Борис Суслович
Израиль, г. Холон
Борис Зиновьевич Суслович родился в 1955 году в Днепропетровске, закончил мехмат ДГУ, программист. С 1990 года живет в Израиле. Пишет много лет. Стихи и проза публиковались в журналах «Новая Юность», «Крещатик», «Семь искусств», на порталах «Точка зрения» и «45-я параллель».
© Суслович Б., 2015
«Как это происходит? Среди бела дня или глубокой ночью в тебя, как заноза, впивается строка. Ты крутишься, как уж на сковородке, пытаясь от нее отделаться, но она тянет тебя за собой. Ты несешься по своей жизни, нигде не задерживаясь, от давно забытого детства до стремительно приближающейся старости. Хищный ветер пробирает насквозь, миги наслаиваются друг на друга, а единственный хлипкий якорек – зажатый в руке карандаш, которым ты пытаешься набросать координаты точки, в которой оказался. По ним ты еще многажды придешь сюда, прибирая и упорядочивая найденное место, пока, бросив прощальный взгляд на дружелюбный пейзаж, не покинешь его. В ожидание нового толчка, уносящего в неизвестность».
Царскосельский вокзал
Казалось —
прохожим усталым
Бредешь в направленьи вокзала.
Вокзал.
Измотавший все силы,
Бредешь в направленъи могилы.
Могила.
Счастливчик: теперь ты
Бредешь в направленьи бессмертья.
Бессмертье.
Его не хватало
На скользких ступеньках вокзала…
Далеко зашел ты,
Паровик усталый!
Доски бледно-желты,
Серебристо-желты,
И налип на шпалы
Иней мертво-талый.
Уж туда ль зашел ты,
Паровик усталый?
Прошение
В своих апартаментах министр просвещения Шварц, благообразный седой старик, принимал попечителя петербургского округа Мусина-Пушкина. Попечитель, весьма самоуверенный пожилой господин, держался с хозяином кабинета почти на равных.
– Александр Николаевич, если бы Вы знали, до чего с ним тяжело! По любому пустяку имеет особое мнение. Конечно, он и Еврипида переводит, и книги о литературе издает, и оригинальные стихи пишет. Будто мы лаптем щи хлебаем… И каков фон-барон: ему частичную отставку подавай, хочет еще лекции читать и в Ученом комитете красоваться! Нет уж, отставка так отставка, без разных финтифлюшек…
– Да Вы не волнуйтесь так, Александр Алексеевич! Я с Вами вполне согласен. У Анненского с сердчишком проблемы, так что мы о нем же заботимся. Bona fide![1] Потрудитесь подготовить приказ. А я распоряжусь.
– Благодарствую, Ваше превосходительство. Завтра изволите принять?
– Уже с приказом?
– Разумеется.
– Отлично, граф. Жду.
Ученик
Промозглым ноябрьским утром в небольшом особняке, каковых немало на тихих улицах Царского Села, беседовали двое: импозантный дружелюбный хозяин с бледным, чуть отечным лицом и гость – совсем молодой, почти юноша. Лицо второго, маловыразительное, с неправильными мягкими линиями, обладало странной особенностью: посреди разговора оно неожиданно «собиралось», расплывчатые черты приобретали строгость и красоту.
– Ну что Вы, Коля, разве можно так переживать из-за того, что Ваши стихи кому-то не нравятся? Вспомните, как эта самая Гиппиус отнеслась к Вам в Париже… Вы же прекрасно понимаете: поэтом нельзя сделаться, эта болячка сидит в нас от рождения. Пишите и пишите: то, что внутри, обязательно выплеснется.
– Иннокентий Федорович, может, я просто неудачник? Даже аттестат позже всех получил, другие уже университеты заканчивают. А за что Зинаида Николаевна на меня взъелась, просто не постигаю. В Париже в три шеи вытолкала. Да и сейчас… Будто у нее есть право решать, кто для чего предназначен.
– Вот именно. Поймите, мальчик мой, это свойство недалеких, поверхностных натур: целиком доверяться первому впечатлению, с легкостью ставить на человеке крест. A homo cogitans[2] сомневается в себе постоянно. В своих мыслях, оценках, чувствах… Гиппиус и как поэтесса весьма ограниченна. Жаль, что среди пишущей братии до сих пор не было ни одной великой женщины.
Анненский внезапно замолчал. Медленно встал, сделал несколько неглубоких вдохов, прислушиваясь к чему-то внутри себя. Потом так же резко вернулся к собеседнику.
– Простите великодушно. Вот я сейчас Вас успокаиваю, а сам? Думаете, легко сознавать, что жизнь почти прожита, а стихи никому не нужны, переводы где-то лежат-пылятся. Об остальном и говорить нечего: смотрят, как на клоуна. Что это господин бывший директор статьи о литературе кропает на старости лет?
– Иннокентий Федорович, – Гумилев будто отбросил привычное косноязычие, заговорил твердо и четко, – Ваши стихи мне необычайно дороги. Тот, кто судит о Вас свысока, мало что смыслит в поэзии. Ничего не смыслит.
– Вот видите, Николя, для меня Вы сразу нашли слова утешения. А для самого себя, что, кишка тонка? – Анненский широко улыбнулся, сразу став гораздо моложе. – Поверьте, время все расставит по своим местам. Дождаться бы только этого времени…
Жена
Анненскому нездоровилось. Последний месяц сердце беспокоило как-то по-иному: неожиданнее, острее. Приходилось ложиться в постель и ждать, пока боль отпустит. Он не терпел этого вынужденного нелепого безделья. Ему всегда казалось, что с собственным сердцем можно договориться, ублажить его, что ли. Долгие годы почти так и происходило. Когда перевалило за пятьдесят, он даже стал немножко вольнее себя вести. Иногда позволял себе переживания, которых старательно избегал в молодости. Вот и сейчас, наверное, переусердствовал.
– Болит, Кенечка? Может быть, еще капель? Или доктора?
– Незачем, Дина. Полежу немного, сейчас пройдет. Кажется, уже легче.
Жена действительно беспокоилась о нем. И очень хотела показать, что может быть полезна.
Когда они познакомились, он, двадцатидвухлетний студент, влюбился без памяти. Дине было тридцать шесть, бедняжка овдовела, когда сама была не намного старше своего юного ухажера. Она была красива. Очень. Нежная женщина, в одночасье лишившаяся любимого мужа и сама вырастившая прекрасных сыновей, с которыми он сразу подружился (благо разница в возрасте была невелика, куда меньше, чем с их мамой), просто околдовала его. Он чуть ли не с первой встречи мечтал о женитьбе. И вскоре сделал предложение.
К счастью, она согласилась. Хотя Иннокентий вызывал немалые опасения. Молодостью, горячностью, детской восторженностью. Дина не хотела выходить замуж за полуребенка. Свадьбу отложили на два года: жених полагал, что напрасно. Они обвенчались, едва Анненский получил диплом. И он сразу сумел поставить себя. Пасынки были немало удивлены, когда отчим начал активно участвовать в их жизни. Как старший брат. И муж матери. А тут и Валечка подоспел, и не было никаких оснований сетовать на судьбу: от него, двадцатипятилетнего, зависело благополучие большой семьи – и он этим не на шутку гордился. А домашние гордились им, его спокойствием, хладнокровием, деловитостью. Может быть, этот скорый брак приостановил развитие его болезни? Кто знает?
Надежда Валентиновна с тревогой смотрела на мужа. Как он мучается! Она сегодня надела нарядное, любимое им платье. Но что делать с этим проклятым возрастом? Хоть зеркала убирай…
Иннокентий Федорович попробовал улыбнуться. Когда-то платье сводило его с ума. Вернуться бы к себе, тогдашнему. Невозможно. Ну вот, опять прихватило. Надо постараться ни о чем не думать. Хоть несколько минут…
Невестка
Они медленно шли по аллее парка. Было ветрено и сыро.
