Глава 2
Когда не то взорвалось, не то погасло солнце, само понятие времени довольно скоро стало фиктивным. Двенадцать дня ничем не отличались от двенадцати ночи, и обладатели часов со стрелками долго чесали головы, пытаясь понять, когда их угораздило проснуться. Впрочем, ориентиры быстро появились. Например, ветер.
Казалось бы, откуда взяться ветру, когда по всей земле – устойчивые минус сорок пять градусов и давление того, что мы по привычке зовем атмосферой, не меняется? Но каждую полночь могучий порыв улетает на восток, и сотни флюгеров передают сигнал: очередной черный день завершился.
Здесь, в камере, ни часов, ни динамика, передающего сигнал флюгера, не оказалось, и я, чтобы занять себя хоть чем-то, разрабатывал альтернативный метод измерения времени. В основе метода должна была лежать средняя частота биения сердца.
Передо мной сразу же встали две задачи: первая – научиться ощущать стук сердца даже в состоянии покоя, и вторая – отделить, обособить некий участок сознания, который бы непрестанно считал удары. Вряд ли до казни память успеет заполниться.
Однако мне было не суждено довести метод до совершенства. Память сыграла злую шутку. Я словно перенесся в недалекое прошлое, где снова и снова прижимался к груди умирающего отца, отвернувшись, чтобы он не увидел моего спокойствия, моего равнодушия.
Я заставлял себя дрожать и надеялся, что он поверит: хотя бы в эту секунду его сын чувствует боль и горе.
Я слышал, как быстро колотилось его сердце. Потом замедлилось. Я начал считать удары. Раз, два, три… Четвертым ударом вышибли дверь в отцовские покои.
Я перевернулся на бок, спиной к решетке, и уставился в темноту. Быть может, задремал, вспоминая все, связанное с отцом и матерью.
С отцом определенно связано больше. Он учил меня водить снегоходы и трактора, катал на вертолете. Мама же, одна из многочисленных его любовниц, научила получать удовольствие от фильмов и книг. Но если сама она сопереживала героям, то я, будто вампир, питался их чувствами. Должно быть, так же смотрели порнографию и аниме одинокие подростки, мечтая о большой любви.
Сейчас я заставлял себя вспоминать близких людей и держал руку на левой стороне груди. Я ждал, что сердце забьется быстрее, но… Все обратилось в фарс.
Перед глазами бежали кадры черно-белой хроники, на которую воображение наложило треск киноаппарата и дурацкую музыку, что всегда сопровождала немые фильмы. Самые трогательные моменты обратились в похождения Чарли Чаплина.
Я заставил себя почувствовать грусть, заставил скорбеть о себе, нелепом, вступившем в неравную битву с равнодушием за сутки до смерти. Или не за сутки? В любом случае, моя жизнь теперь ни сентимо не стоит.
Кадры мелькали быстрее, сливаясь в сплошную серую полосу, громче стрекотал аппарат, и музыка, будто бы выстукиваемая крошечными молоточками по серебряным пластинам…
Вдруг я понял, что вижу перед собой кусок серой бетонной стены, а вовсе не экран со взбесившимся фильмом. На стене дрожит пятно света, источник которого у меня за спиной. Но удивиться этому я не успел, потому что тут послышался резкий голос:
– Ты прыгал?
Испуг – это не чувство, это естественная реакция нервной системы на раздражитель. Поэтому – да, я подпрыгнул, насколько то было возможно из положения лежа на боку. Подпрыгнул и сел, уставившись на стоящего за решеткой мальчишку лет четырнадцати-пятнадцати.
Он смотрел на меня, сдвинув брови, и ждал ответа. Лицо его таяло в темноте, но я разглядел испанские черты и черные всклокоченные волосы. От подбородка и ниже он освещался прекрасно, и я увидел футболку с надписью «Grateful dead», шорты с раздувшимися карманами (из одного торчит рогатка, из другого – ножницы) и сандалии на бледных худых ногах.
Ему удалось то, чего не смог достичь никто. Ни Рикардо с его дурацкими шуточками, ни дон Альтомирано с пафосными речами, ни Кармен со жгучим и прекрасным танцем. Он заставил меня потерять дар речи. И виной тому было нечто, не имеющее названия ни в одном из языков, живых или мертвых.
