Чернышевского над Юркевичем и Катковым не могло быть и речи. Строго научные возражения Юркевича на статью «Современника» требовали объективного разбора, для которого у Чернышевского не хватало соответствующих знаний, уменья тонко разбираться в трудных вопросах метафизического мышления. Борьба с Катковым, проигранная на философской почве и чрезмерно запутанная ненужными излияниями и увертками Чернышевского, не могла окончиться торжеством «Современника» даже в самой ограниченной области. Не сознавая своего бессилия в вопросах философской науки, Чернышевский выступал на защиту примитивно справедливых требований русской жизни с арсеналом таких теоретических аргументов, которых нельзя было отстоять в серьезном споре. Он шел вперед, не сомневаясь в успехе, но шансы победы – решительной, исторической победы над реакционною силою, вставшею на пути прогрессивного движения, уменьшались с каждым днем. Союзники сближались между собою, но, обессиленные в корне фальшивым философским учением, не прибавляли новых элементов для победы, не давали свежих и светлых доказательств своей правоты перед высшими интересами русского общества…
Верный партизан Чернышевского в вопросах философии и эстетики. Писарев не мог оказать «Современнику» серьезной поддержки в его полемическом раздоре с «Отечественными Записками» и «Русским Вестником». Новых объяснений, по сравнению с доводами Чернышевского, он не давал. По типу, все его возражения, в «Схоластике XIX века», против Дудышкина, Альбертини, Громеки, Бестужева-Рюмина, ничем не отличались от жестокой расправы Чернышевского с неожиданными защитниками Юркевича на страницах умеренно либерального журнала. Все его доводы в пользу материализма, выраженные с необузданным задором, эти смелые скачки через бездны научных затруднений, от сложных теорем философии к вопросам и событиям текущей жизни, каждое частное рассуждение, отдельные афоризмы и замечания – все обнаруживало непобедимое влияние Чернышевского, овладевшее всем его существом, его симпатиями и убеждениями. При значительном литературном таланте, Писарев этими своими статьями не мог, конечно, смутить ни сотрудников «Отечественных Записок», ни такого сильного вождя начинавшейся реакции, каким был Катков. Оба журнала – петербургский, с представителями умеренного либерализма во главе, и московский, управляемый опытною рукою блестящего публициста, не могли войти в самостоятельную борьбу с молодым писателем, не показавшим, при видной свежести литературного дарования, при необычайной бойкости и резкости полемического тона, никакой серьезной умственной подготовки в научно-философском направлении. «Схоластика XIX века» произвела большую сенсацию своим эффектным красноречием, задором своих решительных афоризмов, своим смелым заступничеством за Чернышевского, но она не могла поколебать общего положения вещей в журналистике, потому что, несмотря на яркие проблески индивидуализма, не заключала в себе никаких новых теорем по сравнению с главными тезисами «Антропологического принципа» Чернышевского. А статья «Московские мыслители», по стилю и оригинальности содержания, значительно уступала всему, написанному критиком «Русского Слова» в этот период его литературной деятельности.
Под пышным заглавием «Русский Дон-Кихот» Писарев в коротенькой статье пытается набросать исчерпывающую характеристику взглядов и стремлений И. В. Киреевского, одного из самых талантливых представителей славянофильского движения. Вышедшее в 1861 году полное собрание его сочинений, в двух томах, с приложением обширных материалов для биографии Киреевского, собранных А. И. Кошелевым, давало критику «Русского Слова» полную возможность подвергнуть обстоятельному разбору ряд статей литературно-эстетического и философского характера, написанных вдохновенным языком и местами обнаруживающих поразительную глубину оригинального умственного настроения. Широкое образование Киреевского, соединенное с удивительною чистотою нравственного характера, не представляло, конечно, никакого повода для легкомысленного, рецензентского юмора и дилетантского пустословия о посторонних, к делу не относящихся, вопросах. В его рассуждениях о русской литературе, о стихотворениях Языкова, о Грибоедове, о Пушкине, о русских писательницах рассеяно столько великолепных замечаний, заслуживающих полного внимания, что, при серьезном понимании своей задачи, каждому новому критику именно на этих рассуждениях легко было показать и развернуть свое собственное эстетическое мировоззрение, свой взгляд на искусство, свое отношение к важным философским вопросам. В статьях Киреевского под названием: «Девятнадцатый век», «В ответ А. С. Хомякову», «О характере просвещения Европы и о его отношении к просвещению России», «О необходимости и возможности новых начал для философии» обрисовалась совершенно определенная точка зрения на важнейшие события европейской жизни, на задачу русской культуры, – обрисовалась целая историческая система, возникшая в уме, богатом смелыми и светлыми мыслями. Для литературного критика, идущего по самостоятельному пути, эти два тома произведений Киреевского представляли драгоценный случай высказаться с надлежащею силою по целому ряду вопросов первостепенной важности. Главным тезисам Киреевского надо было противопоставить свои собственные теоремы, продуманные во всех отношениях, в их ближайших и самых отдаленных выводах, соединенные в стройное философское учение. С полным вниманием надо было рассмотреть каждый из элементов его исторической теории, представляющей самостоятельное, широкое обобщение разнообразных фактов духовного и социального характера, потому что в споре с таким противником, как Киреевский, всякое дешевое глумление над враждебными понятиями, всякое легкомысленное бряцание воинствующими фразами не имело никакого смысла.