– Кеня, почитайте еще, – попросила Ольга. – Мое любимое: «Паровик усталый». И «Это – подлог». И «Петербург». И «Шарманку», конечно…
– Олечка, Вы меня балуете. – Иннокентий почти забыл о привычной тяжести в груди, чувствовал себя свежим и бодрым. – А куда мы пойдем? Как бы дождь не зарядил.
– С Вами – хоть в подземелье, – засмеялась женщина. – Можно и поближе. Вон беседка.
Анненский читал стихи с наслаждением – и с еще большим наслаждением смотрел на любимое лицо. Она действительно пошла бы за ним на край света, он это видел, чувствовал. Но обидеть Платошу! Не пасынка – брата. Когда-то он встал между мальчиком и его матерью. А сейчас – отнять еще и жену? Нет, это не для него. Приходится любить молча, бесполо, платонически. И ведь Платон (нелепый каламбур) совсем не ревнует. Хотя о чувствах жены знает. Не может не знать.
Ольга слушала нервные, бьющие током строки. Ей казалось, что стихи текут отовсюду: от мрачноватых серых кустов, голых деревьев, вязкого, мутного царскосельского неба. Вдруг стало тяжело дышать: спазмом стиснуло горло…
– Олечка, Вы плачете… – Иннокентий Федорович целовал руки женщины. – Пойдемте в дом. Дети уже, наверное, беспокоятся: куда противный дед увел маму? Посмотрите на эти ветки. Видите, они вначале расходятся, а потом соединяются. Как мы с Вами…
«Соединяются, – вытирая платочком глаза, подумала Ольга Петровна. – Но не на земле».
Сын
– Ну-с, Валентин Иннокентьевич, каковы наши успехи? – Анненский сам не знал, почему у него поднялось настроение. Радоваться было решительно нечему: самочувствие отвратительное, стихи печатать не хотят, отставка, похоже, будет полная, так что о чтении лекций придется забыть. Да и новая книга, рукопись которой Валя сейчас держит в руках, может пройти незамеченной. Запросто.
– Папа, я сейчас же начну, – сын был не на шутку увлечен предстоящими хлопотами. – Ты знаешь, тянуть не буду. Постараюсь все подготовить за два дня. А может, и в один уложусь.
– Ну, Валечка, прямо за один день. Ларец-то немаленький, да и заполнен порядочно. Все вычитать, да исправить, да переписать, если нужно. Не спеши, пожара нет. Я эти пару-тройку дней подожду. Дольше ждал. Кстати, никакого псевдонима не будет. Хватит.
– Папочка, для меня переписывать твои стихи – не труд, а счастье. Мы с Олей вчера об этом говорили. Помнишь: «Ты, Моцарт, бог, и сам того не знаешь»? Это же о тебе.
– Валюша, Пушкин это о себе писал. Ты забыл, кто твой отец? Престарелый дебютант, которого, если и хвалят, то сквозь зубы. А чаще игнорируют. Мои новые стихи Маковский выкинул из номера. Ладно, давай о веселом. У тебя все беловые есть, так ведь? Пройди рукопись не спеша. Если что не так, исправляй. И меня зови. Хотя завтра я целый день в Петербурге. Вернусь только вечером.
– Папа, я почти все наизусть помню. Ты не волнуйся только. А если что, Оля мне поможет: ты же ей всю книгу прочитал. А память у нее замечательная…
– Не так уж много я прочитал, – Иннокентий Федорович почувствовал, что краснеет. Сын, видимо, не понимал, какие чувства связывают отца и невестку. Или делал вид. Хорошо хоть. Платон никогда не говорит с ним о жене, когда они бывают наедине. Их отношения стерильно чисты, а он считает себя грешником. Наверное, потому, что в мыслях грешит много лет. Они с Олечкой грешат вместе. – Так что Олю лучше не трогай. Ей и так забот хватает. С детьми… Пожалуйста, Валя. Запятые, отступы, курсив – постарайся ничего не пропустить. Проверяй каждую пьесу, каждую строку. Для меня это очень серьезно, ты знаешь. Второго провала я, наверное, не переживу.
– Папа, не будет никакого провала. Ты знаешь, что мне сказала Оля? Когда она тебя слушает, то радуется каждому слову. И огорчается, что стихи такие короткие.
– Да уж, – Анненскому захотелось сию же секунду увидеть невестку. Желание переполняло его. Идти, бежать, ехать куда угодно, только бы коснуться взглядом Олиного лица. Что за необъяснимая блажь, глупость? Как раз сегодня сердце чуть успокоилось, было вроде бы легче, чем в предыдущие дни. – Ты можешь считать меня старым занудой, но я по-прежнему не верю, что на книгу обратят внимание. Завтра покажешь мне, что получилось. Спокойной ночи, сын!
– Отдыхай, папочка. А я немножко пообщаюсь с другим Иннокентием Анненским… Поэтом.
– Валька, ты же не Макс Волошин, который думал, что есть несколько Иннокентиев Анненских. Я тот же. И в стихах, и в прозе, и в жизни. Неужели непонятно?
Поезд
День обещал быть хлопотным и тяжелым. И сердце дало о себе знать сразу после завтрака. Пришлось прилечь. Анненский вышел из дома чуть позже обычного, но на поезд успел.
Иннокентий Федорович сидел у окна. За окном мелькали привычные, многажды виденные картины. И мысли крутились привычные, под стать пейзажу. Почему принято считать, что поэт должен быть молодым? Жаль, что Пушкин прожил только полжизни. А Лермонтов был совсем мальчиком, моложе его Вальки. «Горные вершины спят во тьме ночной…» Где в этих гладеньких, напевных строках боль и мука нашей перекореженной жизни? Он перевел Гете иначе. Стихи, нервные и рваные, с анжамбеманом посредине, ближе к оригиналу. Но не в этом главное… Анненский со страхом думал, что его перевод (да, да, с собой можно было не лукавить) сильнее. Он знал цену своим стихам. И постоянно ощущал безразличное отношение к себе, которое уже не тяготило – унижало. Даже Блок, любимый им, талантливейший Блок, написал о нем сухо и безлично. Да что они понимают, эти двадцатилетние судьи? Кто сказал, что в пятьдесят поэт может быть списан в тираж? А Тютчев? А Фет? А Случевский? Сейчас, когда поезд приближается к Царскосельскому вокзалу, Валя вычитывает «Кипарисовый ларец». Увидеть бы эту книгу. Подержать в руках. Прямо в глаза бьет только что вырвавшееся на свободу утреннее солнце. Анненский улыбается ему. Как он радовался каждому новому году, мечтал встретить еще одно десятилетие. Остался всего год. Г-споди, многомесячный неподъемный год, который ему не осилить. Да что год! До него целый месяц. А до этого месяца почти целый день, четырнадцать неповоротливых, громоздких часов. Чертова прорва минут. И каждая может оказаться последней.
Поезд тормозит. Вот он, вокзал. Пассажиры встают. Медленно идут к выходу. Что еще остается?
Похороны
Толпа собралась изрядная. Валентин стиснул зубы, чтобы не застонать: почти никто из этих людей не знал, даже не догадывал-с я, кого сегодня хоронят. Кто замер в гробу в застегнутом наглухо учительском мундире.
Неожиданно его тронули за рукав. «Простите, барин, – послышался знакомый голос. – Что же это… Батюшка-то Ваш…» «Истопник гимназии» – промелькнуло в мозгу. Валентин Иннокентьевич кивнул и медленно обернулся: рядом стояла Ольга Петровна, глаза ее были сухи, рот плотно сжат. Странно: только что он отчетливо слышал стихи. Наверное, померещилось…
Короткие рассказы
Полет
Он проснулся резко, рывком, как по команде. В первую секунду, когда подробности сновидений еще не успели затуманиться, возникло ощущение потери. Захотелось вернуться в сон, укрыться им с головой. Рука машинально потянулась к мобильнику: так и есть, до подъема почти полчаса. Если бы можно было управлять временем не просыпаясь.