Должно быть, началось все со старинной выкрашенной в красный цвет настольной лампы. Потом на ее основании очутился горшок с землей, из которой стремился навстречу шестидесятиваттному солнышку крохотный росток.
Но, видимо, изобретателю была нужна мобильность, поэтому под основанием лампы расположилась динамо-машина, которая и создавала стрекот, напоминающий кинопроектор. Придерживая конструкцию левой рукой, правой мальчишка вращал ручку.
Не берусь утверждать, но, похоже, конструктор нарвался на упреки из-за громкого стрекота, и попытался сгладить впечатление, расположив в корпусе динамо-машины шарманку. Да, музыка доносилась оттуда же, но отнюдь не перекрывала треск, а сливалась с ним в яростном какофоническом экстазе.
Я бы не удивился, узнав, что эта штуковина действительно может снимать и показывать фильмы, превращать мясо в фарш, затачивать ножи и вообще делать все, что когда-либо делали вращающимися ручками.
Желая единственно выразить почтение величественному творению мысли гения, я наклонил голову и коснулся лба пальцами правой руки.
– Ты прыгал? – повторил вопрос мальчишка. – Соображай скорее, у меня времени в обрез.
Похоже, он расценил мой жест как выражение глубокой задумчивости, что и неудивительно. Ведь это – жест дома Риверос, и вряд ли кто-то за пределами знает его. Однако от меня ждали диалога.
– Я лежал, – пришлось признаться.
Смолк треск, затихла музыка, а мальчишка сам подпрыгнул от возмущения.
– Ты что, не читал записку?!
Лампа замерцала, и он, спохватившись завертел ручку с утроенной энергией.
– Mierda!* (*Дерьмо! (исп.)) – с горечью воскликнул мальчик. – Ты что, был так сильно занят?
Я вынул из кармана и развернул круглую бумажку. Свет лампы, срезанный плафоном, немного рассеивал темноту – достаточно, чтобы рассмотреть стены, шконку и дыру в полу, а также поднос и пустую тарелку. Но бумажный кругляшок оставался серым пятном.
Я демонстративно подошел к решетке, наклонился, подставляя бумагу под плафон. Мальчишка тоже склонил и даже вывернул голову, вместе со мной погрузившись в чтение. Вот что мы прочитали:
«Сеньор Николас Риверос, приветствовать вас – честь для меня! Позвольте (зачеркнуто) выразить вам свои глубочайшие соболезнования по поводу разразившейся трагедии. Клянусь жизнью, если бы я обладал хоть толикой влияния в этом проклятом доме, ничего такого бы не случилось. Мне жаль погибших, сочувствую вашей утрате и т. д., и т. п. Но к делу. Если вы хотите, чтобы ваша жалкая, убогая жизнь, которую скоро безжалостно оборвут, наполнилась хоть каким-то смыслом, потрудитесь выполнить следующие инструкции. Перпендикулярно решетке проведите по полу черту. Ровно в полночь встаньте у нее (черта должна проходить по носкам ботинок) и подпрыгните на месте. Это все, чего я прошу – несколько секунд вашей жизни. Около часа я зайду к вам, и мы побеседуем. С уважением и надеждой на плодотворное сотрудничество, доброжелатель!»
Даже под лампой строчки норовили слиться в неразборчивую кучу. Мальчишка, видимо, привык писать размашисто, к тому же на его почерк оказала недюжинное влияние широко известная курица со своей прославленной лапой, и заполнение маленького кусочка бумаги оказалось задачей почти непосильной.
– Ну вот, прочитал, – сказал я. – Когда там полночь?
Тишина, последовавшая за этими словами, оглушала. Мальчишка смотрел на меня, широко распахнув глаза и рот. Он походил на ангела, которого, толком не разбудив, выпнули из рая на грешную землю, крикнув вслед: «Ты уволен!»
Я гадал, рассмеется он теперь или заплачет. У мальчишки не оставалось других вариантов, но тут вмешалась третья сила – лампочка погасла.
– Diablo! – послышалось в темноте. – Как я мог забыть про свет?