Но не рожденный для серьезных споров и всем своим умственным воспитанием совершенно не подготовленный для понимания таких натур, какою был Киреевский, Писарев отнесся к своей задаче с тою же легкостью и бойкостью, какою он обрушивался на разных второстепенных авторов. В «Русском Дон-Кихоте», несмотря на кричащие, победоносные фразы, нет ни одной серьезной мысли, ни одного научного аргумента против ярких доводов Киреевского, ни одного смелого и цельного обобщения, бросающего иной свет на исторические факты, собранные и по своему объясненные лучшим из русских славянофилов. Ограничиваясь мелкими по содержанию, но язвительными по форме замечаниями, Писарев не разбирает серьезно ни одной из статей Киреевского, хотя каждая из них, как мы уже сказали, заслуживала изучения с пристальным вниманием ко всем её литературным и философским особенностям. Богатый биографический материал, представленный Кошелевым, не увлек его своим превосходным психологическим содержанием, несмотря на то, что самое славянофильство показалось Писареву «психологическим явлением, возникшим вследствие неудовлетворенных потребностей» русской жизни. Ничего не доказывая, Писарев ничего серьезно не объясняет своему читателю, и вся его смелая рецензия о важном литературном явлении, при внимательном рассмотрении, должна быть признана набором звонких, но пустых фраз, производящих убогое впечатление, по сравнению с глубокими, оригинальными, местами ошибочными и односторонними, но всегда возвышенными, рассуждениями Киреевского.
Вот какими словами Писарев старается определить значение Киреевского в движении русского просвещения. Друзья и единомышленники Киреевского, пишет он, скажут, что его следует изучать, как мыслителя, что его должно уважать, как двигателя русского самосознания, что принесенная им польза будет оценена последующими поколениями. С подобными мнениями Писарев согласиться не может. По его твердому, но ничем недоказанному убеждению, «Киреевский был плохой мыслитель, он боялся мысли». Киреевский никуда не подвинул русское самосознание, и статьи его никогда не производили серьезного впечатления. Пользы Киреевский, категорически заявляет Писарев, – не принес никакой, и если последующие поколения, по какому-нибудь чуду, запомнят его имя, то они пожалеют только о печальных заблуждениях этого даровитого писателя, хотя Киреевский «был человек очень не глупый и в высшей степени добросовестный». Рассказывая вслед за Кошелевым о заграничных впечатлениях Киреевского, Писарев замечает: «мягкосердечный московский юноша мерил западную мысль крошечным аршином своих московских убеждений, которые казались ему непогрешимыми и которые разделяли с ним все убогия старушки Белокаменной». Киреевский слушал лекции известнейших профессоров, сообщал в письмах к родственникам и друзьям «остроумные заметки о методе и манере их преподавания», но при этом он сам оставался «неразвитым, наивным ребенком, не умевшим ни на минуту возвыситься над воззрениями папеньки и маменьки». В статье Киреевского «Девятнадцатый век», по мнению Писарева, не затронута ни одна реальная сторона европейской жизни. Киреевский преклоняется перед вожаками европейской мысли, не умея «взглянуть на умозрительную философию, как на хроническое поветрие, как на болезненный нарост, развившийся вследствие того, что живые силы, стремившиеся к практической деятельности, были насильственно сдавлены и задержаны». Об Европе и России Киреевский судит вкривь и вкось, «не зная фактов, не понимая их и стараясь доказать всему читающему миру, что и философия, и история, и политика нуждаются для своего оживления именно в тех понятиях, которые были привиты ему самому». В сочинениях его хороши только те места, в которых он является чистым поэтом, заявляет в одном месте Писарев, но тут же прибавляет: «повести Киреевского очень плохи, потому что в них преобладает головной элемент, они сбиваются на аллегории».
