Книга издана при содействии Яковлева Константина Евгеньевича, за что автор выражает ему искреннюю благодарность
Лето, в котором тебя любят
Светлой памяти всех моих бабушек и дедушек
Здравствуй, дорогой дедушка, Моисей Шимонович!
Твое последнее письмо вспоминается мне все чаще. Ты писал, что к тебе приходила бабушка. Это было так давно, еще в прошлом веке, четверть века тому.
Я не ответил тебе. Я не знал, что ответить дедушке, который пишет о том, что к нему приходила умершая много лет назад жена. Это было письмо-прощание. Ты так и писал: «Дорогой внучек! Хочу проститься…». Ты никогда до этого мне не писал писем. Ты вообще всю жизнь был немногословным, молчуном. Самое эмоциональное твое выражение – я запомнил: «И что же будет?». Это означало, что ты очень переживаешь по поводу какого-то события. И все.
Вскоре после этого письма Бог призвал тебя. Тебе было за девяносто. Умер ты на руках своего сына – моего отца. Рядом были моя мама – твоя невестка, мой брат – твой любимый внук.
Ты всех нас очень любил. Ты был наш ангел-хранитель.
Я помню твое лицо… Ты был очень похож на Осипа Мандельштама. Открытый добрый взгляд, торчащие в сторону уши, мягкие черты, чистый высокий лоб. Гладковыбритые щеки: ты всю жизнь брился «опаской»: вжик, вжик по ремню. У тебя всегда в хозяйстве были исключительно наточенные и правленые ножи всех форматов и размеров – разделка мяса была твоя стихия, твоя профессия.
Ты приезжал или приходил к нам и точил ножи. И пользоваться ими после этого надо было с особой осторожностью. У меня дома до сих пор в работе твой разделочный топорик для небольших костей. Сколько ему – полвека, больше?
Редкие седые волосы… Помню: младший брат, совсем маленький, – у тебя на плечах, и дергает за них. Ты сидишь на диване и покряхтываешь.
Твоя невестка – моя мама, говорит:
– Папа, что вы терпите? Всыпьте ему как следует!
– Это же ребенок, – с укоризной отвечаешь ты.
А ребенок продолжает выдирать остатки редких седых волос. И только однажды ты не выдержал, не столько от шалостей ребенка, сколько от ворчания невестки. И – даже не шлепнул, нет – просто снял с плеч и слегка пригладил ладонью – в две моих теперешних – пятую точку моего трехлетнего брата… Тот убежал в дальний угол комнаты. Глаза удивленные – очень большие и круглые.
А ты сказал:
– Так нельзя.
И было непонятно, кому это предназначалось. Расстроился и вышел на улицу. Больше ты ребенка так не приглаживал, но и ребенок интерес к твоим волосам потерял.
Мы жили в ракетном дивизионе, где служил мой отец, под Киевом. Ты раз в неделю считал своим долгом возить нам сумки с продуктами.
Отец приходил с дежурства, с трудом поднимал пудовые сумки, которые ты, восьмидесятилетний старик, нес три километра от шоссейной дороги мимо колхозных полей до нашего КПП.
– Папа! Ну, сколько тебе говорить – не таскай такие тяжести!
– Э, надо же кушать.
– Папа, у нас еще с прошлого раза запасы не кончились. Ты никогда не спорил. Просто умолкал и через неделю-две приносил все те же доверху забитые продуктами сумки. Кормить близких – это был твой «пунктик», твой «конек», твоя визитная карточка. Ты слишком хорошо знал, что такое голод и нищета. И ты очень, очень любил своих близких.
Ты уходил, долго, мучительно – у тебя было крепкое сердце и светлые легкие, врач говорил: «Как у юноши!». И это при твоих девяносто четырех! Годы медленно и бесповоротно брали свое. Ты то приходил в свое обычное молчаливо-терпеливое состояние и на все вопросы о здоровье отвечал: «Хорошо», то начинал кряхтеть и ложился, впадая почти в беспамятство. Но даже в это непростое для тебя время, чувствуя малейшее облегчение, ты шел за продуктами и нес их моей семье, или своей младшей сестре, прикованной к постели и живущей со своими уже пожилыми детьми.
