Вы здесь

Лили и осьминог. Маскировка (Стивен Роули, 2016)

Маскировка

Пятница, день

В кабинете моего психотерапевта стены имеют оттенок несоленого сливочного масла. Сидя в нем на кушетке, которая из-за единственной лопнувшей пружины страшно раздражает неудобством, я часто представляю себе, как запихиваю эту комнату целиком в чашу миксера, вместе с коричневым сахаром, мукой, ванилью и шоколадной крошкой. Когда я раздражаюсь и когда мне кажется, что я лучше окружающих понимаю, что происходит, меня нестерпимо тянет на печенье. Хрустящее снаружи, вязкое внутри, свежевыпеченное печенье с шоколадной крошкой, только что вынутое из духовки – так, чтобы шоколад слегка подтаял, но не расплавился совсем. Не знаю, что следует из этого стремления утешаться лакомством, но в голове у меня навсегда застряли слова Коржика: «Сегодня моя жить одной минутой, но только если она приятная, а если нет, тогда съесть печеньку». И хотя далеко не все свои мантры я заимствую у пучеглазых и безграмотных синих монстров, эта привилась. В последнее время меня часто тянет на печенье.

Моего психотерапевта зовут Дженни, а смириться с тем, что так зовут психотерапевта, невозможно. Вообще. Гимнастку – еще куда ни шло. Жену Форреста Гампа – безусловно. Или продавщицу замороженного йогурта в кафе, где посетителю полагается самому надоить себе йогурта из аппарата, а задача продавцов – только взвешивать его и считать свою работу каторжной. Но не психотерапевта. По-моему, тех, кого зовут «Дженни», люди просто не воспринимают всерьез. Но Дженни ничего не имеет против моей страховки и принимает пациентов сравнительно недалеко от моего района (по лос-анджелесским меркам). Ее выводы всякий раз оказываются неверными, но я наловчился принимать ее тупые советы и фильтровать их, пропуская через мозги более проницательного воображаемого психотерапевта, чтобы получить необходимое мне представление о собственной жизни. Сам по себе способ выглядит неэффективным, но мне, как ни странно, помогает.

К психотерапевту я начал ходить после того, как закончились мои очередные отношения, продолжавшиеся шесть лет, – восемнадцать месяцев назад, и, вероятно, на два года позже, чем следовало бы. Начались они бурно. Мы познакомились в кинотеатре «Нью-Беверли», после показа «Квартиры» Билли Уайлдера, и долго спорили о достоинствах картины. Джеффри был умным, пугающе умным, и увлеченным. Когда я принялся оправдывать темы неверности и адюльтера в «Квартире», Джеффри вытянул из меня признание в любви к еще одному фильму Уайлдера, «Зуд седьмого года».

Поначалу его харизма вызывала наркотическую зависимость. Но со временем я понял, что это лишь маска, а в душе Джеффри живет ранимый мальчишка. Он вырос без отца, поэтому меня не удивляло его постоянное стремление самоутверждаться. Я считал его умилительным. Очеловечивающим. Пока он не стал потакать этому мальчишке. И начались истерики. Взбрыки. У него возникла потребность в контроле там, где он не имел никакого права на контроль. Однако он по-прежнему оставался все тем же мальчишкой, и я любил его, потому и считал, что все наладится. Пока однажды утром меня не разбудил очередной трубный глас жизни, возвестивший: я достоин лучшей участи. И тем же вечером я объявил, что ухожу.

После года воздержания от каких бы то ни было свиданий я наконец решил вернуться к тому, на чем остановился. Замочить ноги в давно знакомых водах, из которых, как мне казалось, я уже давно уплыл. Дженни принимается расспрашивать:

– И как все проходит?

– «Все»?

– Да.

– Вы про свидания?

– Угу.

Говорить об этом мне совсем не хочется. Осьминог вцепился в мою голову почти так же крепко, как в голову Лили. А я никак не могу заставить себя рассказать Дженни о нашем незваном госте. По крайней мере, пока. Нельзя раскрывать карты, признаваться, что осьминог внушает страх, и побуждать Дженни делать совершенно неверные выводы, как происходит с ней практически всегда. Дженни. Я не могу делать ее работу за нее – на этот раз нет. Я бы предпочел сделать ее работу без ее участия, а это значит, что пока придется кое-что утаить от нее.

Мне вообще не надо было приходить сюда, не следовало оставлять Лили наедине с осьминогом, но солнечный свет вливался в окна кухни именно так, как она любит, и длинные послеполуденные лучи обещали усердно согревать ее все время, пока она дремлет. Записаться на прием к ветеринару мне удалось лишь на понедельник, а в исцеляющую силу солнца я почему-то верил. Надеялся, что оно облучит нашего гостя, иссушит его, как рыбу, вытащенную из воды.

– А осьминоги – рыбы? – неожиданно для себя спрашиваю я вслух.

– Осьминоги… что?

– Рыбы? Они считаются рыбами?

– Нет. Кажется, головоногими.

Представляете, Дженни это знает. Наверное, в детстве мечтала стать морским биологом – пока не поступила в колледж и не влюбилась в будущего психолога с огромными мужскими ручищами и каким-нибудь этаким именем вроде Чед. Лучше бы я свернулся клубочком на залитом солнцем полу рядом с Лили. Лучше бы положил на нее ладонь, как делал, когда она была еще щенком, – чтобы она знала, что ей не о чем беспокоиться, пока я рядом. Вот где мое место, а не здесь.

– Так что насчет свиданий? – вопрос Дженни разом возвращает меня в реальность.

– Свиданий… Даже не знаю. Нормально. Без приключений. Дивергентно.

– Извращенно? – уточнила она.

– Не девиантно, – Господи, печеньку бы сейчас! – А дивергентно. В общем, муторно. И нудно.

– А почему нудно?

– Потому.

ПЕЧЕНЬКУ!

– Но ведь знакомиться с новыми людьми всегда интересно, разве нет? Ведь можно же так и воспринимать происходящее?

– Можно, – отвечаю я вызывающим тоном, ясно давая понять, что не хочу и не буду. Не знаю, во мне ли дело – может, я еще не готов к свиданиям. Или же дело в них – может, всех достойных уже расхватали. Или всему виной мой возраст. Лос-Анджелес – это Нигделандия для пропавших мальчиков, которые слишком часто прихорашиваются и разглагольствуют и слишком редко способны хоть на что-нибудь существенное. Я начал ходить на свидания с воодушевлением, стараясь показать себя с наилучшей стороны. Но вскоре обнаружил, что хожу на одно первое свидание за другим, рассказываю одни и те же байки и никак не могу припомнить, кому и когда именно их уже рассказывал. Опасаясь показаться занудой, я составил из своих лучших историй целую развлекательную программу, фейерверк острот, который исполнял снова и снова, пока он не осточертел мне самому.

Все это мне следовало бы высказать вслух – хотя бы потому, что сеанс терапии оплачивает моя страховая компания, а я плачу за страховку (между прочим, для писателя-фрилансера это нешуточные затраты), но я ограничиваюсь вялым: «Просто… не знаю».

– Расскажите, – упрашивает Дженни.

– Нет.

– Ну же, поракдуйте меня.

Мощные щупальцы осьминога со свистом проносятся мимо, мелькает нацеленный мне в лицо алчно разинутый клюв.