В трех статьях Киреевского: «Девятнадцатый век», «В ответ А. С. Хомякову», «О характере просвещения Европы» выразились с полною отчетливостью основные принципы его философского мировоззрения, хотя первая из этих статей относится к тому периоду его литературной деятельности, когда мысль Киреевского не достигла своего окончательного развития. В «Девятнадцатом веке» только намечены. в общей, схематической форме, те вопросы, которые занимали Киреевского до последних минут его жизни. В ясных выражениях предлагает он на суд философской критики определенную формулу западно-европейского просвещения, перечисляет все главные силы европейской истории, но, обозначив путь и направление своих будущих литературных работ, он при этом не доводит своих рассуждений до последних возможных заключений. В дальнейших статьях Киреевский видоизменяет свой взгляд на отдельные элементы европейского просвещения, оттеняя их новыми важными замечаниями, иначе определяя их природу в блестящей параллели с историческими силами русской народной культуры. Между первою и последующими статьями легла глубокая умственная работа, в которой мировоззрение Киреевского обнаружило все свои типические черты, свою духовную мощь, в которой этот несомненно большой и разнообразно одаренный ум, горевший экстазом, получил свою окончательную и характерную для русского духа формировку.
Обрисовав в крупных, ярких чертах движение европейской мысли в девятнадцатом веке, Киреевский следующим образом объясняет положение России в истории европейского просвещения. Между Россией и Европой, пишет он, стоит какая-то китайская стена, которая только сквозь некоторые свои отверстия пропускает к нам воздух просвещенного запада. Прошло уже целое тысячелетие с тех пор, как началась историческая жизнь России, но, несмотря на долгий период политической деятельности, её просвещение еще находится в зародыше. Очевидно, говорит Киреевский, что причины, мешающие правильному развитию русского общества, не могут быть случайными, но должны заключаться «в самой сущности его внутренней жизни», в коренных, первоначальных элементах национального русского быта. Эти причины могут быть определены только сопоставлением западноевропейской и русской культуры. Какими силами управлялось развитие Европы? Где главные факторы движения Европы по пути прогресса? Какие стихии спасали европейское общество от разрушительного действия разных внешних обстоятельств, постоянно возрождая в нем дух для успешной борьбы с враждебными ему элементами? Три начала легли в основание европейской истории, говорит Киреевский: христианская религия, классический мир древнего язычества и дух варварских народов, разрушивших Римскую империю. На этих началах выросло европейское общество. Классическая мысль, не перестававшая участвовать во всех областях научной и философской работы, влияла постоянно не только на светскую, но и на духовную жизнь европейских народов. Самая противоположность между христианскою и языческою культурою открывала новым идеям широкое поле развития. В постоянной борьбе с окружающими обстоятельствами, с преданиями языческих нравов и влечений, христианство только укрепляло свои силы. Посреди разногласного, нестройного, невежественного брожения противоположных стремлений, христианство естественным образом становилось средоточием всех элементов европейского развития, облагораживая политическую и социальную борьбу народов и увлекая к высшим целям и задачам могучие силы классического образования.