Ты вырос в большой семье – двенадцать детей. Ты был вторым. Но я запомнил на всю жизнь: пока оставались живы два твои брата и сестра, ты навещал их. Не они тебя, ты – их. Всех и каждого. Не от случая к случаю. Постоянно, как надежный курьерский. Мы шли к дяде Хаиму, старшему брату, или к дяде Семе, младшему брату, разбитому параличом после инсульта, или к младшей сестре, тете Лизе. И ты нес свою знаменитую сумку с продуктами. Только сейчас я понимаю – это была великая, ничем неистребимая любовь к близким. Ты ничего не говорил, когда я, маленький, семенил рядом с тобой. Мы просто шли навещать родных людей. А потом мы отправлялись к не очень близким. А потом ты шел к просто знакомым. И каждому ты что-то приносил, справлялся о здоровье, молча пил чай или немного говорил, больше для того, чтобы поддержать их беседу. Прощался, уходил, чтобы навестить их вновь. Через неделю – по ближнему, а через месяц – по дальнему кругу. Самая известная твоя фраза: «Таки надо помочь…». И ты это делал, как умел и как понимал. И они все, в каждом круге, каждый раз сначала справлялись не о твоем здоровье, а спрашивали: «Миша, почему тебя так давно не было?». Дядя Хаим, умирая, просил тебя: «Не оставь мою жену». И ты выполнил волю старшего брата – навещал тетю Клару до самой ее смерти. Каждую неделю.
Когда я приезжал на побывку в студенческие и потом семейные годы, ты приходил и говорил:
– Надо сходить к дяде Хаиму, дяде Семе, тете Лизе, – и далее по списку.
И я знал, что это именно надо, и это правильно. Вопрос не обсуждался.
Потом тебя не стало. И на твою вахту заступил твой сын – мой отец. А потом они эмигрировали к родне по маминой линии. Я приезжаю в гости к ним, чтобы ходить в гости к родне. А папа говорит: «Надо позвонить тете Софе, Эдику». Список стал совсем коротким…
А я живу один. То есть не один, но мне не к кому ходить по списку с продуктами в сумке. Разве что к сыну. Но у меня почему-то все не хватает времени. Я много работаю. Или, может, мне слишком мало лет? Ты всегда был стар, а я – просто пожилой.
Проходят годы, иногда по ночам мне снится: мы с тобой, милый мой деда, возвращаемся из Киева. Автобус останавливается на шоссе у развилки. Ты выносишь две огромные сумки с продуктами. Мне всего десять лет, и в руках у меня небольшая авоська с печеньем «Юбилейное» и белым хлебом – для приличия.
Ты говоришь:
– Ну, пойдем не спеша, – поднимаешь тяжеленные сумки на вытянутые жилистые руки – ты всегда их носил на вытянутых руках, не перекидывая через плечо – и мы идем три километра по проселочной дороге. И я не понимаю, что ты уже очень старый.
И вскоре ты говоришь:
– Устал? Давай авоську мне.
Я отдаю и прыгаю в сторону на клубничное поле.
– Не ешь грязное! – слышу вдогонку.
Я не знаю, не могу уже различить, где в моих воспоминаниях о тебе правда, а где – легенда. Но ведь все легенды – это сконцентрированная правда, приправленная искренней любовью.
Ты был мясник-колбасник – говорят, лучший колбасник Киева! Когда папу вернули служить на Украину, мы ели только твой зельц, твой холодец, твои охотничьи колбаски. Говорят, докторская колбаса – твое изобретение. Ой, я себе представляю, что сейчас начнется где-то в тех местах, которые называются «защита авторских прав»! Ой, да за ради Бога! У нас не осталось патентов, да и разве советская родина их раздавала своим героям? Я не претендую на проценты от товарного знака и продаж. Упаси меня! Но я заявляю все мои права на мою память – память моей семьи, в которой легенда о моем деде гласит: он был лучший колбасник Киева и он создал рецепт докторской колбасы.
Известная драматургическая семья, супруги Александр Корнейчук и Ванда Василевская, чьими именами названы улицы в Киеве, уже после войны в одном и том же бурундучке-ларечке покупали всегда одни и те же колбасы, сделанные одним и тем же мастером – Моисеем Гуревичем…
Ты был из очень бедной семьи. Черта оседлости, двенадцать детей! И все работали всю жизнь с малолетства. В двенадцать ты батрачил на дядю знаменитого тяжелоатлета Григория Новака. Дядя Новака – большой, просто огромный, гренадерского сложения – держал мясную лавку на Бессарабском рынке в Киеве. И пацаненок-батрак Мойша таскал мясные туши и возил их на телеге без скидок на возраст.