Я вздрагиваю и отмахиваюсь, чуть не задевая рукой собственный нос.

– Что вы сказали? – В этих словах слышится упрек.

Дженни озабоченно смотрит на меня. Наверняка заметила, как у меня на лбу проступает пот. Я лихорадочно оглядываюсь по сторонам, высматривая осьминога, но он уже исчез – так же стремительно, как и появился.

– Я сказала «порадуйте меня», – ее озабоченность тает, сменяясь улыбкой.

Так и сказала?

Моя тюрьма цвета сливочного масла уменьшается в размерах; казалось, стены теперь ближе ко мне, чем пять минут назад. Обычно это предвещает близкий приступ паники. Раньше они случались редко, но в последнее время участились. Лучший способ избежать полномасштабного срыва – сделать то, что мне совсем не хочется: рассказать о свиданиях. Вспомнить, что жизнь продолжается. Не поддаваться панике, что бы ее ни вызвало. И я сдаюсь.

– Есть один парень… Симпатичный. Умный. Веселый. Симпатичный… это я уже говорил, да? Ну, его внешность того стоит. Просто я понятия не имею, интересуется он или нет.

– Вами.

– Нет, искусством кукловода, – я скрещиваю руки на груди оборонительным жестом. – Конечно, мной. Мы договорились встретиться во второй раз. Было здорово.

Дурь какая. О чем мне надо поговорить, так это об осьминоге, но думать о нем нельзя. Чтобы не поддаваться панике.

– Но я так и не понял. Заинтересован он или нет. ВО МНЕ. И я решил дождаться момента, когда мы будем прощаться после второго свидания: если он попробует поцеловать меня – это знак. А если попытается обнять, я не стану отстраняться первым.

Довольный своим решением, я указываю на собственную голову, как будто она служит не просто вешалкой для шляп. Потом вдруг соображаю, что осьминог, возможно, прячется у меня на голове, ведь он почему-то предпочитает головы, и старательно ощупываю ее со всех сторон. Джейн наблюдает эту картину так, словно со мной приключился припадок слабоумия, но тем не менее продолжает:

– Умно. Таким способом можно определить, какого рода эти объятия – дружеские или романтические. И что же было дальше?

– Я отстранился первым.

Дженни разочарованно смотрит на меня.

Тоном оправдания:

– Ну, он ведь тоже не стал отстраняться первым, вот мы и стояли, прислонившись друг к другу, словно нас обоих хватил удар!

Стены уже сомкнулись настолько, что я гадаю, раздавят они меня или я вдавлюсь в их маслянистую мягкость, и после того, как захлебнусь в густых сливках, в них останется идеальный оттиск моего тела.

– Само по себе это должно было сказать вам кое-что, – Дженни черкает в своем блокноте, заштриховывает «ед» в моем имени под стать жирной «Т». Ей платят за то, чтобы она выслушивала меня, но даже она считает меня нудным. Впрочем, она не виновата. Меньше чем через двадцать четыре часа после появления нашего… головоногого гостя я уже замечаю у нас с ним кое-что общее: я тоже прячусь на самом видном месте. Иду по жизни невидимкой, пробираюсь крадучись, как неудачник, надеясь, что меня заметит как можно меньше народу. Так продолжается с тех пор, как между мной и Джеффри все разладилось.

– По-моему, вам следует учитывать то, что некоторым людям самовыражение дается с трудом, – бубнит Дженни.

Под «некоторыми людьми» Дженни обычно подразумевает меня. Но в своих выводах она опять-таки ошибается. Тот парень не испытывал никаких трудностей с самовыражением. И я тоже. Просто он не знал, нравлюсь я ему или нет, и это меня беспокоило. Хоть он не знал по моей вине. Хоть я и старался оставаться невидимкой.

«П – это печенье, печенье дайте мне! Печенье, печенье начинается с П».

Я фильтрую советы Дженни с помощью воображаемого и приоритетного психотерапевта и слышу кое-что более дельное: это всего лишь два свидания. Зачем мне вообще понадобилось выяснять, как этот парень ко мне относится? Для чего нужна эта определенность? А сам я разве знаю, нравится ли он мне? Мне было бы лучше жить в неведении.

И вдруг мне становится ясно: это не про свидания, а про осьминога. Мне было бы лучше жить в неведении.


Пятница, вечер

Июнь в Лос-Анджелесе – полная противоположность июню в любом другом месте. Здесь он означает лишь одно: мглу. Солнце скрывается за тучами, туманом, смогом и дымкой и не появляется неделями. Обычно мне это нравится. Как правило, я готов платить такую цену за то, что весь остальной год у нас светит солнце. Но сегодня не виден закат, и это меня тревожит.

Звонит Трент, предлагает поужинать вместе, я отказываюсь, но Трент не принимает отказы, поэтому я соглашаюсь, чтобы избавить нас обоих от двенадцати раундов борьбы с переменным успехом. Мне неловко оставлять Лили даже на лишний час, но вместе с тем я понимаю, что мне надо с кем-нибудь поговорить, и если не с Дженни, тогда с Трентом. Он умеет вразумить меня, ему всегда это удавалось – с тех пор, как мы познакомились в первый день учебы в Бостоне. Он шумный техасец, я – сдержанный уроженец штата Мэн, и его шарм южанина пленил меня так же мгновенно, как его – моя северная прохладца. Эта дружба возникла в тот самый момент, когда он постучался в дверь моей комнате в студенческом общежитии и спросил, не хочу ли я прогуляться в «7-11» за сигаретами; он стал Феррисом Бьюллером для моего Кэмерона Фрая[2].

С тех пор, как нам было по двадцать два или двадцать три года, Трент убеждал меня не париться. По его словам, все случится с нами, когда нам стукнет двадцать девять. Скандальный разрыв? Ну и черт с ним. Работа без перспектив? Все лучше, чем напрасная потеря времени. Любой другой стресс? Зачем уделять ему хоть одну лишнюю минуту – так или иначе все случится, когда нам будет двадцать девять. Поначалу я приставал к нему с расспросами. Почему двадцать девять? Почему не двадцать восемь? А потом запаниковал. А если со мной ничего не случится, пока мне не исполнится тридцать один? Я не умел материться до седьмого класса, не знал, что такое интернет, до 1995 года. Я боялся отстать. Но бравада этих слов и уверенность, с которой Трент произносил их, в конце концов обратили меня в его веру. Я так и не удосужился спросить, о чем речь, – что именно должно с нами случиться. По-моему, он и сам толком не знал.

А потом на излете двадцать девятого года моей жизни я нашел Лили. За день до моего тридцатилетия.

Когда я прибываю в ресторан, Трент уже сидит там. Это наше привычное место. Нам оно нравится тем, что когда заказываешь мартини, его приносят в замороженных бокалах, а потом, когда отопьешь примерно половину, тебе приносят новый замороженный бокал для остатков. И даже переливают за тебя и подают свежие оливки. Удивительно, правда? Сервис!

– Привет, дружище. Я тебе мартини заказал, – объявляет Трент.

– Спасибо. А еще кое-что найдется?

– Тедди! – отзывается он с упреком, удивляясь, как я только мог подумать, что он забыл. И выкладывает на стол «валиум». Я сую таблетку в рот, слегка жую и запихиваю под язык. Под языком эффект ощущается быстрее. Трент ждет минутку, чтобы подействовало.