В России христианская религия, воспринятая в самом чистом виде, не имела такого решительного влияния на историческое развитие общества. Недостаток классических преданий, классической образованности помешал христианской мысли развернуться здесь во всем могуществе её природных сил. В Европе просвещенное единодушие, поддерживаемое общим религиозным идеалом, возбуждало постоянно одни и те же стремления в различных политических телах, спасало их от нашествий диких племен. В России народ, раздробленный по уделам на враждебные части, не связанный общими интересами просвещения, должен был очень легко подпасть владычеству татар, несмотря на все превосходство своих религиозных верований над умственною и нравственною бескультурностью этого дикого, развращенного племени. «Если-бы мы, говорит Киреевский, наследовали остатки классического мира, то религия наша имела-бы более политической силы, мы обладали-бы большею образованностью, большим единодушием и, следовательно, самая разделенность наша не имела-бы ни того варварского характера, ни таких пагубных последствий». Только со времени Петра I начинается истинное развитие России. До Петра просвещение вводилось к нам, пишет Киреевский, мало помалу, отрывисто, отчего, по мере своего появления, оно постоянно искажалось влиянием «нашей пересиливающей национальности». Но переворот, совершенный Петром, был неизбежным, хотя и насильственным переломом в русской истории, – тем переломом, который открыл классическому миру доступ в страну бытового и умственного невежества. В энергических выражениях Киреевский заступается, в конце статьи, за реформу, совершенную Петром Великим. В последнее время, говорит он, в русском обществе появилось целое множество обвинителей Петровского дела. Они говорят нам о просвещении национальном, самобытном. Они запрещают нам всякие заимствования, бранят нововведения и мечтают о коренном возвращении к старинной русской жизни. Вот опасный путь для страны, которую может спасти только широкое европейское просвещение. Французы, немцы, англичане все более и более проникаются национальными интересами и взглядами и это нисколько не мешает их дальнейшему развитию. В союзе с народными стремлениями европейская культура достигнет высшего, самобытного выражения. Но у нас искать национального значит искать необразованного, развивать его на счет европейских нововведений значит изгонять просвещение. Не имея достаточных элементов для внутреннего развития образованности, откуда возьмем мы ее, если не из Европы[1]?
В этих немногих соображениях заключается главная мысль статьи. Обняв все европейское просвещение в одной широкой формуле, Киреевский без труда отмечает, в чем заключается важная причина умственной и политической отсталости русского общества по сравнению с западными народами. В России нет просвещения. Христианской мысли не на что опереться в борьбе с темным невежеством народных масс. Вся прошедшая история России, до насильственного переворота, совершенного Петром, можно сказать, пропала даром для интересов высшего христианского развития. Без классического элемента русское общество не выйдет на широкую политическую и умственную дорогу…
Но, как мы уже сказали, Киреевский не остановился на этих важных мыслях. В полемическом ответе Хомякову и в пространном письме на имя графа Е. Е. Комаровского добытая им формула европейского прогресса получила новое освещение и, по отношению к России, открыла широкую перспективу совершенно иных философских соображений, политических догадок и надежд. Ничего не вынимая из этой формулы, Киреевский вошел в более подробный анализ её исторического содержания и, пристально всмотревшись в события русской народной жизни, показал, что в его философских обобщениях нет ничего безотрадного для России. В самой формуле европейского развития ничто не требует никаких перемен, но её частное применение к русской истории должно быть сделано в совершенно ином направлении. К этому убеждению привела его сосредоточенная умственная работа над коренными вопросами философии и истории в течение нескольких лет. После тяжелой неудачи на поприще журнального издательства, Киреевский ушел в себя, забросил перо, замкнулся и затворился от мира. Медленно созревала в нем новая мысль, новый взгляд на русскую жизнь в её главных исторических моментах, и в заметке, служившей ответом на статью Хомякова «О старом и новом», это новое направление Киреевского впервые обозначилось с полною отчетливостью, иначе осветив прежние мысли, выраженные с громадною