А однажды ты таки надорвался и заработал грыжу. Перед самой войной. Ты был бригадиром – старшим мастером колбасного производства. Привезли и скинули с телеги ободранную конскую тушу. И никого не было. И мясо могло испортиться. Ты в одиночку поднял тушу на разделочный стол. А грыжу «переходил», но она еще напомнит о себе. Было тогда тебе под пятьдесят…
Ты был очень сильный. Легенда гласит: еще во времена нэпа, когда ты работал на своих более удачливых родственников все тем же мясником-колбасником, ты на спор переносил фанерный киоск для газированной воды – помните: «Меньше пены!»? Люди зарабатывали на этом споре. Люди, но не ты. Так гласит легенда.
А еще, я слышал своими ушами: ты вдруг за чашкой чая у одной незнакомой тебе до этого старушки впервые в жизни рассказал о себе, похвастался.
Времена все того же нэпа. Вечер. Ты возвращаешься с другом из… оперы. Да-да, ты ходил слушать оперу. Странно, но тогда не крутили американских боевиков. Синематограф демонстрировал всего два-три новых фильма в год. А вот опера, оперетта!..
Я себе представляю: у нас долго хранилась фотография – на ней ты почти молодой, хотя и тогда тебе уже было за тридцать, – перед нэпманским фотографом. Птичка вылетела – и что осталось? Франт с гладко зачесанными темными волосами и усиками, в манишке с бабочкой и приталенном фрачке сидит, забросив нога на ногу, в полосатых брючках-дудочках, ботиночки белые с черными вставками по бокам, в руках – тросточка. Но те же знаменитые уши! Добрейшие уши на свете.
И вот я себе представляю: возвращается такой франт из числа батрачивших на нэпманов-эксплуататоров с товарищем после культурного отдыха в опере… И что же? В темном переулке встретили их урки, и один из них им говорит: «Давайте-таки, гроши». И друг тот, у которого реакция чуть быстрее, ноги чуть длиннее, а сердце нежнее, бежит в тень и оттуда успевает крикнуть очень важную мысль: «Мойша, беги!» Но что делаешь ты? Ты берешь их за шиворот, приподнимаешь над землей, встряхиваешь и стукаешь немножко лбами – и выпускаешь из рук. И они – лежат. И глаза у них немножко закрыты. А ты извиняешься перед Богом и идешь за своим другом.
И чтобы он не слишком пугался и не очень обиделся, отвечаешь ему: «Спасибо, Сеня, за помощь! Уже бегу».
Это ли я слышал своими ушами от тебя? Но глаза мои нарисовали это так, как хотело слышать мое сердце. Ведь ты не будешь сердиться на меня, деда?
В годы войны тебя не взяли на войну. Ты тогда уже был стар. Тебя забрали на трудовой фронт. Фронт этот проходил где-то в Средней Азии, в Узбекистане… И ты таки надорвался – и у тебя воспалилась паховая грыжа. И тебе сказали – иди к семье. И ты пошел… Но недавно ты уже проходил этот горький путь…
Семья твоя (моя бабушка и два ее сына, старший – мой дядя, и младший – мой будущий папа) тоже была в эвакуации в Узбекистане. Но между тобой и ними было, может, три раза по сто километров. Твой старший – так гласит легенда – был красив и силен, как ты. И немножко биндюжник, как он сам. И бабушка, встречая его из школы, всякий раз спрашивала: «Что сегодня, Абраша?» И считала за счастье, если ее в школу не вызывают. Но старшего папиного брата боялись все нехорошие люди в округе и любили все друзья и родственники, потому что он был сильным, добрым и справедливым. И никогда ничем не болел. А мой папа, встретивший войну семилетним, рос болезненным ребенком. Бабушка – командир сандружины – вывезла своих на последней машине с ранеными из полуразбомбленного Киева, куда уже входили немцы. И из гражданского населения в последний эшелон не брали никого.
Тогда еще она не знала, что по приезде в узбекский город с непроизносимым названием ее младший сын – мой папа – заболеет тифом, и врач-поляк только посмотрит и скажет: «Не жилец». И будет у него сорок раз по сорок: сорок дней с зашкаливающей температурой. И старший, красивый, сильный брат, никогда ничем не болевший, будет таскать полуживого младшего на закорках в больницу и обратно. И заплатит собственным здоровьем.