– Так ты объяснишь мне, что стряслось?

Я поднимаю палец, призывая его подождать, и одновременно тщательно, до полного растворения рассасываю крошки таблетки между языком и нижней челюстью.

– У Лили осьминог, – слова имеют привкус сырого мела, они вылетают у меня прежде, чем я успеваю опомниться. Значит, мне и вправду настоятельно требуется поговорить об этом.

Трент озадачивается.

– Что?

– Осьминог. На голове. Над глазом, – подробное разъяснение ничего не дает. Он смотрит на меня растерянно и подозрительно. Поэтому я подытоживаю: – Вроде твоего.

Трент – единственный из моих знакомых, который имел дело с осьминогом не только, допустим, в своем салате. К нему осьминог явился в девяносто седьмом. В то время мы были соседями по квартире здесь, в Лос-Анджелесе. Однажды ночью я застал его на диване, в растерянности растирающим собственную икру. «У меня нога онемела», – сказал он.

Не знаю, то ли воображение срабатывает, то ли ожидание, когда подействует «валиум», но я делаю выдох и даю волю диазепамовым видениям: мы с Трентом, оба двадцатишестилетние, и наша старая, неопрятная квартира становятся для меня такими же реальными, как в то время, когда мы жили там.

Как выяснилось, левая сторона тела Трента немела уже несколько месяцев, и назначенная врачом МРТ выявила там еще совсем крошку-осьминога. Через несколько недель Тренту сделали операцию, и несмотря на всю травматичность события, выздоровление прошло быстро, и мы вскоре оправились. Позднее я гадал, почему он молчал так долго. Обычно мы часами обсуждали события жизни каждого из нас вплоть до мельчайших деталей – в тот раз мы подробно разбирали лесбийские кулачные бои. Какой должна быть плотность ткани для простыней, чем объясняются достоинства египетского хлопка. Сколько знаменитостей у нас есть шанс заманить на какую-нибудь из наших вечеринок. Почему у нас всегда пригорает овсянка. Нормально ли это – пригласить на свидание медбрата, с которым я познакомился на вечеринке «Вся выпивка – по пятьдесят центов» в баре «Апач». Зачем мы вообще зашли в бар под названием «Апач»? (За выпивкой по пятьдесят центов). Так что нам с избытком хватило бы времени все выяснить до того, как я застал растерянного Трента на диване.

Трент похлопывает меня по руке, и я отвечаю ему взглядом. Сегодня в ресторане оживленно, посетителей больше, чем обычно.

– Тебя унесло, – сообщает Трент. Должно быть, «валиум» уже подействовал. – Как это – «вроде моего»?

– Ну, не совсем как твой, потому что ты своего не видел, а у Лили он сидит на голове, на самом виду.

– Ее… осьминог?

– Да.

– У меня никогда не было осьминога.

– Да был же! А если не было, тогда, интересно, какого черта они вытащили из тебя в Сидарс, когда вскрыли тебе череп.

– Они вытащили о… – начинает он и запинается.

– А мы, по-твоему, о чем говорим, черт возьми?

– Я думал, об осьминоге.

– Вот именно.

Приносят наши мартини. По три оливки в каждом. В молчании мы пригубливаем бокалы. Водка прохладным бальзамом проливается мне в горло и наконец-то смывает привкус пыли, сохранившийся под языком. Я полощу ею рот, и она обжигает его.

– Закажем фаршированные яйца? – Не знаю, чем он вообще спрашивает – от фаршированных яиц я никогда не отказываюсь. Он подает знак официантке и делает заказ. Мне не понадобилось даже рта открывать. – Ветеринару звонил?

Я киваю.

– Ее посмотрят только в понедельник.

– А когда ты впервые заметил… э-э…

– Осьминога? Вчера вечером. Он взял и показался мне. Если он и раньше был там, я его не замечал. Хотя и странно. Он не шевелится, просто сидит, свесив щупальцы вдоль ее морды. По-моему, он… спит.

Трент вылавливает две оливки из своего бокала пальцами, а я зубами стаскиваю одну с зубочистки. И замечаю, как он мысленно производит подсчеты.

– Сколько уже Лили?

– Нет.

– Что?

– НЕТ, – я непреклонен. – Я же вижу, что ты делаешь, – оцениваешь и сравниваешь варианты, которые у меня есть. Во-первых, к ветеринару я еще не ходил, и не знаю, можно ли избавиться от осьминога, прицепившегося к голове, и каким образом.

Путем осьминогоэктомии.

– Во-вторых, этой твари Лили не достанется. Я не допущу.

Когда мне было чуть за двадцать, еще один дрянной психотерапевт (ох уж эти психотерапевты!) пришел к выводу: поскольку моя мать никогда не говорила «я тебя люблю» (по крайней мере, так, как делали другие матери), значит, моя способность испытывать любовь ограничена. Любить кого-то и быть любимым. Я ограничен. А потом наступил последний вечер третьего десятка лет моей жизни, я взял на руки своего нового щенка и разрыдался. Потому что влюбился. Не «как будто полюбил». Не «полюбил отчасти». Без каких-либо ограничений. Втрескался со всего разбега в существо, с которым провел вместе каких-то девять часов.

Помню, как Лили слизывала слезы с моих щек.

ДОЖДЬ! КОТОРЫЙ! ТЫ! ДЕЛАЕШЬ! ГЛАЗАМИ! ПОТРЯСАЮЩИЙ! КАК! ТЕБЕ! ЭТО! УДАЕТСЯ! ОБОЖАЮ! ЭТОТ! СОЛЕНЫЙ! ВКУС! ДЕЛАЙ! ТАК! КАЖДЫЙ! ДЕНЬ!

Ошеломляющее осознание – значит, со мной все в порядке! Моя способность испытывать чувства ничем не ограничена!

В точности, как предсказывал Трент, когда часы отмеряли последние минуты, случилось все и сразу – пока мне еще было двадцать девять лет.

Я ударяю кулаками по столу так, что приборы подпрыгивают, а водка всплескивается до самых краев наших бокалов, стискиваю зубы и даю свирепую клятву:

Он ее не получит.

По спине Трента пробегает холодок. Я понимаю это, потому что такой же холодок пробегает и по моей спине. Трент накрывает рукой мои ладони, чтобы успокоить меня. У него тоже есть собака – бульдожка Уизи. Он любит ее так же, как я люблю Лили. Он понимает, что творится у меня на душе. Понимает меня. Принимает все близко к сердцу.

Официантка приносит наши фаршированные яйца и два свежезамороженных бокала, в которые переливает наши недопитые мартини. Потом смущенно улыбается и исчезает.

Я смотрю, как медленно сползает лед по стенке моего нового бокала.

Он.

Ее.

Не.

Получит.


Пятница, вечер

Вечер пятницы – мое излюбленное время. Вам, наверное, кажется, что двенадцатилетняя такса не сильна в «Монополии», но тут вы ошибаетесь. Она умеет скупать отели с одной стороны доски, как никто другой, и, как правило, не проявляет сочувствия к тем, кому не по карману ее завышенная арендная плата. А мне по душе другая сторона доски. Та, на которой недвижимость покрашена в густо-лиловый и светло-голубой цвет, а названия смутно-расистские, вроде Ориентал-авеню. В цветовой гамме этой стороны доски что-то успокаивает меня. Лили не различает цвета, потому и не принимает их во внимание, когда покупает недвижимость. И кроме того, я никогда не проявляю особой агрессивности, когда строю на этих участках отели, если уж мне повезло заполучить монополию. Арендная плата умеренная, народ обычно разбегается, стоит только дать сигнал старта. Видимо, мне просто недостает бойцовского характера.