Ему снился Днепропетровск. Он жил там уже давно, хотел вернуться в Израиль и почему-то откладывал возвращение. Порой даже казалось, что он проживает в старой родительской квартире, которую давным-давно оставил. И спит не в своей кровати, а в крошечной дочкиной, свернувшись, как лента Мебиуса. Или это был сон во сне. А наяву – то есть в реальном сне – он ночевал в какой-то гостинице, чуть ли не в самом центре города, которую непонятно кто оплачивал.
Целыми днями он бродил по городу. Город совсем не изменился – и в то же время был совершенно другим. Наверное, потому, что изменился он сам. Он заходил в незнакомое место, поводил головой из стороны в сторону, будто сбрасывая наваждение, и вдруг оказывался там, где любил бывать. В забегаловках подавали те самые блюда, которыми кормили двадцать пять лет назад. В книжных магазинах можно было порыться в завалах, которые давно пополнили городскую свалку. В кинотеатрах специально для него шли допотопные фильмы, он с наслаждением пересмотрел «Профессия: репортер» Антониони. И трилогию Абуладзе. На «Древе желания» в зале больше никого не было.
Нужно было работать, заниматься каким-то разумным делом. Он заходил в разные конторы, показывал свои документы, но оказывалось, что он работает в Израиле, а здесь в командировке. Целью приезда было «обретение душевного равновесия». Какое равновесие он мог обрести один, без семьи – непонятно. Несколько раз пытался вернуться, заказывал билет, но в последнюю секунду происходили разные нестыковки: то рейс откладывали на несколько дней, то его не оказывалось в списке пассажиров, то ему возвращали деньги по распоряжению какого-то мифического шефа. А город жил своей нормальной жизнью, самолеты улетали и приземлялись, в том числе и по нужному маршруту. Только без него.
Удивляло и другое: он все время с кем-то общался, но никто не удерживался в памяти. Во время разговора в мозгу будто выстреливало: «Не тот! Не та!» И он уходил посредине фразы, а за ним шли люди-невидимки. Иногда его окликали по имени. Он оборачивался, вглядывался в лица. Казалось, в толпе мелькает что-то свое, родное. Или это ощущение лепилось прямо из воздуха, загаженного, измордованного заводскими выбросами, которым он дышал полной грудью. И никак не мог надышаться.
Тяжелее всего было ночью. Он ложился попозже, один раз даже совершил чудовищный моцион: перешел на левый берег по старому мосту, потом пехом добрался до нового моста, опять оказался на правом берегу – и вернулся в номер. Без сил дополз до кровати, но, стоило закрыть глаза, как в них вламывалось садистское израильское солнце, он слышал ивритские слова – и узнавал в этих вязких, затягивающих звуках голоса детей. Ему опять мерещился аэропорт. Шла посадка. Он лихорадочно искал билет – и не мог найти. Вдруг по радио объявили, что пассажир X приглашается к диспетчеру. Даже в юности он не бегал так быстро. Девушка, чем-то напомнившая дочку, извинилась за беспокойство и положила на стойку билет. Он едва сдержался, чтобы не поцеловать ей руку. Через минуту проходил паспортный контроль, причем в его документы даже не заглянули. Уже поднимался по трапу в самолет. Никто не тормозил, не тянул за руку или за душу. И тут что-то сломалось, выпал какой-то крохотный винтик, делающий сон похожим на жизнь. В те секунды, которые остались до пробуждения, нужно было выбрать между ним и ею. Вдруг стало смешно: разве он может что-то решать? Все решено. Во сне.
Зимнее время
А.Р.
Солнечные блики скользили по воде. Жена подплывала к сияющей полосе, почти сливаясь с ней. Он стоял на месте и отрешенно следил за удаляющейся фигурой. Внезапно услышал: «Эй, ты заснул там?» Ничего не оставалось, как пуститься вдогонку.
«Меня зовут Анна» – девушка откинулась на спинку кресла, вытянув длинные ноги. «Чуть моложе меня, – подумал он. – Интересная девчонка, только понта много». Ничего сверхъестественного в тот вечер не произошло. Кажется, он увязался кого-то провожать. К новенькой даже не подошел. Зачем?
Телефон зазвонил в полдевятого. Кто это в такую рань? В воскресенье? С трудом разлепив веки, он взял трубку – и удивился еще больше: «Извини, просто не могла удержаться. Какая девушка! Держись за нее руками и ногами». Полина, жена приятеля, была сдержанна и немногословна. Как всегда. Опять лег, но сна как не бывало. Оказывается, можно наслаждаться, когда хвалят не тебя.
Они встречались всего два месяца. Вначале ему казалось, что это временно. Но Аня вошла в него, как нож в масло. Он считал минуты до каждого свидания. Смотрел на нее – и не мог насмотреться. Они целовались без конца, даже посреди улицы. Как школьники.
Они шли по переходу между этажами тбилисского универмага. Почти вровень. Жена изящно несла свой семимесячный живот – и он с нескрываемой гордостью наблюдал за ее походкой. Навстречу двигалась старушка. Поравнявшись с ними, оторвала взгляд от земли: глаза у божьего одуванчика были ясные, цепкие. «Девку родишь» – выпалила без малейшего промедления. В ту же секунду ее глаза потухли, старуха вновь уставилась в пол – и пошкандыбала дальше.
Они одновременно посмотрели друг на друга. Жена засмеялась. Не обращая внимания на проходящих мимо, он аккуратно обнял обеих.
«Тавии бэн! Ат рода бэн?»[3] – женщина кричала с расстояния десять метров. Они пошли на рынок за покупками, «на покупки», как говорила дочка. Как жену разглядели в густой толпе? Израильтянка была примерно их лет, веселая и симпатичная. «Кэн, тода»[4] – ответил он на своем убогом иврите.
«Вспомнила Тбилиси?» – обратился к жене.
«А я не забывала. Пошли, здесь дорого. Может, найдем что подешевле».
Солнце садилось. «Почему так рано? – подумал он. – Ах, да: сегодня перевели часы. Зимнее время».
Они поднимались по лестнице. Только что их коснулся слабенький луч, наверное последний: солнце слилось с горизонтом – и начало медленно погружаться в воду. На последней ступеньке он обернулся – сзади уже ничего не было.
Коляска
Девочка хотела домой. В свою кровать, свою квартиру, свой двор. Куда все пропало? После прогулки ее, как обычно, уложили спать. А сейчас… Она лежала в тесной комнате, где вместо двери почему-то было зеркало. В ушах стоял противный повторяющийся стук, картинки за окном беспрестанно менялись. Папа сидел напротив и смотрел на нее. А в проходе стояла любимая коляска.
«Проснулась, лягушка-путешественница? – папа чему-то радовался. – Давай ужинать». Она поела и почувствовала, что снова хочет спать. Куда они едут? И когда вернутся домой? Почему ее постоянно что-то дергает? И эти убегающие картинки за окном… Когда смотришь, глаза болят… Лучше совсем их закрыть.
«Станция Вылезайка. Вставай», – она посмотрела в окно и удивилась: никто никуда не ехал. Снаружи стояла одна и та же картинка: большущее здание с буквами на нем. Некоторые буквы она знала. Папа начал вытаскивать вещи. Ее посадили в коляску и повезли. Неужели домой?
Они сидели в машине. Незнакомый водитель называл бабушку по имени. И все время интересовался Израилем, куда они, оказывается, едут. Последние несколько месяцев она слышала это слово каждый день – и никак не связывала с собой. Оно относилось только к взрослым.
Машина остановилась. Ее привели в большую чужую квартиру – и она несколько раз обежала ее. Опять захотелось спать, а коляска осталась у папы. Пришлось лечь в кровать. Было неудобно, но уже через минуту это не имело значения.