Треск, музыка, софиты…
– Дурацкая реальность, – сказал мальчишка, роясь левой рукой в кармане. – Вечно с ней приходится считаться. Держи! – Он сунул мне в руку желтый пластиковый фонарик. – Ровно в полночь! – Золотые карманные часы едва не упали, но я их подхватил.
– Провести черту… – начал было я.
– Si, por su puesto!* (*Ну разумеется! (исп.)) – воскликнул мальчишка. – Попробуй это! – Он бросил мне коробку с цветными мелками. – Или так. – Перманентный маркер. – А, вот, чтобы наверняка! – На вершину горки, образовавшейся у меня в ладонях, упала бухта малярного скотча. – Ты должен прыгнуть ровно в полночь, comprende?* (*понял? (исп.))
Лишь только я кивнул, на потолке в коридоре загорелись лампы. Мальчишка вздрогнул. Ручка перестала крутиться, стало тихо.
– Спрячь все! – Он перешел на шепот. – Сейчас придет ведьма с лицом ангела, глазами убийцы и душой, черной, как сама преисподняя. Не говори, что видел меня!
– А кто это будет?
Мальчишка понурился, поникли плечи.
– Вероника, – тихо сказал он. – Моя сестра.
Ему второй раз удалось меня изумить.
– Вероника? Сестра? То есть, ты…
– Джеронимо Фернандес Альтомирано. – Он протянул руку, и я ее пожал. – Надо было представиться сразу, прошу прощения. Но мне пора. Помни: меня нет! Завтра после полуночи загляну. Bueno!* (*Счастливо! (исп.))
Он убежал – не в ту сторону, откуда все приходили, но я не стал его окликать. Должно быть, Джеронимо знал здесь все входы и выходы.
Я подошел к шконке и спрятал под подушку все, кроме скотча и фонарика – они поднимали подушку подозрительным горбом. Пришлось спрятать все в карманы. Не успел перевести дух, как за спиной послышались всхлипывания.
Я поверил ей еще до того как обернулся и увидел, потому что слезы были настоящими. У решетки, держась дрожащими руками за прутья, стояла девушка в белоснежном комбинезоне. Черные волосы собраны в хвост, глаза закрыты, по щекам текут слезы. «Ведьма с душой, черной, как сама преисподняя», – вспомнил я и усмехнулся. Да, наверняка эта крошка умеет стрелять и, может, иногда строжится над братом, но с душой у нее точно все в порядке.
– Сеньорита? – Я шагнул к решетке. – Могу быть чем-нибудь полезен?
Она подняла голову, посмотрела на меня покрасневшими глазами. Симпатичная. Ростом мне чуть выше плеча.
– Джеронимо, – всхлипнула Вероника. – Он ведь приходил, да? Прошу, скажите, мне очень важно отыскать его.
– Последним здесь был сеньор Рикардо, – сказал я. – С тех пор я пребывал во мраке, пока не увидел вас.
Я прикусил язык, но было поздно. Двусмысленная фраза прозвучала. Теперь Вероника решит, что я с ней заигрываю, не воспринимаю всерьез, и еще больше расстроится.
Но она улыбнулась, отерла слезы рукавом.
– Сеньор Риверос, я прошу, будьте откровенны. Мой брат… Он совсем ребенок, а теперь, когда близится церемония, он вовсе неуправляем и легко может навредить себе. Скажите честно, он ведь приходил, со своими глупостями? Все эти ночные прыжки, теория ветра…
В ее голосе столько тепла к Джеронимо, что даже я, случайно оказавшийся на пути этого потока, согрелся и разомлел. Во всяком случае, достаточно для того, чтобы сделать еще один шаг к решетке. Теперь между мной и Вероникой не больше полуметра.
– Совершенно не понимаю, о чем вы говорите, – признался я. – Но что ему делать здесь?
Точно так же, как Джеронимо минуту назад, Вероника повесила голову, опустила плечи. Полная беззащитность перед судьбой.
– Я просто беспокоилась, – прошептала она. – Как бы он глупостей не наделал. Эта церемония его пугает, а с утра, услышав о вашем прибытии, он вовсе пропал. Целый день за ним бегаю. Если он все же зайдет – скажите, что Вероника ищет его.