Лили вечно потешается надо мной, когда я соглашаюсь играть тачкой или ботинком. Она считает, что эти фишки только для слабаков и лентяев. Сама она всегда выбирает пушку, или боевой корабль, или «стопку». (А мне не хватает духу объяснить ей, что эту фишку она переворачивает неправильно, вверх ногами, и что на самом деле это наперсток. Если она об этом узнает, то наверняка взбесится).

Сегодня душа у нас не лежит к игре, но так мы обычно проводим вечера в пятницу, потому решаем не нарушать традиции. Я мог бы предложить просто пропустить игру и выбрать занятие полегче – например, посмотреть кино (хотя кино мы обычно смотрим вечером в субботу), – если бы не чувствовал себя виноватым за то, что сегодня рано ушел на терапию, а потом – ужинать с Трентом. Как всегда, мне приходится бросать игральную кость, передвигать фишку Лили, совершать сделки, покупать ей дома и отели, выступать в роли банкира – потому что она, как-никак, собака.

Две четверки.

– Удвоение два раза подряд. Еще раз – и попадешь в тюрьму, – предупреждаю я. Лили наступает на один из зеленых объектов недвижимости. – Авеню Северная Каролина. Бесхозный участок. Покупаешь?

Она пожимает плечами. Моим верным партнером по «Монополии» она остается лишь внешне: ее мысли, как и мои, витают где-то далеко. Но если я старательно бодрюсь (может, благодаря водке и «валиуму»), то она просто присутствует. Я смотрю на нее. Как всегда, я положил на ее место подушку, чтобы она видела, что происходит на столе, но сегодня мне кажется, что она как будто стала ниже ростом. Может, она всегда была настолько невелика – по-моему, ее вес никогда не превышал семнадцати фунтов, – но в моей жизни занимала несоразмерно большое место.

– Не хочешь играть? Ну и не надо, играть нам не обязательно.

Она нюхает свою стопку денег. Когда она наклоняет голову, виден осьминог, поэтому я отвожу глаза. Я решил не замечать его, не смотреть на него, не говорить с ним, даже не признавать его существование, пока мы не побываем у ветеринара в понедельник.

Посмотрим, сколько это продлится.

– Расскажи еще раз про мою маму.

С этой просьбой Лили обращается ко мне время от времени. Раньше меня тревожило ее стремление узнать, откуда она взялась. Наверное, меня все время грызла совесть за то, что я вырвал Лили из ее таксячьей семьи, когда ей было всего двенадцать недель от роду, и унес от матери, отца, брата и сестер, которых позднее назвали Гарри, Келли и Рита. Но теперь мне даже нравится рассказывать эту историю. О том, как все начиналось, о наследии и нашем месте в большом мире.

– Твоя мама носила имя Черная Летунья, но люди прозвали ее Веник-Пук. А твоего папу звали Цезарь – в честь великого римского полководца. Я встречался с твоей мамой только однажды, в тот день, когда мы с тобой познакомились.

– Мою маму звали Веник-Пук?..

– День был чудесный, шла первая неделя мая. Весна! Несколько часов я просидел за рулем, пока наконец не доехал до фермы и старого белого дома, обшитого досками с шелушащейся на них краской. Всю дорогу сердце буквально выскакивало у меня из груди. Я так волновался! Мне хотелось тебе понравиться. Дом стоял в стороне от дороги, лужайка перед ним казалась почти желтой – той весной дожди шли редко, к счастью для тебя и к несчастью для всех остальных.

– Ненавижу дождь!

– И не только ты, но и все другие собаки… Так вот, на лужайке возле дома я увидел небольшой вольер, обнесенный сеткой, а в вольере – тебя, Гарри, Келли и Риту, и все вы играли, возились, прыгали друг на друга, бурлили, словно спагетти в кастрюльке с кипятком. Трудно было даже разглядеть, где заканчивается один из вас и начинается следующий – казалось, передо мной просто куча лап и хвостов. Тогда хозяйка принялась брать вас по одному и бережно ставить на траву. И вы, все четверо, засеменили, запрыгали, забегали, заковыляли передо мной, а я смотрел на вас и думал: Господи, как же выбрать только одного?

– И все-таки сумел. Ты выбрал меня!

Лили берет со стола маленький красный дощатый отель, жует, оставляя отметины нескольких зубов, и выплевывает его на железную дорогу. Обычно я не разрешаю ей, но она очень осторожна и жует только слегка.

– Нет. Не совсем так, – возражаю я, и она удивленно смотрит на меня.

Как любой добросовестный усыновитель, я постоянно пичкал ее бредовыми объяснениями: родным маме с папой, у которых появляется ребенок, приходится терпеть его любого, каким бы он ни был. А усыновители выбирают себе ребенка, поэтому любят его гораздо больше. Само собой, обычно это наглая ложь. Усыновителям приходится мчаться на зов, куда бы и когда бы их ни вызвали, в итоге ребенок достается им так же случайно, как родным родителям.

– Не совсем?! – обиженно повторяет Лили.

– Нет, – подтверждаю я, потому что это правда. И выдерживаю драматическую паузу. – Вообще-то это ты выбрала меня.

И вправду она. Пока Гарри, Келли и Рита затеяли игру, резвились и кувыркались, Лили отделилась от остальных и заковыляла туда, где стоял я, беседуя с хозяйкой, которая их вырастила.

– Мальчика я подумывала оставить себе – если, конечно, у вас нет на него планов. Он бойкий, но думаю, мы сможем подготовить его для выставок.

Я не задумывался, кого хочу – мальчика или девочку. И не хотел показаться сексистом и не понравиться женщине, от которой одной зависело, увезу я сегодня домой щенка или нет. Поэтому я сказал:

– Нет, я с удовольствием выберу одну из девочек.

Я повернулся к щенкам, высматривая среди них девочек, и понял, что не могу отличить их от мальчика. Конечно, можно было бы просто брать каждого на руки и осторожно определять на ощупь, но я решил, что показаться извращенцем – это еще хуже, чем сексистом.

И тут я заметил, как щенок, который вскоре стал Лили, грызет мой шнурок. Она отпустила его, перехватила с другой стороны и тянула, пока не развязала полностью.

– Привет… – я наклонился и сумел осмотреть ее, –..девочка.

– А, она у нас заморыш – вот эта самая, – бросила хозяйка почти пренебрежительно.

Я подхватил заморыша, и она уткнулась мне снизу в подбородок, а хвостик завилял, как маятник самых маленьких и хрупких в мире стоячих часов.

– Я Эдвард. Все зовут меня Тед, – прошептал я ей на ухо, прижавшись собственным ухом к ее макушке. И впервые услышал, как она говорит:

ВОТ! ТЕПЕРЬ! Я! ДОМА!

И это была правда.

– Я выбираю вот эту, – сказал я хозяйке.

– Можете выбрать любого щенка. Даже мальчика, если хотите. Мне кажется, эта для выставок не годится.