А бабушка день и ночь работала на трудодни в колхозе, чтобы им было хотя бы что-то поесть И когда свалился в тифе старший и черная тень простерла крылья над ее двумя сыновьями, она вызвала деда. И его отпустили с трудового фронта на время. Мой папа стал потихоньку оклемываться вопреки прогнозу врача. А старший брат… Это было единственное время, когда мой отец видел своего отца плачущим. Дед сидел денно и нощно у постели умирающего сына, держал его за руку и безмолвно плакал. Просто катились слезы. А пятнадцатилетний мальчик говорил: «Лучше бы я ушел в армию».
А потом мой папа с моей мамой родили и вырастили двух сыновей – меня и младшего брата. И у нас тоже восемь лет разница. И мы родили детей. А дети – внуков.
Но это уже другая история, начало которой там, где сидит наш дед у постели умирающего старшего сына, чтобы жили мы…
Слышите? Метроном: так-так, так-так. Отмеряет отпущенные сроки. И не прерывается род не вопреки, а благодаря любви тех, кто остался в наших легендах. И мы живем за себя и за них. Вечная память тебе, Абрам Гуревич!
…Так гласит легенда, так рассказывает мой папа.
…Моисей Семенович (а по-настоящему Шимонович) идет по дороге к семье. У него воспаленная грыжа, и он не может быстро идти.
Он зарос бородой. В руках у него палка. Он спит, где придется, но он никого ни о чем не просит. Он просто не умеет этого делать. Он только молится Богу перед заходом солнца и ничего не предпринимает в субботу.
У него кончились и деньги, и запасы. Он ест, что подадут. Вечерами он молится Богу, ничего не просит – только благодарит. И идет дальше.
И однажды вечером в мазанку (или как там это называлось), где ютились бабушка с единственным младшим сыном, выжившим после брюшного тифа вопреки прогнозу врача, – в этот, то ли сарай для лопат, то ли склад для зерна, которого не было, постучали.
Бабушка взяла керосинку, открыла дверь. На пороге стоял изможденный старик.
– Нам нечего вам подать, – сказала бабушка. – Разве что лепешку из жмыха и ковш воды. И у нас негде вас разместить.
Старик разомкнул спекшиеся губы и сказал:
– Рива, это я.
Так ли об этом гласит легенда? Но так видит мое сердце… Папа, прости, если оно видит не совсем точно. Бабушка, дедушка – простят. Ведь это наша память, правда?
Врач, который делал деду операцию, был поражен терпению и мужеству этого молчаливого пожилого человека.
Наркоза не было. И врач сказал:
– Дайте ему спирта, пусть выпьет.
– Я не пью, – ответил дед.
– Тогда не смотри.
Дед ничего не ответил и стал смотреть и покряхтывать.
– Ты бы матюгнулся, что ли, – сказал врач.
– Я не умею, – ответил дед.
Он не хотел хоть чем-нибудь мешать человеку, который делал свое дело. А когда врач закончил, дед сказал:
– Спасибо. – И все.
Это рассказывает папа, который слышал, как об этом говорил врач с моей бабушкой…
Прости меня, деда, что я не ответил на твое письмо.
Я помню. Лето… Гощу у бабушки. Мы с тобой идем гулять на детскую площадку…
Лето… Мы отдыхаем на речке Ирпень. Бабушка плывет на тот берег и обратно, а ты, не умея плавать, мечешься по берегу и машешь ей рукой, чтобы немедленно возвращалась. А потом ты делаешь мне кораблики из сосновой коры…
Лето… Я валяюсь на диване и швыряю под потолок диванную подушечку. Ты пришел с работы. Устал. Тебе уже много лет. Добрейший, интеллигентнейший человек! Ты всегда повязывал галстук, когда шел на свидание с женщиной. Ты не произнес за всю свою жизнь ни одного худого – не то, что матерного – слова! Любил читать книги и газеты, знал Талмуд и не имел ни одного класса официального образования.
– Мойша, своди ребенка погулять. Он уже с ума сходит. И купи по дороге молока…
Лето… Большое, доброе, светлое лето, в котором тебя любят только за то, что ты есть.