силою в «Девятнадцатом веке». Теперь он рисует историю католического христианства в иных словах, более мрачными красками, с другою философскою тенденциею. Римская церковь отличается от восточной только своим стремлением к рассудочности, к сухому отвлеченному рационализму, своим пристрастием к формальной логике. На западе бытие Бога доказывается силлогизмами, инквизиция, иезуитизм развились в атмосфере, насыщенной схоластическими спорами. Логическое убеждение легло в самое основание европейской жизни, сузив ширину и свободу её духовного роста, придав всей культуре западных народов характер односторонней, поверхностной мудрости. Классическое образование. не подчинившееся христианской мысли, проникшее в плоть и кровь европейского общества, задерживало движение истинно религиозного духа. «Я совсем не имею намерения писать сатиру на запад, заявляет Киреевский, никто больше меня не ценит тех удобств жизни общественной и частной, которые произошли от рационализма. Я люблю запад, я связан с ним многими неразрывными сочувствиями». Но признавая большое значение за европейскою культурою, он думает при этом, что «в конечном развитии» рассудочное просвещение уже обнаружилось «началом односторонним, обманчивым, обольстительным». В прошедшей истории России Киреевский находит некоторые элементы, в которых христианская мысль могла получить настоящую поддержку. Россия не блестела никогда «ни художествами, ни учеными изобретениями», но в ней постоянно хранились условия широкого духовного развития, «собиралось и жило то устроительное начало знания, та философия христианства, которая одна может дать правильное основание наукам»[2]… В этих отрывочных фразах слышатся первые отголоски того нового настроения, которое с такою силою сказалось в статье «О характере просвещения Европы», напечатанной спустя двадцать лет после знаменитого дебюта Киреевского на страницах быстро угасшего «Европейца». Все движение европейской философии представилось ему в новом освещении. Его уже больше не восторгает политическое могущество католической церкви, а характерные особенности русской жизни выступили из мрака прошлого в ярком сиянии цельной, светлой, могучей веры, не заглушенной в народе никакими внешними насилиями. Раздвоение и цельность, рассудочность и разумность – вот последние выражения западно-европейской и древне-русской образованности[3]. На западе христианство приняло характер рассудочной отвлеченности, в России оно сохранило внутреннюю полноту духа. В Европе церковь смешалась с государством, в России она осталась всегда чуждою мирским целям. Мечтая о возрождении русского общества к новой плодотворной деятельности, Киреевский проповедует при этом необходимость разумного, осмысленного отношения к западно-европейскому просвещению. Он хотел-бы, чтобы высшие начала жизни, которые хранятся в христианском учении, господствовали над элементами рассудочного образования, не вытесняя, а обнимая их «своею полнотою». Пусть христианская мысль оживотворяет плодотворную, но ограниченную работу человеческой логики, потому что вера не может и не должна быть слепою.
Этим мыслям Киреевский не изменял уже до конца своей жизни. Все глубже проникаясь ими, он хотел подвергнуть обширной критике главные принципы рационализма в цельном, законченном философском произведении, с подробным изложением новых начал, на которых разовьется будущая духовная работа человечества. Перед самою смертью Киреевскому пришлось напечатать только первые наброски этой оригинально задуманной работы в «Русской беседе» Кошелева, из этих немногих страниц совершенно достаточно для того, чтобы судить о необычайной смелости его огромного критического таланта, о поэтической свежести и яркости его философского настроения, о могучей способности искать высшую религиозную правду в самых глубинах человеческой истории. Отдельные мысли в этой статье, носящей пространное заглавие «О необходимости и возможности новых начал для философии», критика Аристотеля, краткая, но меткая оценка Декарта, несколько горячих рассуждений о Шеллинге – проникнуты духом смелого новаторства и звучат агитационным призывом к свободному научному труду вне порабощающей власти тех или других школьных авторитетов. Основная тенденция рисуется в каждом её доводе, волнуя воображение, постоянно держа перед читателем увлекательный образ самого Киреевского, переливавшего в свои произведения все страсти своей души, боровшегося против сухой рассудочности всею полнотою своих нравственных и умственных сил.