– Я и не собирался выставлять ее. Так что я сделал выбор.

На секунду я испугался, что она попытается отговорить меня брать этого щенка. Она посмотрела, как бережно я прижимаю к себе заморыша, и ее лицо вдруг смягчилось, на нем появилась улыбка. Я задумался: неужели это не просто облегчение оттого, что она отделалась от заморыша и теперь может поднять цену на остальной безупречный выводок?

– Похоже, это она вас выбрала, – она помолчала и добавила: – Так, наверное, и надо, – она договорила с кривоватой улыбкой автомобильного дилера, который только что сбыл клиенту ржавую колымагу почти по полной стоимости.

Сидя над доской для «Монополии», я рассказываю эту историю Лили, и она остается довольной. Даже растроганной. Я улыбаюсь ей, но смотрю при этом в сторону, чтобы не видеть осьминога. Лили трясет головой, ее уши хлопают, слышится знакомый звон ошейника и жетона на нем, от которого комната словно оживает. Только после того, как она успокаивается, я замечаю, что вцепился в свой стул побелевшими от напряжения пальцами. Наверное, надеялся, что такой яростной тряски осьминог не выдержит, разожмет щупальцы, пролетит через всю комнату, влепится в стену и мгновенно испустит дух.

Впервые за сегодня я смотрю на Лили в упор и вижу, что осьминог все на том же месте и держится крепко, как всегда, только вдобавок (я не шучу!) сукин сын ухмыляется мне.

Ах ты ж сволочь.

Лили недоуменно смотрит на меня.

– Что?

Я стараюсь взять себя в руки быстро, как только могу.

– Твой ход, – заявляю я, надеясь снова втянуть ее в игру.

– Нет, не мой.

– Твой. У тебя выпало две четверки, значит, тебе снова бросать кость. Хочешь, брошу за тебя?

– А разве похоже, что у меня вдруг выросли руки? – Сарказму она научилась у меня, и если раньше я этим гордился, то теперь он меня покоробил.

Я бросаю кость. Две двойки. Несколько долгих секунд мы с Лили смотрим друг на друга – мы оба знаем, что это означает. Я нехотя беру ее боевой корабль и переставляю его в тюрьму.


Суббота, конец дня

Бывает время, когда Лос-Анджелес кажется самым волшебным городом Земли. Когда ветер Санта-Ана проносится над ним и воздух становится теплым и немыслимо чистым. Когда на деревьях жакаранды распускаются удивительно яркие лилово-сиреневые цветы. Когда океан искрится теплым февральским днем, и чувствуешь скольжение мелких песчинок между босыми пальцами ног, пока вся остальная страна ежится под одеялами, шумно прихлебывая горячий суп. А в остальное время – например, когда с жакаранды призрачным лиловым дождем осыпаются увядшие бутоны, – Лос-Анджелес ощущается как мечта, которая сбылась лишь наполовину. Может, как город, основанный в начале семидесятых как торговый центр, и не имеющий реальной причины для существования. Запоздалая идея, пришедшая в голову архитектору другого города, получше. Место развлечения, предназначенное только для того, чтобы симпатичные люди ели там дорогущие салаты.

Я пролистываю все меню этих салатов, ошеломленный его абсурдностью. Хочу ли я зелень с заправкой и маринованной спаржевой фасолью? Пожалуй, мне бы лучше пассерованной свеклы с цикорием. Или уж отважиться на гватемальский салат из пятидесяти ингредиентов? Вот такой вот он – город, в котором я живу. Могу я хотя бы перечислить все пятьдесят ингредиентов в этом салате? Я в нерешительности поджимаю губы. Они пересохли.

– Кажется, я подсел на бальзам для губ, – я поднимаю голову. Неужели я произнес это вслух?

– Как можно подсесть на бальзам для губ? – спрашивает он, залпом допивая остатки своей порции. На лбу выступил пот, но вряд ли он нервничает. Просто из тех парней, которые обильно потеют.

– Однажды я слышал от кого-то, что в бальзам для губ добавляют незначительное количество молотого стекла. Так на него и подсаживаются. Эти мелкие осколки стекла образуют на губах сотни микроскопических порезов, от этого губы сохнут, в итоге тебе снова… требуется бальзам для губ. Однажды я тщательно изучил этикетку – думал, увижу, что вдобавок к 44 % вазелина, 1,5 % падимата, 1 % ланолина и 0,5 % цетилового спирта на ней значатся, допустим, 4,5 % битого стекла. Но не увидел.

Он ошеломленно глазеет на меня. Не зная, что еще предпринять, я продолжаю:

– Это прикрытие. Компания «Уайтхолл-Робинс Хэлскеа» из Мэдисона, Нью-Джерси, дистрибьютор бальзама для губ, скорее всего принадлежит «Алтриа Груп», а это вымышленное название, которым пользуется «Филип Моррис», чтобы их продукция не ассоциировалась с табачными изделиями, – и добавляю, чтобы сделать акцент: – Им много чего принадлежит.

Я тянусь за последним кусочком хикамы, которой мы закусываем, и пожимаю плечами. Внутренний голос настойчиво советовал мне отменить это свидание, а теперь, когда я все-таки пришел на него, я злюсь сам на себя за то, что не послушался. Надо было назначить очередное свидание с симпатичным любителем обнимашек. А я не додумался и теперь злюсь. Мы просто впустую тратим время. Я знаю это. Он знает. Но не говорит (и вообще отмалчивается), поэтому я несу чушь, чтобы хоть как-то заполнить паузы. И если честно, выставляю себя кретином. И немного конспирологом. И даже не забавным чудаком из тех, которые верят в зеленых человечков, а другим, из тех, что пишут манифесты и рассылают их срочной почтой вместе с взрывными устройствами. Ни за что не пошел бы на свидание сам с собой и ему бы не посоветовал.

В переписке по электронной почте проскочило довольно много флюидов – между этим новым типом и мной. Но при знакомствах в интернете такое случается. Несколько пикантных сообщений, вполне пристойная переписка, а что при личной встрече? Ничего. Ноль. Полный ноль. Давно пора научиться с первого взгляда определять такое, а я не могу. Результат по-прежнему непредсказуем. Вот почему больше пикантные сообщения и пристойная переписка меня не возбуждают. Они не обязательно означают желание увидеть этого человека раздетым. Такие детали, как чрезмерная потливость, на фотографиях обычно не бросаются в глаза – особенно на снимках, сделанных в моменты физической активности. Глядишь на них и думаешь: а, он такой потный потому, что идет туристическим маршрутом по Раньон-каньону или перебрасывается фрисби на пляже. И не представляешь себе, что можно так же потеть, сидя за столом над салатным меню.

– А у тебя есть какие-нибудь зависимости? – Я понимаю, что пора втянуть его в разговор – пока сам я не перешел к монологу о сиропе от кашля «Робитуссин».

– От секса.

Понятия не имею, шутит он или нет. Если да, то забавно. Если нет – мне, возможно, грозит изнасилование. Делаю вид, будто принял его слова за шутку, и продолжаю:

– Чем занимаешься по жизни?

– Я бортпроводник, но собираюсь уходить с этой работы, чтобы стать профессиональным выгуливателем собак.