Она проснулась от голода. Не успела поесть, как они снова сели в машину и поехали. Наконец перед ними появился светлый стеклянный дом, куда они зашли.
Внутри ее встретили папа с мамой. И лучшая в мире коляска. Но прежде чем сесть в нее, нужно было проверить, куда же ее все-таки привезли.
«Хватить бегать, хоть капельку отдохни. Еще набегаешься, когда прилетим», – папа уже не шутил, был серьезен и даже чем-то озабочен. Но ей и самой надоело носиться взад-вперед: всюду были чужие люди со своими вещами. Зачем они ей? Лучше послушать папу и лечь в коляску. Закрыть глаза и вспоминать, как они катались по двору. Вчера…
Ее разбудил ветер. Они стояли перед странной длинной лестницей. «Не бойся, маленькая, это самолет. Мы сейчас полетим», – папа опять улыбался. Почему он всегда знает, о чем она думает? Неужели потому, что мама зовет ее папиной дочкой?
– Я вам третий раз объясняю, что коляску надо сдать в багаж. Ваша девочка большая и вполне может обойтись без нее, – высокий дядька в красивой форме говорил громким, обиженным голосом.
– Да вы посмотрите на эту «большую», – папа не собирался соглашаться. – Она весь полет будет требовать свою коляску.
– А вы попробуйте. По-моему, вы на свою дочку наговариваете.
– Ну, давайте. Попробуем, – папа действительно разозлился. Но не на нее же!
«Доча, твою коляску надо отдать. Поняла, маленькая? Давай, я помогу», – папа был совсем серьезен, но подмигнул ей. Почти незаметно.
Девочка мгновенно расплакалась. На всю катушку. Что это, в самом деле? Увезли из дома. Сажают в какой-то самолет. Так еще и коляску отдавай?
«Ладно, берите вашу «Мальвину, – дядька отвернулся в сторону и махнул рукой. – Не до вас».
Они сидели в самолете. Папа с мамой – в креслах, она – в коляске. Ее кресло было свободно. «Все, дочура, сейчас взлетаем, – папа легким движением поднял ее, посадил в кресло и застегнул ремешок. – А наверху, если захочешь, вернешься назад».
«Конечно, – подумала девочка. – Я же лягушка-путешественница. Интересно, кто это?»
Взгляд
Памяти Н. М.
Он лег в постель, потянулся и закрыл глаза. Сон не шел. Не было никакого намека на стремительное погружение в самого себя, которое он так любил. Глаза открылись. Пришлось вернуться к тому, что уже закончилось. Сегодня.
О том, что Неля умирает, он узнал почти случайно: они учились в разных классах и виделись нечасто. Он не очень-то обращал внимание на девчонок. Но эта была заметна. Она проносилась по коридору, как вихрь, оставляя за собой маленькие волны. Ему как-то захотелось побарахтаться на такой волне. «Что, нравится Нелька? – спросил одноклассник, проследив за его взглядом. – Дурило, мы для нее – мелюзга». А потом Неля пропала. Она не ходила в школу больше месяца, когда он услышал от одной из ее подружек: саркома.
Видеть Нелю в гробу было дико. Как будто там лежала кукла, лишь чем-то ее напоминавшая. Одноклассники говорили один за другим, благодарили умершую и обещали помнить всю жизнь. Он слушал и не понимал: разве такую девочку можно забыть?
Сейчас он сидел на постели и думал, думал, думал. Конечно, все люди рождаются и умирают. С первого аккорда он различал похоронный марш – и старался обходить процессии стороной. Но до сегодняшнего дня никак не сопоставлял смерть с собой. Пятнадцать лет, только вчера он был ребенком. А Неля старше всего на год! Ее, веселую, шумную, быструю, запихнули в деревянный ящик. Никто больше не сможет назвать девочку по имени. Услышать, увидеть, полюбить. Как же это?
Он смотрел в темноту и изо всех сил гнал от себя мысли. Но они никуда не уходили. «Почему мы умираем? Кто это придумал? Как это можно изменить? Почему я… я… Я… должен… обязан умереть? Для чего тогда жить? А что я могу сделать, если смерть свалится на меня? Или уже валится? Сейчас, пока я сижу и смотрю вокруг, моя жизнь уходит… Почему вокруг так темно? Может, включить свет? А как дойти до выключателя? Откуда я знаю, что меня там ждет?»
Он медленно, осторожно закрыл глаза и лег. Внутри что-то острое, режущее как будто размякло, разгладилось. Ему вдруг стало лет пять, не больше. Неля сидела рядом и легонько сжимала его руку. «Не бойся, малыш, – слышался ее голос. – Спи. И я посплю. Ночью всем надо спать. Как же иначе?»
Пауза
Слова приходили одно за другим и незаметно складывались в предложения. Человек записывал их в момент появления. Стоило поторопиться или замешкаться – и корявое, двусмысленное слово застревало во рту. Наступала пауза.
Когда-то пауза затянулась на двадцать лет. Все, что было до нее, забылось, и она стала жизнью. Предсказуемой. Без загогулин и выкрутасов. Временами почти счастливой. Чужой.
Журавленок
Журавленок стоял у воды, почти не шевелясь, и смотрел в море. Издалека можно было подумать, что белая птица – манекен, настолько плоской и неподвижной казалась эта легкая фигурка. Но стоило приблизиться, как она оживала, взмывала вверх и оказывалась далеко.
Никто не знал, как он появился здесь. Наверное, отбился от одной из бесчисленных стай, избравших приморский город для последней остановки перед длинным многодневным перелетом. Может быть, журавленок заболел. Или взрослые решили, что ему не хватит сил долететь. И он остался.
Довольно скоро новенький познакомился с местными птицами. И юркие чайки, и неповоротливые голуби даже не пытались его обидеть. Постепенно он привык и к собственному одиночеству, и к тому, что не похож ни на кого из здешних обитателей: ни снежной белизной перьев, ни длиннющими ногами, ни худобой. Иногда ему мешали дети, которые бегали по берегу и бросали в него всякий мусор. Наверное, они просто дурачились. Но он сразу перелетал на другое место.
Человек появился неожиданно. Он не подходил к журавленку, а стоял неподалеку. Перед ним была какая-то доска. Журавль привык к странному незнакомцу и уже не удивлялся, что тот приходит каждый день и подолгу смотрит на него. Прошла неделя. В одно утро человек неожиданно повернул деревяшку, а сам отошел в сторону. Журавленок увидел белую птицу и приблизился. Птица оказалась очень похожей на него. Он иногда видел в воде свое отражение, но оно все время менялось и покрывалось пленкой. А здесь все было ясно. Крылья птицы казались большими и сильными. Такая сможет улететь куда угодно. Не то что он.
Ночью журавленку приснилось небо. Далекое, северное, родное. Его продувал холодный ветер. И, чтобы согреться, он летел все быстрее. «Давай, давай, – галдели вокруг взрослые птицы. – Лети к нам. Ты справишься».
Инфаркт
Памяти отца
Воздуха не было. Каждая попытка вдохнуть отдавалась внутри, будто по застрявшему в горле горячему кому проводили наждаком. Сердце то заполняло всю грудь, то куда-то пропадало. Давид с трудом повернулся и посмотрел на будильник. Три. Медленно встал и сделал несколько шагов по комнате. Ему показалось, что стало легче. А вдруг пронесет?
Это началось несколько дней назад. Он вроде в шутку сказал, что чувствует тяжесть в спине. Жена шутить не собиралась: «Нужно провериться. Это сердце…» Он отмахнулся: «Я ведь только месяц назад обследовался. Ничего не нашли. Здоров». О том, что на работе почувствовал внутри режущий удар – под дых, – говорить не стал. Он тогда попросил у кого-то папироску, хотя не курил уже десять лет. Легче не стало. Правда, потом его отвлекли – и боль незаметно ушла. А сейчас вернулась. Удесятеренная… Что было в последние дни? Ничего. Кроме разговора с директором. Тот проходил мимо его рабочего места – и вдруг остановился.