– Разумеется, – кивнул я.
– И еще… Скажите, что я не сержусь, хорошо?
– Обещаю и клянусь.
Она протянула руку. Грустная улыбка на влажном от слез лице. Я сделал последний шаг навстречу, коснулся ее ладони…
Большие грустные глаза вспыхнули, мои пальцы затрещали, будто зажатые в тиски. Страшная, неодолимая сила рванула меня вперед. Я врезался в решетку лицом и всем телом. Воздух со вскриком вышел из груди, брызнули искры из глаз.
В следующий миг я безуспешно попытался заорать, одновременно вдыхая. Вероника заломила правую руку, вынудила меня повернуться спиной к решетке.
– Слушай меня внимательно, урод! – Должно быть, ей пришлось встать на цыпочки, чтобы направить голос мне в ухо. – Я тебя одним движением убить могу, и все будут думать, что инфаркт.
Я успел совладать с ошеломлением и теперь, из чистого любопытства, попытался лягнуть назад. Повезло, нога прошла между прутьями, но Вероника, похоже, успела отодвинуться – удар пришелся в пустоту.
– Bastardo!* (*Ублюдок! (исп.)) – прошипела она и нанесла удар сама – коленом в поясницу. Почки взорвались болью, вспыхнул плечевой сустав. – Еще поиграешь, или успокоился?
Я молчал, в три ручья обливаясь потом. Свободная ладошка Вероники нырнула в карман моей куртки, вытащила скотч.
– Не приходил, значит? А это что такое?
– Семейная реликвия, – прохрипел я.
– Ну-ну. Коснешься пальчиком и прослезишься?
Вероника перехватила мое запястье другой рукой и обследовала правый карман.
– Ой, ну надо же! – воскликнула она. – Такой же фонарик, как у Джеронимо!
– Их выдают всем бесполезным инфантам*, ты разве не знала? (*Инфант – титул принцев и принцесс королевских домов Испании)
Стук и бряк – это на пол упали скотч и фонарик. Вероника, схватив меня за шиворот, толкнула, и тут же с силой дернула на себя. Если она пыталась протащить мою голову меж двумя прутами, чтобы наградить страстным поцелуем за великолепную шутку, то не преуспела. Зато я чуть не потерял сознание, о чем и поторопился уведомить Веронику, с удивлением, будто со стороны, внимая собственному голосу.
– Закрой рот и слушай, – перебила меня Вероника. – Если он еще раз сюда придет, ты с ним вообще разговаривать не будешь, понял? Ни слова. Притворись глухонемым. Подросткам ни к чему разговаривать с мертвецами. Надеюсь на понимание.
Долбанув меня о решетку еще раз, она отпустила руку и нежно, любяще пнула по заднице. Я послушно рухнул лицом в пол и застыл без движения, пытаясь найти в своем идеальном мире место для трех очагов невыносимой боли: рука, голова и почки, перекрикивая друг друга, требовали внимания.
– Хорошо меня понял? – холодно спросила Вероника. – Если выясню, что понял плохо, вернусь с ключами.
– Может, лучше Кармен позовешь? – пробубнил я, больше обращаясь к полу. – С ней приятнее общаться, да и фигурка порельефней.
Она молчала так долго, что скрыть обиду не смогла бы ничем.
– Ciruelo* (*Придурок (исп.)), – бросила Вероника напоследок, и я услышал легкий удаляющийся шорох ее шагов.
Итак, за последние сутки я впервые ел бобовый суп, видел и даже осязал обнаженное женское тело, участвовал в заговоре, а также меня в первый раз избили. Пожалуй, в доме Альтомирано жить куда интереснее, чем в родном. Пожалуй, даже слишком интересно. С этой мыслью я закрыл глаза.
Во сне я видел просторный зал, в центре которого стоял свинцовый гроб. Из-под крышки пробивается зеленоватое свечение, знакомый голос Фантома шепчет что-то о моей неизбежной смерти…
Сон был жутким, но лишь до тех пор, пока на крышку саркофага не взобрались Вероника и Кармен. Джеронимо стоял рядом, крутя ручку своей электрошарманки с функцией палисадника, а девушки под музыку медленно двигались и помогали друг дружке избавляться от предметов одежды и нижнего белья…
– Сеньор Риверос! – разбудил меня укоризненный голос Рикардо. – Я ведь просил вас запомнить: шконка – слева, дыра в полу – справа. Почему, скажите мне, почему вы легли на пол аккурат между ними?