Гребаный Л.А. Профессиональным выгуливателем собак. Что это вообще такое? А большинство тех, кто гуляет с собаками, значит, сохраняют статус любителей специально, чтобы участвовать в Олимпиаде по выгуливанию собак? Видимо, и я из таких. Выгуливатель-любитель. Именно этим мне и следовало бы сейчас заниматься. Вывести Лили на прогулку пораньше вечером. К пяти часам мгла рассеялась, свет стал мягким, гулять при таком – одно удовольствие. Возможно, больше солнца в ближайшие дни мы не увидим. И мне вдруг еще меньше хочется оставаться здесь.

– Выглядит как… – как бы это сформулировать повежливее? –..горизонтальное перемещение.

– На самом деле это что-то вроде шага вверх.

– Бортпроводникам остается лишь посочувствовать, – я поеживаюсь, представляя, как он подает мне имбирный эль своими потными лапищами.

– Ну, по крайней мере здесь это шаг вверх. В Лос-Анджелесе. Ради своих собак люди готовы платить сколько угодно. А у тебя питомцы есть?

– Нет.

Я пытаюсь вспомнить свой профиль на сайте знакомств (много ли там упоминаний о Лили?) и прикинуть шансы, что он в самом деле читал его и достаточно хорошо запомнил, чтобы понять, что я вру, а не просто просмотрел мои фотки, чтобы найти среди них одну, с голым торсом. Напрасно я заполнял профиль после выпитой бутылки отличного новозеландского белого, и уж конечно, совсем напрасно вывесил то фото без рубашки. Все беды от вина.

– И у меня нет. Но я не прочь. Завести какого-нибудь питомца.

Вот оно, самое интересное в нем (хотя, может, это шутливый намек на секс). Понятия не имею, что он имеет в виду – собаку, кошку, рептилию, птицу, какой-нибудь чирикающий брелок, с которыми вечно носятся японские дети, хомяка, рыбку, камень, – и тем не менее он не прочь кого-нибудь завести.

Я пытаюсь придумать какой-нибудь тактичный способ закруглиться. Если дело не движется (а точек соприкосновения здесь так мало, что даже секс не прельщает), должен же быть какой-нибудь социально приемлемый способ просто встать и уйти. Я имею в виду, если с собеседником внешне вроде бы все в порядке – он такой же, «как на рекламе», но по какой-либо причине никаких чувств не возбуждает, – должен быть способ прекратить свидание. Если с ним явно не все в порядке, можно так и сказать. Не этими же словами, а как-нибудь иначе: «Извини, но мне кажется, ничего не получится». Однажды я так и сказал – когда мне стало особенно жутко от одного только рукопожатия парня, с которым я встречался, а назначенное место оказалось недостаточно людным. В другой раз я пожалел, что не ушел сразу, когда маялся над димсамом, отвечая на вопросы вроде «как думаешь, ты смог бы в экстренном случае провести трахеотомию?» (Для справки: нет, не смог бы). Но если уж дотерпел до середины свидания, значит, ты вроде как обязан довести его до логического завершения. Мое первое свидание с Джеффри продолжалось два дня – нам так много требовалось обсудить! Наверное, оно и задало слишком высокую планку.

Когда я уходил, Лили спала, и я почувствовал себя одним из новоиспеченных родителей, которых тянет разбудить спящего младенца, только чтобы убедиться, что он еще жив. Но если обычно она спит на левом боку, то сегодня днем спала на правом, осьминогом вниз. Вот и хорошо. Может, он задохнется в складках ее пледа с рисунком из отпечатков лап. А в остальном она свернулась как обычно – за это я прозвал ее фасолинкой. Я уже с нетерпением жду, когда нескончаемое свидание все-таки закончится, и мы вместе с Лили посмотрим кино. Суббота – наш вечер кино. Надеюсь, Лили как следует выспится. Может, закажем индийскую еду; нут в томатно-имбирном соусе, который готовят неподалеку от нас, – это что-то с чем-то. И я снова думаю о том, как бы покончить с этой тягомотиной. «Ну, поскольку в реале ты оказался не настолько интересным, я, пожалуй, пойду». Если бы это было так просто! Стоило все-таки рискнуть и назначить третье свидание с любителем обнимашек. По крайней мере, он достаточно интересен мне, чтобы выяснить, интересен ли я ему. И зачем я только отстранился первым?

– А дети? – спрашиваю я. – Ты хочешь детей?

Вообще-то мне нравятся дети, у меня есть племянница, от которой я без ума. Но я уже не в том возрасте, чтобы становиться молодым отцом, а быть старым отцом меня как-то не тянет, и потом, я один, а такие вещи в одиночку не делаются. Нет у меня и особого желания менять семейное положение только ради того, чтобы обзавестись детьми, хоть я и сижу на сайте знакомств. Так что на самом деле дети в мои планы не входят.

– Нет. Ни в коем случае. Никаких детей.

– Ну, нет так нет! А я хочу детей. Мне обязательно нужны дети. Много-много детей. Мы станем музыкальной группой и отправимся на гастроли по второстепенным европейским городам вроде Дюссельдорфа.

Вот она, пожалуйста, – моя лазейка.

По дороге домой меня вдруг тянет на мороженое. Я останавливаюсь у магазина, направляюсь прямиком в отдел замороженных продуктов и выбираю пинту «Карамельной сутры» от «Бен и Джерри» и отдельно стаканчик ванильного для Лили – а что такого? Однажды, когда она была еще маленькой, мы куда-то ехали вместе на машине, я увидел кафе-мороженое с окошком выдачи прямо на улице и свернул к нему. Мы вышли из машины, пересекли гравийную стоянку, и я спросил рожок мятного мороженого с крошками шоколада, потому что мятное с крошками шоколада у них было зеленое, а мне всегда вкуснее, когда мороженое зеленое (хотя краситель, который в него добавляют, наверняка канцерогенный). Мы устроились за столом для пикников на какой-то лужайке, я посадил Лили к себе на колени.

ЧТО! ЭТО! ЗА! ОБЛАКО! КОТОРОЕ! ТЫ! ЛИЖЕШЬ! ОБОЖАЮ! ЛИЗАТЬ! ВСЕ! ПОДРЯД! А! ЭТО! МНЕ! МОЖНО! ЛИЗНУТЬ!?

Даже в лучшие дни я всегда жалел, что жизнь будоражит меня не так остро, как Лили. И я опустил рожок, чтобы она лизнула. Реакция последовала незамедлительно.

ЭТО! ЖЕ! ИЗУМИТЕЛЬНО! НАДО! ОБЯЗАТЕЛЬНО! ЛИЗАТЬ! ТАКИЕ! ШТУКИ! КАЖДЫЙ! ДЕНЬ!

Доесть остаток рожка стало попросту невозможно. Лили встала у меня на коленях, уперлась передними лапами мне в грудь и заработала хвостиком так быстро, как только могла. А потом ее задние лапы заскребли по моему животу в поисках опоры – какой угодно, лишь бы дотянуться до вожделенной мятной добычи.

– Эй, эй! – запротестовал я. – Сидеть!

Она послушалась, уперевшись обеими правыми лапами в мою левую ногу, а обеими левыми – в мою правую ногу и пытаясь сохранить подобие равновесия. Ее взгляд, полный обожания и предвкушения, был устремлен на меня.