– Как трудится наш пенсионер? Не тяжело?
– Спасибо, Григорий Иванович. Справляюсь.
Убедившись, что их никто не слышит, бывший сокурсник подошел ближе.
– Не устал заниматься галиматьей? К себе не тянет?
– Тянет. А что толку?
Потом долго не мог успокоиться. И так по утрам ему приходилось переламывать себя, без конца напоминая, что цех, в котором знал каждую пылинку, больше не его. Свою нынешнюю работу в палате мер и весов – гирьку туда, гирьку сюда – временами ненавидел. Но зачем Гриша заговорил об этом? Неужели потому, что в незапамятные студенческие времена Давид учился лучше? Да и начальником цеха стал раньше. Когда-то. Были и мы рысаками…
Он вставал, потом садился на кровать, пытаясь найти какую-то неведомую спасительную позу. Но боль находилась всюду, будто воздух только-только зародившегося октябрьского дня был уже заряжен ею. Нужно позвонить Поле. А что сказать? Что не смог перетерпеть двух часов до окончания ее дежурства? Неужели он настолько ослаб? Стыдно…
Давид лег, закрыл глаза – и увидел жену. Она говорила по телефону. Никаких слов нельзя было разобрать, но сам голос действовал успокаивающе. Как снотворное…
Вдруг прямо в ушах застучало что-то тяжелое, грубое, настырное. Будильник, всего-навсего будильник… Он повернул голову: начало шестого… Почти на автопилоте встал и подошел к телефону. Поля ответила сразу. Повезло.
– Полечка, приезжай, – Давиду казалось, что говорит кто-то другой.
– Болит? – Жена скорее утверждала, чем спрашивала. Неужели его выдает голос?
– Да, – говорить становилось все труднее, слова застревали в горле.
– Давно?
– Третий час.
– Давидка, родной, не волнуйся. Позови Лизу.
Он потащился в соседнюю комнату, где спала семнадцатилетняя дочь. Услышав слово «мама», Лиза тут же встала.
– Папочка, пойдем, – вид у девочки был решительный… и испуганный. – Мама уже едет.
Ему казалось, что он не успел прилечь, как раздался звонок в дверь. Дочка, сидевшая рядом, кинулась в прихожую.
В спальню вошла жена – и с ней черноволосая женщина с маленьким чемоданчиком, который раскрылся будто сам по себе.
– Ничего не говорите, Давид Израилевич, – врач вела себя так, будто они давно знакомы. – Сейчас будет легче.
– Что, Сана? Инфаркт? – голос жены слышался как сквозь сон. Боль неожиданно отступила.
– Похоже, да. И немаленький. Я сделала укол. Будем везти?
– Одну секунду, – Полина подошла к кровати и внимательно посмотрела на мужа. – Да. Зови санитаров.
– Полина Абрамовна, можно выносить? – тихий голос вошедшего в комнату мужчины не вязался с его крупной, сильной фигурой.
– Конечно, Кирилл. Приступайте.
Давид раскрыл глаза. Чьи-то руки ловко выбрали его из кровати. «Зачем? – возмутился внутри двойник, здоровый и сильный. – Я сам».
Санитары медленно спускались по лестнице. Лежать на носилках было неудобно. Точным, экономным движением больной поправил собственное тело.
Возле подъезда стояла «неотложка». Увидев выходящих людей, водитель включил мотор. Жизнь продолжалась.
Встреча
– Алина Аркадьевна, за что единица?
– Честно заработал, Петенька. Синус с косинусом перепутал? Перепутал. Когда я новый материал объясняла, ворон за окнами считал? Считал. Так что до двойки недотянул. Там в дневнике все написано, можешь почитать. Пусть мать приходит. Так и передай: жду не дождусь. Все, свободен.
Ученик вышел, грустный и подавленный. Конечно, он привык к выволочкам. Но математичка так с ним еще не разговаривала. Самая молодая училка в школе. Было обидно: никаких ворон он не считал. Просто смотрел на нее. Смотрел, а не слушал.
Алина была недовольна собой. Вдруг захотелось курить. Странно: она бросила еще на последнем курсе, почти два года назад. Ну вот, наехала на мальчика. Туповат, конечно, но ведь можно было иначе объяснить. Ласковей. А все потому, что дурацкий токсикоз замучил. Уже восьмая неделя, нужно немедленно что-то решать.
«Что-то» означало аборт. Сегодня утром, перед уроками, опять встретила Олега: их классы были рядом. «Алинка, когда увидим-с я? – быстро спросил он. – Соскучился, честное слово». Она молча прошла мимо. Папаша. Спать с ним было, пожалуй, приятно. Но рожать от этого племенного бугая? К тому же перед их первой встречей, которую девушка про себя именовала «случкой», он зачем-то уточнил, что она ему «дико нравится как дополнение к семейной жизни». «Вот сучок», – Алину передернуло. Впрочем, в постели примерный семьянин оказался «на уровне» – и его болтовню захотелось забыть. Встречи продолжались. И всего-то один раз она не взяла с собой пилюли. Когда Олежек на большой перемене сказал, что сегодня квартира друга свободна, машинально кивнула. Понадеялась, что пронесет, кретинка. Вот и получила.
Положение было однозначно безвыходное. И все равно казалось, что этого незадачливого человечка, затесавшегося внутрь, можно как-то спасти. До позавчерашнего разговора с матерью.
– На меня не надейся, – мама говорила почти враждебно.
– Ты что, не хочешь внука?
– Еще как хочу! Но не байстрюка. Вот телефон хорошего врача. Позвони и договорись.
Она послушно взяла бумажку. Потом, проверяя тетрадки, все время повторяла про себя обычный, ничем не примечательный номер. Как приговор.
На следующее утро позвонила. Врач был немногословен: «Да, я в курсе. Какой срок?» Она ответила. «Так тянуть нечего. Вы окончательно решили?» Алина промямлила что-то утвердительное. «Приезжайте завтра днем. Спросите меня». Оставалось только положить трубку.
Она ехала в троллейбусе и старалась не думать. Так проще. Любую мысль – жгучую, беспросветную, бессмысленную – давить в зародыше. Уставиться в окно – и не видеть ничего, кроме своего дрожащего отражения. «Привет! Ты что, не узнаешь меня?» Алина не сразу поняла, что к ней обращаются. «Ой, Рома, извини. Просто задумалась».
Они пару раз встречались у ее школьной подруги. Роман, как и Рита, был пианистом. Алина даже где-то читала о нем как о подающем надежды. Впрочем, музыка – при отсутствии музыкального слуха – ее никогда не интересовала.
– Как дела, Алинка? – почему-то показалось, что вопрос не был только данью вежливости.
– Да ничего, живу себе. А ты?
– Женился вот. Третья неделя пошла.
– Да, Ритка сообщила. Жена – музыкантша?
– Что ты? Нет, конечно. У кого-то в семье должна быть серьезная профессия.
– Неужели учительница?
– Ну, не настолько серьезная, – Роман засмеялся. – Клара строитель.
– И какие успехи в семейном строительстве? – Алина поймала себя на том, что настроение изменилось: даже пошутить захотелось.
– Сплошной медовый месяц: дуэт для скрипки и альта. Есть такое классное стихотворение. Бывай, Алинка. Ритуле привет, – он махнул рукой и вышел.
«Амоя остановка – через одну», – Алина провожала Рому глазами, пока его легкая, верткая фигура не скрылась за углом. Троллейбус тронулся, быстро набирая скорость. «От него бы я родила, – подумалось почему-то. – Что бы там мама ни говорила. Ладно, проехали».
Возвращение
Сын еще раз наполнил ведерко водой и вылил в него остаток чистящего средства. Вновь яростно заработал тряпкой. Грязь, казалось, навсегда въевшаяся в камень, исчезла. Памятник выглядел почти новым. Лишь дата осталась прежней.