И эти два небольших тома сочинений Киреевского, представляющие огромный интерес для понимания русского просвещения, Писарев оценил, как мы видели, с пренебрежением передового мыслителя, которому незачем разбираться в предрассудках и заблуждениях славянофильского писателя. Обвиняя «Современник» в легкомысленном отношении к деятелям славянофильского движения, Писарев сим не обнаруживает ни малейшего знакомства с их лучшими статьями, с их настоящими политическими и философскими стремлениями. Он рубит с плеча вопросы, требующие строгого изучения, самого широкого понимания, вопросы, в самой постановке которых выразилась несомненно прогрессивная потребность общества – осмыслить внутреннюю историю своего развития, уловить, постичь и разгадать черты народной психологии, незаметно направляющей его развитие по известному пути. В таком писателе, как Киреевский, помимо поразительно яркого литературного таланта, помимо огромной научной образованности, нельзя не видеть типических особенностей народного духа, и критический анализ его произведений, сделанный с необходимым беспристрастием, вернее всякой внешней пропаганды, должен открыть дорогу к самому источнику национального самосознания. Эта необычайная искренность его полу-лирических, полу-философских излияний, окруженных волнующимся туманом глубоких намеков, не всегда ясных для ума, но всегда тревожащих душу, этот патетический тон, придающий любимым идеям автора характер убежденной проповеди, – все это постоянно сближает читателя не с теми или другими мелкими вопросами данной минуты, а именно с мотивами внутренней, еще не вполне развернувшейся народной жизни. Никакая разумная, сознающая свою задачу критика не может пройти мимо Киреевского с равнодушием к тому, что волновало его в течение всей жизни, делало его энергичным бойцом за народные верования, вливало в его писания святую страсть миссионерского увлечения. В Киреевских выражается существенная особенность данной национальной культуры, и кто хочет лишить их обаяния в глазах людей, должен бороться с ними в честном бою, лицом к лицу с их действительными философскими взглядами и религиозными верованиями, проникая до глубины их логических доказательств, не оставляя без самого широкого, систематического возражения их основные теоремы, их руководящие убеждения. Можно обойти молчанием какое-нибудь мелкое явление консервативного или условно-либерального характера, но нельзя, без ущерба для литературы, для своего знамени, отделываться холостыми выстрелами дешевого остроумия, привлекая на суд критики людей, подобных Киреевскому, Хомякову и К. Аксакову. Легко блеснуть эффектным изречением, когда терзаешь, как жалкую добычу, какого-нибудь ничтожного журнального крикуна, дерзнувшего вступить в рискованную полемику с любимцем толпы, но только настоящая острота мысли, умеющей прорезаться к средоточию чужой системы, может с успехом состязаться с выдающимся талантом. Но Писарев, так же, как и автор статьи в «Современнике» под названием «Московское словенство», своим банальным глумлением над лучшими представителями славянофильской партии, мог, по закону противоречия, только укрепить то настроение умов, с которым он боролся своими несовершенными орудиями. Обе статьи – «Русский Дон Кихот» и «Московское словенство»[4] – лишний раз показывают, что в прогрессивном движении нашей недавней истории не было тех сил и знании, которые одни могли обеспечить за ним настоящий успех и значение.
Но о героях славянофильского движения, в том числе о братьях Киреевских, судили в русской литературе и люди с большими знаниями и с большой политической и философской прозорливостью – и судили совершенно иначе. В немногих словах Герцена личность Киреевского оживает во всем богатстве её патетической натуры и природных талантов. Благородный ратоборец, Герцен провожал в могилу своих достойных противников торжественным звоном своего колокола, и его надгробная речь, сказанная по поводу смерти К. Аксакова, звучит высокою, светлою правдою. «Киреевские, Хомяков и Аксаков, писал он 15 января 1861 года, сделали свое дело. Долго ли, коротко ли они жили, но закрывая глаза, они могли сказать себе с полным сознанием, что они сделали то, что хотели сделать, и если они не могли остановить фельдъегерской тройки, посланной Петром, в которой сидит Бирон и колотит ямщика, чтоб тот скакал по нивам и давил людей, то они остановили увлеченное общественное мнение и заставили призадуматься всех серьезных людей». С них начинается перелом русской мысли, и хотя между ними и Герценом было огромное различие в некоторых убеждениях, но, по собственному признанию Герцена, всех их соединяла общая любовь. Это было «сильное, безотчетное, физиологическое, страстное чувство, которое они принимали за воспоминание, а мы за пророчество, чувство безграничной, обхватывающей все существование любви к русскому народу, русскому быту, к русскому складу ума». В обеих партиях билось одно общее сердце, хотя лица их, как у Януса или двуглавого орла, смотрели в различные стороны. Поклонник свободы и великого времени французской революции, Киреевский не разделял пренебрежения новых старообрядцев к европейскому просвещению, в чем он сам открыто сознавался с глубокой печалью в голосе при разговоре с Грановским. Это был, пишет Герцен, человек с необыкновенными способностями, с умом обширным, политическим, страстным, с характером чистым и твердым, как сталь. О статьях его, напечатанных в № 1 «Европейца» – «Девятнадцатый век», «О слоге Вильменя», «Обозрение русской литературы», «Горе от ума на Московской сцене» – Герцен отзывается в самых восторженных выражениях. Статьи Киреевского – удивительные, пишет он, они опередили современное направление умов в самой Европе. «Какая здоровая, сильная голова, какой талант, слог…»[5] Оба брата Киреевских стоят печальными тенями на рубеже народного воскресения. Преждевременно состарившееся лицо Ивана Киреевского носило резкие следы страданий и борьбы. Жизнь его не удалась. С жаром принялся он за издание журнала, но на второй книге «Европеец» был запрещен. В «Деннице» поместил он статью о Новикове, но «Денница» была схвачена и цензор Глинка посажен под арест. Этого твердого и чистого человека «разъела ржа страшного времени»[6].