Кто-то сказал: дайте собаке еду, крышу над головой и лакомства, и она будет считать вас божеством, а если обеспечить кошке то же самое, она решит, что божество – это она сама.

Остаток рожка с мороженым мы поделили по-братски, потому что я божество.


Воскресенье, утро, 4:37

У меня дергаются ноги – как бывает, когда в полусне мне кажется, что я падаю и сейчас ударюсь об землю. Я просыпаюсь в холодном поту, сажусь на постели, откидываю одеяло и одним быстрым движением дотягиваюсь до Лили.

Осьминог сотрясает постель. Его конечности ожили, все восемь, и теперь скользят и сплетаются вокруг Лили плавно, но целеустремленно, а я понимаю, что его спячке пришел конец.

Я кладу ладонь на грудь Лили. Ничего. Нажимаю сильнее, и мое сердце замирает. А потом я улавливаю знакомые подъемы и опадания ее мускулистой груди. Она еще со мной. Она в порядке. Щупальцы осьминога замедляют движение, потом останавливаются, острый ужас немного отступает, и все возвращается более-менее к тому состоянию, в каком оставалось с тех пор, как в четверг я впервые заметил осьминога.

Я пытаюсь вспомнить, видел ли что-нибудь во сне прямо перед тем, как проснулся. Кажется, там была какая-то лодка, я стоял в ней, и, по-моему, Лили рядом. А может, она была и там, и не там, – так, как во сне иногда события происходят в нескольких разных измерениях. Кажется, я за чем-то гнался. Не гнался – охотился. Не знаю даже, точно ли там была лодка и правда ли это был сон. Он казался не столько сном, сколько воспоминанием, хоть и ускользающим.

Грудь Лили опять поднимается и опадает. Дыхание глубокое и звучное.

Первые три месяца после того, как она стала моей, она спала не в постели, а в переноске рядом со мной. Поначалу переноска стояла в другом конце комнаты, но первые несколько ночей Лили скулила и хныкала – не могла согреться и уснуть без брата и сестер. И с каждой ночью я, от недосыпа утратив способность рассуждать здраво, переставлял ее переноску все ближе и ближе, пока наконец не смог, лежа в постели, просовывать палец между прутьями на дверце. Так мы и спали – бок о бок, я на кровати, она в переноске, иногда мой палец и ее лапа соприкасались, и это продолжалось, пока не пришло время стерилизовать ее. После операции по удалению матки она отказалась надевать защитный воротник, который помешал бы ей разлизывать швы: ВПЕРВЫЕ! ВИЖУ! ТАКУЮ! ДУРАЦКУЮ! ШТУКУ! НИ! ЗА! ЧТО! НЕ! НАДЕНУ! ЕЕ!

Без воротника она принималась зализывать рану всякий раз, когда меня не было рядом и я не мог ей помешать. Поэтому днем я повсюду таскал ее с собой, а ночью брал к себе в постель и спал, положив на нее руку. Не знаю, удалось ли мне физически помешать ей тревожить швы, но эмоциональная поддержка ей была обеспечена. По крайней мере, настолько, что она спала всю ночь напролет, и ей не мешал даже дискомфорт, который причиняли швы.

С тех пор она всегда спала со мной – за исключением случаев, когда мы расставались.

Когда швы сняли, а рана затянулась, я перестал класть во сне руку на Лили. Получив свободу перемещения по всему матрасу, она сразу же зарылась под одеяло в ногах кровати и устроилась спать вдоль моих ступней. Две ночи я сражался с ней, убежденный, что в своем туннеле она задохнется. Она рыла нору к ногам кровати, а я вытаскивал ее на воздух. И все повторялось: она опять рыла нору, а я ее вытаскивал. Так продолжалось часами, до посинения, и к концу второй ночи я не выдержал и сломался.

– Ладно. Хочешь спать там, в ногах? Тогда задохнешься. Не сможешь дышать, поскольку будет нечем. И последнее, о чем ты подумаешь в своей жизни, – что я был прав, а ты нет, и ты сойдешь в могилу, горько сожалея о том, что тебе достались мозги размером с грецкий орех.

Я поднял одеяло, уставился на нее, и насколько я мог разглядеть, она уставилась на меня в ответ. К тому моменту я практически потерял надежду переупрямить таксу – вот он, наглядный пример мартышкина труда. Я знал только одно: я устал и мне надо поспать. Труп Лили из-под одеяла можно откопать и утром.

И конечно, когда наступило утро, с ней все было в порядке. Она засеменила к краю одеяла, навстречу дневному свету, потянулась на передних лапах, изображая какую-то сложную позу из йоги, и зевнула, прогоняя сон.

Сегодня мне самому хочется зарыться под одеяло в ногах постели, найти местечко, где я стану маленьким, теплым и защищенным. Вдали от кошмара с осьминогом, вне досягаемости от его трясущихся конечностей, подальше от того, что, как я знал, случится дальше.


Воскресенье, вечер

По воскресеньям мы едим пиццу – этот наш с Лили ритуал произрастает прямиком из моего детства. Когда я был маленьким, в воскресенье на ужин всегда была пицца. Мы с моей сестрой Мередит по очереди помогали отцу готовить ее, и этим же вечером нам разрешалось выпить газировки. Так что нам было чего ждать с нетерпением, хоть выходные и заканчивались. Мама тоже была довольна: у нее появлялась возможность наконец-то отдохнуть от непрерывной череды наших кормлений, которые мы так и не оценили по-настоящему. (Правда, мама не привыкла бездельничать, поэтому в освободившееся время занималась другой неблагодарной работой – гладила наше постельное белье или с помощью хитроумных насадок пылесосила под плитой). А нам с сестрой нравилось чем-нибудь заниматься вместе с отцом. Половину удовольствия составляло само приготовление пиццы, и нам приходилось разыгрывать воскресенья на кухонном календаре, чтобы определить, когда чья очередь помогать укладывать ингредиенты. Эта дележка обычно происходила под аккомпанемент завершения трансляции футбольных матчей или привычную заставку «60 минут». («Я Майк Уоллес. Я Морли Сейфер. Я Гарри Ризонер. И я, Эд Брэдли. Все эти сюжеты, а также Энди Руни…»).

Мы с Лили продолжаем традицию, только обычно заказываем пиццу, чтобы Лили могла полаять на курьера, как обезумевший городской глашатай. По-моему, пиццу она всегда ждет с нетерпением, хоть выходные и заканчиваются, а вместе с ними заканчивается самое продолжительное время, которое мы проводим вместе, и начинается новая сумасшедшая неделя.

Я как раз спрашиваю Лили, что будем делать дальше – может, закажем пиццу, – когда осьминог сжимает свои мерзкие лапы и вызывает первые судороги. Я чувствую неладное почти сразу, как только на лице Лили отражается растерянность, и она вдруг начинает пятиться. А потом совершенно неожиданно шатается и кренится на бок, не может удержаться на ногах и просто опрокидывается, у нее сводит лапы, дыхание будто останавливается.

– Лили!

Ее лапы дергаются, тело трясется, она смотрит куда-то в даль, и я бросаюсь к ней, выронив меню пиццерии.