Он вспомнил тот апрельский день. Утром позвонила мама. Ночь прошла спокойно. Пошел на работу. Вечером уже был в больнице. Еще ничего не понимая, смотрел на пустую койку. «Мать в коридоре» – сказал сосед, отводя взгляд. Через секунды все выяснилось. Отец лежал в мертвецкой. Теплый.
Потом была суета похорон, неожиданно многолюдных. Могильщики работали споро. Когда уходили с кладбища, мама прошептала: «Такой маленький папа – и такая огромная яма». Только он услышал эти слова.
Через несколько лет их будто размазало по разным странам. В родном городе остались одни могилы.
На портрете отец был молодым, гораздо моложе, чем сын сейчас. Поймать взгляд, направленный куда-то в сторону, казалось невозможным. А сыну мечталось, чтобы его увидели, услышали, поняли. Хотя бы здесь, в зоне действия «доступного духа». Смотреть глаза в глаза – и говорить, говорить. Чтобы отец узнал обо всем, что произошло без него, об их скособоченной, несуразной и прекрасной жизни. Чтобы проживал ее вместе с ними день за днем. Все тридцать лет. И дальше, до самого конца.
Воронка
Сегодня
Автобус просквозил мимо. Водитель был тот же. За последние два года мы как-то привыкли друг к другу: частенько я подбегал в последнюю секунду, и он открывал мне дверь уже на ходу. Водитель тот же, маршрут тот же, вот только мне в другую сторону: безработные на работу не ездят. Ходят на биржу отмечаться. Пешком.
Полгода назад
Нужно взять себя в руки. Я же вылечу. Стоило вкалывать два года, чтобы пустить все коту под хвост? Кто мне Пушкин, в конце концов? Родственник по прямой? Скорее, по ломаной. Я же думаю о нем с утра до вечера, даже когда говорю на иврите. Надо быть последним болваном, чтобы влезть с потрохами в позапрошлый век, где моих предков русские дворяне, даже без шестисотлетней родословной, на порог не пускали. Писать о Пушкине? От имени Пушкина? Да он бы меня обложил с головы до ног на двух языках минимум. Быстренько помог бы забыть обо всем. «Да, да, забыть – и поскорее. Не думать о будущем – его нет. Не видеть людей вокруг. Пусть все валится из рук. Пусть нищета глядит изо всех дыр и воет в ушах, как зимний ветер. Только как смотреть на детей, которых пустил по миру? На жену, которая непонятно на что надеется? На себя самого?»
Я свихнулся окончательно. Уже пять! День, считай, прошел.
Пять лет назад
Такого не было со мной не помню сколько лет. Это что, вдохновение? Разве оно приходит, когда переводишь чужие стихи? Или Моисей Тейф – не чужой? Сколько мне было, когда читал его впервые? Девятнадцать? Не верится, что можно быть таким молодым. И стихи были молодые. И переводчица, Юнна Мориц. Да и сам Тейф не успел состариться. Умереть – да, но не состариться. Поэты вообще не стареют. Пока живут.
Что было вчера? Только сел в поезд, идущий домой, как на меня накатило. Достал рукопись и начал черкать. За полчаса перевел двадцать строк. Так не бывает… Бред… Графомания…
Мы уезжаем. Билеты куплены, через неделю отправим багаж. Почти все продано, даже машина. Странно, я уже считаю наш отъезд чем-то свершившимся, хотя полтора года назад, получив вызов, хотел избавиться от него или хотя бы отложить на несколько лет. Дочке полгода – куда ехать? В стране все меняется, даже наблюдать интересно. А участвовать?
Непонятно… Всего полтора года назад я не чувствовал между собой и тем, что вокруг, никакого зазора, ну, почти никакого. Что же произошло со мной? Когда я начал смотреть на родную страну, на соседей, сослуживцев, просто на людей, встреченных на улице, будто со стороны? А на свою жизнь здесь – как на черновик? Я не помню, в какой день это произошло. Но как только я увидел в письме, пришедшем на мое имя, на месте обратного адреса незнакомый город «Арад», пути назад уже не было. Потом, когда дочка бегала по двору синагоги и кто-то пошутил: «Так она до Израиля добежит», – мы с женой даже не улыбнулись. Добежит или долетит – какая разница? Мы не хотим для нее жизни, похожей на нашу. И в то же время так хочется, чтобы она запомнила все, что ее окружает сейчас. Глупо, правда? Что можно запомнить в два года? Но я раз за разом захожу с ней в мой школьный двор и показываю скромную трехэтажку, в которой отучился десять лет. Мы часами гуляем по нашим узеньким улицам, и я повторяю название каждой из них. Эти привычные с детства слова: «Ясельная», «Сивороновская», «Красноармейская», «Радистов». Как будто вновь прохожу по ним, возвращаясь из школы. Зачем они ей? Она же в Израиле все забудет через месяц. Или я делаю это для себя?
Сорок два года назад
«Зиновий, а отчество?» – спрашивает воспитательница. Она не понимает, почему вполне нормальный неглупый мальчик молчит. Я тоже не понимаю, как это произошло. Ведь я ничем не отличался от других ребят из нашего отряда. Мы купались, играли, веселились. И вдруг… Кто это придумал? Кому понадобились имена-отчества наших родителей? Еще до того, как ко мне обращаются, я чувствую страх, который возникает где-то в кончиках пальцев и будто обручем сдавливает голову. Почти машинально я выдавливаю из себя папино имя. Но отчество!? Я не могу произнести его. Это слово уже год с утра до ночи мурыжат на всех перекрестках. А сейчас оно оказывается моим. Частью меня. Все, что было близким и привычным: широкая река с уютной купальней, аккуратно размеченная пионерская линейка, где мы стояли всего несколько минут назад, прохладная кровать, куда я должен лечь через два часа, светлый, веселый лес и даже стоящее рядом облупленное дерево – становится недоступным. Мне напоминают, что я – чужой. Агрессор. Враг.
Ребята видят, что происходит что-то странное. Пустяшное, минутное дело застопорилось. Они решают, что я забыл, и начинают мне подсказывать. Варианты сыплются со всех сторон: «Зиновий Иванович… Зиновий Николаевич… Зиновий Петрович… Зиновий Федорович…» Почему-то именно это небрежно брошенное «Федорович» я воспринимаю как оскорбление. Становится нестерпимо стыдно. Хочется провалиться сквозь землю, раствориться в воздухе. Исчезнуть.
«Что с тобой?» – наконец-то воспитательница внимательно смотрит мне в глаза. И замолкает. Не знаю, что она там видит, но меня сразу оставляют в покое.
Перед утренним построением мы сталкиваемся. «Вспомнил?» – быстро спрашивает она. «Израилевич» – выталкиваю я ненавистное слово.
Через три недели мне исполнится тринадцать. Я понятия не имею, что это еврейское совершеннолетие. И что вчера, в теплый августовский вечер, оно было отмечено. По-советски.
Пятьдесят три года назад
Как приятно просыпаться… Смотреть по сторонам и ждать, когда к тебе подойдут. Можно даже немного пошуметь. Но дедушка и так придет. Когда я вижу его, хочется кричать от радости. Какой он большой и красивый! Какие у него ласковые руки! Какой чудесный голос! Как он похож на маму. Как давно я ее не видел. Уже много дней. Он поет мне песни на своем языке, который я начинаю понимать. На моем языке они почти не говорят, ни дедушка с бабушкой, ни дядя с тетей. Только сестренка тарахтит на двух языках сразу. А я пока что мало говорю. Только слушаю и улыбаюсь. Дедушка вынимает меня из кровати и целует. А я целую его.
Сегодня мы долго катались по двору. Наконец поехали на улицу. И почти сразу дедушка встретил знакомую. Они стояли и говорили. Я слышал мамино имя и несколько раз мое. Интересно, что такое «киндерлех»[5]. А потом мы вернулись домой. Какие там вкусные запахи! А мне ничего не дают, разве что чуть-чуть. Опять молоко из бутылки.