Так рисует Киреевского и его единомышленников Герцен. Эта характеристика вполне сливается со словами самого Киреевского о той роли, какую, он хотел-бы играть в литературе своего времени и народа. «Мы возвратим права истинной религии, говорит Киреевский в письме к А. И. Кошелеву, изящное согласим с нравственностью, возбудим любовь к правде, глупый либерализм заменим уважением законов и чистоту жизни возвысим над чистотою слога»[7]. Тот не знает России и не думает о ней в глубине сердца, говорит он, обращаясь к Погодину, кто не видит и не чувствует, что из неё рождается что то великое, небывалое в мире. «Общественный дух начинает пробуждаться. Ложь и неправда, главные наши язвы, начинают обнаруживаться»… Вся страстная сила Киреевского выразилась в этих ярких строках.
Первый период литературной деятельности Писарева – до приключения с брошюрой Шедо-Фероти, т. е. до заключения его в крепость, – Писарев закончил довольно обширной рецензией на огромное исследование П. Пекарского: «Наука и литература в России при Петре Великом». Это – смело и бойко написанная статья с проблесками свободного, хотя и не вполне оригинального отношения к некоторым историческим вопросам, имевшая большой успех в обществе, даже привлекшая к себе, спустя несколько лет, при выпуске в отдельном издании, пристрастное внимание заинтересованных сфер. Писарев, по обыкновению, не орудует никакими серьезными фактами, ничего убедительно не доказывает, но, давая волю чисто публицистическому порыву, играет дерзновенными афоризмами с протестантской окраской. Самое сочинение Пекарского, в двух томах которого рассыпано множество ценных материалов, осталось в сущности без надлежащего разбора, но Писарев и не считал необходимым входить в подробное изучение того, что он сразу же, без всяких колебаний, окинув орлиным взглядом бесконечную библиографию исследования, отнес к «сухой и дряхлой официальной науке», над которою, по его мнению, «может и должен смеяться всякий живой, энергический человек». Отделав в немногих словах Пекарского, щелкнув по дороге любителей «народной подоплеки» и некстати повторив дрянную клевету Минаева на Юркевича, Писарев приступает к изложению своих собственных взглядов на роль личности в историческом процессе. По его убеждению, все великие исторические деятели только «мудрили» над жизнью народов, потому что, в сущности, в их работе не могло быть ничего оригинального, им самим принадлежащего. Образчики известной эпохи, «безответные игрушки событий», безвинные жертвы случайностей и переворотов, которые выносили их на вершины истории, эти титаны сами по себе только вредили интересам личной свободы и просвещения. Никакая крупная личность не может управлять историческим потоком. Все великие люди, совершавшие реформы с высоты своего умственного величия, все «в равной мере достойны неодобрения». Одни из них были очень умны, другие «замечательно бестолковы», но все вместе насиловали природу вещей, ведя за собою общество «к какой-нибудь мечтательной цели». Все поголовно могут быть названы «врагами человечества». Свобода постоянно приносилась в жертву «разным обширным и возвышенным целям, созревающим в разных великих и высоких головах»… Подводя итог этим общим соображениям, Писарев формулирует основную мысль статьи в следующих трех пунктах: во первых, деятельность всех великих людей была совершенно поверхностна и проходила мимо народной жизни, не шевеля и не пробуждая народного сознания, во вторых, деятельность великих людей была всегда ограничена тем кругом идей, в которых вращалась общая мысль эпохи, и в третьих, деятельность великих людей «не достигала своей цели, потому что претензии этих господ постоянно превышали их силы»[8].
Конец ознакомительного фрагмента.