Я открыл глаза. Голова болит, плечо ноет, во рту пересохло, но хоть почки унялись. Термоодежда спасла от переохлаждения.
Я перевернулся на спину, покрутил головой. Рикардо сидел на шконке, перебирая мои сокровища. Рассовал по карманам мелки, часы и маркер, грустно посмотрел на меня.
– У вас синяки на лице, сеньор Риверос. Кто-то вас бил?
– Не, – отмахнулся я. – Просто… Просто бобовый суп был таким великолепным, что я перестал себя контролировать. Принялся носиться кругами, пока не врезался в решетку. Отрубился и упал. А все эти вещи… Мне их подбросили, пока я спал.
Рикардо хлопнул в ладоши и просиял.
– Так и думал! – воскликнул он. – Знал, что суп придется вам по душе, и принес еще. Сегодня там немного курятины, постарайтесь получить удовольствие. Кстати, я принес вам виселицу, сеньор Риверос.
Я же заметил, что здесь что-то появилось! Передвижная виселица с утяжеленным основанием стояла в коридоре, похожая на башенный кран из дерева, а в камеру тянулась ее «стрела» с болтающейся веревкой. Я машинально сглотнул, глядя на петлю. Представил, как веревка вопьется в горло…
– Оставлю ее вам, сеньор Риверос, можете играть, сколько захотите, но помните, что этот бобовый суп – последний бобовый суп. Эта кружка воды – последняя кружка. Но только не подумайте, сеньор, что вам придется тащить к веревке тяжеленную привинченную к полу шконку! Нет-нет, сеньор, я принес вам легкую и удобную табуреточку. Чуть качнитесь на ней, и она развалится, потому будьте благоразумны, ведь и табуреточка – единственная.
– Эй, Рикардо! – крикнул я, когда добродушный тюремщик запирал клетку. – Сейчас примерно половина одиннадцатого утра?
Рикардо вынул из кармана золотые часы, отщелкнул крышку.
– Именно так, сеньор Риверос.
– Точно сколько?
– Десять тридцать четыре. Нет… Уже тридцать пять.
Я кивнул. Рикардо что-то продолжал говорить, но я слушал не его. Я слушал биение сердца. Когда погасли лампы, я разлепил пересохшие губы и шепнул:
– Десять сорок одна и двадцать три, двадцать четыре, двадцать пять…
Это был день боли, жажды и размеренных ударов сердца. Я лежал неподвижно, вглядываясь в темноту, и порой мне казалось, что я вижу веревку, свившуюся петлей. Она болталась, будто ветер колыхал ее. Она манила.
Ровно в три часа я начал разрабатывать правую руку. От первых движений боль была адской, но к четырем я привык. В половине пятого аккуратно сел, без пятнадцати встал. До шести ходил по камере, повышая частоту сердечных сокращений. Потом выпил воды.
К тому моменту, когда я поставил шаткий табурет под петлю, до которой мог дотянуться вытянутой рукой, чувство времени уже не зависело от сердца. Я просто знал, что сейчас половина шестого.
Несмотря на полную мою бездарность, отец все же дал мне традиционное образование, куда входила и физподготовка. Итак, я умел бегать, прыгать, приседать, отжиматься и подтягиваться, но, что еще важнее, умел лазать по канату. Правда, никогда не приходилось делать этого с пульсирующей от боли рукой, но уютная камера просто располагала ко всему новому и неизведанному. После трех неуклюжих попыток я понял, что руки меня не вытянут, а четвертый потуг может стать последним для табуретки. Поэтому в двенадцать минут седьмого я прочитал на испанском «Отче наш» и что есть силы прыгнул.
Повис на руках, коленями еле-еле зацепился за вихляющуюся веревку. Даже сквозь пелену парализующей боли я услышал треск, знаменующий конец табуретки.