Почему дедушка должен работать? Он каждый день уходит утром и возвращается только вечером, уже уставший, и подходит ко мне лишь ненадолго. Бабушка остается дома. Целый день она шьет. Или убирает. Или готовит что-нибудь покушать. Она ничего не читает, а дедушка часто читает газеты или книги. Бабушка красивая и добрая, но мне с ней скучно. Вот когда приходит сестренка, подбегает ко мне и говорит на своем непонятном языке, наполовину моем, наполовину дедушкином. Она веселая, с ней интересно. Но не так, как с дедушкой. Я бы смотрел на него все время. Чтобы он был только мой. Ну ладно, пусть и сестренкин, она так смешно тянет его к себе. А я не тяну. Только крепко держу за руку, когда мы гуляем по двору. Я хотел бы выходить на улицу, но туда без коляски меня не пускают. А сестренка бегает всюду, где хочет, и тетя или бабушка все время гоняются за ней. Я хочу, чтобы и за мной гонялись. Но не дедушка. От него я никогда не буду убегать. Только бы он никуда не уходил.
Приехала мама. Они сидят рядышком и разговаривают. Я все понимаю. Оказывается, я уже большой и пора забирать меня. Дедушка просит оставить еще. Потому что ему совсем не тяжело сидеть со мной, что я ни разу не болел, окреп и стал еще больше похож на папу. Интересно, согласится мама или нет? Я никуда не хочу уезжать. Только если бы мама осталась здесь. А еще лучше, чтобы привезла сюда папу. И брата. Он хоть и не такой смешной, как сестренка, но тоже забавный. Если я стал большой, то почему меня не спрашивают? Почему все решают сами?
Мы с мамой едем домой. Дедушки с нами нет. Я плачу. Мама успокаивает меня, говорит всякие ласковые слова на дедушкином языке. Дедушка сказал ей, что я все понимаю. Я не хотел от него уезжать. Я не хотел отпускать его руку. Зачем мама это сделала? Разве я плохо себя вел?
Мама говорит, что летом дедушка приедет к нам, что дома меня ждут папа и братик, что они страшно по мне соскучились. Зачем она говорит это? Что я – сам не знаю? Что я – маленький?
Вариант
Почему подвернулась именно эта книга? Раздвоение личности… Именно сегодня, когда голова пухла от мыслей и хотелось немедленно переключиться на что-то. Генри Джеймс, когда-то читаный-перечитаный, показался той самой палочкой-выручалочкой. Да и повесть называлась безобидно: «Веселый уголок». Хотя в рассказе встреча симпатяги-героя со своим отвратным двойником-призраком никак не могла повлиять на прожитую жизнь. А когда стоишь на распутье сам, прочитанное будто обволакивает тебя, чем-то угрожая. Непонятно чем.
На работе уже год не подпускали к новому проекту, несмотря на многочисленные просьбы, надоевшие ему самому. Оставалось уволиться. Но что-то внутри противилось, мешало. Хотелось увидеть собственное будущее хотя бы краем глаза. Хоть во сне…
Будильник зазвонил без четверти шесть. Привычно сосчитав до двадцати, поднялся. Где-то читал, что так просыпаешься быстрее. Хотя, каким бы уставшим он ни был вечером, утром из зеркала глядел самодовольный энергичный тип. Бритье и легкая разминка заняли ровно столько времени, сколько положено. В шесть пятнадцать уже сидел за рулем. До начала утренних пробок оставалось около десяти минут. Вполне достаточно, чтобы проскочить.
Новенькая «субару» еле ползла впереди, съедая столь нужное время. Пришлось обойти ее почти по самой кромке. Так и есть: молодая баба, очень даже симпатичная. Наверное, чья-то секретарша. Чем болтать по телефону и смолить с утра пораньше, лучше бы ехала по-человечески. Еще и сделала ему козью морду. Зато теперь дорога свободна. Он мысленно уже пролетел ее и, поставив машину на стоянку, входил в кабинет. Предстоял обычный рабочий день, то есть забитый под завязку. Два совещания, одно из них на выезде, переговоры с американским филиалом плюс текучка, которую он особенно любил, стараясь сделать максимально полезной. К тому же сегодня нужно уйти пораньше: вечером, чтобы ублажить жену, пришлось назначить встречу с психологом, совершенно, по его мнению, излишнюю. Некуда 400 шекелей выбросить.
Они сидели на кухне. Салон и столовая казались слишком большими для ежевечерних отчетов, как он называл про себя эти посиделки. Можно было выговориться, не подбирая выражений.
– Да, этот новый парнишка, которого взял на РНР, совсем разонравился.
– Что это за хрень – РНР?
– Я тебе раз десять объяснял: препроцессор для гипертекста.
– Это для интернета, что ли?
– Естественно.
– Так что с этим кадром? Он же только пришел? Пару месяцев назад, да?
– Смотри: я ожидал большего. Вроде и с опытом, и с амбициями, а результаты не шибко. И ребята недовольны. К тому же заседать любит. Сегодня один и тот же вопрос три раза поворачивал разными сторонами. Вместо того, чтобы сразу обо всем подумать. Минут двадцать лишних проторчали. У собственных программистов время забрал. Не резиновое, кстати, – на его лице была написана откровенная брезгливость.
– Ты что, уволишь его? – жена смотрела почти испуганно. Нелепая, гипертрофированная порядочность. Даже не верилось, что совсем недавно он сам был таким.
– А чего церемониться? Это ж не католическая свадьба. Last in – first out.
– Я этот твой «LIFO» терпеть не могу. У парня же семья, наверное. А ты его пинком под зад.
– Меня не для того держат, чтобы я о его семье заботился. Сама знаешь.
– Но ты же одеревенел совсем. Для тебя люди вроде компьютеров… Ты у Ноа был? – так звали психолога, к которой он ходил.
– А как же! В пол седьмого свалить пришлось. Ровно час общались. Строго по таксе.
– И что она советует? Это же ненормально, чтобы человек был так зациклен на работе. Ты уже со мной начал на иврите говорить.
– Любопытный разговорчик был. Помнишь, лет пятнадцать назад я совсем собрался увольняться? Ноа считает, что это была точка отсчета. Я превратился в трудоголика, потому что остался в конторе. По твоей просьбе, кстати.
– Да помню я. Что за идиотская привычка по двадцать раз повторять одно и то же? А ты сам что думаешь? – жена, похоже, сама была не рада этому разговору.
– Ничего не думаю. Меня моя жизнь устраивает. И работа, и дом. И ты, кстати, тоже. Более чем.
– Но это же все границы переходит. Помнишь, как мы в Сиднее два дня в гостинице просидели? Ты даже в отпуске, как баран, ждал каких-то звонков.
– Спасибо хоть баран, а не варан. Ты же помнишь, тогда была демонстрация нового продукта, и договариваться с клиентами надо было на месте. А меня только продвинули, даже месяца не прошло. Случись неудача, хрен бы оставили… Мы же не в бирюльки играем. Никуда твоя саванна не делась. Ну, так провели в ней не пять дней, а меньше.
– А заплатили за пять.
– А для чего я пашу с утра до ночи? Чтобы ты мне за каждый шекель выговаривала?
Жена обиженно замолчала. Он сам понимал, что перегнул палку и придется извиняться. Лучше завтра, по телефону. А сейчас было самое время на боковую.
Сон свалил его за мгновение и растер по кровати. Как свою собственность.
Будильник зазвонил без четверти восемь. Собственно, он поднимался «за компанию», чтобы совсем не отлежать бока. «И так уже до срока в пенсионера превратился», – говорила жена. Он не спорил. Вообще старался казаться незаметнее. И не слишком задумываться о своем нынешнем состоянии, как будто оно могло по волшебству измениться.