– Лили! – снова кричу я, но если она и слышит меня, то ответить не может. Я падаю рядом с ней на колени, глажу ее по шее, пытаюсь поддержать голову, чтобы она не билась об пол. Немного погодя она принимается перебирать почти негнущимися лапами, словно бежит, из пасти показывается пена. Все это продолжается от силы тридцать или сорок секунд, но кажется мне вечностью, и когда все наконец проходит, я замечаю, что сам весь в горячем поту.

– Ш-ш-ш… – еле выговариваю я, боясь, как бы она не попыталась вскочить слишком быстро. Я осторожно глажу ее, как обычно делаю, когда она спит тревожно, а я хочу успокоить и убаюкать ее. Наконец она смотрит на меня, и я изо всех сил стараюсь улыбнуться, чтобы лишний раз не волновать ее, но переигрываю, и улыбка получается похожей на кошмарный оскал.

– Вид у тебя жуткий, – говорит Лили.

Я помогаю ей встать, но не отпускаю, боясь, что она снова упадет. Она пытается шагнуть, и я чувствую себя встревоженным отцом, который учит ребенка кататься на велосипеде без страховочных колес, придерживая сзади за сиденье, пока он пошатывается, стараясь сохранять равновесие. Лили делает три шажка, заваливается на зад и садится враскоряку.

– Осторожнее, ладно?

Она мотает головой, хлопая ушами.

– Все было так… неожиданно.

– Ага, неожиданно.

Больше так не делай, хочется добавить мне, но я знаю, что это не она.

Это осьминог.

Неизвестно, кого случившееся больше потрясло – ее или меня. Я расправляю плед с рисунком из отпечатков лап, которым застелена ее лежанка, усаживаю Лили и чешу ей шейку так, как она любит, а потом пытаюсь уговорить ее вздремнуть.

– А как же пицца?

Она выглядит вымотанной, как боксер, который только что продержался двенадцать раундов, а не отправился в нокаут уже в первом.

– Ты поспи, я закажу пиццу, а когда ты проснешься, ты сразу почуешь ее запах, и она будет уже здесь.

Она зевает, челюсти скрипят, как ржавые дверные петли. Перед тем, как уснуть, она напоминает, что любит пиццу с сосисками. Как будто я хоть когда-нибудь забывал об этом.

– Знаю. Ты сама собака-сосиска.

Засыпает она быстро и крепко. Ее грудь и мягкое брюшко поднимаются и опадают с каждым приглушенным вздохом. Я сижу рядом с ней на полу, подтянув колени к груди и обхватив их руками, потом делаю дождь из глаз, как любит Лили, но не очень много. Не знаю, когда ярость впервые пустила корни в моем сердце, внутренностях, мозге и душе, но она исправно давала метастазы все четыре дня с тех пор, как осьминог впервые заявил о себе. Я смотрю ему прямо в глаз.

Эй, ты, – я сам удивляюсь, насколько гортанно звучит мой голос.

Ответа нет.

– ЭЙ, ТЫ! – На этот раз я рычу нарочно.

Осьминог шевелится. Его щупальцы скользят вокруг головы спящей Лили, как прошлой ночью, он медленно открывает глаз. Ужаснувшись, я вдруг замечаю, что вжимаюсь в линолеум, словно для того, чтобы не сделать ни шагу назад. Охренеть. Что это вообще такое? Он сонно моргает, глядя, как я медленно наклоняюсь так близко, как только хватает духу. Мы оба стараемся не делать резких движений.

Он подает голос:

– Если ты с ней говоришь, то она спит.

Я отшатываюсь. Ожидал ли я ответа? Не знаю. Я встревожен, растерян, но совсем не удивлен тем, что он умеет говорить. Он? Скорее всего, он, – с таким-то голосом. Кажется, я догадывался, что к этому идет. Что одна глава заканчивается, а другая только начинается, и что настолько грозный враг позаботится о том, чтобы его услышали.

– Я говорю с тобой, – поскольку я впервые открыто обращаюсь к осьминогу, мне следовало бы сначала хорошенько обдумать свои слова. Но я действую по наитию и под влиянием эмоций, поэтому что думаю, то и говорю.

– Тебе что-нибудь нужно? – Тон скучающий, на грани раздражения.

– Чтоб ты пошел на хрен, вот что, – я не свожу с него взгляда, ожидая реакции.

Осьминог притворяется оскорбленным.

– Незачем так хамить.

Я по-прежнему смотрю на него.

– Убирайся.

Некоторое время осьминог словно обдумывает мой приказ. Его взгляд скользит по потолку, задерживается на нем на мгновение, потом снова падает на меня.

– Нет.

Я встаю, вытягиваюсь во все свои шесть футов и два дюйма роста и раскидываю руки в стороны, стараясь стать как можно больше и внушительнее. Кажется, так полагается делать при встрече с медведями и другими страшными тварями. Вдобавок я, чтобы подчеркнуть свое физическое превосходство, напыживаю грудь.

– Уходи. Прочь. СЕЙЧАС ЖЕ.

– К сожалению, не могу.

– Как пришел, так и уходи.

Тон разговора настолько ледяной, что температура в комнате разом снижается градусов на десять.

– Боюсь, это не так просто.

Его высокомерная манерность бесит меня. «К сожалению», «боюсь»… Как будто он и рад бы уйти, да не может, по независящим от него причинам.

– Я не дам тебе победить.

– Победить? В чем же?

– ТЫ НЕ ПРОЙДЕШЬ!

Если бы я мог задушить его, если бы мог обхватить руками все его восемь ног и оторвать его от черепа Лили, я бы так и сделал. Я бы выпотрошил его, разорвал его плоть, изрубил ее на мелкие кусочки и выпустил ему кишки. Но я не смею, не зная, насколько крепко он держится.

– А разве мы играем?

Я злюсь, потому что мне никак не удается вывести его из себя. От его бесстрастного тона во мне вскипает бешенство.

– Чего ты от меня хочешь? – ору я.

– Ничего.

Развернувшись, я бью кулаком по шкафу, в котором храню противни и формы для выпечки. Внутри звенит и лязгает.

– А чего хочешь от нее?

Пауза.

– Пожалуй, еще не решил.

– Я сделаю все, что в моих силах, чтобы остановить тебя.

– Ты разочаровал бы меня, если бы довольствовался меньшим.

В моем арсенале остались только слова Кейт Бланшетт, и я произношу их со всем пылом Елизаветы I, в полной боевой готовности встречающей наступление испанской Армады.

– Во мне бушует ураган, который опустошит Испанию, если вы осмелитесь испытать меня!

Осьминог вновь вяло моргает.

– Ты слышишь меня, осьминог? – Я скрежещу зубами, рычу и брызгаю слюной. Лицо разгорелось, кулаки сжались. – ВО МНЕ БУШУЕТ УРАГАН!

– Правда? – Осьминог явно не верит мне, и этим доводит до высшей точки кипения.

– Я не шучу, кретин. Утром мы идем к ветеринару, и я сделаю все, что понадобится, лишь бы остановить тебя. Вычерпаю полностью лимит по всем кредиткам, какие у меня есть. Буду умолять, занимать в долг и воровать. Испробую все тесты, все таблетки, все процедуры, все виды лечения.

Осьминог моргает, но не отступает. Скептически осведомляется:

– Точно?

Я обрушил бы на него стены дома, если бы он не держался так цепко за непрочный череп моей драгоценной любви. За всю свою жизнь я еще никогда так не злился.

В основном потому, что он прав.