Будь у меня в голове пояснее, я бы спрыгнул обратно и воспользовался для своих целей обломками. Но одна часть моего сознания корчилась в судорогах, другая считала секунды, а третья, самая крошечная, отчего-то решила объявить войну самой идее самоубийства.
Я подтянул ноги к груди, зашарил ступнями в темноте. Когда руки уже готовы были разжаться, правая нога попала в петлю. Я с облегчением застонал. Сунул туда же левую и встал, давая отдых руке.
– Сеньор Риверос! – почти услышал я печальный голос Рикардо. – Как я мог забыть… В петлю нужно совать голову, а не ноги!
Но это лишь игра воображения.
Шесть тридцать, и я решился. Слившись с веревкой воедино, стараясь использовать правую руку лишь для страховки, я пополз вверх. Между мной и «стрелой» всего сантиметров двадцать, но иногда двадцать сантиметров – это бесконечность. В шесть тридцать две, крепко обняв «стрелу» левой рукой, я тихо заплакал от облегчения. Шесть тридцать четыре – я лежу на «стреле», а подо мной – черная бесконечность.
– Святые угодники, как же я спущусь? – пролепетал я, начав развязывать тугущий узел.
– А как насчет решетки? – Я замер, чувствуя себя последним ослом. Впрочем, чувство быстро прошло. Вспомнив высоту, на которой «стрела» входила в камеру, я понял, что ни за что бы не взобрался сюда по гладким металлическим прутьям А вот слезть – почему нет?
Успокоив себя этой мыслью, я сконцентрировался на узле. Удивительная вещь – веревка! Вся такая мягкая и податливая, делай с ней, что захочешь, а стоит только затянуть узлом, и превращается в камень. К половине восьмого я изодрал пальцы в кровь, но, даже намокнув, узел не желал поддаваться.
Интересно, сколько несчастных своими телами затягивали его? Со сколькими покойниками я сейчас сражаюсь? А ради чего?
Я остановился передохнуть и, посасывая пальцы, представил такую картину. Час ночи. Приходит Джеронимо со своей бандурой. «Ты прыгал?» – спрашивает он. «Прыгал», – отвечаю я. «Красавчик, дай пять!» Хлопок ладони о ладонь, и он уходит, а я начинаю прикидывать, как привязать веревку обратно.
Будь я нормальным, такая мысль повергла бы меня в панику, но я, как-никак, урод, поэтому лишь улыбнулся. А улыбнувшись, придумал новую стратегию. Пришлось опасно свеситься со «стрелы», которую я уже называл «насестом». Зато когда получилось вцепиться зубами в узел, мой эмоциональный двойник прищелкнул пальцами, громко завопил и подпрыгнул. Где ж ты раньше-то был, злодей? Как я тебя звал, когда прощался с папой…
Дело пошло. Зубная боль, вкус пеньки и веревочные волокна во рту, но узел подался. Распуская его размашистыми движениями, я насвистывал гимн Испании. В восемь ноль-шесть я уже валялся на полу, переводя дыхание, а на груди у меня, свернувшись клубком, дремала веревка.
Преисполнившись духом авантюризма, я поставил внутренний будильник на половину двенадцатого и закрыл глаза. Чтобы уснуть, немного поигрался в танчики и бронетранспортер.
Казалось, не прошло и секунды, как в темноте вспыхнули огненные цифры: 23:30, заставив меня одним движением вскочить на ноги. Сердце колотилось, грозя порвать все вены и артерии разом, в ушах грохотало. Совсем не та нежная мелодия, которую пищал мой умный браслет в лучшие времена.
Первым делом я забеспокоился: а ну как часики сбились? Что если действительно минуты не прошло? Впрочем, я тут же утешил себя весьма прозрачным доводом: судя по тому, как затекли руки и ноги, на полу я действительно валялся несколько часов, а не минут.
На ощупь отыскал тарелку с холодным бобовым супом и подкрепился. Курятина пришлась весьма кстати. Во время трапезы я даже почти не морщился.
И вот время пришло. Без двух минут полночь я положил веревку перпендикулярно решетке и встал так, чтобы касаться ее носками ботинок. В тот миг, когда часы, минуты и секунды превратились в нули, я подпрыгнул.