Близкие в волшебство не верили. И видели в нем человека, потерявшего самого себя. А он старался не зацикливаться ни на мыслях о будущем, ни на мыслях о прошлом. Радоваться солнцу, ветру, облакам, дождю. Теплу и холоду. Детской улыбке на улице. Чему угодно…
Поиски работы, продолжавшиеся второй год, были безуспешны. Даже звонки звучали все реже. «Полковнику никто не звонит», – горько шутила жена. Бывшему полковнику.
Дни наползали один на другой. Он по инерции что-то читал, кропал какой-то несерьезный код, чтобы держать себя в форме. Писал в разные конторы, напоминая о себе и стыдливо пряча свой возмутительный возраст. Ходил к психологу. Одна из встреч была как раз сегодня.
Пришло время выгулять любимца. Ежедневные прогулки были едва ли не самыми приятными моментами нынешних дней.
Когда на тебя водопадом низвергается чья-то любовь, чувствуешь себя нужным и самодостаточным. Хоть в собачьих глазах.
Пес уже сделал все свои дела, и они беззаботно гуляли по парку. На дальней лавке сидел какой-то старик, одетый в отвратительные обноски. Подойдя поближе, с удивлением понял, что тот не старше его. Они даже были похожи чем-то. Недаром пес рвался к незнакомцу, который дружелюбно улыбался в ответ. Нет уж, не хватало дышать помойкой. Он с силой потянул за поводок. Похоже, тот самый бездомный, о котором вчера говорила дочка. А наш глупыш снова хотел его облизать. Хмырь смотрел как-то странно, чуть ли не сочувственно. Неужели он настолько жалок? И кому? Этому уроду?
Они сидели на кухне друг напротив друга. Жена только что вернулась с работы и ужинала. А он докладывал об очередном дне, ушедшем насмарку.
– Джонни, как всегда, в лучшем виде. Знаешь, когда смотришь в эти глаза, самому хочется стать собакой. Погулял с ним часок. Только в парке он захотел облизать бомжа, от которого воняло за километр. Еле оторвал. А вечером сам ходил на экзекуцию.
– И что сказала Вика на этот раз? – так звали психолога.
– Она называет мое состояние синдромом неудачника. Меня столько раз увольняли по поводу и без, что утратил веру в людей. Сам себе не представляю, что кто-то поможет. Нужно себя иначе настроить. Что-то вроде перезапуска…
– Все это лирика. Тебе просто не нужны деньги. Испарилось желание их зарабатывать. Это она понимает? Иначе зачем хапает 120 шекелей за сеанс? Кстати, не лишние, – они привычно играли в нападение-защиту. А стоило ему заикнуться о прекращении сеансов, роли тут же менялись.
– Она все понимает. Еще говорили о самооценке, которая у меня страшно занижена.
– Но с чего это началось? Раньше-то все было иначе.
– Вика считает, что пятнадцать лет назад мне ни в коем случаенельзя было увольняться. И что нынешние проблемы начались тогда.
– То есть ты сам себе жизнь испохабил? И мне за компанию. Я же тогда тебя просила, умоляла почти. Помнишь?
– Ну, сколько раз можно напоминать? Я не в маразме. Тебе этого не хватает?
Жена замолчала, посчитав себя обиженной. Он и сам понимал, что «качать права» нахлебнику не положено. Оставалось извиниться, но просительный взгляд демонстративно игнорировался.
Поплелся в спальню. Только лег, как увидел нищего из парка. Но сейчас тот был изысканно одет и надушен дорогим одеколоном. Он шел прямо к нему. Ближе, ближе, ближе…
Он проснулся от холода. Никакого будильника не было, да и быть не могло: он остался где-то там, в старой жизни. Там много чего осталось: дом, работа, разная одежда, телефон с будильником. Деньги. Он бы раньше не поверил, что сможет жить без этого. Рыться в мусорных баках в поисках пищи и шмоток. Спать на скамейке или прямо на траве. Не думать ни о чем. Просто дышать. Пока дышится…
Вчера эта идиллия была нарушена симпатичным песиком, который ни свет ни заря подбежал к его лавочке и едва не лизнул в физиономию. Но хозяйка, совсем молодая, красивая девчонка, утащила малыша куда подальше.
Ну да, от него же пахнет. Воняет. Смердит. Подумаешь! А пес милый… Черная шерстка такая гладкая, блестящая. И белая полоска на грудке, чтобы тебя гладили. Хорошо, наверное, ему живется, с такой-то хозяйкой. Делай что положено, а с тебя пылинки сдувают. Завидки берут. Благодать…
Вроде теплее стало, наверное, солнышко выползает. Соснуть еще, что ли… Почему бы нет?
За окном было еще темно, когда он привычно потерся спиной об одеяло. Хозяйка, почувствовав шевеление, сразу приоткрыла глаза. Они с хозяином договариваются с вечера, кто с ним выйдет. Ему-то все равно. Какая лапа лучше: та или эта?
На улице было по-утреннему холодно и сыро. Свернув на лужайку, сразу присел на траву, щедро отдавая накопленное за ночь. И потрусил в парк, чтобы немного размяться.
На одной из лавочек лежал человек. За секунду оказался рядом, учуяв в незнакомце что-то близкое, свое. Но хозяйка тут же оттащила, не дав даже поздороваться толком. Хотя лежащий тоже потянулся к нему, будто следуя тому же порыву. Он был как-то странно одет, от него шел сильный, необычный запах. Пес помнил, как пахнут люди, которых когда-либо видел, но так не пах ни один из них. И все-таки они встречались раньше. Только когда? Где?
Просыпаться или засыпать было ни к чему. Нелепые правила, к которым за все годы так и не привык. Куда логичнее настраивать себя на работу в экономном режиме. И если при этом надо лежать с закрытыми глазами, в чем проблема? Для других ты спишь. А когда потребуется, вновь запускаешься на полные обороты.
Здешний срок заканчивался. Вчера, вывалившись из нелепо коротких, обчекрыженных земных суток в привычное пространство, он услышал условный звон. Оставалось несколько дней, от силы неделя. А потом придется тихонько уйти. По-английски, чтобы не заметили.
Как они живут, несмышленыши! Ничего не зная наперед ни на год, ни на минуту. И сами над собой смеются… Один про сатану роман написал, другой – стишок о Боге:
Все – лицо. Его. Творца.
Только сам Он без лица[6].
Интересный экземпляр был этот землянин: видел все изнутри, а не снаружи. Вроде где-то родился, а уже потом, готовым, сюда попал. Только зря это все. Чем думать о вселенной, лучше бы научились временем управлять. Чтобы повзрослеть наконец…
Жизнь здесь короткая, как плевок. И ничего изменить нельзя, кем бы ты ни был: будь добр походить на остальных. Валяй дурака. Спи в оглоблях, пока не окочуришься…
Но сейчас, прощаясь, чувствовал, как обжигает зависть к ним, смешным и наивным. И как жалко становится себя, видящего будущее этой несчастной планеты и каждого ее обитателя.
Будильник зазвонил в шесть. Автоматически вскочил, сделал обязательные утренние телодвижения и сбежал на лестнице. Тут же подкатила подвозка: шесть двадцать пять, как положено. Сев на привычное место возле окна, закрыл глаза: можно было покемарить. Какое счастье, что сны сразу не сбываются. И ему не шестьдесят или сколько там настучало, а сорок пять. Ежу ведь известно, что главное состояние – непрожитая жизнь. Каждый ребенок богат несусветно, только что он понимает в этом! А когда поживешь, поистратишься… Уж так мы устроены: ценим то, чего нет. Ну ладно, что философствовать с закрытыми глазами… Поспи лучше, умник. И пусть во сне тебе будет поменьше годиков. Перед глазами промелькнули лица детей: уходя, он на секунду заскочил в их комнату. У них еще все в перспективе. Миллионеры…
Нет уж, лучше спать без снов, оставаясь там, куда занесло время. Его, личное время. Которое не выбирают…